Наш Современник, 2005 № 02

Журнал «Наш cовременник»

Хомутов Леонид

Есин Сергей

Казинцев Александр

Глазьев Сергей

Аюмова Зарина

Хусаинов Гайса

Леонидов Александр

Сегень Александр

Окулова-Микешина Татьяна

Небольсин Сергей

Петрова Марина

Кириенко-Малюгин Юрий

Гребцов Игорь

Критика

 

 

Александр Сегень

Печи Михаила Чванова

Слово о писателе

«Я, потомок русских крестьян, переселённых в Приуралье и на Урал приблизительно в одно время с крестьянами С. Т. Аксакова, как и Аксаковы, родился в Башкирии. И для меня, как и для них, понятие русский — не понятие крови, а отношение к Отечеству, к Богу. И для меня многие башкиры, татары, якуты, оставаясь башкирами, татарами, якутами, более русские, чем многие русские по паспорту». Эти слова замечательного русского прозаика Михаила Чванова из его автобиографической книги «Крест мой?!» во многом являются лейтмотивом и других его произведений. Отношение к Отечеству и Богу, поставленное гораздо выше отношения к самому себе, любимому, — вот что прежде всего отличает подлинно русского человека от напускного патриота.

И такие люди становились и становятся главными героями рассказов и повестей Чванова. Взять, к примеру, один из, как говорят, программных рассказов Чванова — «Бранденбургские ворота», написанный почти двадцать лет тому назад на берегу озера Себян-кюель, затерянного среди вершин Верхоянского хребта. Главный его герой, Дима Попов, человек с изломанной судьбой, но не утративший того великого, чем всю жизнь наполнялась его душа. В молодости он служил в ГДР, влюбился в немку, она родила ему двух девочек-близняшек, но кому-то это сильно не понравилось, и оказался Дима далеко от Европы, в глухих таёжных лагерях. Круто поломалась его жизнь, но, выйдя на свободу, он не озлобился на людей. Сам научился класть печи, и оказалось, что лучше него никто этого не может делать на всю округу. Какая-то чёрная глина, и печи из неё чёрные. Все говорят, нельзя из неё делать кирпич, а он делает, и стоят они, и греют хорошо.

Недавно вышла книга избранных рассказов и повестей Чванова. Я перемолол её от корки до корки, перечитал и этот рассказ, когда-то давно читанный и почти позабытый. Перечитал и подумал: а ведь это про самого Чванова писано. Рассказы его и повести — сплошь не из розового туфа построены, а из самой что ни на есть чёрной глины. Писатель, не щадя читателя своего, пишет с великой болью обо всём, что творится в Отечестве нашем. И не любуется он современником нашим, а хлёстко бичует его за слабость, за малодушие, за то, что позволил развалить великую страну и продолжает позволять. И кажется, не будут из такой чёрной глины печи греть душу человека. А они, поди ж ты, греют!.. В последнее время мы привыкли при упоминании о Чванове вспоминать о его краеведческих, организаторских заслугах — об Аксаковских праздниках, ежегодно пышно устраиваемых в Башкирии под заботливым покровительством президента Муртазы Рахимова, об Аксаковской усадьбе, которую Чванов превратил в конфетку, об аксаковском Димитриевском храме в Надеждине и о Никольском храме в Берёзовке, воскрешённом благодаря по-настоящему геройским усилиям Чванова, бросившегося его спасать за неделю до назначенного взрыва. Не раз в статьях и очерках мы кланялись писателю за его деятельность. И как-то так получилось, почти забыли, что он — писатель. Причём один из лучших сегодняшних прозаиков России. Прозаик казаковского направления, граждански-лирический, проникновенный, душевный. Добрый Михаил Андреевич не был столь заметен, как его старшие современники — Шукшин, Можаев, Белов, Распутин, Астафьев, Крупин, Личутин, но он, без преувеличения, одного с ними ряда, одной судьбы и одной силы. Он стал известен в начале семидесятых. Особенно благодаря рассказу «Билет в детство». Этот рассказ вошёл в копилку лучших произведений русской литературы о взаимоотношениях человека и животного, в данном случае собаки.

В восьмидесятые годы оформилась главная тема творчества Чванова — падение, осквернение и грядущее возможное исчезновение русского человека. «Сплошные гоминоиды, с похмелья, с конопли трясёт…» Вот рассуждения Ленки из рассказа 1982 года «Осень в дубовых лесах»: «Вы все уже давно дисквалифицировались, вместо женщины у вас теперь бутылка. Скоро бабы от вас рожать перестанут. Одна надежда на „снежных мужиков“. Полстраны проехала — и порядочного мужика нет, замуж вот выйти не за кого. Алкаш на алкаше, алиментщик на алиментщике, психованные все какие-то, полубабы, мужик с мужиком уже жить начали. Позовёшь, выпьют — и норовят сбежать». Двадцать два года тому назад рассказ написан, а словно про сегодняшний день. Изменилось ли что-либо? Ещё хуже стало. Человек, теряющий главное, то, на чём душа крепится, всё больше и больше нахватывает процента в процентном отношении нашего населения. Иной раз за голову хватаешься: Боже, откуда столько мерзавцев понавылезало за последние годы?! Как много их, похожих на страшных спасателей из пронзительного рассказа «На тихой реке»! Лениво и равнодушно везут они в своей лодке утонувшего мальчика, которого случайный купальщик ещё живым вытащил со дна и передал им для спасения. Но они не хотят и не успевают его спасти. «Я поднимался вверх по скрипучей лестнице — и перед глазами было: внизу на раскалённом песке мать над мёртвым сыном, а вверху, за лёгкой, хорошо продуваемой ширмой, загорелые до черноты спасатели пьют прохладное пиво. И регистрационный журнал на столе перед ними, где всё записано…» Рассказ датируется 1985 годом. Вдумаемся в это. Ещё только-только пришёл к власти Горбачёв. Мы живём ещё в том мире, где выше денег ставились нравственные законы. Но мы живём уже среди таких вот «спасателей». Переломный 1985 год. Полумёртвая страна, как утопший мальчик, вброшена в лодку новому правителю. Но он, вместо того чтобы спасти мальчика, с сатанинским безразличием к человеческой жизни делает так, что мальчик умирает. Не ведая о том, Чванов предугадал главное деяние Горбачёва!

