Наш Современник, 2005 № 01

Журнал «Наш cовременник»

Белов Василий

Свиридов Георгий

Висков Антон

Субботин Сергей

Непомнящий Валентин

Есин Сергей

Квицинский Юлий

Делягин Михаил

Кондратьев Юрий

Филин Михаил

Еськов Михаил

Переяслов Николай

Куняев Станислав

Гусев Геннадий

Казинцев Александр

Критика

 

 

Михаил Филин

1831 ГОД

Фрейлина А. Ф. Тютчева как-то заметила: «От царствования Александра I ведет начало эта странная и унизительная политика, приносящая в жертву интересы своей страны ради интересов Европы, отказывающаяся от всего нашего ради того, чтобы успокоить мнительность Европы по отношению к нам. Мы бы хотели совсем не иметь тела, чтобы не смущать Европу даже тенью, от него падающей». Конечно, эта мысль дочери поэта излишне резка, но нельзя отказать ей в известной точности. Действительно, русские люди пушкинского времени отличались необычайной толерантностью по отношению к Западу — и зачастую приносили ей в жертву едва ли не всё.

Разумеется, и Пушкин, в значительной степени воспитанный на образцах европейской культуры, прекрасно знакомый с яркими страницами европейского прошлого, учившийся у европейцев и восхищавшийся многими деятелями Старого Света, искренне преклонялся перед Европой (даже возводил её в ранг второй, после Руси, матери). Однако в отличие от бескрайнего чувства «русских европейцев» его пиетет имел меру, строго означенные пределы.

Мера пушкинской толерантности по отношению к Европе и её порождению — европеизму разнилась на протяжении жизни поэта, но всегда определялась и жестко ограничивалась его русскостью.

«Он при самом начале своём уже был национален», — отметил Н. В. Гоголь и в том же очерке «Несколько слов о Пушкине» пояснил: «В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла. Самая его жизнь совершенно русская…» и т. д. Глубокие соображения по этому поводу есть у Достоевского, Ильина и других мыслителей. Должное внимание уделено и пушкинским занятиям отечественной историей и генеалогией, фольклором и, конечно же, наиважнейшей проблеме «Пушкин как православный христианин». Тема изучена вплоть до трогательного отношения поэта к няне — однако в этой теме и поныне есть не до конца проясненные лакуны.

Одна из них — «письменный стол» Пушкина.

Русская тема — во многих её проявлениях — всегда присутствовала в творчестве Пушкина. Присутствовала и во времена радикальной юности, когда поэт, следуя моде, отдал дань настроениям антигосударственным и в определенном смысле антирусским. (В. В. Розанов заметил: «Надо особенно указать, что сказки, его предисловие к „Руслану“ и вообще множество русизма относится к очень молодым годам, так что неверно изображать дело так, что вот „с годами он одумался и стал русачком“».) В более зрелый период жизни количество «русских» текстов заметно возросло, а в тридцатые годы их стало ещё больше. Казалось бы, благотворная тенденция налицо, но не тут-то было.

Ибо выясняется, что существовала латентная русскость в творчестве Пушкина — его вынужденный стратегический компромисс со временем.

Дело в том, что весьма значительный корпус «русских» текстов Пушкина так и не был предан гласности при его жизни. Такая участь постигла, к примеру, стихотворения: «Боже! Царя храни!..»*, «На тихих берегах Москвы…», «Вечерня отошла давно…», «Песни о Стеньке Разине», «Подруга дней моих суровых…», «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю…»), «Моя родословная», «Два чувства дивно близки нам…», «Чудный сон мне Бог послал…», «Отцы пустынники и жены непорочны…» и многие другие. Не были опубликованы и такие публицистические и критические опыты Пушкина, как «Некоторые исторические замечания», «О народности в литературе», «О народном воспитании», «Письмо к издателю „Московского вестника“», «О втором томе „Истории русского народа“ Полевого», «Путешествие из Москвы в Петербург», «О ничтожестве литературы русской», «Александр Радищев» и прочие. Указанные произведения были написаны в несхожие периоды жизни Пушкина, при разных императорах и неодинаковых конкретно-исторических условиях. Иными словами, контекст как будто претерпевал изменения, подчас даже кардинальные, — латентная же русскость поэта как была, так и оставалась неизменной составляющей его духовной биографии.

Причин тому видится несколько. На первое место надо, естественно, поставить волю самого автора («Ты сам свой высший суд»), обусловленную соображениями как собственно творческими, так и прочими — этическими, политическими и т. д. Помимо автоцензуры, немалую (а подчас и значительную) роль сыграли цензура обычная, представляющая (в её понимании) интересы государства, и сами цари, особенно Николай I, объявивший себя цензором поэта. Наконец, должно помнить и о пресловутом «общественном мнении», которого в строго научном смысле не было в тогдашней России, но которое существовало в форме полугласного мнения родовой и культурной элиты, создавало (или, напротив, разрушало) репутации и оказывало мощное влияние на литературное поведение авторов.

Силу воздействия на Пушкина этой триединой цензуры, регулировавшей, в числе прочего, и масштабы допустимой русскости, правомерно трактовать как объективный показатель уровня европеизации российской элиты. Цензура вкупе с автоцензурой, осознанно или неосознанно, напрямую и косвенно демонстрировали, сколь далеко элита продвинулась по европейской дороге, проникаясь духом «цивилизации», усвоила и сделала своими общечеловеческие ценности. Даже резкая корректировка государственного курса при Николае I смогла только притормозить данный процесс, но не пустить его вспять. К месту будет заметить, что в царствование этого императора, много и плодотворно потрудившегося на русской ниве, уже далеко не все вспышки национального чувства безоговорочно одобрялись верховной властью (вспомним, допустим, о жесткой реакции царя на отдельные акции славянофилов).

Таким образом, русскость хранила Пушкина от всецелого поглощения европеизмом — но и наступающий широковещательный европеизм, в свою очередь, дозировал публичные формы бытования пушкинской русскости, налагая вето на часть творческих ее плодов и не пуская их далее «письменного стола». Этот паритет поддерживался даже на уровне светского общения, в гостиных, где «сильное русофильство» поэта уравновешивалось острыми и не всегда беззлобными шутками его приятелей.

Теоретически подобное равновесие могло сохраняться очень долго — вплоть до самого конца. Многие большие поэты так, балансируя и постепенно уступая, и прожили жизнь — и прожили вполне достойно. Но поэты, возведенные из больших в национальные, шли на компромисс со временем только до того часа, в который их толерантность к чужому грозила (в их понимании) обернуться изменой родному. В тот критический час выбора им было уже не до равновесия — и они бескомпромиссно выбирали русскость.

Жизнь Пушкина сопровождалась «странными сближениями». Поражает, к примеру, синхронизм событий сентября 1826 года: взошедший на престол император принимает в первопрестольной решение вызволить поэта из ссылки, отдает приближённым соответствующие распоряжения — а в те же сроки, чуть ли не в те же часы, в далёком и ни о чём не подозревающем Михайловском ложатся на бумагу знаменующие начало новой жизни стихи «Пророка»*. Не менее многозначителен эпизод с «Гавриилиадой», которая тяжким бременем лежала на совести Пушкина и год за годом изматывала его ожиданием суровой кары. Наступает год 1828-й — и тут, словно из-под земли, возникает неведомый монах, читает у дворовых людей богохульную поэму и пишет за них, неграмотных, прошение в консисторию. На вопрос об имени он отвечает: «На что вам знать моё имя; я сделал христианское дело». С тем таинственный монах и исчезает, бесследно растворяется в истории. Монах исчезает — начинается унизительное для Пушкина расследование, совпавшее по времени с тяжелейшим душевным кризисом поэта. Однако спустя несколько месяцев приходит конец отвратительным допросным мукам и кризису, причём дело, сулившее поэту каторгу, завершается даже без публичного ущерба для пушкинской чести: царь прощает поэта тайно, не оглашая пушкинского признания в авторстве. Поэт так никогда и не узнал о страннике, который поспособствовал развязке истории с «Гавриилиадой».

1831 год был отмечен новым «сближением». В ту пору Пушкин превратился в полноценного русского дворянина — он стал мужем, обзавелся семьей и домом, с почётом вернулся на государственную службу. Буквально за несколько месяцев поэт обрел всё, чего ранее не дала или недодала ему жизнь — и что русскому служилому человеку от рождения положено, не щадя живота своего, оборонять. И почти тотчас же, ещё до приведения к присяге, Пушкину довелось выступить на защиту русскости.

В ноябре 1830 года грянул польский мятеж…

Едва получив первые сообщения, прилетевшие из взявшейся за оружие Варшавы, Пушкин оценил их чрезвычайную важность и в дальнейшем только укреплялся во мнении, что в Отечество пришел не просто бунт, даже не очередная война наподобие только что завершившейся турецкой, — но что для России наступил момент истины. «Какой год! Какие события! Известие о польском восстании меня совершенно потрясло», — восклицал поэт 9 декабря 1830 года в письме к Е. М. Хитрово. По свидетельству П. В. Нащокина, он даже «выразил желание ехать в Польшу, чтобы там принять участие в войне». Пушкин негодовал по поводу оголтелой антирусской кампании, развернутой в Европе, и восторгался статьей М. П. Погодина «Исторические размышления об отношениях Польши к России»: «Никто ныне, — сказал он историку, — не тревожит души моей, кроме вас». «Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря, — убеждал поэт П. А. Вяземского 1 июня 1831 года. — Мы не можем судить её по впечатлениям европейским, каков бы ни был в прочем наш образ мыслей». В другом письме он напомнил о польском участии в наполеоновском нашествии на Россию: «Совершенно излишне возбуждать русских против Польши. Наше мнение вполне определилось 18 лет тому назад». Встреченному же на петербургской улице знакомому поэт с жаром доказывал, что «теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году».

В определённом смысле ситуация 1831 года была даже катастрофичнее времён грандиозного бородинского жертвоприношения и полыхающей Москвы. Тогда Россия на какое-то время лишилась будущего (вернее, в будущем, казалось, могла реализоваться смердяковщина: «…Хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с»). Теперь же ставилось под сомнение не только будущее, но и прошлое России. Ведь поражение от поляков обессмысливало саму русскую историю, превращало изгнание шляхты из Кремля в глупую импровизацию; русскую кровь, обильно пролитую в Праге и прочих городах и весях, — в высохшее и испарившееся ничто; многовековое сопротивление агрессивному латинству — в дремучее упрямство и т. д. Такое Отечество — без прошлого и без будущего — сразу делалось фикцией, дымом.

Должно, однако, признать, что и у поляков были свои претензии к русским, была своя собственная история и своя «правда», равновеликая русской. Но две непримиримых «правды» не могут сосуществовать вместе, на одной территории, бесконечно долго: рано или поздно им, обречённым на извечное несогласие, становится тесно и одна из соперниц навязывает другой свою волю. История человечества знает немало подобных трагических коллизий. «Наследственная распря» двух народов — русского и польского — как раз и имела все признаки того рокового противоречия, разрешением которого, по Пушкину, могла быть только гибель проигравшего.

Сходно с Пушкиным мыслил и император Николай I. «Если один из двух народов и двух престолов должен погибнуть, могу ли я колебаться хоть мгновение? Вы сами разве не поступили бы так? Моё положение тяжкое, моя ответственность ужасна, но моя совесть ни в чём не упрекает меня в отношении поляков, и я могу утверждать, что она ни в чём не будет упрекать меня, я исполню в отношении их все свои обязанности, до последней возможности; я не напрасно принес присягу, и я не отрешился от нее; пусть же вина за ужасные последствия этого события, если их нельзя будет избегнуть, всецело падет на тех, которые повинны в нем! Аминь», — писал царь 8 декабря 1830 года брату, великому князю Константину Павловичу. Пушкин отмечал «чистосердечие» тогдашних заявлений и действий императора.

