Фантастика и Детективы, 2013 № 08

Журнал «Фантастика и детективы»

Мира твари

Вадим Вознесенский

 

 

Вадим Вознесенский

27 февраля 1975 г.

 

~

Да, он мог бы рассказать о ней. О боли, настоящей, взрывающей плоть, перебирающей аккорды на струнах-аксонах ржавым скальпелем-медиатором. О Боли-богине, от ласкового касания которой в судороге выворачиваются суставы и рвутся связки, а от нежного поцелуя крошатся зубы, и обнаженные черви-нервы извиваются на осколках костей. О, он смог бы многое рассказать — он знал о ней всё.

О ней могли бы рассказать его соседи — те, которые зажимают по ночам уши, прячут головы под одеяла, а утром, встречая его на лестничной площадке, стискивают кулаки и нервно отводят взгляд.

О ней доложат этикетки на пузырьках, флаконах, коробках, ампулах, таблетках, что разбросаны у него по шкафам и ящикам, в серванте и на кухне, в ванной, на журнальном столике, на полу, везде. О ней напомнят толстые кожаные ремни на его кровати и мокрые рваные простыни.

Расскажут любому, кому вдруг захочется о ней узнать. Но он не рискует делиться такой информацией. Соседи знают, что ничего нельзя с ним поделать, и втайне мечтают продать квартиры. А пузырьки, ремни, простыни остаются незамеченными — у него редко бывают гости. Почти никогда.

Утро начинается как всегда.

Солнце находит щель в плотной ткани штор и пытается одолеть сумрак комнаты. С моим беспокойным сном оно справляется легко, и я лежу несколько минут, привыкая к неяркому свету. Прислушиваюсь к себе — состояние, вроде бы, не хуже обычного. Расстегиваю пряжки на груди, пояснице и голенях, поднимаюсь, тщательно выверяя каждое движение, массирую отекшие ступни и медленно, превозмогая ломоту в опухших за ночь суставах, волоку себя в ванную. Каждую секунду на планете умирает тридцать пять человек, что мне до них — сейчас я пытаюсь ожить.

Вставать приходится очень рано. Во-первых, для подготовки ко дню мне необходимо даже больше времени, чем заношенной проститутке на макияж. Во-вторых, очевидно — чем короче время сна, тем меньше мучительных сновидений. А еще, и это самое главное, к пяти утра практически заканчивается действие всей той химии, которую я, заливая водой, пихаю в себя вечером.

Получасовой контрастный душ слегка приводит в себя и разгоняет кровь по телу. Цена за возвращение чувствительности — боль. Четыре цветные пилюли — фармацевтическая латынь давно для меня превратилась в родной язык, а цветовая палитра — в историю болезни и график приема лекарств одновременно. Проталкиваю застревающие в горле капсулы пригоршней воды из-под крана, и бреюсь — почти на ощупь. Не люблю смотреть в зеркало — не потому, что опасаюсь увидеть что-то ужасное, нет. Но и из приятного там не отражается ничего хорошего. Никогда не смог бы заглянуть себе в глаза — омерзительно. Бреюсь и боюсь порезаться — руки, вдобавок ко всему, подрагивают.

Когда заканчиваю в ванной — перекур, так и не смог отказаться от сигарет. Это не самое великое зло, вопреки которому стоит терпеть лишения. И вообще — я противник здорового образа жизни, а всё, что мне приходится делать, что выглядит очень правильным с точки зрения health promotion, я делаю только для того чтобы бесцельно просуществовать ещё один день. Разминка, массаж и пробежка в парке неподалеку.

Парк огромный, старый и запущенный — лет пять назад его попытались привести в порядок, но энтузиазма у муниципалитета хватило от силы на четверть территории. Лучше бы они вообще ничего не делали — мне больше нравятся нетронутые, дикие уголки. В газете писали, что где-то на площади нынешнего парка изначально было городское кладбище, и добрых полтысячи лет место принадлежало покойникам. Но при коммунистах градостроители пригнали сюда бульдозеры, сравняли могилы с землей, воткнули саженцы тополей и аттракционы с киосками, а гранитные памятники выкорчевали и использовали неподалеку — под фундаменты новостроек.

Все бы ничего, но в парке, ходят слухи, после этого воцарилась хреновая энергетика. Не знаю. Ничего такого не чувствую, мои серферы равнодушны к эманациям мертвых — они тянутся к боли живых. Сейчас серферы расслаблены и ленивы.