Полностью расцвёл талант Михаила Чванова в девяностые годы и в начале нового столетия. Из-под его пера выходит череда замечательных рассказов «Журавлиное плёсо», «Жилая деревня», «Немец Рудниковский», «Прощай, SOS!», «Католический крест», «Новая русская сорока и сорочонок Тишка», повесть «Последний день года Собаки». Но очень много пишет он в это время статей и очерков, посвящённых истории России, Православия в применении к сегодняшнему дню.

Публицистика врывается в его прозу, составляя сплав, обычно губительный для художества, но, к счастью, это правило оказалось неприменимо к Чванову. Публицистика в его прозе чаще всего органично переплетается с художественным повествованием. Отметив своё пятидесятилетие, Михаил Чванов вступил в пору творческой зрелости, когда им были созданы выдающиеся произведения — большие по объёму и звучанию рассказы «Русские женщины», «Времена года» и «Свидание в Праге». Все три объединяют одинаковые темы и даже одни и те же персонажи. Трагический перелом в русской и мировой истории девяностых годов ХХ столетия. Война в Югославии как предтеча новых кровавых испытаний для России. Судьбы русских воинов, внезапно оказавшихся ненужными для собственного государства и для своего обманутого и одурманенного народа. Судьбы русских женщин, оказавшихся без мужчин, потому что настоящие мужики воюют и погибают, а от ненастоящих — тошно и гадко. Не случайно и рассказ «Русские женщины» носит подзаголовок «В ожидании героя…» Нужна была смелость, для того чтобы, находясь в лагере художников патриотического направления, заговорить о несостоятельности славянофильства. В рассказе «Русские женщины» Чванов вкладывает рассуждения об этом в уста отчаявшегося генерала, который в Приднестровье не выполнил приказ и вместо предупреждающего огня открыл огонь на поражение по наступающим молдавско-румынским националистам, и за это его разыскивает Интерпол, а ему приходится воевать рядовым в Югославии. «Сначала разбежались на южных, западных и восточных славян, затем — каждые в свою очередь тоже разбежались.

А теперь вот даже русские, украинцы и белорусы — по сути единый народ — бросились в разные стороны…» И далее генерал безжалостно признаёт, что и сам он лишний на этой югославской войне: «И мы тут только путаемся в ногах, вместо того чтобы наводить порядок дома. Скорее, приживалки у чужой беды, чем помощники». Всё, о чем бы ни говорил генерал, пропитано горечью. Эти истины не хочется признавать. Но и не признать их невозможно. Рассказ-триптих «Времена года» и рассказ «Свидание в Праге» по сути являются продолжением «Русских женщин». Все три рассказа можно было бы объединить в одну повесть. Продолжается повествование о судьбе русского скитальца, воюющего за Сербию, потерявшего в своих скитаниях и битвах семью. Жена, получив сообщение о его гибели, вышла замуж за немца и переехала с дочерью в Германию. Потом оказалось, что он жив. В Праге ему суждено будет горестное свидание с собственной женой; тайком, словно любовники, они повидаются и вновь разойдутся. Он уходит — чтобы наконец по-настоящему погибнуть за сербов. Это настоящая, пронзительная русская проза, заставляющая сопереживать герою, его окружающим, всем людям. Сопереживать горячим сердцем.

Сколько в последнее время появляется новых сильных, талантливых авторов. Но почти все они грешат одним. В их произведениях никому не сопереживаешь. А часто и так — никого не жалко. Все какие-то порченые, и даже если испытывают бедствия, то невольно думаешь: «Сами виноваты во всём, так вам и надо!» Герои Чванова совсем не такие. Это настоящие люди, каких всё меньше и меньше остаётся на белом свете. Они уходят и уходят с поверхности планеты Земля. Туда — в лучшие миры, к лучшим людям…

Если кто-то захочет больше узнать о самом Михаиле Чванове, лучше всего прочесть его автобиографическую повесть «Крест мой?!». Больше всего в ней, конечно, о том, как писатель восстанавливал в Башкирии мемориал Аксаковых — музей-усадьбу, Никольскую церковь, возвращал жителям аксаковских мест их драгоценную святыню. Здесь же прочтёте много вдохновенных слов о любви к трём народам, населяющим башкирскую землю, — к башкирам, татарам и русским. «Во второй раз вернувшись с Балкан, из раздираемой братоубийственной войной Югославии, я поехал на родину, к дорогим своим башкирам и татарам, и на всякий случай попросил место, где хотел бы лечь, если умру не вдали от Родины, где хотел бы лечь, чтобы оттуда мне хорошо были видны и башкирское село Каратавлы, и Татарский Малояз, и родная моя Михайловка».