Иначе думало и вело себя российское общество, пресловутая светская «чернь». Оно было «довольно гадко». В черновиках пушкинского «Путешествия из Москвы в Петербург» читаем: «Польша восстает противу России. Европа завистливо принимает её сторону, не имеющая понятия ни о России, ни о Польше. Ныне нет в Москве мнения народного, ныне бедствия или слава отечества не отзывается в эт<ом> сердце [России]. Грустно было слышать толки м<осковского> общества во время после<днего> польск<ого> возму<щения>. Гадко было видеть бездушного читателя фр<анцузских> газет, улыбающегося при вести о наших неудачах». Для «черни» подобное поведение давно уже вошло в привычку. В «Рославлеве», созданном в том же 1831 году, Пушкин саркастично писал о кануне наполеоновского нашествия на Россию: «Тогдашние умники превозносили Наполеона с фанатическим подобострастием и шутили над нашими неудачами. К несчастью, заступники отечества были немного простоваты; они были осмеяны довольно забавно и не имели никакого влияния. Их патриотизм ограничивался жестоким порицанием употребления французского языка в обществах, введения иностранных слов, грозными выходками противу Кузнецкого моста и том<у> подоб<ным>. Молодые люди говорили обо всём русском с презрением или равнодушием и, шутя, предсказывали России участь Рейнской конфедерации». Показательно, что в обоих пушкинских произведениях речь шла о Москве, которая исстари и по праву считалась средоточием русского патриотизма; в петербургских же салонах — у Анны Павловны Шерер и её приятельниц и наследниц — случались и более откровенные беседы.

Всё это, действительно, «довольно гадко» и заслуживает всяческого порицания. Желательно, однако, понимать, что в приведенных отрывках Пушкин ведёт речь преимущественно о болезни, передаваемой по наследству верхами российского общества, — о фронде, то есть о манерном светском словоблудии без намека на подлинную, теоретически выверенную оппозиционность. Принадлежать к элите и притом не фрондировать — нонсенс, дурной тон при любой форме правления в России.

На фоне таких бесед и шуток в Польше шли военные действия. Был там выказан и массовый героизм, были и умные манёвры полководцев, и непременная наша безалаберность вперемежку с чванливостью. Российские полки наступали — и сами лишали себя плодов и побед; и снова, хороня вдоль дорог бесчисленное воинство, продвигались вперёд, навстречу воплям европейских парламентариев, которые призывали проучить Россию и её царя — «душителя свободы». Так и велась эта тяжелейшая, судьбоносная для империи кампания — с мерзкими шутками в тылу и оскорбительными демаршами в виду русских аванпостов.

Потом пробил час — и Варшава пала…

Нет, велик русский Бог, и отечественная история всё-таки не была бессмыслицей: в конце концов Россия восторжествовала. Теперь пришло время ликований, наград, бокалов и торжественных од. Оды творились на заказ, и за оды издавна полагались перстни, деревни, камергерские ключи… Так было заведено на Руси — но в 1831 году прозвучали бескорыстные оды, написанные из самого сердца лучшими поэтами.

В те удивительные дни В. А. Жуковский, посылая свой поэтический отклик на историческое событие, писал А. И. Тургеневу: «Честь России опять сияет по-старому. Какое великолепное военное дело. Наша армия чудо! <…> Скоро пришлю свои стихи, эти же, напечатанные вместе с стихами Пушкина, чудесными. Нас разом прорвало, и есть от чего». Почти тотчас же, 10 сентября 1831 года, был выдан цензорский билет, и спустя день-два вышла в свет брошюра «На взятие Варшавы. Три стихотворения В. Жуковского и А. Пушкина». Она была напечатана в Военной типографии и состояла из «Старой песни на новый лад» В. А. Жуковского и пушкинских произведений — «Клеветникам России» и «Бородинской годовщины». Новинка («неожиданная поэзия», по определению Д. Ф. Фикельмон) мгновенно стала сенсацией и оставалась ею в течение долгого времени.

Сбылось — и в день Бородина Вновь наши вторглись знамена В проломы падшей вновь Варшавы; И Польша, как бегущий полк, Во прах бросает стяг кровавый — И бунт раздавленный умолк…

Исторические процессы долги и сложны, многие их фазы проходят за кулисами, где они зреют долго, неслышно и как будто неспешно, однако неумолимо, а потом наступает момент, когда подспудно созревшее ощущает в себе некую «критическую массу» и силу, властно взывающую о высвобождении, — и тогда оно вырывается наружу, производя взрыв — событие. Так мы обретаем знаменательные и точные даты истории.

Такой датой, подготовленной всей логикой предыдущего развития России, ориентированного на «прогресс», стал и сентябрь 1831 года. Тогда авторитетные представители культурной элиты страны, кажется, впервые открыто заявили, что традиционной великосветской фронды им уже недостаточно; что они могут быть вполне толерантны не только к чужим народам, но и к своему собственному; что, наконец, отныне они, исходя из ряда мировоззренческих выкладок, считают для себя возможным находиться в оппозиции не только «к правительству, а и к Отечеству». (Стоит сразу подчеркнуть, что речь идет о кружке лиц, которых правомочно рассматривать как репрезентативных выразителей интересов определенной социальной группы.) Как известно, в эпоху мятежа польская элита во главе с Адамом Мицкевичем грудью встала на защиту родины; российские же «властители дум» по существу отреклись от русскости как высшей, непреложной ценности. Тем самым они фактически провозгласили начало нового периода отечественной истории — периода неуклонного прощания с русскостью. Даже декабристы, которые намеревались бороться и с режимом, и с самым государственным строем империи, не доходили до таких программных заявлений и субъективно были (по крайней мере, в большинстве своём) вполне русскими, патриотически настроенными людьми (что они доказали не только «завтраками» с водкой и квашеной капустой у Рылеева).

Отсюда, из сентября 1831 года, уже явственно просматривается прямая, постепенно переходящая в столбовую, дорога «прогрессистов», которая ведёт в наши скорбные дни — дни, когда всерьёз обсуждается вопрос об утрате нами национальной идентичности, а слова «русский» и «фашист» сплошь и рядом употребляются в качестве синонимов.

Итак, Пушкина и Жуковского «разом прорвало» стихами на взятие Варшавы — и в ответ тут же «прорвало» их оппонентов. Но прежде чем перейти к анализу полемических текстов, отметим еще одно важное обстоятельство. Отчетливо обозначившееся с середины 1820-х годов направление духовного развития Пушкина не являлось тайной для современников: они были хорошо знакомы с «Пророком» и иными пушкинскими произведениями, созданными и напечатанными после возвращения поэта из ссылки. Эти тенденции, видимо, не восторгали кого-то, но они и не раздражали публику сверх меры, вызывая разве что язвительные «вольтерианские» комментарии типа: «Он был задран стихами его преосвященства…»* и т. п. Зато антипольские идеологические стихи сразу же вызвали бурю отрицательных эмоций. На ком-то шапка горит: пушкинские критики непреднамеренно продемонстрировали мировоззренческий потолок тогдашнего российского либерализма, для которого «заоблачная келья» поэта попросту находилась вне сферы приоритетных интересов и, следовательно, не требовала серьёзного разбора.

Чем же столь жестоко провинились авторы брошюры «На взятие Варшавы» перед просвещёнными либералами, с которыми их связывало давнее приятельство? Смеем утверждать, что в нижеследующем обозрении прегрешений и контраргументов все цитаты из текстов соответствуют контекстам, а в используемых контаминациях фрагментов нет нарочитых смысловых искажений.

Сразу бросается в глаза, что претензий к Жуковскому почти не высказывалось — и объяснялось странное великодушие атакующих довольно обидным, если не оскорбительным, для автора «Светланы» образом. Чуть позже А. И. Тургенев поведал в письме к брату Николаю, что его, Жуковского, «не должно трогать с сей стороны», ибо тот «криво видит вещи, потому что во многом не просвещён», он «ошибается исторически и умом», но «душа его точно святая». Бедный Жуковский — знал бы он, сколь высоко ценят его таланты друзья!**

Внимание критиков целиком сосредоточилось на Пушкине. А главными идеологами и координаторами кампании выступили ближайшие к поэту люди — князь П. А. Вяземский и братья Тургеневы***. Они-то и предъявили важнейшие иски автору послания «Клеветникам России» и «Бородинской годовщины». Прочие полемисты семенили по их стопам и преимущественно твердили зады, иногда, впрочем, вставляя собственное слово. Таким словом, были, к примеру, обвинения Пушкина в «честолюбии и златолюбии», выдвинутые Н. А. Мельгуновым в письме к С. П. Шевыреву от 21 декабря 1831 года; при этом автор добавил, что поэт «огадился ему как человек». Словно вторя ему, Г. А. Римский-Корсаков заявил, что после обнародования стихотворения «Клеветникам России» он отказывается «приобретать произведения Русского Парнаса».

Серьёзные же возражения Пушкину шли, как могло показаться, по трём основным направлениям.

Первое можно назвать поэтическим или эстетическим. Характерно, что даже благожелательно отнесшийся к пушкинским стихам С. П. Шевырев («А славные стишки Ал<ександр> Сер<геевич> навалял!») недоумевал в письме к С. А. Соболевскому от 16(28) октября 1831 года: «Первый голос политики у нас выражается стихами. Это странно. В России каких чудес не совершается». Но если московский профессор, пребывавший тогда в Риме, просто мимоходом пожал плечами, то Вяземский и его сторонники предложили развёрнутые соображения. Их можно суммировать примерно в таком виде.

Пушкин написал «шинельные стихи» (слово «шинельные» подчеркнуто Вяземским и пояснено так: «Стихотворцы, которые в Москве ходят в шинеле по домам с поздравительными одами»). То, что он сделал, не входит в компетенцию поэзии («Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политической газете»). «Власть, государственный порядок часто должны исполнять печальные, кровавые обязанности, но у Поэта, слава Богу, нет обязанности их воспевать». В русских действиях в Польше «ничего нет поэтического», и автор изменил себе, стал «поэтом событий, а не соображений», как подобало бы истинному поэту. И вообще, «Поэзия — святое дело», она «человечество защищает и превозносит», «не в наши дни (запомним это: „не в наши дни“. — М. Ф.) идти искать благородных вдохновений в Поэзии штыков и пушек», однако Пушкин в своих стихах забывает об этом. Поэтому-то в них «нет ни на грош поэзии» и т. д.

Эти мысли — там, где они не переходят на личности — глубокие, правильные. Цель поэзии, действительно, поэзия, что не раз убежденно подчёркивалось и самим Пушкиным, и поэтами его круга. Но и правильные мысли в чуждом контексте могут становиться абстрактными и лукавыми. Ведь есть, как говорится, поэзия и поэзия. С древности — вспомним хотя бы о «Слове о полку Игореве» — существовала военная поэзия, особый и замечательный раздел нашей словесности, воспевавший и наши большие и малые победы, и внешне совсем не поэтический ратный труд. Значило ли вышеизложенное, что оппоненты Пушкина отрицали существование такой поэзии — от «Слова» и до Державина, Дениса Давыдова и тех же Жуковского с Пушкиным, которые и прежде не раз бывали «во стане русских воинов»? Конечно, нет, тем более что и сам Вяземский во время битв с Наполеоном многажды настраивал лиру на военный лад и перелагал в рифмы неугодные ему теперь «события». Это означало только то, что критики слукавили, причем даже дважды. Сперва законы поэзии они умышленно применили «не по назначению», а затем манипулировали этими законами крайне вольно. Так, заявление о том, что в рассматриваемых стихах «нет ни на грош поэзии», зиждется вовсе не на теории, а на вкусе. Другие, не менее авторитетные судьи придерживались прямо противоположного мнения. Например, Е. А. Боратынский сообщил И. В. Киреевскому в октябре 1831 года, что послание «Клеветникам России» ему «нравится», а стих «Стальной щетиною сверкая…» «силен и живописен». Другой поэт, В. И. Туманский, находил в пушкинских стихах «превосходный лиризм». Из всего сказанного напрашивается вывод, что неубедительной эстетической критике была отведена заведомо вспомогательная роль: она лишь прикрывала более важные мысли «русских европейцев».

Инкриминировались Пушкину и этические промахи. Мол, должно ему стыдиться, что русские «бились десять против одного», «что льву удалось наконец наложить лапу на мышь». Да и аморально поэту воспевать «геройство кровопролития», а потом «подражать дикарям, с песнями пляшущим вокруг костров, на которые положены их пленники». И уж совсем кощунственно — прямо-таки «святотатственно» — «сближать эпохи и события», «сочетать Бородино с Варшавою». Тут следовало эпическое: «Россия вопиет против этого беззакония». (Россия Россией, но на всякий случай Вяземский, формируя антипушкинскую коалицию, постарался заручиться поддержкой и отдельных нужных россиян — например, Е. М. Хитрово, дочери Кутузова, которая крайне болезненно следила за тем, чтобы никто не посягнул на лавры отца. Обратился князь и к внучке полководца, Д. Ф. Фикельмон, и встретил у Долли полное единодушие: «Все, что вы говорите, я думала с первого мгновения, как я прочла эти стихи. Ваши мысли были до такой степени моими в этом случае, что благодаря одному этому я вижу, что между нами непременно есть сочувствие», — отвечала она 13 октября 1831 года.) Столь же некстати было Пушкину тревожить прах Суворова, так как «война наша с Польшею <…> вовсе не Суворовская». «Нравственную» же «победу» в 1831 году одержали поляки — следовательно, Пушкин славит нравственное поражение русского оружия. После такого ему ничего не стоит воспевать и правительственные расправы в новгородских военных поселениях, и проч.