Почти придя в себя, возвращаюсь домой. Странно, опять не встречаю в подъезде Марину. Она работает на другом конце города, поэтому соседка выбирается из дома, как я — ни свет ни заря. Задумываюсь — нет, сегодня не выходной день и не праздники. В свои тридцать три года я — неработающий пенсионер, и мне трудно навскидку сориентироваться — какой идет день недели. Легко тем, кто с понедельника начинает обратный отсчет трудовых будней, но для меня цифры в календаре давно перестали что-либо значить — о наступлении зимы, например, я узнаю по снегу на улице. Бесполезной приметой окончания недели служат встречи с Мариной. То есть их отсутствие.

В рабочие же дни эти мимолетные свидания закономерны. Обычно я киваю, а она тяжело вздыхает в ответ. Наверное, в такие моменты девушке хочется сказать, что я снова кричал ночью. Громко и жутко, местами переходя на визг. Не говорит — сердобольная, зато её мать, плотная, бульдожьей наружности тетка, на эту тему высказывается при каждом удобном случае. Мать её. Не знаю, что невыносимее — безмолвное милосердие дочки или возмущенная трескотня этой толстожопой лярвы. Впрочем, уже четвертый день возвращаюсь с пробежки в одиночестве — может, девчонка прозаически заболела. Или нашла другую работу, поближе. Хорошо бы, с работой, потому что я уже подумывал сдвинуть утренний моцион где-нибудь на полчаса раньше — чтобы вообще ни с кем не пересекаться.

Поднимаюсь по лестнице, скрипя коленями, открываю разболтанный дверной замок, снова иду в ванную. Душ, полотенце, таблетки…

Одним словом, за исключением Марины, вполне обычное начало моего заурядного дня.

Газеты, газеты, газеты. Любой редактор подтвердит, что самая популярная рубрика, не считая анекдотов, — криминальная хроника. Она интересует, конечно, сильнее динамики цен на баррели. И, если бы не основы приличия, в передовых колонках размещали бы фотоотчеты с мест преступлений. Яркие и жесткие — с кровью и кишками. Такое мы читаем взахлеб, манилово, слабость людской натуры, а особо восприимчивые даже коллекционируют вырезки.

Я — не читаю, не переношу подобных заметок, не хочу видеть их боль. Мне без того хватает с избытком. Не хочу, чтобы и эта становилась моей, или боюсь, но отстраненно замечаю, что таких статей все больше и больше. Миром правит боль, она вокруг, она соприкасается, скользит по синапсам от носителя к носителю, и серферы безмолвно ликуют. Множится их океан боли.

Мобильник запиликал, когда я, листая вчерашнюю газету, разжевывал завтрак из таких же традиционных, как всё моё утро, резиновой консистенции яичницы и крепкого кофе. Очень крепкого кофе — наверное, кофейного аналога чифира. Я отложил газету — в ней не было ничего интересного, как не было, скорее всего, ничего интересного и в звонке. Мне не звонят просто так, чтобы справиться о здоровье или посплетничать — я не тот собеседник. Или ошиблись номером, или хотят поделиться. Ни свет, ни заря — поделиться болью, и я приму её, ничего не могу с собой поделать.

— Д-да.

— Олег? Простите, не знаю отчества…

Тихий, дрожащий, женский голос. Они всегда говорят тихо и трепетно — звонящие мне женщины. Мужчин на той стороне приходится слышать редко — мы, мужчины, прагматичны, мы не умеем признавать в себе слабости веры.

— П-просто Олег.

— Мне посоветовали…

Пауза. Я могу помолчать в ответ. Выслушать всхлипывания и посочувствовать авансом — мне ведь не звонят просто так. Только зачем все это?

— Да, я м-могу. Но ничего н-не обещаю.

И она начинает рассказывать. Сбивчиво, вспоминая ненужные мне подробности, захлебываясь от неинтересных мне эмоций. Вроде бы — о сыне? Не вдаваясь, вяло ковыряю в тарелке, но и не прерываю — пусть выговаривается. Зато потом нам обоим будет проще.

— Для этого нужно встретиться?

— К-конечно, — я называю место, в парке, — когда вам у-добно.

Договариваемся о времени — ей надо как можно быстрее, потому что оно, время, как всегда, не терпит, но добраться сюда у неё получится только после обеда. Хорошо — мне-то некуда торопиться. Рассказываю, как я выгляжу — не думаю, что женщина ошибется, когда увидит — я похож на мертвеца, выбравшегося из закоулков своего парка-кладбища. Предупреждаю еще раз, что, скорее всего, конкретного ничего не почувствую, но на единственный, самый для неё главный вопрос, отвечу. Опять же — «скорее всего».