Вообще же, повесть являет собой многослойное, глубоко философское, историческое и этнографическое сочинение, в котором автор сводит воедино все основные вехи собственного мировоззрения. И каждый мыслящий, чувствующий, переживающий русский человек найдёт в этом произведении либо ответы на свои вопросы, либо темы для жаркого спора.

Особенно важными представляются мне чёткие высказывания Чванова по русскому национальному вопросу. Их много, и всё же процитирую некоторые: «Святое дело — национальное возрождение народа. Но оно — как пьяное вино. Давайте не будем забывать, что самые величайшие народные бедствия были результатом стремления оскорблённых народов к национальному возрождению, когда во главе движения встают психически ненормальные люди, будь то ефрейтор, в одном случае, будь то уволенный из стратегической авиации с диагнозом „вялотекущая шизофрения“ генерал». «Меня, как русского, коробят истеричные статьи, доказывающие, что мы, русские, — великая нация. Ну, во-первых, это свойство малых или неполноценных народов — постоянно вопить о своём величии, ничего не делая для него, а во-вторых, кем нам выдана эта индульгенция на величие? И если выдана — то что, до скончания века?» Тем самым Чванов доказывает: ищите величие там, где оно есть. Потому что в этой же повести он очень много размышляет и о лучших явлениях отечественной истории, и о безобразных, особенно последних времён.

Итогом многолетнего и кропотливого труда Чванова как историка и изыскателя стал его роман-поиск «Загадка штурмана Альбанова», посвящённый судьбам русских полярных экспедиций начала ХХ века и, главным образом, трагической судьбе экспедиции лейтенанта Брусилова на пароходе «Святая Анна», единственным оставшимся в живых с которого оказался штурман Альбанов.

В свои шестьдесят лет Михаил Андреевич находится в расцвете творческих сил, и верится, что в ближайшие годы из-под его пера выйдут ещё более замечательные и значительные произведения. Будут гореть и будут греть его печи. Хочется верить, что в России вновь появится вдумчивый, сопереживающий читатель, который прочтёт и по достоинству оценит книги Чванова. «Но что бы со мной ни было, с осени 1995 года в Димитриевскую поминальную субботу снова звонят колокола на стыке Европы и Азии в Димитриевском храме на юге Башкирии, в селе с символическим названием Надеждино, а с весны 1996 года на Николу Вешнего снова заговорили колокола, разнося скорбно-радостную весть далеко за Каму, на колокольне Свято-Никольского храма на севере Башкирии в уже не мёртвом селе Николо-Берёзовка. Где бы я ни был — на этом, том ли свете, — из любой дали я буду слышать, отличая от тысяч других, их голоса».

 

Татьяна Окулова-Микешина

Герои — и битвы за них

 

В моих журнальных заметках, опубликованных в «Нашем современнике» (1995, № 2) в связи со столетней годовщиной со дня смерти Н. С. Лескова, говорилось о необходимости бережного отношения к его литературному наследию, а также о попытках дегероизации и фальсификации образов лесковских героев. Это вызвало неудовольствие в либеральной печати. История эта весьма поучительная. В ней, как в капле воды, отражается наболевшая проблема смещения традиционной системы ценностей, обнаруживаются исторические корни этого смещения, пути и перспективы выхода из «тупиков нигилизма». Сегодня кажется весьма своевременным продолжить эту тему и поговорить о своего рода «системе воспитания», запечатленной в творчестве Лескова, 110 лет со дня смерти которого исполняется в 2005 году.

 

«Честнейшее дело» жизни писателя

Вспомним: в тяжелейшем для нас 1942 году, когда немецко-фашистские войска дошли до берегов Волги у Сталинграда, в журнале «Звезда» был напечатан рассказ Лескова «Железная воля». В нём на примере «волевого» и «целеустремлённого» немца Пекторалиса, приехавшего в Россию, чтобы когда-нибудь стать «господином для других», показано, что иноземцам в конечном счёте не удастся «произвести в России большие захваты» даже при наличии своей «железной воли», что русская воля в конце концов превозможет иностранную. В следующем, 1943 году был опубликован целый сборник повестей и рассказов Лескова, включавший и такие изумительные произведения, как «Очарованный странник», «Левша» — о людях с русской волей, «прямых и надёжных». Это были герои, милые его сердцу.

Но писатель сумел показать и совсем других персонажей — отрицателей-«нетерпеливцев» с их «стремлением к развенчиванию всего некогда венчанного», традиционно-народного, людей, которые несли не животворный дух патриотизма, а дух «шаткости», нигилизма, что и в мирное время может принести России большие беды.

Поразительна точность прогноза: всё то, о чём мы сегодня с болью говорим — о попытках «смены» духовных координат народа, — может твориться не иначе как с помощью наследников тех самых нигилистов, «нетерпеливцев», с которыми Лесков боролся 30 лет — всю писательскую жизнь, работая, по его же словам, «в поте лица и в нытье мозга костей своих». «Иногда я сам не знаю, — признавался Лесков на закате дней, — что имеет большее значение: мои ли „праведники“… христиане… или моё „Некуда“, написанное молодым человеком, со свойственным возрасту увлечением и бескорыстием». Между тем антинигилистические романы Лескова до сих пор замалчиваются (и до сих пор не востребованы в должной мере в школе — даже в качестве дополнительного чтения), так же как и лесковские произведения о подвижниках, людях «горячих к добру и разумеющих дух своего народа» — главном противодействии нигилистическому разгулу. А за ними (будь то хоть одна повесть классика «по выбору», как обозначено в школьной программе) стоит у Лескова всегда животрепещущая проблема религиозного, нравственного просвещения и возвышения народа.