И здесь позиции критиков уязвимы, не говоря уж о том, что обвинения в «безнравственности» допустимо выслушивать единственно от благородных людей, гнушающихся подтасовок (а дикарские «песни и пляски вокруг костров» — подтасовка явная, достойная картеля; не случайно Вяземский, написав такое, спешно предупредил Е. М. Хитрово: «Все это должно быть сказано между нами…»). Едва ли этичны и декларации от имени «всей России». Прибегая к арифметике, несложно доказать, что соотношение сил «десять против одного» в пользу русских, воевавших на враждебной территории, — тоже ложь; вдобавок поляков в 1830–1831 годах поддерживал (в том числе и материально) весь Запад во главе с могучим Римом, мало похожим на «мышь». Да и с Суворовым выходит «двойной стандарт»: критики упрекают Пушкина за упоминание о генералиссимусе, настаивают, что русские под водительством И. Ф. Паскевича воевали бездарно, «без воли, без мысли и без отчета», «не по-суворовски», — однако умалчивают о том, что легендарный полководец при подавлении опять-таки польского бунта в 1794 году разил неприятеля беспощадно, так, что «кровь текла потоками», и при штурме Варшавы уложил под стенами города до 12 000 поляков.

Заметно, что исторические экскурсы и аллюзии Пушкина вызвали нескрываемое раздражение инакомыслящих. И дело тут, видимо, вовсе не в Бородинском сражении или Суворове, а в принципе. Для Пушкина было чрезвычайно важно — и это сразу смекнули умные критики — не просто выступить с отповедью встрепенувшимся «клеветникам России» или поэтически увековечить факт — штурм и падение Варшавы, но дать — сквозь призму указанных современных происшествий — исторический очерк русского бытия в его узловых моментах. Тому подтверждение — дорогие для национальной памяти топонимы, имена и прочие символы былого, присутствующие в стихах: «пращур русских городов» Киев, Кремль, Прага (варшавское предместье), «пылающая Москва», «тяготеющий над царствами кумир» (Наполеон), «измаильский штык», те же Бородино и Суворов, Богдан (Хмельницкий)… Причем вехи русской истории не просто перечислялись, как в скупом хронографе, но и осмысливались во всём их неразрывном единстве и взаимообусловленности, фактически являя собой на выходе цельную историософию. Недаром П. Я. Чаадаев утверждал, что в пушкинских стихах «больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране». По Пушкину, в рамках такой историософии только и мог быть верно понят «старый спор славян между собою», получивший разрешение в настоящем.

Уже давно между собою Враждуют эти племена; Не раз клонилась под грозою То их, то наша сторона. Кто устоит в неравном споре: Кичливый лях, иль верный росс? Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет? вот вопрос…

Однако если для Пушкина «связь времён» не только существовала, но и являлась необходимым условием отечественного бытия, он гордился русским прошлым и категорически не желал «иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал», то его оппоненты стояли на диаметрально противоположных позициях. Русская история, вдобавок интегрированная Пушкиным в современность, им была не нужна; попросту говоря, идея преемственности им мешала. Для того чтобы утвердить новые воззрения, характерные для развившейся российской элиты, им надо было вычленить польские события из многовековой русской истории, разорвать опостылевшие путы минувшего; надо было перевернуть пожелтевшую страницу и начать с чистой, а значит — заклеймить пушкинский историзм как никчемный атавизм (помните: «не в наши дни…» и т. д.?) Что и попытались сделать критики с помощью неискренних придирок и неуклюжих фраз вроде «Россия вопиет против этого беззакония» и т. п.

Многих записывали в «птенцы гнезда Петрова» бездумно, ради красного словца. Но «русские европейцы», обрушившиеся на Пушкина, вне сомнения, родом оттуда. Теперь пришло их время — и они встали на крыло и воспарили, подхваченные сильным западным ветром. За эстетическими и этическими ширмами, расставленными критиками, скрывалось главное — их идеологические декларации. «Бородинская годовщина» и послание «Клеветникам России» стали своеобразными детонаторами, спровоцировавшими их появление на свет. Хотя ясно, что и без пушкинских стихов они бы уже недолго скрывались под спудом.

Суть идеологических возражений Пушкину сводилась к следующему.

Надо понимать (а кое-кто, «сбившийся с пахвей в своем патриотическом восторге», никак не уразумеет), что наступили новые времена, и «род восторга», которому предался Пушкин, есть отныне откровенный «анахронизм». Напрасно он думает, «что без патриотизма, как он его понимает, нельзя быть поэтом», — теперь очень даже можно. Пушкин вроде бы «всё постиг», но никак не дойдёт до него, что «просвещение европейское — великое, важнейшее дело». А его стихи — «совсем не европейского свойства», к тому же в них — полное «безмыслие». Ведь в сегодняшней Европе всецело властвуют передовые идеи, Европа на глазах возрождается — а где и что мы? (Заметим в скобках, что резоннее было бы сказать «вы»). «Мы тормоз в движениях народов к постепенному усовершенствованию, нравственному и политическому. Мы вне возрождающейся Европы, а между тем тяготеем на ней». Продолжение ещё откровеннее: «Народные витии, если удалось бы им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим». (Понимал ли Вяземский, что он, говоря от имени европейских парламентариев и говоря так, фактически берёт их сторону? — думается, что князь прекрасно понимал всё.)

Вот ещё несколько цитат о России, русских и Пушкине из той знаменательной коллективной декларации. «Физическая Россия — Федора, а нравственная — дура». «Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч вёрст» (такова, по-видимому, на Руси дистанция между «европейцами»). Этой «дуре» (или, на выбор, «Федоре») «с Европою воевать была бы смерть», так как даже локальные польские дела обнажили все «немощи больного, измученного колосса». К тому же русский полководец (не кто-то конкретный, а русский вообще) не считается с любыми жертвами и думает единственно о том, «чтобы навязать на жену свою Екатерининскую ленту». Россия не вносит ни «гроша в казну общего просвещения». А пушкинские мнения — это всего лишь «нелепости», «фанфаронады», «квасной патриотизм»*, и в нём, в Пушкине, «есть ещё варварство», и он «не хочет выходить из своего варварства», что «стихи его „Клеветникам России“ доказывают». Он «варвар по отношению к Польше», да и не только он, и не только в этом отношении. «Пушкин и все русские, конечно, „варвары“, вообще „варвары“. Наша же цель — „быть европейцами“».

Вспоминается пушкинское: «Боже, как грустна наша Россия!», сказанное после авторского чтения первых глав «Мертвых душ». Сколько было в этих словах боли и любви, и вообще непоказной «душевной правды», так поразившей Гоголя, — и какая пропасть лежит между этим восклицанием поэта и отчуждёнными, презрительными речами его критиков. Ведь для последних «быть европейцами» значило, как явствует из источников, отказаться от любви к своей земле ради ценности высшей — «просвещения европейского»; мерить всё по европейской мерке и только её держать за эталон; значило предавать забвению собственную историю; а еще лгать, наушничать и применять «двойные стандарты», идеализируя предметы поклонения; оскорблять свою страну, её народ, её воинов и неугодных по духу поэтов; исторические победы своей страны посредством сомнительных софизмов представлять ее поражениями и т. д. Резюмируя и называя вещи своими именами, «быть европейцами» — значило быть варварами по отношению к России.

На такое Пушкин не мог не ответить — и поэт ответил, да еще как. А. И. Тургенев писал брату 20 сентября 1832 года, что были в те дни «споры», «Пушк<ин> начал обвинять Вяземского, оправдывая себя». Более того, он высказывался на сей счет и вне пределов кружка «литературной аристократии», в более широких аудиториях. Например, Н. А. Муханов зафиксировал в дневнике 5 июля 1832 года: «Пришел Александр Пушкин. <…> О Вяземском. Он сказал, что он человек ожесточенный, aigri, который не любит России, потому что она ему не по вкусу». Но наиболее сильным, разящим ответом Пушкина своим критикам был ответ поэтический.

Эти стихи не были напечатаны при его жизни, и можно только предполагать, отделал ли их поэт окончательно и огласил ли в каком-нибудь собрании. Черновой вариант латентного стихотворения был опубликован (под заглавием «Полонофил») лишь в 1903 году, и то в маловразумительном виде. В течение десятилетий текст, по существу, замалчивался и печатался разве что на задворках «академических» изданий. А затем на него обратил внимание выдающийся текстолог С. М. Бонди и реконструировал стихотворение, причём считал проделанную работу, как вспоминают его ученики, «почти бесспорной». Вместе с тем — что показательно — С. М. Бонди наотрез отказался публиковать реконструкцию, и она увидела свет только после кончины пушкиниста, в 1987 году.

Вот этот полный уверенности в собственной правоте пушкинский ответ, бичующий внутренних клеветников России (в ломаных скобках помещены слова, реконструированные С. М. Бонди):

Ты просвещением свой разум осветил,         Ты правды <чистый> лик увидел, И нежно чуждые народы возлюбил,         И мудро свой возненавидел. Когда безмолвная Варшава поднялась,         <И ярым> бунтом <опьянела>, И смертная борьба <меж нами> началась         При клике «Польска не згинела!» — Ты руки потирал от наших неудач,         С лукавым смехом слушал вести, Когда <разбитые полки> бежали вскачь         И гибло знамя нашей чести. <Когда ж> Варшавы бунт <раздавленный лежал>         <Во прахе, пламени и>в дыме, Поникнул ты главой и горько возрыдал,         Как жид о Иерусалиме*.

Стихи более чем убедительно доказывают, что массированная критика «русских европейцев» не то что не сломила Пушкина, но даже не заставила его хоть в чем-то усомниться (что, похоже, произошло в ту пору с Жуковским). Она только укрепила поэта в стремлении отстаивать исконные русские ценности и интересы, самую русскость. Вместе с тем предельная жесткость ответа показывала, что примирение русскости с просвещением в ущерб русскости (на чём настаивали критики) было для Пушкина невозможно.

Дороги поэта и «русских европейцев» отныне расходились.

Было бы заблуждением думать, что Пушкина в ходе полемики по польскому (а точнее, русскому) вопросу не поддержал никто. Напротив, большая часть России приняла в 1831 году его сторону (ср.: «Россия вопиет против этого беззакония»). Сам царь и члены августейшей семьи, правительственные чиновники, литераторы средней руки, офицеры, обыватели и представители иных сословий и профессиональных групп восторгались пушкинскими стихами. Это, безусловно, важно, однако много важнее то, что интеллектуальная элита, «коноводы» общественного мнения и культуры, люди, от которых в значительной мере зависело будущее страны, демонстративно подвергли Пушкина остракизму.

В этом сообществе Пушкин оказался в почти полной изоляции.

Ярким исключением стал, пожалуй, только Чаадаев, написавший поэту в непростую для того минуту поистине вещие слова: «Мой друг, никогда ещё вы не доставляли мне такого удовольствия. Вот, наконец, вы — национальный поэт; вы угадали, наконец, своё призвание. Не могу выразить вам того удовлетворения, которое вы заставили меня испытать. <…> Я не знаю, понимаете ли вы меня, как следует? Стихотворение к врагам России в особенности изумительно; это я говорю вам. В нем больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране. <…> Не все держатся здесь моего взгляда, это вы, вероятно, и сами подозреваете; но пусть их говорят, а мы пойдём вперёд; когда угадал… малую часть той силы, которая нами движет, другой раз угадаешь её… наверное всю. Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Дант…».