Только на вопрос жизни и смерти, но никаких где, как и, тем более, почему. Мои серферы обычно делятся только радостью. Их радость — это чья-то боль и моё безразличие.

Но вдруг — легкое шевеление вне границ её телефонных страданий. Серферы покачиваются на волнах боли. Что-то здесь есть, в её словах, в её беде, да — собеседнице может быть полезна встреча со мной. Или да, или нет.

— Д-до встречи.

— Олег, я очень надеюсь…

Надежда — соломинка. Отключаю телефон и возвращаюсь к остывшей лепешке-яичнице. Нет, мне не безразлично, неправда. Может быть, такие консультации — сжатое поле моей безнадежной соломенной жизни. Мы встретимся — после обеда.

Серферы расслабленно покачиваются, щупальца сонно колышутся на поверхности. Едва уловимое, довольное подрагивание — единственное, что связывает их с переживаниями моей собеседницы.

Закончить с завтраком я опять не успел — в дверь позвонили. Гости? В такое время? Ко мне? Утро своей насыщенностью попыталось нарушить монотонное однообразие жизни. Э, нет, кофе — последний элемент ритуала, после которого я считаю себя готовым попытаться дотянуть до вечера. Его я все-таки допил и потащился открывать. Не спеша, пытаясь сдерживать ход событий в привычном русле. Не повезло один раз — не ошиблись телефонным номером, может быть, повезет теперь — ошибутся адресом?

Я открыл, не утруждаясь вопросами «кто там?» и изучением лестничной клетки в прицел дверного глазка. Чего мне бояться — воров? На пороге оказался наш участковый и какой-то тип в гражданском прикиде — судя по взгляду, тоже из органов.

— Здравствуйте, Олег Анатольевич. Мы войдем?

Наш участковый — вполне нормальный паренек. Черт, все время забываю его имя-отчество, хотя встречались мы с ним неоднократно, и относится он ко мне двояко. Или даже трояко — в общем, неоднозначно. С одной стороны — он меня уважает. Наверное, ему кажется, что я герой. С другой стороны — жалеет. Жалость — противное чувство. Он считает, что мне тяжело со всем этим жить. Нет, не с героизмом — с блеклой сединой не по возрасту, дрожащими руками, прерывистой речью и затравленным взглядом. Еще я для него — несомненный головняк. Из-за соседей — постукивают, приходится носиться и списывать материалы, хотя в его понимании я просто тихий псих.

Склонный, впрочем, к пророчествам — в этом мой старлей однажды убедился, исполняя запрос областной прокуратуры. Тогда, помнится, они очень долго думали: в каком статусе привлечь меня к процессу — подозреваемого, свидетеля или специалиста-консультанта.

Не привлекли ни в каком — не усмотрели причастность, а остальное не вписывалось в уголовно-правовые рамки.

Второй посетитель выглядел старше, невозмутимее и наглее. Он, не дожидаясь разрешения, ловко протиснулся мимо меня и заглянул в единственную комнату. Даже будучи предупрежденным о предстоящем визите заранее, я навряд ли бы стал прибираться. Начинать бороться со срачем пришлось бы вчера до обеда или даже раньше.

Гость хмыкнул, увидев использованный шприц на потертом ковре, обратил внимание на кровать.

— А ремни зачем? — поинтересовался он, как бы между прочим.

Такая манера общения мне не нравилась — участковый застрял на пороге, а этот уже дефилировал по квартире, и я болтался между ними, вполоборота, рассеивая внимание, зажатый, вдобавок, стенами коридора. Это называется — блокирование путей отхода. Мне показалось, что старлею неудобно.

— Сп-лю беспокойно. Могу упасть. Од-нажды руку сломал.

Еще, вроде бы, пару раз пытался ходить во сне, но — ни к чему им про это знать.

— А… — понимающе протянул сотрудник в гражданском и нехорошо ухмыльнулся, — полнолуние опять же, да?

Штатский взял со стола газету, полистал, хмыкнул, открыв на странице с преступлениями. Опять где-то кого-то изнасиловали? Убили? Расчленили? Сожгли, облив растворителем?