Ещё во время возникновения в середине ХIХ века нигилистического движения в России у писателя, обладавшего даром «островидения», возникли опасения, что оно принесёт России великие беды. Поэтому Лесков был по сути первым в русской литературе, кто столь решительно и бескомпромиссно выступил против него в 1860-е годы в романе «Некуда», развенчав опасные утопии приверженцев нигилизма. Нигилисты, эти «нетерпеливцы», намеревались как можно скорее осуществить авантюристический «прорыв» в «светлое будущее» и тем самым «осчастливить» народ. Всех несогласных с этими утопическими затеями ожидала печальная участь. Нигилистам было неважно, сколько жертв будет принесено во имя их «бездушных идолов». Бесноватый герой романа «Некуда» Бычков по этому поводу разглагольствовал так: «Залить кровью Россию, перерезать всё, что к штанам карман пришило. Ну, пятьсот тысяч, ну, миллион, ну, пять миллионов… Ну что ж такое? Пять миллионов вырезать, зато пятьдесят пять останется и будут счастливы» (цифра, напомним, знакомая нам и сегодня).

Не менее колоритна фигура ещё одного нигилиста, Белоярцева, пытающегося создать ячейки социального «рая» до времени революционного переворота. Это — искуснейший демагог, захребетник, честолюбец и интриган. Сладкими речами, «гражданскими воздыханиями» и посулами ему удаётся вовлечь в некую коммуну (которая была наречена «Домом Согласия») несколько доверчивых, неискушённых молодых людей для совместного проживания и работы. Ведь задачу-то он ставит перед ними вроде бы благородную: «Разбуждение слепотствующего общества живым примером в возможности правильной организации труда без антрепренёров-капиталистов». Однако вскоре выясняется, что в «Доме Согласия» согласием и не пахнет. Эта ячейка «осмысленного русского быта» оказалась типично бюрократическим учреждением, где всем верховодил и командовал Белоярцев и где одни члены общины, не работающие, но всем заправляющие «дармоеды и объедалы» (которые «работой лишь изредка пошаливали») жили за счёт других, тружеников и обладателей некоторых средств — «простяков и подаруев». Жертвой этой утопической затеи стала и ищущая смысла в жизни, терзаемая сомнениями героиня романа Лиза Бахарева. Она отреклась от патриархального быта в семейном поместье, но не нашла искомого и в «Доме Согласия» — и оказалась в тупике. Дальше-то идти было «некуда»… В романе таких персонажей, как Лиза Бахарева, мятущихся, ищущих правильной дороги в жизни и всё же в итоге не находящих её, несколько… К этим колеблющимся, добросовестно заблуждающимся, что ли, «чистым нигилистам» Лесков относится с пониманием. Ведь нигилизм не вытравил ещё из их души всех добрых человеческих задатков… Но писатель трезво видит, как такие люди вольно или невольно могут стать орудием в руках эксплуатирующих их нигилистических главарей.

Лесков показал опасность этих последних, нигилистов-шарлатанов, заражающих иных нетвёрдых духом людей неверием, отрицанием традиционных норм, нравственных идеалов. По словам современника, единомышленника Лескова (сказанным уже несколько лет спустя после выхода «Некуда»), нигилизм вёл к «полной распоясанности нравов по убеждению… Идеи, разносимые нигилизмом… решительно ничего от человека не требовали, ни к чему не обязывали и только льстили всякой разнузданности его посягательств, возводили эту разнузданность чуть ли не в священный догмат». Совершенно безнравственна в сущности своей выведенная нигилистами «формула личного счастья»: «как можно больше удовольствий и как можно меньше страданий — не для всех, а для себя…» Кажется, что сущность разных белоярцевых — это именно «всестороннее отрицание без всякого противоположения». Их нигилизм не говорил, что надо; он говорил: «ничего не надо… кроме брюха». Был таким образом заявлен новый общественный тип — человека-хищника.

В образах Бычкова, Арапова, Белоярцева Лесков показал, до каких крайностей могут дойти иные нигилисты-радикалы, эта, по словам писателя, «человеческая накипь». Это были те, кто стоит вне «своей колеи» истории, кто отвергает под флагом призрачных социальных теорий, заносимых далёкими западными ветрами, всё прошлое России.

Все симпатии автора «Некуда» на стороне молодого героя его, доктора Розанова. Пока обитатели коммуны балуются опытами по искусственному оплодотворению на кроликах*, доктор спасает людей, считая, что без конкретных дел все абстрактные «гуманные теории — вздор, ахинея и ложь». Презирая всю «тлень и грязь» жизни, он, человек почвенный, убеждён: нужно постепенное обновление — безо всяких ломок и перестроек.

Те же помыслы движут и ещё одним действующим лицом романа (не главным, но принципиально важным), которого автор противопоставляет тем деятелям, что возжелали «облагодетельствовать» мужика несбыточным и «мутоврят народ тот туда, тот сюда, а сами, ей-право… дороги никуда не знают». Это сын деревенского богача из крестьян Лука Масленников, который печётся не только и не столько о себе, но — о близких, о деревне родной, где отстраивает то школу ремесленную, то больничку, то пожарную команду заводит, и там, глядишь, всё у него «закипит». (Этот тип «нового человека», «постепеновца» был менее всего понят и осмыслен, искажался и просто замалчивался.)