«Но пусть их говорят, а мы пойдём вперед…» Так они и встали рядом, русский поэт и русский мыслитель, и пошли против толпы — за свою Россию — до конца, каждый к своей Черной речке. Один вскоре принял пулю, другому выпало едва ли меньшее: унижения от тупой силы, которую не призовёшь к барьеру, суд хамелеонов*, глупцов и невежд, мнящих себя «патриотами», и наконец, самое страшное — посмертное оболгание: зачисление в идеологи крайних западников и русофобов…

Пустились в путь и их идейные противники, кооптируя на всяком шагу в свои ряды разношерстную публику и постепенно становясь «интеллигенцией»**. «Новые люди» придерживались столь радикальных взглядов, что на их фоне зажившийся князь Вяземский, некогда обвинявший Пушкина в отсталости, стал в некоторых вопросах казаться консерватором («либеральным консерватором», по его собственному определению). За ними, а не за Пушкиным, бодро отмахиваясь от прошлого, устремилась к «просвещению» и почти вся остальная Россия. На несколько десятилетий она даже забыла о Пушкине, избрав себе иных кумиров. (Позднее, правда, одумалась и приспособила более или менее подходящую часть пушкинского наследия для своих «прогрессивных» нужд. Этот «мнимый Пушкин» бессовестно эксплуатируется до сих пор.) Но отдельные писатели и поэты (опять же — люди высочайшей европейской образованности!) хранили пушкинские традиции и в решительный час беззаветно обороняли уходящую русскость. Так поступил, в частности, Ф. И. Тютчев, который в 1863 году воздал должное новому усмирителю Польши графу М. Н. Муравьеву — тому,

…Кто отстоял и спас России целость, Всем жертвуя народу своему — Кто всю ответственность, весь труд и бремя Взял на себя в отчаянной борьбе — И бедное, замученное племя, Воздвигнув к жизни, вынес на себе — Кто, избранный для всех крамол мишенью, Стал и стоит, спокоен, невредим — Назло врагам, их лжи и озлобленью, Назло, увы, и пошлостям родным…*

«Целость России», а значит, святость русской истории, эту целость принесшей, — вот что защищали воины и поэты и в 1831-м и в 1863-м. Неприкосновенность родных рубежей, заболотившихся от крови, и «отеческие гробы» проливших эту кровь, а не территориальные приращения волновали их:

Оставьте нас: вы не читали Сии кровавые скрижали…

Куда уж, кажется, яснее: оставьте нас, мы сами по себе и нам не до вас. Мы терпимы к вам, многое от вас с благодарностью переняли, мы даже готовы выручать вас из беды и искупать «нашей кровью Европы вольность, честь и мир» — так будьте же, наконец, и вы толерантны к нам, согласитесь на такое «европейское равновесие». Не желаете — что ж, живите по Лафайету или Пальмерстону, и в этом случае наши орды не ринутся на цивилизацию, а останутся на засечной черте. Но помните: рубежи целостной России для настоящих русских священны, и за ними, на попранной нашей земле, уже — mille pаrdons! — не витийствуйте о толерантности:

Так высылайте ж нам, витии, Своих озлобленных сынов: Есть место им в полях России, Среди нечуждых им гробов.

Только отпетые пошляки и клеветники смели назвать такую позицию агрессивным «варварством», «людоедством», «подавлением свободы» и т. п.

Горестно вспоминать, как постепенно деградировала Русская партия, уходила из нашей жизни пушкинская русскость и сколько российских знаменитостей так или иначе причастны к её проводам. Кто-то не раз писал, сколь «великий русский поэт Пушкин национален», и к этому добавлял: «Грустно сознаться, но патриотизм Пушкина был узким. <…> Грубая сила государства льстила его патриотическому инстинкту, вот почему он разделял варварское желание отвечать на возражения ядрами. Россия — отчасти раба и потому, что она находит поэзию в материальной силе и видит славу в том, чтобы быть пугалом народов». Другой, боевой офицер и писатель, прославленный на весь мир, признавался, что «держит в узде» свой патриотизм (потом он ещё повторил английское изречение про «последнее прибежище негодяя», которое демагоги перенацелили в отечественных националистов, — а те долго не знали, чем возразить). Припоминается и милый человек в пенсне, болевший «за Японию, чудесную страну, которую, конечно, разобьёт и всей своей тяжестью раздавит Россия»**. (Напрасно он переживал: не раздавила, уже не та была, и спустя несколько месяцев микадо принимал телеграфические поздравления с победой от российских писателей и общественных деятелей.) Всплывают в памяти и многие другие, выдающиеся и рангом пониже: им тоже довелось угореть от русских ценностей — и они замечтали о целебном «прогрессе»…

Сильна ли Русь? Война, и мор, И бунт, и внешних бурь напор Ее, беснуясь, потрясали — Смотрите ж: всё стоит она!

1831-й год… Давно это было — и совсем недавно. Теперь мечта поколений сбылась, и мы стоим в лакейской «общеевропейского дома».

Зато есть повод выпятить груди: так лихо спустить всё могли одни только русские.

 

Михаил Еськов

На Полную с ночевой

(к 80-летию Евгения Носова)

В рыбацких маршрутах Евгения Ивановича всегдашней любовью пользовались курские реки, и среди них особое место принадлежало речке Полной, что невдалеке от станции Полевой. Сами эти имена — Полевая, Полная — без постороннего инородного подмесу, исконно наши, одним лишь звучанием своим вожделенны и благостны русской душе. Рыбацкая обитель, о которой идет речь, без каких-либо претензий на значительность, не впечатляет ни быстротой течения, ни разгульной неоглядностью водного простора — на противоположном берегу без труда можно разглядеть самую малую пичужку. Однако ж название какое — Полная! Сразу ясно, что не мелкая, что положенное по природе отдано ей вдосталь, в край.

В тот поход на Полную, о котором я собираюсь рассказать, не ладилось с погодой: сентябрь, а захолодало не по времени люто. Палатку пришлось ставить в кустах, в затишке. Лова никакого не было, мы собирали сушняк для костра впрок, чтобы на всякий случай запастись дровами, если холод выгонит из палатки наружу, к огню. До темноты занимались костром, поддерживали тонкое расчетливое пламя.

Потом заморосил дождь, мы забрались в палатку, подвесили электрический фонарик, осветили наше жилье и стали обживаться. Под парусиной чувствовался по-домашнему перинный, спасительный слой соломы. И мы вслух радовались, что заблаговременно запаслись добротной по погоде сухой подстилкой. Коротать долгую ночь придется не на охолодавшей земле.

Разговор о том о сём мелкими ручейками петлял в текущих событиях, пока по обоюдной сердечной указке мы не набрели на детские воспоминания. Довелось впервые услышать от Евгения Ивановича, как в лютые тридцатые годы в наших местах объявились толпы истощенных нищих из самарских краев, как и сам такой же изможденный голодом помирал от сыпного тифа. Признаков жизни почти уже не было, когда за ним на живодерной колымаге приехали санитары забирать в тифозный изолятор. Изолятор, или, по-уличному, тифозный барак — место, откуда была лишь одна, известная всем, дорога. В последующем голод 1932 года будет воспроизведен в повести «Греческий хлеб». После прочтения остаешься потрясенным, будто заглянул на какое-то нереальное моровое кладбище, где, как ни странно, существует жизнь, хотя по всем законам естества в подобных условиях быть ее и не должно.

Меня судьба тоже не миловала. Те же тифы знаю не понаслышке. А голод чего стоил, питались, считай, солнцем да травой. Да и смерть совсем близко подходила не раз. Я даже собирался об этом написать. Подражая горьковским «университетам», свое произведение хотел назвать «Мои смерти».

В разговоре, который нам обоим был близок и интересен, мы забыли о времени и о том, где находимся. А между тем продолжался дождь, с монотонным шипением мелко сёк по брезенту. Палатка закоженела, выровняла все свои провисы, угрожающе набрякла. Теперь не дай Бог притронуться, капель из того места потом не остановишь. Так что надо быть аккуратным, иначе холодная баня будет обеспечена.

На реке возникли посторонние звуки, там кто-то плескался: то ли рыба гуляла, то ли зверь какой полоскался. Прислушавшись, Евгений Иванович заулыбался:

— Беспяткин рыбачит.

— Ночью? В такой дождь?

— Сетями когда же еще?

Мы вылезли из палатки. Ни неба, ни земли, ни ближайших кустов — всё едино темень. И обжигающе-холодный дождь.

— Жень, ты?

Выбираясь наружу, мы приподнимали полог. Свет фонарика обозначал проем палатки, скорее всего, тем и обнаружили себя.

— Я, я, — подтвердил Евгений Иванович.

— А я тут хотел снасти ставить. Да уж ладно, лови. Хотя погода… Клёва не будет… Утром, может, рыбки для ушицы завезти, а то без ушицы как же?

— Не надо, — отказался Евгений Иванович.

— Ну, как знаешь.

— Милиции не боишься?

— А чего ее бояться? Милиционеры рыбку тоже любят.

Подмокшие и остылые, в палатку мы вернулись, как в долгожданный дом. Какие-никакие стены, а создавали ощущение уюта, защищали от невзгоды.

— Откуда ты знаешь этого Беспяткина? — спросил я у Евгения Ивановича.

— Он на реке, и я на реке, ну и разговорились. В этом лесочке, куда мы приткнули сейчас палатку, было его подворье. Там еще растут его яблони. Не захотел жить со всеми по ту сторону речки, тут бирюком обосновался. Мельница у него была. Раскулачили, подворье спалили. Когда вернулся из лагерей, построился уже в деревне. Но памятью остался здесь. Ему-то и браконьерство это не для наживы. Коренной мужик, без дела не привык. А сети — занятие на целую ночь. И главное, все родное — рядом. Для того он здесь и лодку держит.

— Так он в годах, старичок уже?

— Видел бы ты этого старичка. Иду как-то по лугу, смотрю, копна впереди, пригляделся — движется. Да не вязанка, а именно копна сена на плечах — троим не поднять. Поздоровался, стал рассказывать о событиях в деревне, — сколько стоял, копну на землю не опустил. Не тяжело, говорит.

Посидеть у костра на берегу реки, перекинуться редким словом, помолчать, забывшись, глядеть и глядеть на живой таинственный огонь, — может, в жизни слаще времени и не бывает. Но в тот раз из-за непогоды сумерничать у костра не довелось. Ну, ладно, уха не случилась, так и от чая отказались. Под хлестким дождем если с трудом и разведешь огонь, то пока котелок вскипятишь, сам промокнешь. А впереди ночь в палатке, не на горячей печи.

Так что ужинать пришлось без горячего, домашними запасами. И снова детство заманило нас в свои необъятные просторы. Пожалуй, ни одна крестьянская работа не окружена такой трепетной, воистину богомольной атмосферой, как путь-дорожка от муки до готовой, пахнущей на всю округу, настоящей, ничем не подсуропленной ковриги.

Бабушка Евгения Ивановича и моя мама, будто вживе явившиеся к нам в палатку, делились опытом хлебопечения в русской печи. Каждая по-своему, но непременно с радением и любовью они приобщали нас к таинству рождения самой необходимой национальной еды. Вначале следовало подготовить под постав дубовую дежу, выпарить ее крутым кипятком. Требовалось умело запустить опару, чтобы и не перекисла, и не была слишком молодой, а подходила бы пышно, как на крыльях. На этой опаре ставилось потом тесто, несколько раз нужно было вымесить его, добавляя муку по чутью, по опыту, иначе тесто может оказаться прохоным. И выпечка даст осадку, верхняя же корка отстанет. А перебавишь муки, крутое тесто тщательно не вымешаешь, никаких сил не хватит, так и останутся непроработанными сухие белые комки. Затем в ход идет деревянная лопата для ссаживания сформированных полушарий теста на раскаленные подовые кирпичи. Будущую первую ковригу перед отправкой в жар и бабушка Евгения Ивановича, и моя мама сопровождали обязательной молитвой и крестным освящением. Запах и вкус тех хлебов оживал в палатке до стеклянного хруста зажаренных хлебных корок на зубах и сладкой младенческой слюны во рту.

— Вот предмет русской литературы, — заметил Евгений Иванович. — Русский писатель пишет всегда о жизни. А сочинять высосанное из пальца — это пусть другие упражняются.

Тогда я искал свою дорожку в литературе. Тыркался туда-сюда. Писал не как есть, а как должно быть, как того требовал социалистический реализм. Уж он-то, этот самый передовой метод искусства, должен был меня выручить.

Евгений Иванович, как всегда, полагался на собственные правила:

— Возьми лопату, копни землю, да не на огороде, там земля неестественная. А ты копни нетронутое земледелием: на лугу, в лесу. Сколько в той земле: и корни, и черви, норки всяких размеров, ржавое железо со следами человека. Возможно, и кости попадутся — там всё вместе — и смерть, и жизнь. Тут и сочинять ничего не нужно, макай перо и пиши.

А та памятная ночь на Полной незаметно для нас прошла без сна, в душевном разговоре. Поутру обнаружилось, что всё окрест расквашено дождем, болотной топью прогибалась даже досель плотная травянистая дернина. Мне нужно было уходить к электричке. Евгений Иванович, однако, оставался еще на одну ночеву, хотя ясно было, что рыбалка окажется пустой.