Нет, эти гости пришли не ко мне. Пришли «за» мной. Отчаянно запульсировало в виске, отдало в затылок и в скулу. Ничего страшного — сигарета могла бы помочь. От боли слегка дернулось веко — создавая ошибочное впечатление, что я нервничаю. Интересно, я смог бы справиться с двумя в такой тесноте? Наверное. Раньше, когда был солдатом — легко.

— П-причем полнолуние?

— Да так, разберемся причем. Вы, Олег Анатольевич, сейчас с нами проследуете. В отдел.

— За-ачем?

— Надо несколько вопросов задать, — визитер пожал плечами и зевнул одновременно. — По поводу убийства Марины Тесниковой.

— Может быть, мне какие-нибудь ваши лекарства взять? — очнулся «нормальный парень» наш участковый. — Павлович, он без своих обезболивающих загнуться может.

— Ничего, мы быстро управимся, да?

Я кивнул и потянулся за кроссовками. Разберемся. Марина Тесникова — моя соседка, с которой я уже четвертое утро не пересекался на лестничной клетке.

Приступ. Раскаленный стержень боли, шипя от прикосновения к влажной плоти, вонзается под лопатку, течет снизу вверх, прожигает внутренности, взрывается, спазмами рассыпается в паху. Это неправда, её нет, она придумана. Врач говорит: их нет, мои болевые припадки — лишь фантомы перенесенных страданий. Это все мозг, воспаленное сознание, ненавижу, проклятая психосоматика — половины из этих мучительных ощущений не существует. Не существует!

Но как же больно…

Выпрямляюсь, смахиваю пот со лба, делаю несколько глубоких вдохов.

Волнение успокаивается, медузоподобные серферы, расслабленно шевеля отростками, зависают над бездной. Когда-то я восхищался вместе с ними каждому новому всплеску, любовался, как переливаются от эйфории скользящие по волнам тела, переселялся в их мир, мир боли и радости. Только так и спасал рассудок. Спас ли?

— Плохо? — интересуется Павлович с водительского сиденья.

Пошел ты к черту — я молчу. Участковый глядит в окно.

— Смотри!

Карточным веером — фотографии. Цветные, глянцевые. Панорамные и опознавательные. Это портфолио — не для слабонервных. А для газет — в самый раз.

Её били чем-то тупым и тяжелым, скорее всего — камнем. Лицевые кости смяты, раздроблены, кровь смешана с грязью, одежда порвана, но я узнаю — Марина.

Безумие. Кабинет у оперов потертый и грязный, даже хуже, чем моя квартира. Почему-то вспоминается война. Это только говорили — миротворческая миссия, но все понимали, как оно называется на самом деле.

Окопы, пыль, пепел, контузия. И помещение, обычное подвальное помещение, темноватое, влажное и в то же время педантично, хирургически чистое, пропитанное запахами страха, нечистот и антисептиков. В котором я провел целую жизнь. В котором я познакомился с серферами.

— Давай-ка я расскажу! — Павлович наклонился надо мной и дохнул легким перегаром. — Плен, душевная травма, кстати, ведь до сих пор неизвестно, как ты сбежал…

Никто этого не знает, даже я сам, помню только, как в какой-то момент очнулся хромающим через пустыню. Не думаю, что я мог сбежать, скорее всего — отпустили. Но дело не в этом — опера смогли получить доступ к моему личному делу. Настырно копают — а ведь наши ведомства обмениваются такой информацией неохотно. Впрочем, что я для них теперь — израсходованный материал. Для всех материал, но для ментов — перспектива.

— Потом, как его, вьетнамский синдром, инвалидность, реабилитация…

Вьетнамский синдром — это другое. А у меня — набор диагнозов посложнее. Ты, мля, сынок, про такие болезни даже в кино не слышал.

— Олег, — Павлович постучал пальцем себе по виску, — возможно даже, ты не всегда осознаешь, что делаешь. Ремнями на ночь пристегиваешься — себя самого боишься? Может быть — бесы вселяются? Голоса говорят с тобой в темноте?

— Я н-не тот, кого в-вы и-щите.

— А кого мы ищем?

— Я м-мог бы помочь. Но ех-хать туда, г-де всё п-произошло.

Смех.

— У тебя будет возможность — на следственном эксперименте. Проверка показаний на месте называется. Если докажут невменяемость — это не тюрьма, это просто больничка. Оформлять?