Ведь и сам Лесков считал себя «постепеновцем» в противоположность радикалам-нигилистам, он ратовал за поступательное, эволюционное совершенствование общества путем реформ. Реформ не насильственных, не грабительских, не гибельных для народа, не ломающих, а учитывающих вековой уклад жизни. И образцом тут для него были мудрые государственные акты Александра II, и прежде всего освобождение крестьян от крепостной зависимости, вдохнувшие в Россию новые силы после ее тяжкого поражения в Крымской войне 1854–1855 годов**. Недаром писатель не снимал с руки кольцо с александритом — камнем, названным в честь царя-освободителя.

Мечтая о расцвете русской культуры и образования, науки и промышленности, Лесков восхищался не только народными умельцами-самородками с их «мелкоскопическими» изобретениями («Левша»), но и выдающимися открытиями русских учёных-естествоиспытателей. Приветствовал он и «хождение в науку» наших соотечественниц (которые считались тогда самыми образованными в Европе благодаря своей деятельности — в педагогике и медицине). Вместе с тем, заметим, Лесков не принимал нигилисток-прогрессисток, повторяя: «Нам добрые жёны и добрые матери нужны. В них нуждается Россия более, чем в гениальных министрах и генералах. Наша страна такова, что она семьёю крепка»… Лесков не идеализировал народ, не ставил его «на ходули», трезво смотрел на его недостатки, нередко подтрунивая над ними, но за этим всегда стояла горячая любовь к своей «мягкосердечной Руси». К нашему «умному и доброму народу», в среде которого он и находил любимых своих героев, воплощавших лучшие черты народного характера.

Роман «Некуда» Лесков до конца дней считал «честнейшим делом» своей жизни. Со свойственной ему зоркостью всматривался он в жизнь российских столиц и провинциальной «глубинки» и обнаруживал признаки застоя, разложения в дворянском, аристократическом быту, шумливый радикализм в некоторых светских либеральных кружках и кружочках, проникнутых прозападническими настроениями, далёких от всего народного, заигрывающих с нигилистами. Таков в «Некуда» и кружок графини Е. Салиас де Турнемир, ставшей прообразом лесковской «углекислой феи Чистых Прудов», о которой сказано: «Рассуждала она решительно обо всём, о чём вы хотите, но более всего любила говорить о том, какое значение могут иметь просвещённое содействие или просвещённая оппозиция просвещённых людей, „стоящих на челе общественной лестницы“».

Меткое, проницательное слово Лескова, идущего против «передовых течений», пришлось не по вкусу не только нигилистам, но и либеральным циникам. Причины успеха «экспериментов» в среде «просвещённого» слоя Лесков видел в отсутствии истинного просвещения, основанного на христианских идеалах, в податливости на разные западные «веяния» и «новизны», утопические теории. Он упрекал этих «теоретиков» в отрыве от народной почвы, в упованиях на всепоглощающую силу материального прогресса. Первым показал он всю опасность подмены духовности материальным, которая в будущем может привести к человеконенавистничеству.

Предсказания Лескова (а вслед за ним — Достоевского) на удивление быстро стали сбываться. После провала «хождения в народ» народовольцы как самая крупная и радикальная часть нигилистов организовали убийство Александра II. Крестьянство, другие слои общества не поддавались пропаганде заговорщиков. Но трудно оценить весь ущерб, который нанесло государству убийство императора России…

«Кто до сих пор понял весь вред нигилизма, игравшего в руку злодеям, имевшим подлые расчёты пугать царя Александра II — мешать добрым и умным людям его времени?» — задавал горький вопрос на закате жизни писатель*. С полным моральным правом писатель говорил: «Один я тянул против того, что было мерзко в нигилизме… „Некуда“ как раз вовремя появилось, когда нужно было ему появиться… Я писал, что нигилисты будут и шпионами и ренегатами… Что же, разве это не оправдалось?» Предвидел Лесков и «свободу голодного рабства» (говоря словами героя из «Некуда» Райнера) — «номинальную свободу протестовать против голода и умирать без хлеба». Читая роман, снова и снова поражаешься прозорливости Лескова. Он умел предвидеть будущее Родины — через глубинное чувствование России своей эпохи.

 

Как обеляют нигилистов

В конце 1980-х и в 1990-е годы интерес к творчеству Лескова оживился, однако интерес этот порой носил странный привкус. В те годы, о чем я писала в нашем журнале, в «демократическом» котле вываривалась идея разгосударствления (ныне коснувшаяся уже и единой системы образования, и науки), перевода страны на новые, «цивилизованные» рельсы. Так, Г. Померанц хорошо потрудился, чтобы вбить, как гвоздь в голову, тем, кто читает его философическое чтиво, что корень зла — в национальной основе русского характера. Почти одну русскую «дурь» увидел у Лескова ещё один лескововед, приписывавший писателю чуть ли не отсутствие национального лица: в романах его якобы «нет ощущения русскости», «иностранности много» (Л. Аннинский). Всё это не только не правдоподобно, но можно вполне считать карикатурой на великого писателя. Критики сии будто подготавливали общественное мнение к «переинтерпретации» творчества Лескова под видом его «актуализации».