Хочется верить, что ту ночь помнил Евгений Иванович. Быть может, туда был обращен его внутренний взор, когда он писал рассказ «Гори, гори ясно…» с незабываемым волшебным фонариком. От его немеркнущего света не так темно и на нашей нынешней дороге.

 

Николай Переяслов

Почти дневник

(Из записных книжек литературного критика)

 

2001 год

* * *

…Одной из главных причин поражения советского строя явилась, на мой взгляд, расплывчатость его базовых формулировок. Думаю, соцреализм подвергся бы гораздо меньшему поруганию, если бы было четко сказано, что это — «творческий метод, главной отличительной чертой которого является то, что его герои действуют ВО ИМЯ ОБЩЕСТВЕННОГО БЛАГА».

* * *

Был сегодня в Институте мировой литературы на прощании с Вадимом Кожиновым. Народу масса — С. Ю. Куняев, И. Р. Шафаревич, В. Н. Ганичев, Ф. Ф. Кузнецов, Л. И. Бородин, Ю. П. Кузнецов, С. Н. Есин, С. А. Небольсин, В. А. Костров, известные наши писатели, сотрудники ИМЛИ, учёные… Все говорят о том, что XX век забирает с собой свои символы. А Кожинов — это ведь действительно СИМВОЛ, знаковая величина в культуре конца ушедшего века, олицетворявшая собой русскую идею и патриотизм в нашей литературе. Что интересно, при его имени вспоминаются даже не его собственные работы, а в первую очередь стихи открытых и поддержанных им поэтов — Юрия Кузнецова, Николая Рубцова, Светланы Сырневой, Бориса Сиротина… При мысли о Кожинове перед глазами возникают не корешки написанных им книг, а фигуры Гоголя, Тютчева и всей той громоздящейся за их спинами тёмным горбом, напоминающим собой здания Лубянки, так до конца нами и не разгаданной пока ещё истории России.

Нет, Кожинов — это не просто литературовед. Да и вообще, не просто писатель. Потому что он — СИМВОЛ РУССКОСТИ, пароль для движения патриотической мысли…

……………………………………………………………………………

На крыльце встретил Анатолия Афанасьева, Юру Полякова, Сашу Сегеня, Сергея Котькало, Сергея Перевезенцева…

Вот кого я здесь не увидел, так это — нашего Президента с траурной повязкой на рукаве, хотя, казалось бы, он должен был появиться тут первым, ведь Кожинов был виднейшим идеологом ушедшего века.

* * *

…Около полуночи выключил компьютер и включил телевизор. По одной из программ шёл концерт, посвященный памяти Юрия Визбора. Люди в зале — как будто откуда-то из другого мира, отрешенные, нездешние. Балдеют, подпевая все эти «Милая моя, солнышко лесное…». Такое впечатление, будто они прожили все эти годы, не заметив ничего, что произошло вокруг них, — ни потери СССР, ни расстрела здания Верховного Совета, ни реставрации капитализма в России. Да они не замечают даже того, что поют! Вот промелькнули строчки: «Ты прости меня, прости меня, пожалуйста — / Вдруг и я тебя когда-нибудь прощу?..» Я смотрю на плывущие, словно в нирване, лица и вижу, что никто даже не задумывается о том, что автор здесь ведет себя под стать мелочному торгашу, требующему предоплату за то, чего он еще не сделал, а только, возможно, когда-нибудь случайно совершит в будущем. «Вдруг и я тебя когда-нибудь прощу?» — делает он предположение и, еще не простив, уже пугается того, что это его гипотетическое действие может остаться неоплаченным.

Но это — все-таки Юрий Визбор, самый романтический и чистый из наших отечественных бардов, творивший еще без злобы и лицемерия…

Переключив на другую программу, попал на выступление знаменитого рок-исполнителя Шуры: на экране металось что-то разнузданно-извращенное, в зебровидном женском пиджаке и с физиономией героя какого-то фильма ужасов (рот — без верхних зубов, торчащий ежик редких бледных волос, выпученные глаза и т. д.). И я откровенно пожалел, что сегодня у нас нет Сталина. Нация нуждается в срочном очищении от всей той нечисти и погани, которую выпустила на Божий свет горбачёвско-ельцинская перестройка.

* * *

…Сегодняшние газеты наполнены информацией об убийстве начальника Управления юстиции Московской области Юрия Власова, которое, как теперь выяснилось, совершил его юный любовник — 18-летний учащийся педагогического колледжа Женя Карпов. Главный юрист Подмосковья любил мальчиков, но, пользуясь услугами Жени, не отдавал ему обещанных денег, так что тот, в конце концов, решил взять у него «заработанное» сам. А не обнаружив денег, убил своего партнёра, выместив на нём издевательствами все свои обиды на жизнь…

Такие вот «голубые» скандалы ярчайшим образом показывают, какие именно люди стоят у нас сегодня в руководстве всеми сферами жизни. Трудно поверить, но это факт — педерасты, развратники, растлители, извращенцы, мошенники, казнокрады, мздоимцы, предатели национальных интересов, воры и убийцы отвечают сегодня в России за нравственность, воспитание молодежи, соблюдение законности и порядка, государственные тайны и финансы, безопасность и процветание державы и другие стороны нашей жизни. На них опирается верховная власть. Они ее устраивают. А мы всё ждём, что в стране каким-то образом повысится уровень нравственности и законности…

* * *

…cовсем по-другому воспринимается мною творчество Полякова, который умудряется вызывать своими произведениями самые разноречивые мнения и споры. Так было, когда он опубликовал «Сто дней до приказа», «ЧП районного масштаба». Так случилось и с последним на данный момент романом — «Замыслил я побег». В упрёк писателю поставили и умение приспосабливаться к требованиям рынка, и потакание вкусам массового читателя, и сужение собственного кругозора до размеров двуспальной кровати… А между тем этим своим романом он показал очередную трагедию лишнего человека с поправкой на уже наше с вами время. Разница между героем поляковского романа Олегом Трудовичем Башмаковым и лермонтовским Печориным заключается только в том, что, чувствуя свою невостребованность в эпохе, герой повести Лермонтова ещё пытается провоцировать её на какие-то ответные действия своими откровенно дерзкими поступками, как бы дразнит её от отчаяния, а герой романа Полякова уже не способен даже и на это, а потому он от своего времени просто убегает.

Что же касается вышедшей на передней план постельной темы, то до размеров постели сузился, на мой взгляд, вовсе не кругозор писателя, а сам современный мир, из которого для большинства людей ушли почти все другие человеческие ценности.

Несмотря же на свою кажущуюся статичность (а главный герой романа весь роман собирает вещи, чтобы уйти от жены к любовнице, да вспоминает при этом свою жизнь), новая книга Полякова читается с неослабным интересом, в ней имеется бездна сатирических эпизодов, а главное, столько узнаваемых деталей, что кажется, она вычитана автором из жизни каждого из нас. Казалось бы, писатель всего-то только и сделал, что собрал на страницах своей книги анекдотические ситуации из российской действительности последних полутора десятилетий (в чём его тоже упрекают недоброжелатели), а из этого с катастрофической обнажённостью становится видно, как мы профукали свою державу…

* * *

…С утра дочитал привезенный недавно Женей Шишкиным журнал «Нижний Новгород». Некоторые вещи в нём мне уже знакомы — рассказ Ивана Евсеенко «Седьмая картина» (эдакий парафраз на тему гоголевского «Портрета») я читал раньше в «Подъеме», роман Миши Попова «Мальчик и девочка» (очень интригующее фантастическое повествование с обесценивающим всё финалом) — в журнале «Московский вестник». Впервые прочитал здесь рассказ Алеся Кожедуба «Туфли из крокодиловой кожи» (хотя, по-моему, и он мне где-то раньше попадался), в котором изображается очередной крах очередного русского человека, пытающегося вписаться в систему новых рыночных отношений. Несмотря на то, что, как и всё у Кожедуба, эта вещь написана талантливо и ярко, после ее прочтения в душе остается какой-то неприятный осадок. Такое ощущение, что она просто заведомо топит читателя, не оставляя ему никакой надежды на будущее. Тебе, мол, не выжить, говорит она. Ты всегда будешь проигрывать, за что бы ни взялся, потому что сейчас НЕ ТВОЁ время.

Думаю, что пора уже прекратить утверждать в читателе стереотип русского человека как «кармического» неудачника и начать создавать образ не просто положительного героя, но героя, ПОБЕЖДАЮЩЕГО ОБСТОЯТЕЛЬСТВА, героя, УМЕЮЩЕГО НАЙТИ и, главное — ПОКАЗАТЬ ДРУГИМ ВЫХОД ИЗ БЕЗДНЫ. А иначе зачем нужна литература, если она не наполняет своего читателя силой и верой?..

В разделе поэзии запомнились стихи поэтессы из города Сарова Ирины Егоровой, хотя они, на мой взгляд, несколько чрезмерно переполнены одиночеством и неверием в счастье.

А вообще Саров обращает на себя внимание тем, что в нем очень много сильных поэтов. То ли так действует разлитая там благодать батюшки Серафима Саровского, то ли поэзия — это единственное средство как-то раздвинуть границы закрытого города, каким до сих пор остается этот город, имеющий второе имя «Арзамас-16».

* * *

…По дороге на снятую нами недавно дачу прочитал в электричке роман Стивена Кинга «Библиотечная полиция». Надо, не кривя душой, признать, что читал я его с большим интересом — интрига, и вправду, так прочно привязывает к себе внимание читающего, что оторваться от сюжетной линии просто невозможно. Но в итоге испытываешь чувство откровенного разочарования. Не потому, что это сделано плохо, и не потому даже, что — жестоко, а потому, что проблема мистического характера решается исключительно на материальном уровне. То есть — с инфернальной нечистью и дьявольщиной герои борются практически теми же методами, что и с рядовыми бандитами — путем их физического устранения. А то, что против них существует такое мощное оружие, как молитва, пост и церковное покаяние, им, похоже, даже и невдомёк. А поэтому и одержанная ими победа кажется неубедительной: вампиры, бесы, ведьмы и прочие дьявольские отродья — это не та категория, которая исчезает с умерщвлением её плоти…

* * *

Вечером по телевизору передавали интервью с Александром Солженицыным, в котором он, в частности, сказал, что Запад не испытал в своей истории того, что испытали мы, а потому не может быть для нас судьёй и учителем, а также что Ельцин и Чубайс произвели над Россией чудовищный эксперимент, создав из нее государство, основанное на ограблении большинства меньшинством. Увы, всё абсолютно правильно, да только кто сегодня к его словам прислушивается? Это ведь почти то же самое, если бы Иуда Искариот после казни Христа взялся разоблачать иерусалимских первосвященников.

* * *

…Планировал сегодня поехать на XIV ММКЯ, где на стенде издательства «Крафт+» выставлена моя книга «Нерасшифрованные послания», и меня приглашали раздавать там автографы, но на сегодня же было назначено торжественное открытие восстановленной в облике 1900-х годов железнодорожной станции Козлова Засека, в четырёх верстах от которой находится музей-усадьба Л. Н. Толстого «Ясная Поляна», и пришлось ехать туда. Специально к этому дню МПС пустило из Москвы до Козловой Засеки скоростную электричку, первыми в которой предоставили возможность проехать писателям России.