Я покачал головой. Никому никогда не рассказывал про серферов — скорее всего, я их просто выдумал, тварей, охочих до всплесков страданий в океане людских эмоций. Гурманов боли. Тогда придумал, не мог не придумать, а сейчас придумываю себе боль, чтобы их прокормить. Как, и кому можно рассказать об этом?

— Нет, всё н-не так. Меня в-ведь уже п-проверяли.

— Проверяли, — согласился опер, — и ничего не нашли. Когда к тебе издалека приезжают искать без вести пропавшего, ты говоришь — жив он еще или уже мертв. Иногда угадываешь, а иногда проверить твои слова не представляется возможным. А когда к тебе обращаются местные — ты, бывает, еще и определяешь местонахождение трупа. Ты, типа, что-то там чувствуешь, да?

Типа да.

— Э-то т-рудно объяснить. Б-боль — к-как волны. Ин-интерференция. Зат-тухание, ш-штиль, когда труп.

— Да-да-да. С-сказки в-венского л-леса, — передразнил меня штатский. — А знаешь, что говорит статистика?

Я покачал головой — нет.

— А все просто — количество потеряшек за то время, что ты поселился в нашем районе, увеличились втрое. Олежек, ты за последний год разыскал шесть жмуров. Еще троих мы нашли без тебя. Итого — девять! До тебя у нас в самые урожайные времена больше четверых не набиралось. Интересно? Конечно, часть из них списали на несчастные случаи, а все убийства совершены разными способами, и тот минимум найденных улик почти никак с тобой не связан, вот только и алиби у тебя тоже ни разу не было?

— Я ж-живу один…

Впрочем, одиночество по нынешним временам — порочащий признак. Нет, я не особо виню ментов — по психологическому портрету я в округе первый кандидат в чикатилы.

— Не знаю, как ты выкручивался до этого, но сейчас ты прокололся. Жертва — твоя соседка, найдена — в парке, где ты ежедневно совершаешь пробежки, и где назначаешь встречи клиентам…

Ох, у меня же сегодня встреча, порция чьей-то боли для серферов.

Накатывает волна, сдавливая грудь, лишая кислорода. Колотит крупной дрожью, тупо резонирует в суставах. Бледно-зеленые вспышки в слезящихся глазах, мир расплывается в потерянной фокусировке. Тошнит, но я сдерживаюсь, жалея заваленный бычками и пеплом пол. Давлюсь пеной, не в силах сделать вдох, сползаю со стула.

Меня подхватывают за локти и возвращают на место.

— Давай браслеты, — руки заводят назад, на запястьях защелкиваются наручники. — Я посмотрел в словаре, что значит «пси-хо-со-ма-тические» из твоего диагноза. Болей нет на самом деле? Ты, часом, не косишь?

Если бы только психосоматические. Вдобавок к ним — целый букет реальных невралгий. Там, в подвале, знали, как добраться до нервных окончаний.

А здесь, в кабинете, мне остается только тихо хрипеть, балансировать на границе сознания, и пытаться прижать колени к груди — в позе зародыша легче переносить боль. Придуманную и настоящую.

— Нет, кажись… очень правдоподобно колбасит, да, старлей? Ты же таблетки все-таки прихватил, я видел?

В поле зрения появляется коробка с блистерами. Немного не то, что нужно при подобных симптомах, но, за неимением лучшего, сойдет.

— Вот тебе пряник, — вещает опер откуда-то сверху, — а вот…

Рядом появляется сетевой кабель от компьютера — негнущийся, упругий шнур, массивные, обрезиненные вилка и разъем. Кнут. Пошло и незатейливо. Павлович бросает кабель мне за спину, участковый перехватывает им мою шею и тянет на себя.

Нормальный парень зарабатывает премию за раскрываемость — он уже не считает меня тихим психом? Теперь он борется со Злом?

— Не беспокойся насчет следов, — утешает опер, — вон, у тебя синяки от ремней. Может, мы тебя из петли достали? Давай, колись, герой, с учетом деятельного раскаяния, может, еще и дуркой отделаешься.

Воздуха остается еще меньше.

Это не страшно: задохнусь — откачают. Сколько раз я уже умирал таким образом? Черный туннель… неправда — нет там никакого туннеля. Вспышка боли — и облегчение, потом — удар дефибриллятора, и все начинается заново. Где-то в перерывах между вспышками я впервые увидел серферов — они ликовали.