Недаром Лесков, умевший смотреть «в долготу дней», показавший весь вред нигилизма, повторял, что будущие историки станут вновь и вновь обращаться к его роману. Но есть сегодня, повторим, такие лица, которые обращаются к нему со специфической целью.

Так, Е. Лямпорт в «Независимой газете» (1995, 25 окт.), отталкиваясь от моей статьи о Лескове, иронизирует: «Главной доблестью Лескова автор (Т. Окулова-Микешина) считает борьбу с нигилизмом», а это значит — автор «выпал из актуалий». Сам Лямпорт (ныне, говорят, уже житель США) настойчиво обеляет нигилизм, как это делали «прогрессивные» вульгарно-классовые социологи-нигилисты. Диву даёшься, когда читаешь подобные откровения: «Русский нигилизм никогда не был нигилизмом в истинном смысле этого слова. Нигилистами в России называли позитивистов, что же до позитивизма, то он, к нашим дням победив окончательно, уморил и своих противников, и сторонников. Как умерли противники — неизвестно. А сторонники — от тоски. Занятие всякими анатомиями и панатомиями — не самое жизнеутверждающее дело. Доблесть Лескова, проявленная в борьбе с Базаровыми, сегодня не важна».

Прогрессист этот, как и нынешние его единомышленники, пишет так, как будто на русской исторической почве в качестве нигилиста выступал один литературный герой Базаров с его экспериментами на лягушках и не было реальных нигилистов вроде Каляева, Засулич, Гриневицкого (с роковой бомбой, оборвавшей жизнь государя). Как видим, автор не говорит ничего, что такое нигилизм «в истинном смысле слова», не желает взглянуть правде в глаза и нарисовать истинный портрет нигилизма с его терроризмом, аморализмом, «чуждательством от русского мира», пресмыкательством перед Западом… Он в упор «не видит» того, что было написано о нигилизме Лесковым, Достоевским или, к примеру, критиком Страховым, развенчавшими сам тип нигилиста-отрицателя — дабы он не был «возведен в апофеозу» (М. Катков).

Как и Лесков, Страхов считал нигилизм «плодом нашего европейничанья» (возникшим явно «под влиянием Запада»), видя истинную «подкладку» распространения его в «податливости» «просвещённой» публики на авторитеты иностранные. Подходя к явлению с позиций верующего человека, религиозного мыслителя, Страхов не принимал нигилизм прежде всего потому, что он антирелигиозен. Нигилизм, писал он, есть «неверие, сомнение, скептицизм… отсутствие живых верований, прочных основ для мысли», «всяких сложившихся форм жизни». Вот как точно формулирует он суть нигилистического мировоззрения: «Нигилизм есть движение, которое в сущности ничем не удовлетворяется, кроме полного разрушения. Нигилизм это не простой грех, не простое злодейство; это и не политическое преступление, не так называемое революционное пламя. Поднимитесь… ещё на одну ступень выше, на самую крайнюю ступень противлений законам души и совести; нигилизм, это — грех трансцендентальный, это — грех нечеловеческой гордости, обуявшей в наши дни умы людей, это — чудовищное извращение души, при котором злодеяние является добродетелью, кровопролитие — благодеянием, разрушение — лучшим залогом жизни. Человек вообразил, что он полный владыка своей судьбы, что ему нужно поправить всемирную историю, что следует преобразовать душу человеческую. Безумие… под видом доблести даёт простор всем страстям человека, позволяет ему быть зверем и считать себя святым».

Для Страхова христианский идеал — абсолютная и непреходящая ценность. Любые попытки нигилистов сотворить «собственный» идеал жизни ущербны, ибо выбрасывают человека из потока истории… Величайший грех нигилизма — в отречении от религии. Корень духовной жизни человека — в сердце, а не в уме, пишет русский критик. В нигилизме же — «бессердечие, отсутствие истинного чувства добра, нравственная слепота. Это не живое тёплое страдающее сердце, а напротив, — отвлечённая жестокость, холодный головной порыв». Лескову, писавшему о «бездушных идолах» нигилизма, была близка и мысль Страхова, что нигилизм есть не что иное, как «крайнее западничество — западничество, последовательно развившееся и дошедшее до конца».

В этом русским людям придётся ещё не раз убеждаться, и не только, увы, в XIX столетии… Русские мыслители предчувствовали, что народу предстоит в будущем немало искушений и соблазна, ибо он вступит в эпоху, когда будут рушиться вековые общественные, нравственные устои, что с цивилизацией уже и народу, подобно интеллигенции, придётся пройти «фазис разврата и лжи» (Достоевский). Сумеет ли народ выйти из этого испытания жизнедеятельным, способным на историческую жизнь? Русским писателям хотелось верить, что народ отстоит свой нравственный облик. Так же, как Лесков, начавший свой творческий путь с публикаций, посвящённых распространению Евангелия в широких народных слоях, призывал по сути к тому же другой великий борец с нигилизмом — Фёдор Достоевский. В одном из писем он касается тех же проблем: «Ваш ребенок 8 лет: знакомьте его с Евангелием, учите его веровать в Бога строго по закону (…) иначе не будет хорошего человека, а выйдет в самом лучшем случае страдалец, а в дурном так и равнодушный жирный человек, да и ещё того хуже…». Роль воспитания огромна, ибо «без связующей, общей, нравственной и гражданской идеи нельзя взрастить поколение и пустить его в жизнь…».