…Через два с половиной часа мы вышли на Козловой Засеке, где я встретил приехавших туда день назад на ежегодные толстовские чтения Валентина Курбатова, Бориса Евсеева, Михаила Петрова и Владимира Личутина. Тут же был и Слава Дёгтев, который успел надрать в пристанционном садике яблок и угощал ими всех встречных, уверяя, что в них содержатся атомы Льва Толстого. «Он же тут столько раз бывал, ожидал поезда, что же он — ни под одну яблоню ни разу не поссал? Так что его атомы наверняка присутствуют в этих деревьях, а значит, и в этих яблоках», — с деловым видом объяснял он свою гипотезу. Чуть в стороне мелькнули Анатолий Ким и Владимир Бондаренко, но у меня, к сожалению, почти не было времени на общение…

Надо отдать должное начальнику Московской железной дороги Геннадию Михайловичу Фадееву и его людям — музейный комплекс на станции они восстановили в самом что ни на есть лучшем виде, прекрасно содержится также и имение в Ясной Поляне, хотя мы и успели там только бегло осмотреть дом Льва Николаевича да чуть ли не бегом поглядеть на его могилку, и уже было нужно спешить назад в нашу электричку. Но я все же успел отметить тот факт, что в отличие от большинства биографов Толстого, обвиняющих его жену в жадности к деньгам и нежелании разделять филантропические идеи мужа, здешние экскурсоводы говорят о Софье Андреевне чуть ли не с упоением. Мол, попав восемнадцатилетней девушкой в дом писателя, она вынуждена была взвалить на свои плечи и ведение хозяйства, и воспитание множества детей, а главное — переписывание, редактирование и издание рукописей мужа. Да при этом ещё должна была оставаться женщиной…

* * *

…Продолжая думать об ушедшем недавно от нас Петре Проскурине, я полез в первый номер журнала «Слово» за этот год и перечитал опубликованный там его рассказ «Мужчины белых ночей», в котором главный герой мучительно размышляет над тем, что произошло за последние годы с Россией и что можно в этой ситуации сделать для её спасения. «Я больше ничему не верю, — говорит он, ведя мысленный разговор со своим погибшим другом, — ни в народ, ни в совесть, ни в Бога. Русский человек оскотинился до маразма. Слепой кутёнок, тычется из стороны в сторону, и ни шага вперёд. Сам себе выбирает палачей, сам подставляет горло… души, режь, володей телом, я — тварь бессловесная, плесень на земле. Появилась и бесследно исчезла…»

К сожалению, нечто похожее на эти рассуждения все чаще и чаще забредает и в мою голову, я и в «Литгазету» примерно об этом же написал — что не исчез ли русский народ как таковой вообще? Ведь те люди, которые сегодня населяют Россию — это уже совсем не тот русский народ, каким он нам известен по своей истории! Примерно о том же, кстати, говорит в своих «Мгновениях» в этом же номере «Слова» и Юрий Васильевич Бондарев, у которого я встретил следующие слова: «…После того, что все мы возжелали сделать с Россией, мне стали совсем неинтересны мои соотечественники. Я уже не чувствовал к ним близкого родства, которое долго теплилось в моей жизни, особенно начиная с Великой войны. И позывало на тошноту от одной мысли, что Россия поругана и опозорена родными детьми…»

Я много думаю над тем, что же можно противопоставить нашествию цинизма и безнравственности, чем остановить разгул криминала и беззакония. Я понимаю, что причиной всего этого, и вправду, является наше собственное бездействие, однако, когда я перечитал в рассказе Проскурина то место, где его герой взрывает лесной дом отдыха вместе с «оттягивающимся» там губернатором и громадным числом обслуги в виде поваров, слуг и девочек для сауны, то я почувствовал в душе определённое сопротивление. Да, мне хочется, чтобы русский народ наконец-то очнулся от духовной спячки и сказал «нет» торжеству беззакония, но только не таким способом. Ведь на эту тему уже написано множество романов Анатолием Афанасьевым, но когда его герои начинают бороться с бандитами ТЕМИ ЖЕ МЕТОДАМИ, которыми те терроризируют облюбованные ими городки, то они фактически тут же превращаются в ИХ ЖЕ ПОДОБИЯ. Иными словами — ни в коем случае нельзя уподобляться тому, против кого ты воюешь, ведь бес как раз и любит менять всех местами и запутывать. Не случайно же в финальной сцене рассказа появляются интонации, очень сильно напоминающие интонации булгаковского романа «Мастер и Маргарита» — в том месте, где Воланд допрашивает Бегемота и Коровьева о причинах пожара в Доме Грибоедова.

Думаю, что всё это не может не подтолкнуть нас к мысли о том, что за обеими этими сценами стоит одна и та же сила — помните? — «что хочет зла, но вечно совершает благо». И в этом — таится ключ к пониманию заблуждений обоих авторов. Я говорю «заблуждений», потому что не может сила, жаждущая творить ЗЛО, принести людям хотя бы какое-нибудь минимальное ДОБРО. А потому и путь, указанный Петром Проскуриным в рассказе «Мужчины белых ночей», не в состоянии принести с собой ничего, кроме новой крови и горя, тогда как Россию сегодня если что и спасет, то только — любовь и молитва.

* * *

В сегодняшнем «Дне литературы» опять опубликован большой рассказ Вячеслава Дёгтева. Это очень талантливый автор, но вместо того, чтобы осмысливать действительность, он гонится только за оригинальными сюжетами, а потому как-то всё время рубит сплеча, не замечая, как его проза, словно топор мясника, четвертует еще живую реальность. Вот и в своем новом рассказе («До седла!») он идет по этому же пути — популяризирует в художественной форме псевдонаучные идеи академика Фоменко о том, что вся наша история выдумана древнерусскими летописцами да позднейшими историками. «На самом же деле, — утверждает он (а Дёгтев эту ересь — для усиления своего рассказа — обильно цитирует), — Невской битвы, по всей видимости, не было, а уж тем более — Ледового побоища… Александр Невский, по всей видимости, — чистой воды миф. Прототип Невского — Царь Золотой Орды, непобедимый предок наш батька-Батый, при одном упоминании имени которого трепетала вся Европа. А монголо-татары — это мы с вами, русские и казаки…»

Вот такая, как видим, «научно-академическая» гипотеза. Главным доказательством в которой выступает постоянно употребляемое выражение — «по всей видимости». Так не потому ли именно, что он прекрасно осознает шаткость и самой этой гипотезы, и опирающегося на нее рассказа, Вячеслав Дегтев прилепил в конце своего повествования угрозу-запугивание для тех, кто посмеет высказать о нем свое критическое мнение? «…А которые станут хулить написанное или подвергать сомнению — тех да постигнет суровая кара Михаила-Архистратига и Георгия-Победоносца, предстоятелей казацкого воинства, и да поразится всяк хулящий огненным копием во имя сладчайшего Господа нашего Иисуса Христа, да святится во веки Имя Его, аминь».

Не думаю, что Господь и Его архистратиги могут выступать в качестве защитников фальсификаторов истории, карая при этом тех, кто вступится своим словом за правду. Тем более, что если принять за основу хронологический метод периодизации истории академика Фоменко, то окажется, что и Сам наш Спаситель, и все Его Святые — это тоже, «по всей видимости», только «чистой воды мифы», тогда как на самом деле их прототипами, мол, были какой-нибудь папа римский или кто-нибудь еще. Так что это еще вопрос, кого поразит огненное копие…

* * *

…Приехав в правление СП, узнал, что минувшей ночью в Красноярске скончался писатель Виктор Астафьев. Наши все страшно суетились, отсылали какие-то телеграммы, куда-то звонили. Тут же был и Владимир Крупин, собирающийся лететь к нему в Овсянку на похороны.

Гена Иванов попросил меня написать некролог на его смерть, но я отказался. Может, это и не по-христиански, но я не могу забыть его последних произведений («Прокляты и убиты», «Обертон», а также высказываний в различных интервью), в которых он, перечеркнув подвиг нашей Армии-Победительницы, низвел весь ратный труд солдат Великой Отечественной войны единственно до уровня проблем набивания брюха и поиска места для испражнения. При этом немцы у него выглядят эдакими невинными цивилизованными овечками, а русские солдаты кровожадными монстрами-убийцами. Я писал о нём жесткие критические статьи, и если мне теперь браться за написание некролога, то надо или кривить душой и сочинять трагический монолог о «тяжёлой утрате, которую понесла Русская литература в связи со смертью великого писателя», либо же честно говорить о заблуждениях покойного, для чего, наверное, данный случай не является самым подходящим. А то, что Виктор Петрович был последнее время не во всём прав, он признавал и сам, открыто заявив об этом, когда мы встречались году в 1996-м в Самаре во время его проезда из Тархан в Красноярск. «Последнее время я чувствую, что впал в какое-то сильное озлобление, от которого никак не могу избавиться. Я, может, и в Самару-то к вам специально за тем и завернул, чтобы ваша волжская ширь помогла мне освободиться от этой злобы…» — сказал он тогда во время импровизированного обеда.

Напуганная его непонятной репутацией (то ли он демократ, то ли патриот, то ли еще кто) администрация Самарской области не рискнула тогда принимать Астафьева у себя и перепихнула его на руки писательской организации. Денег у нас было в те дни не густо (как, впрочем, и всегда), мы купили варёной колбасы да водки, жёны наши принесли из дому огурцов, сварили пельменей и картошки, тем мы великого писателя и угощали…

* * *

…Интересный момент сообщил нам Феликс Феодосьевич Кузнецов. По его словам, сын Шолохова — Михаил Михайлович — однажды рассказывал ему, что, будучи уже тяжело больным, лежавший в постели писатель вдруг спросил у него: «Мишка, скажи мне, когда там, по вашим учебникам, заканчивается гражданская война в России?» — на что он ответил: «В 1920 году, а что?» — «А то, — ответил Михаил Александрович, — что она не закончилась ещё и до сегодняшнего момента. Ты знай это…»

 

2002 год

Сегодня Ганичев два раза собирал у себя всех секретарей. Первый раз мы обсуждали открытое письмо Путину с требованием выделить один канал ТВ под русские духовно-культурные программы (чуть позже мы узнали, что практически тем же сегодня было озабочено и руководство Русской Православной Церкви, подавшее от имени своего издательского отдела заявку на получение 6 канала), а второй раз — говорили о необходимости обращения к народу и Президенту России по поводу царящего в стране разгула преступности. «Дерево узнаете по плодам его», — сказал нам Господь. Вот мы и видим сегодня плоды отмены смертной казни, приведшие к полной разнузданности криминала, торжеству насилия, неслыханному распутству, наркоторговле, попранию всех нравственных устоев, законов и норм морали…

* * *

Прочитал в девятом номере журнала «Дружба народов» фрагменты из книги Эмиля Мишеля Чорана «Разлад», в частности такое из его высказываний: «Свобода, — говорит он, — это самоопустошение, свобода истощает, тогда как гнет заставляет копить силы, не даёт расплескивать энергию», — и мне это показалось очень близким к раскрытию ПОЛОЖИТЕЛЬНОЙ сути нашей недавней ЦЕНЗУРЫ, которая заставляла писателей искать пути для её обхождения, не позволяла никому расслабляться и придавала нашей литературе элемент некой полуконспиративной игры. Даже демократические критики сегодня отмечают, что с отменой цензуры русская литература стала скучной, неинтересной и как бы ОПУСТОШЁННОЙ.

«Под крепостным ярмом, — пишет далее Чоран, — народ возводил храмы; освободившись, он громоздит одни ужасы», — и это опять-таки один в один соответствует тому, что произошло с нами в результате перестройки. В эпоху социализма (даже во времена сталинской диктатуры и ГУЛАГа!) у нас в массовых количествах возводились ДК и институты, строились каналы и плотины, создавались новые виды космических кораблей и стратегического вооружения, расцветали наука, культура и искусства, росли надои, урожаи и всевозможные нормы выработки, а также повышались здоровье, интеллект, чувство патриотизма и уровень благосостояния всей нации; однако стоило только «освободиться» от гнёта КПСС и КГБ, как в стране начали плодиться одни только головорезы да насильники, и по всей территории бывшего СССР поползла неостановимая эпидемия межэтнических войн и заказных убийств…

* * *

После работы ходили с Мариной в Центральный Дом литераторов на подведение итогов открытого литературного конкурса «Российский сюжет», который был учреждён весной этого года новым издательством современной сюжетной прозы «Пальмира». Это была стопроцентно демократическая тусовка с такими обычными для неё участниками, как Андрей Василевский, Сергей Чупринин, Александр Вознесенский, Александр Гаврилов, Михаил Бутов, Алла Латынина и др. Лауреатами премии в трех номинациях (10 тыс. баксов каждая + издание книги) стали Светлана Борминская (за роман «Охота на старушку»), Николай Шадрин (за роман «Без царя»), а также разделившие на двоих одну из номинаций Виктор Строгальщиков (за эпопею «Слой») и Юрий Коротков (за повесть «Мёртвый»). При этом, характеризуя критерии отбора произведений на премию, нацеленную на поиски РОССИЙСКОГО сюжета, член жюри Александр Кабаков сказал, что их очень порадовало то, что наши умеют закручивать сюжеты ничуть НЕ ХУЖЕ АМЕРИКАНЦЕВ, а что касается книги Строгальщикова «Слой», то эта вещь, по его мнению, сделана уже вообще не то что НЕ ХУЖЕ, а, можно сказать, абсолютно ПО-АМЕРИКАНСКИ. И всё это они назвали — поисками русского народного романа…

* * *

Побывали с Мариной на моей «малой» родине — в небольшом донбасском городке Родинское, где я окончил в 1971 году среднюю школу, проработал несколько лет на шахте, ходил в литературную студию, начал публиковаться в местных газетах и пр.