Воздух заканчивается — еще около минуты я должен оставаться в сознании, с трещащими по швам легкими. Не худший вариант — здесь не знакомы с искусством акупунктурной пытки. Им не понять, как можно одним касанием изувечить нервные ткани, перевести их в состояние перманентной боли — каузалгии, ни на мгновение не позволяющей забыть о прошедшем. Это действительно мастерство. Потом, во время реабилитации, меня пытались лечить иглоукалыванием, но я потерял сознание от одного вида игл.

Что мне какая-то удавка… Грубо.

Давление ослабевает, кислород веселит мозг. Они думают, что это страшно — умереть. Страшно бывает оживать. Дилетанты.

— С-суки, — непонятно зачем сообщаю я, наверное, чтобы сохранить в себе хоть частичку человеческого.

Павлович поднимает толстую папку и с силой бьет по столу. Вздрагиваю.

Я выжил в аду, я вернулся из ада, но я живу в аду и я останусь в аду, как бы ни бились надо мной медики. Разве может быть хуже?

Может — если из меня сделают персонажа для криминальных хроник. Крупные планы в газетах, и внешность как нельзя подходит для выбранной роли. Вышка без долгих прений — избавление?

— А, герой-миротворец, исповедуйся, не держи в себе, полегчает!

Миротворец. С самим собой могу оставаться честным — я не смельчак и не герой, ведь тогда все, что от меня хотели узнать, я рассказал почти сразу. День-два — это не выдержка. А потом я молчал только потому, что меня никто, ни о чем не спрашивал.

Никто не спрашивал, ни о чем не спрашивал, они просто готовили войсковых дознавателей, или палачей, или просто хороших, на их взгляд, солдат. А я летал в эйфории, между волнами боли, вслед за обволакивающими, радужными серферами.

Серферы и сейчас рядом, мои неизменные спутники, наслаждаются страхом и паникой, замерли в предвосхищении чего-то еще более грандиозного.

Иллюстрация к рассказу Макса Олина

Скоросшиватель ударяет в висок, снова и снова, кроваво сотрясает сознание, не оставляя следов на лице.

— Поделись, не держи в себе!

Серферы блаженствуют, наливаются красками, тянутся в стороны дрожащими щупальцами, боль накладывается, резонирует, ей тесно в моем теле, она наполняет комнату и… я вспоминаю, как бежал из плена. Бежал!

— Поделись!

— На!!!

Она течет из меня, передаваясь от синапса к синапсу. Я делюсь тем, что имею с избытком. Серферами. Персонифицированными квантами боли.

Опер и участковый корчатся, у одного идет носом кровь, глаза второго вытаращены, как у глубоководной рыбы, выброшенной на берег. Это очень тяжело с непривычки — ощутить мою боль.

Приседаю, шарю по карманам в поисках ключа. Смотрю глаза в глаза Павловичу. Впервые за весь разговор. Мне тоже несладко, но я улыбаюсь. Железистый привкус во рту — наверное, из десен сочится кровь — представляю, как жутко выглядит мой оскал.

— Я не тот, кого вы искали! — повторяю, не заикаясь, несколько раз.

Я — тихий псих, а не маньяк-убийца. Мне ведь совсем не нужна чужая боль, той, что есть во мне — хватит на целый мир. Её хватило тогда, в затхлом темном подвале — я теперь помню, как лезли на стены мои палачи. Хватит и сейчас — серферы рвутся наружу, готовые заставить визжать всю уголовку.

Выуживаю у опера ключ, размыкаю наручники, дергаю из наплечной кобуры его «Макаров». Зачем он мне — я ведь, наверное, бог? Глупости. Но пистолет мне не нужен — слишком примитивный инструмент для того, кто знает о боли всё. То, чего не хватало до окончательного понимания, мне только что вколотили толстым скоросшивателем.

Я знаю всё? Знаю. Знаю даже то, что все-таки виноват в росте числа убийств. Неосознанно, во сне, я делился болью со всеми, кто был готов её воспринимать, выгоняя маньяков на улицы ночного города.

Вот вам мир, который я творю. О котором я знаю всё. За исключением малого — что мне теперь делать дальше. В ближайшей перспективе — бежать. В парк, там назначена встреча, и я еще успеваю — помочь. Это мой последний долг старому миру.

А потом?

Заделаться мессией, неугодных карая болью и благодетельствуя внемлющих — избавлением от неё. Покорить какой-нибудь участок вселенной?

Или бросить всё, уйти, поселиться в тайге, глуши, отшельником — просто наедине со своими слугами-серферами?

Охренеть, какие расклады…