 

Духовные крупицы на уроках

Недавно на Глинских чтениях один из духовных пастырей сказал о сердце как о корне существования человеческого. О том, что воспитание как возвышение сердца предполагает воцерковление, чтобы человек был как свеча, которую ставят на подсвечник, чтобы светила всему дому. О том, что образование без воспитания — как дом, построенный на песке.

Изумительные плоды дает возвышающая педагогика. Мне довелось читать отрывки из сочинений учеников, работающих под руководством учителей, использующих на уроках словесности святоотеческое наследие, творения оптинских и глинских старцев, «Симфонию по творениям святителя Тихона Задонского» о. Иоанна (Маслова), который исследовал это наследие, учение о спасении, отозвавшееся в творчестве Лескова и Достоевского… Святитель Тихон Задонский видел цель образования и воспитания в спасении души человека.

По словам учителя словесности из Москвы Т. Шевченко, ребята не всегда правильно понимают классику, а через эту призму святоотеческого наследия могут прийти к глубокому, истинному пониманию великой русской литературы. Преподаватель воспитывает детей на нашем духовном наследии, на трудах о. Иоанна. Поистине, учитель, как заботливый садовник, поливающий и подкармливающий молодые деревца, может споспешествовать тому, чтобы юная душа со временем дала «плод обильный». Руководствуется Шевченко и словами великого педагога К. Ушинского, который говорил, что «воспитание, созданное самим народом и основанное на народных началах, имеет ту воспитательную силу, которой нет в самых лучших системах, основанных на абстрактных идеях или заимствованных у другого народа». Это подтверждают сочинения её учеников (см.: «Святоотеческое наследие в общеобразовательной школе», М., 2000), они иногда удивляют своей зрелостью, проникновением в суть литературного произведения. Или — явления, даже такого, казалось бы, непростого, как нигилизм. Детям, оказывается, может быть вполне доступно то, о чём говорили лучшие мыслители России!

Школьники остро ощущают аморализм, безбожие нигилистов, их нравственную слепоту. Они могут даже почувствовать, что из этих же умствований и отвлеченной жестокости родился и страшный эксперимент Раскольникова. Вот и автора «Преступления и наказания» волнует то, почему «молодежь образованная от бездействия перегорает в несбыточных снах и грезах, уродуется в теориях». «Всё дозволено» — и можно разрушать всё настоящее «во имя лучшего», можно двигать мир «к цели»? Читая план урока, видишь, как заостряется внимание детей на таких вопросах: Что значит «во имя лучшего»? Какого «лучшего»? Какой «цели»? Как понимать «прогресс»? Существует ли он? Научно-технический — да. И всё же: неужто стали лучше люди, постепенно забывающие «старые» законы и потерявшие представления об истинной цели жизни? Учитель помогает увидеть, как из неверия Раскольникова вытекает жестокость, ненависть к людям (вплоть до ненависти к самым дорогим и близким). Напротив, истинная жертвенная любовь Сони всё прощает, всё терпит… И противопоставление двух главных героев связывается невольно с противопоставлением живой жизни и мертвящей теории. Начиная работу над толкованием художественного произведения, педагог прежде всего пытается заставить ребят задуматься о главном в человеческой жизни, о причинах трагедии молодого человека, начинающего свой путь с преступления, о том, с чего зарождается всякий грех, наконец, о жертвенной любви, которая спасает человека.

В тетради под названием «Материал для размышления и подготовки к сочинению» учащиеся выписывают крупицы духовной мудрости из Евангелия и «Симфонии по творениям святителя Тихона Задонского». Вот суждение, нередко встречающееся в школьных сочинениях о литературных героях-нигилистах: «Безнравственный человек становится посмешищем злого духа».

Ещё в 6-м классе ученики завели особую тетрадь, которая так и называется: «Крупицы духовной мудрости». За много лет собрали в нём такой материал, который может быть использован в работе над любым сочинением, поможет найти ответы на трудные жизненные вопросы, начиная с главного: в чём смысл и цель человеческой жизни? Мы, взрослые, теряем порой представление об истинной цели её. А дети могут понять это интуитивно, на генетическом уровне. Шевченко рассказала любопытный эпизод: на уроке, посвященном русским пословицам, она привела одну из них: «Самое большое богатство — это не хотеть никакого богатства» и спросила затем (неожиданно для себя): «А чего надо хотеть?». Это вызвало самое живое любопытство детворы. А ответ десятилетнего мальчика с первой парты, поразивший учительницу, может заставить поразмышлять (и над самим этим фактом) многих. Мальчик сразу же сказал: «Спасения»…

Вот эти извлекаемые из уроков духовные крупицы говорят о том, что вне проблемы веры всякий разговор о творчестве русских классиков поверхностен. Без этих маленьких откровений нельзя, видимо, детям дать почувствовать опасность зла нигилизма, перед которым они иногда могут быть беззащитны. И вообще, без этого приобщения молодежи к тайне добра — невозможно, видимо, ничему научить, невозможно «открыть» сердца детей, до которых учителю сегодня так трудно бывает достучаться. Ведь в наши нелегкие, очень опасные времена, по словам современного подвижника, — «грех ввели в моду» и его «считают прогрессом», есть люди, которые «оправдывают то, чему нет оправдания, и поют греху дифирамбы». А считать грех прогрессом и считать, что нравственность отжила свой век, — это, кроме всего прочего, самая страшная хула на Святого Духа. Об этом говорит в своих «Словах» старец Паисий Святогорец. Грек по национальности, он заставляет вспомнить столь любимых Лесковым праведников-первохристиан — его «легендарные характеры». Подвижник, который юношей в годы Второй мировой войны воевал с фашистами, был связистом, говорит: «Сейчас мы сражаемся либо на стороне Христа, либо на стороне диавола. Кто с кем — расстановка сил предельно ясна. Во время оккупации ты становился героем, если не приветствовал немца. Сейчас ты становишься героем, если не приветствуешь диавола».