Увы, городок мой представляет себой сегодня ужасно печальное зрелище. На улицах грязь, посёлок по ночам абсолютно не освещается (нет буквально НИ ОДНОЙ горящей лампочки!), всё погружено в темноту. Октябрьские праздники отменены (поскольку, мол, это не украинское, а сугубо «москальское» торжество), люди ходят злые и скучные. А самое страшное — там нет абсолютно никаких перспектив для жизни: шахты одна за другой закрываются, работы нет, жизнь городков замирает… Во всем видны беспросветная тоска и безысходность; процветают воровство, пьянство и наркомания. Воруют любую мелочь — дрова, картошку, брошенный во дворе алюминиевый тазик (на цветмет), кур из сарая, выгруженный из машины возле ворот уголь (если не успеешь его перетаскать до темноты во двор), телефонный и высоковольтный кабели (в них тоже имеется цветмет — алюминий, медь, свинец), вывешенное на верёвке после стирки белье и так далее.

Местные газеты полны всевозможных нападок на Россию и смакования сплетен о наших рок-звездах — Пугачёвой, Киркорове и прочих. Магазины в своём большинстве закрыты и темнеют пустыми витринами, основная торговая жизнь идет на местных базарах.

На всех столбах и заборах висят бумажки объявлений: «Продаются гарбузы и буряки», «Продаётся 2-комнатная квартира», «Продаётся дом». Но какой толк в этих продажах, если за квартиру дают почти столько же, как за буряки и гарбузы? К примеру, 2-комнатную квартиру в соседнем с нами городе Белицкое (где закрылись уже почти все шахты) больше, чем за 200 долларов, не продать.

Оправданием жизни там может служить сегодня только одна цель — совершение революции. Ничто другое не имеет смысла…

 

2003 год

…Уходя из правления, захватил газету «Время» (№ 2 от 16 января 2003 г.) и, пока ехал домой в метро, прочитал статью Якова Ушакова «Тайна черного квадрата», посвященную картине Казимира Малевича «Черный квадрат». Удивляясь тому, что «рыночная стоимость этого квадрата, признанного „памятником государственного значения“ (?!), может по оценкам экспертов доходить до двадцати миллионов долларов», автор статьи ставит перед собой задачу понять, в чем же таится загадка такого почти религиозного трепета перед этим, с позволения сказать, несколько необычным с точки зрения искусства «произведением». И находит весьма убедительный в логическом плане ответ на это в еврейском трактате «Кицур Шулхан Арух», в 121-й главе которого даются, в частности, следующие инструкции:

«1. После разрушения Второго Храма мудрецы Торы постановили, что даже в самые радостные минуты своей жизни еврей обязан каким-либо образом выразить, что ничто не может заставить нас забыть об этой страшной катастрофе…

2. По установлению мудрецов, следует оставить на стене напротив входной двери неоштукатуренный квадрат размером локоть на локоть (т. е. те же 48 х 48 см, что и у картины Малевича) — чтобы всякий раз, увидев его, вспоминать о разрушенном Храме…»

Так что, пишет Я. Ушаков, «темный квадрат на светлом фоне не такая уж и бессмыслица. Оказывается, подлинная задача была выставить на всеобщее обозрение ритуальный еврейский символ. Теперь понятно, почему весь мир так благоговейно относится к этому шедевру?..»

* * *

…К 12 часам дня поехал в Государственную Думу на встречу с председателем Комитета по культуре Н. Н. Губенко.

День выдался теплый, но снежный, Москва была заштрихована густым диагональным снегопадом, но и сквозь него я разглядел стоящих напротив думских окон возле гостиницы «Москва» женщин. Их было не более десятка — они стояли там, воткнув в снег хоругви, транспаранты и плакаты, которые взывали то ли к депутатам, то ли ко всем, кто проходил в этот час мимо них: «Очнись, народ! Дети гибнут на наших глазах!»; «Проснись, русская душа: дай отпор антихристу!»; «За Русь Святую! За будущее детей!»; «Россия — дом пресвятой Богородицы» и др. Две или три из них держали в руках молитвословы и читали акафисты, и я подумал: и это — ВСЕ, кому дорого будущее нашего Отечества? Эти десять женщин на снегу — ЕДИНСТВЕННАЯ защита России?! Господи, помилуй; Господи, помилуй; Господи, помилуй…

* * *

В очередном номере «Дня литературы» напечатаны моя информационная полоса и обзор последних литературных журналов. К сожалению, обзор оказался немного подсокращённым, и при этом не вошла и та часть, где я говорю о ганичевском «Роман-журнале, XXI век» и напечатанном на его страницах рассказе Валентина Распутина «В непогоду». Хотя я-то как раз больше всего и хотел высказаться именно по поводу этого рассказа! И вовсе не потому даже, что Распутина нельзя обойти молчанием по причине его известности, а потому, что этот небольшой рассказец просто-таки требует, чтобы о нём было прилюдно поговорено. Ибо Распутина (и я особенно отчетливо понял это после прочтения его повести «Пожар», в которой оказалось до деталей предсказано все то, что происходило потом на Чернобыльской АЭС, а несколько позже и по всей России) нельзя читать, как ЛЮБОГО ДРУГОГО автора, — он уже давно, сам того, может быть, даже и не ведая, пишет не рассказы, а главы некоего Русского Откровения, в своеобразной притчевой форме показывающие, ЧТО нас ожидает в нашем шествии сквозь Историю. Поэтому и рассказ «В непогоду» нельзя воспринимать как очередное описание увиденного писателем бурана (да мало ли мы читали подобных описаний, чтоб нас еще можно было этим удивить?), поскольку в нем описана не столько МЕТЕОРОЛОГИЧЕСКАЯ, сколько, я бы сказал, АСТРОЛОГИЧЕСКАЯ картина, показывающая, ЧТО происходит с нашим Отечеством сегодня и ЧТО его ожидает в его футурологическом завтра. Да, сегодня на нашу Родину обрушилась страшная мировоззренческая буря: она с треском ломает дубы нашей традиционной культуры и духовности, расшатывает наши хлипкие идеологические и экономические жилища и, как говорит одна из героинь распутинского рассказа, «так и норовит тебя сдуть с земли», но пройдет еще какое-то время, и однажды утром…

«Утром, когда я очнулся и выглянул в окно, весь мир был укутан в снег и тишину. Всё было погребено под удивительно белым и чистым, в застывших волнах, снегом. Как будто ничего и не было, как приблазнилось от болезненных дум…»

Белое и чистое — это краски Святой Руси, которая, слава Богу, никуда не исчезла, а просто пока что не видна нам за заслонившим всю жизненную перспективу ураганом. Верить в нее и стремиться дожить до нее, не осквернив свою душу унынием и забвением дарованных нам ранее свыше символов прекрасного, — этому-то как раз и учит своего читателя таким простым с виду рассказом, как «В непогоду», Валентин Распутин.

* * *

…Вечером я прочитал дома ксерокопию речи И. В. Сталина на Пленуме ЦК ВКП(б) 3–5 марта 1937 года, в которой он сформулировал платформу современного ему троцкизма, и ужаснулся — это один к одному то, что сделали в наше время Горбачев, Ельцин, Путин и другие демократы! Пожалуйста: «Реставрация капитализма, ликвидация колхозов и совхозов, восстановление системы эксплуатации, союз с фашистскими силами <иностранных государств> для приближения войны с Советским Союзом, территориальное расчленение СССР с отдачей Украины и Приморья, подготовка военного поражения Советского Союза в случае нападения на него враждебных государств», — это именно те самые пункты, на которые опиралась платформа Пятакова, Радека, Сокольникова и других последователей Л. Д. Троцкого 30-х годов. Но они же — и то, что сделали в последние полтора десятилетия и наши перестройщики. А именно: внедрили капитализм, восстановили частную собственность на средства производства, а с ней и эксплуатацию, заигрывают с НАТО, отрезали от тела страны Украину, Прибалтику и кучу других республик, разоружили и сократили армию до состояния уже никому не страшной кучки оборванцев.

Так что получается, что все наши сегодняшние политики — никакие не демократы, а самые настоящие закоренелые троцкисты…

* * *

…Жить в столице Российской Федерации становится так же опасно, как на минном поле. Бойся шахидок, бойся растяжек, бойся оставленных кем-то в автобусе вещей, которые могут оказаться бомбой… Власть откровенно отдала нас на заклание террористам, сегодняшняя Москва — стопроцентно фронтовой город, а правительство не принимает абсолютно никаких мер по защите своего населения от диверсантов. Руководство МВД говорит: мы держим на контроле всех криминальных авторитетов и отслеживаем их дела. Генералы армии говорят: мы бы давно могли «замочить» и Масхадова, и Басаева, и всех полевых командиров, но нам это не разрешает делать Москва… Никто, оказывается, не способен на совершение самостоятельного поступка, все, блин, ожидают РАЗРЕШЕНИЯ НА ПОДВИГ, просят у чиновников САНКЦИЮ НА СПАСЕНИЕ РОССИИ… Кто ее должен им выдать? Касьянов? Кириенко? Кох?..

* * *

Сегодня в три часа дня у нас в правлении началось обсуждение новой повести Валентина Распутина «Дочь Ивана, мать Ивана», опубликованной в 11-м номере журнала «Наш современник». Патриотические литературные и читательские круги давно ждали слово Валентина Григорьевича, выступавшего в последнее время и редко, и какими-то небольшими произведениями — публицистическими статьями или рассказиками. И вот — полновесная художественная повесть.

Первое, чего нельзя не заметить в новом произведении Распутина, — это откровенная сюжетная перекличка с нашумевшим не так давно фильмом Станислава Говорухина «Ворошиловский стрелок», в котором трое отморозков насилуют чистую и невинную школьницу, а затем преспокойно откупаются от суда и продолжают на глазах у всего городка свои циничные пиршества. Видя бездействие и бессилие нашего правосудия, дед оскорбленной девушки покупает на черном рынке винтовку и сам выносит приговор подонкам…

Примерно то же происходит и в повести Валентина Распутина, только здесь за поруганную честь дочери мстит мать, которая изготавливает из ружья обрез и, видя, как суд собирается отпустить насильника на свободу, осуществляет над ним заслуженную кару. Однако, как это всегда и бывает у Распутина, повесть его растекается гораздо шире обозначенного сюжета и заставляет думать не только о сути произошедшего с героиней, но и о том, что происходит со всем русским народом. Ведь если в фильме Говорухина все четко поделено на «черное» и «белое», то в повести Распутина все уже далеко не так просто и однозначно. Да, его Светка подверглась грубому насилию со стороны азербайджанского торговца, но ведь незадолго до этого она сама бросила школу и, окончив какие-то курсы, пыталась устроиться работать на рынок. Она ведь и со своим насильником поехала с той целью, чтобы он ее устроил на работу к своему брату. И что — она или ее мать не понимали, что рано или поздно ей придется лечь под кого-нибудь из кавказцев, как это делают практически все работающие на наших рынках женщины, боящиеся потерять свое место на лотке или в палатке? Ведь практически все российские рынки уже давно и прочно принадлежат «лицам кавказской национальности», которые осознают себя на нашей земле ХОЗЯЕВАМИ, однако до тех пор, пока беда не коснется кого-нибудь из нас ЛИЧНО, никто их не стреляет… В том-то и заключается принципиальная разница между фильмом Говорухина и повестью Распутина, что насилие в «Ворошиловском стрелке» носит, так сказать, РАЗОВЫЙ характер — обладание девушкой необходимо пьяным подонкам только сейчас, В ДАННЫЙ МОМЕНТ, и после удовлетворения своих животных потребностей она им становится абсолютно без надобности, тогда как изнасиловавший Светку азер в повести «Дочь Ивана, мать Ивана» и не думает ее утром отпускать, требуя, чтобы она родила ему сына, и вообще, относясь к ней уже как к СВОЕЙ СОБСТВЕННОСТИ. Это и есть та самая характерная черта, которую подметил в сегодняшних «хозяевах жизни» В. Г. Распутин: всё, к чему прикасается грязная лапа торгаша, превращается в его СОБСТВЕННОСТЬ — рынок, женщина, власть, Россия…

Надо заметить, что в повести Валентина Григорьевича вообще очень много символики. Символично уже само ее название — «Дочь Ивана, мать Ивана», восходящее к тому же принципу, который мы видим и в приводимом евангелистом Матфеем родословии Иисуса Христа: «Авраам родил Исаака; Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его» — и так далее. Стремление вписать героев своего повествования в хронологию БОЛЬШОЙ ИСТОРИИ — черта, характерная как для авторов Библии, так и для древнерусских летописцев, и, давая своей повести название «Дочь Ивана, мать Ивана», Валентин Распутин как раз и пытается показать этим неразрывную цепь продолжения человеческого рода, беспрерывный процесс бытия и одновременно с этим — роль своей героини в этом процессе.

Затем: необычайно жаркий весенний день в повести Распутина не может не напомнить нам собой другой необычайно жаркий весенний день, описанный в романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», — и эта перекличка, подчеркивание этой НЕОБЫКНОВЕННОЙ жары, ее акцентирование писателями кажется отнюдь не случайностью, так как ЖАР — это не что иное, как символ АДА, и авторы как бы сразу настраивают нас на то, что нас впереди ожидает встреча с представителями этого инфернального места. И действительно — то, что случается далее, ничем иным, как бесовщиной, назвать нельзя, причем это касается не только событий романа Булгакова, но и того, что совершается в повести Распутина. Разве надругательство над ЧИСТОТОЙ — это не есть дело рук беса?..

Самое страшное в повести Валентина Распутина то, что мы должны быть чуть ли не благодарны насильнику Светланы, так как только прямое надругательство над девочкой оказалось способным разбудить в ее матери (да и в нас самих) чувство протеста против засилья чужеземцев в России и попрания ими всех основ нашей жизни. Если бы этого не случилось, все так бы и продолжали спать, терпя воцарение кавказцев…

Жаль только, что повесть Валентина Григорьевича написана несколько длинновато и, несмотря на обжигающую актуальность, как-то скучновато, — из-за этого она заметно проигрывает фильму Говорухина, да и вообще, на мой взгляд, немного выпадает из того, что называется современной литературой.

* * *

В конце декабря мы с Игорем Ивановичем Ляпиным побывали в Харькове, куда ездили на творческий вечер харьковского поэта Александра Романовского.

В поезде говорили с ним о месте писателей в жизни общества, я неожиданно сделал для себя один важный вывод, касающийся того, что писатели нужны власти только тогда, когда у этой власти появляется общенациональная идея, которую необходимо озвучить и внедрить в сознание масс. Именно так было после Октябрьской революции 1917 года, когда писатели были востребованы молодым советским государством и узнали неслыханный дотоле взлёт популярности. Такого отношения к пишущим людям не было никогда раньше и вряд ли когда ещё повторится. Чтобы Слово было поставлено на службу государственной власти, у этой власти должна быть за душой всеобъемлющая ИДЕЯ, а сегодняшняя власть России абсолютно ПУСТА…

* * *

 

2004 год

По пути в правление СП купил «Независимую газету», взывающую к читателям с передовицы заголовком статьи: «Что такое путинизм? Чем он угрожает путинскому большинству», в которой Президента РФ обвиняют в создании авторитарной власти в стране. Увы, это так, но это далеко не самое страшное из тех обвинений, которые можно против него сегодня выдвинуть, потому что авторитарная власть САМА ПО СЕБЕ — это только МЕТОД УПРАВЛЕНИЯ ГОСУДАРСТВОМ и не более, а значение имеет то, ВО ИМЯ ЧЕГО этот метод используется. Беда Путина (а вернее — наша) состоит в том, что от его авторитаризма нет ни малейшей пользы ни стране, ни народу — он использует его только для сохранения своей собственной власти, а страна при этом приходит во всё больший и больший упадок, теряя и свой международный авторитет, и свою внутреннюю социально-экономическую и политическую стабильность, и свое культурное значение в мире.

* * *

Последние дни мы с Мариной чуть ли не каждое утро натыкаемся на какие-нибудь маленькие забавные эпизодики, касающиеся нетрадиционного (или же как раз — традиционного?) русского словоупотребления. Так, например, доходя позавчера до станции метро «Братиславская», мы встретили хорошо одетого молодого человека, разговаривающего с кем-то по мобильному телефону о делах своей фирмы или банка. Высыпав на собеседника набор каких-то бухгалтерско-экономических терминов и названий иностранных компаний, он в завершение инструктажа громко добавил: «Ты только проследи там за этим лично, а то они привыкли всё через ж… делать». А вчера, выйдя из своего подъезда, увидели бригаду дворников нашего ЖЭУ, очищающих освободившиеся от снега газоны от обнажившегося на них мусора. «Ну, прямо как будто не люди тут живут, а какие-то засери!» — с неудовольствием подбирая с земли и складывая в мешок пластиковые бутылки и грязные полиэтиленовые пакеты, громко (чтобы слышали все находящиеся в этот момент во дворе жильцы дома) проговорила одна из дворничих.

* * *

Сегодня небольшая группа представителей нашего Союза писателей присутствовала в Свято-Троицкой Сергиевой лавре на церемонии поднятия Царь-колокола, сброшенного большевиками в 1930 году, а нынешней зимой отлитого в Санкт-Петербурге и доставленного в лавру.

После литургии все вышли на улицу, и там, у подножия колокольни, состоялся водосвятный молебен, после которого колокол подняли краном на колокольню. Эта процедура длилась очень долго, день выдался довольно холодный, всё время пытался начаться дождь, и мы все страшно замёрзли, так что весьма своевременной оказалась последовавшая затем трапеза с горячими щами и красным вином, которые помогли немного согреться. Перед трапезой всем гостям лавры вручили памятные медали и подарки…

Оглядываясь на прошедший день, можно сказать, что ничего особо выдающегося сегодня и не случилось — ну, подумаешь, мол, поучаствовали в роли зрителей-статистов в церковной церемонии!.. Но, перебирая в памяти отдельные моменты дня, я вижу, что во всём этом определённо имелся некий высший смысл. Во-первых, нельзя не видеть некой исторической переклички (или того, что я называю «рифмами бытия»), выражающейся в присутствии писателей как при гибели лаврских колоколов в 1930 году, так и при их воскрешении в наше время, — тогда всё это видел и описал в своих дневниках проживавший в Сергиевом Посаде Михаил Пришвин, а сегодня смотрели (и надеюсь, запечатлеем в своих произведениях) мы. Во-вторых, в течение этого необычного дня нам с Мариной было даровано свыше несколько маленьких, но отчетливо осознаваемых сердцем чудес, свидетельствующих о неслучайности всего происходящего в нашей жизни.

1. Так, выходя из Трапезного храма, где совершалась Божественная литургия, мы вдруг увидели стоящего на алтаре игумена отца Тихона, с которым мы вместе участвовали в Крестном ходе по Волге, описанном в моём очерке. Увидев, что он нас с Мариной тоже узнал, мы подошли к нему, расцеловались, и, вспомнив о лежащем в сумке экземпляре «Русского эха», я подарил ему журнал со своей публикацией, где была также и наша общая фотография у Серафимовского источника близ Дивеева, на которой запечатлены я, отец Тихон и еще двое батюшек. «Это что же получается? — удивилась потом Марина. — Что ты вёз сюда этот журнал специально для него! Но мы ведь пять лет с ним не виделись и даже не предполагали, что можем его здесь встретить!..» «Это мы не предполагали, — ответил я, — а Господь, Он заранее знает, кто, где, когда и с кем встретится, поэтому и подсказывает, что надо взять с собой…»

2. Потом была долгожданная трапеза, всех гостей запустили в два больших зала, а для нашей писательской группы почему-то ни в одном из них не нашлось места, и чуть погодя нас посадили в небольшом отдельном кабинете. И, как показало дальнейшее, это было сделано тоже неспроста… Расставили тарелки, начали наливать щи, а молитву никто не читает. Я оглянулся и увидел единственного среди нас молодого священника, сидящего за одним из столов за моей спиной, и попросил его начать молитву. Так установился наш с ним контакт, переросший затем в разговор, из которого выяснилось, что батюшка служит в храме села Красное Старицкого района — то есть в тех самых местах, где я не просто когда-то бывал, но работал журналистом районной газеты и одновременно служил чтецом-псаломщиком в Старицком Свято-Ильинском храме! Я и сейчас довольно часто езжу в эти места — не далее как позапрошлым летом мы провели там всей семьёй почти весь свой отпуск, купаясь в Волге. Но вот за те два года, что не ездили, там произошли довольно значительные перемены, в числе которых и открытие храма в селе Красном, где теперь служит отец Дмитрий Каспаров (именно так, оказалось, его зовут). Знакомый мне иеромонах Вениамин (которого я помню ещё как просто Володю) переведён из Старицы на самостоятельный приход в Берновский храм, а вот игумен отец Гермоген служит теперь не в Свято-Ильинской церкви, а в самом Успенском монастыре (правда, так до сих пор и оставаясь его единственным насельником).

Так я получил неожиданную весточку из близких моей душе мест и обрёл в лице отца Дмитрия неожиданного друга. (Помимо всего прочего, оказалось ещё, что во время транспортировки Царь-колокола из Петербурга в Сергиев Посад он курировал прохождение автопоезда по Старицкому району.) Но если бы нас посадили в одном из тех двух огромных трапезных залов, где обедали все остальные, то не состоялось бы ни нашего с ним знакомства, ни интересного разговора, ни воспоминаний о Старице…

Вспомнив о захваченной мною из Союза писателей книге своих стихов, я вынул её из сумки и, сделав памятную надпись, подарил красновскому батюшке. Так что и она оказалась взята мною сюда для вполне конкретной цели.

3. Ну и, наконец, после обеда мы решили ещё успеть приложиться к мощам преподобного Сергия Радонежского и пошли к его раке. В притворе храма я увидел столик с бумагой для записок и тоже написал записочку за здравие своих близких, но когда начал искать, куда её здесь подать, то узнал, что для этого надо идти в другой — Успенский — собор, и очень огорчился, так как основная наша группа уже сидела в автобусе и времени на хождения и стояния в очередях у меня совсем не оставалось (да и ноги после долгого стояния на холоде во время подъёма колокола были как деревянные). Сунув записку в карман, я отправился к раке преподобного, приложился к его святым мощам, а когда выпрямился, то увидел, что к его изголовью подходит один из иеромонахов и начинает служить молебен, одновременно раскладывая для зачитывания поданные людьми записочки. Я тут же вынул из кармана свою записку и десять рублей и, отходя от раки Сергия, положил их в стопку тех, которые принёс с собой священник. Так что Господь буквально окружает нас Своими маленькими милостями, надо только уметь их замечать…

* * *

По телевизору весь день передают видеоматериалы об инаугурации Президента Российской Федерации В. В. Путина, который в очередной раз пообещал «уважать и охранять права и свободы человека и гражданина», но при этом, правда, не преминул подчеркнуть, что «успех и процветание России не могут зависеть от одного человека или одной партии». «Мы, — заключил он, — должны иметь широкую поддержку». Хотя при этом и не стал расшифровывать, широкую поддержку чего именно они (кто?..) хотели бы иметь от народа — поддержку перехода наших общенациональных богатств в руки нескольких приближенных к властным структурам циников?.. Или широкую поддержку уничтожения нашей оборонной мощи?.. Или широкую поддержку почти тотального обнищания народа, лишенного за годы перестройки всех своих материальных, идейных и нравственных ценностей?.. Или же широкую поддержку бесконечного и бесстыдного заискивания и угодничества российской власти перед США и Западом, приведших практически к полной потере нашего авторитета на международной арене?.. Или широкую поддержку криминализации российского общества, превращения нашего народа в киллеров и проституток, поддержку массового распространения СПИДа, наркомании, гомосексуализма и прочей пропагандируемой с телеэкранов мерзости?..

К сожалению, всё, что говорил Путин при вступлении в должность главы государства, похоже, не более чем дежурные слова, а на деле…

А на деле — одновременно с проходившей в Кремле инаугурацией одна женщина в Москве облила себя горючей жидкостью и подожгла, превратившись в живой факел. Причина — невозможность жить в нищете…

* * *

При советской власти опасность могла угрожать человеку только со стороны самой власти — его могло коснуться то, что называли у нас «перегибами» и «необоснованными репрессиями». Сегодня же человеку угрожают и криминальные силы, и террористы, и вооруженные бандформирования (если он служит в армии), и распоясавшиеся сотрудники правоохранительных органов, которые могут безнаказанно сделать с любым из нас что угодно, и рэкетиры, и многочисленные маньяки-садисты, и торгаши, обирающие народ на рынках при помощи непомерно высоких цен, и отраслевые олигархи типа Чубайса или руководителей ЖКХ, загоняющие людей в нищету своими бесконечно растущими тарифами, ну и, конечно же, — это власть, которая по-прежнему не любит бунтарей и правдолюбцев и готова упрятать любого из них за колючую проволоку.

Так когда же, спрашивается, было лучше — при социализме или теперь?..