Наставник учит, что «среди царящей расхлябанности очень поможет подвижнический дух», и приводит такой простой пример: бегуны на стадионах не оглядываются назад, чтобы увидеть, где находятся последние. Ведь если они будут глазеть на последних, то станут последними сами. Больше всего именно к литераторам и учителям имеет отношение то, о чём он ведёт речь: «Нам надо освятить знание… Если знание и образование не освятятся, то они окажутся ни на что не годными и приведут к катастрофе»…

Русские писатели давно предупреждали, что знания, не освященные верой, моралью, могут принести зло. Мысль, не освященная верой, моралью, может быть доведена до того самого тупика — «некудовщины». Без понимания невидимой духовной борьбы невозможно понять лесковские мотивы «всегубительства» и морового поветрия…

Школьники слышат мотив «некудовщины» на последних страницах романа «Преступление и наказание», где Достоевский изображает увиденную его героем во сне страшную картину: мир осуждён на моровую язву, от которой все должны погибнуть, кроме немногих избранных; появились какие-то микроскопические существа — трихины, вселявшиеся в тела людей, но это были «духи, одарённые умом и волей». Зараженные люди становились сразу бесноватыми и сумасшедшими и считали только себя и свои научные выводы и убеждения правильными. «Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нём одном и заключается истина». Всё перепуталось: что считать добром, что — злом, «кого обвинять, кого оправдывать». Люди убивали друг друга в бессмысленной злобе, всякий предлагал своё, и ни на чём не могли остановиться. Прекратились земледелие и ремёсла. Начались пожары, голод. «Все и всё погибало».

Рисуя эту ужасную картину, Достоевский подчёркивает (и это отмечает учитель), что основная причина всеобщей гибели в том, что люди утратили Истину, стали считать, что истин столько, сколько людей, что каждый может быть изобретателем своей «теории». Человечество, не признающее Того, Кто сказал: «Я есмь путь и истина и жизнь» (Ин. 14, 6), — несчастно и идёт к своей погибели. Спасутся немногие… Писатель называет их «чистыми и избранными, предназначенными начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю». Вот что ожидает мир, основанный не на твёрдой духовно-религиозной основе.

Важно, чтобы мы не забывали того, о чём говорится в известном высказывании нашего классика: мы русские в той мере, в какой мы православные. Эту свежую струю в духовной жизни России, для многих ещё непонятную, неожиданную, удивительно точно, прозорливо выразил Достоевский в «Дневнике писателя». «Неожиданным (впрочем, далеко не для всех), — говорил он, словно глядя нам в глаза, — было то, что народ не забыл свою великую идею, своё „православное дело“ — не забыл в течение рабства, мрачного невежества, а в последнее время — гнусного разврата, материализма… Даже, может быть, и ничему не верующие поняли теперь у нас, наконец, что значит, в сущности, для русского народа его Православие и „православное дело“. Что это именно есть прогресс человеческий, всеочеловечивание человеческое, так именно понимаемое русским народом, ведущим всё от Христа, воплощающим всё будущее своё во Христе и во Христовой истине и не могущим и представить себя без Христа».

Вероятно, именно эта общность в главном — понимании православного дела как истинного прогресса человеческого — определила и систему воспитания Лескова: она основана на его борьбе с нигилистическим злом, духом разрушения и — верности писателя праведническому идеалу.

 

Как очерняют праведников

С публицистической страстностью написан нашумевший полемический роман 1870-х годов «На ножах». В нем показано ренегатство вчерашних нигилистов-социалистов, ставших проводниками дикого, хищного капитализма. Такими «перевертнями» являются персонажи романа Горданов, Висленев, Кишенский. «С ножами» пришли они водворять «свою новую вселенскую правду». «Сволочь, как есть сволочь», — говорит о новоявленных нигилистах-хищниках в романе герой его, майор Форов, «чистый» служитель социальной «веры», увидевший, что они «любым манером готовы во что хотите креститься и с чем попало венчаться». Они даже перехватывают патриотические лозунги у патриотов и манипулируют ими. Мимикрия под патриотизм — когда это нужно для их разрушительных целей — профанация священнейших для каждого православного идей. Горданов и его подручный Висленев повязаны тяжкими преступлениями — грабежами, убийствами, поджогами, подстрекательством крестьян к бунту. Доносами и клеветой (в прессе) на истинных народных защитников вроде Подозёрова под руководством еще одного типа, всесильного пройдохи Кишенского (он и ростовщик, и делец, и в газетном бизнесе игрец). «Всех этих с русским направлением» они бы охотно «передушили». Лозунг их: «Глотай других, или иначе тебя самого проглотят другие», «Обогащайтесь, кто как может» — и тогда «одолеете мир».

Любимейший самим Лесковым герой, священник Евангел, на протяжении всего романа ведёт спор с «людьми без родины». Когда один из «атакующих» его нигилистов вопрошает: «Да что вы в ней (в России. — Т. О.) видите хорошего? Ни природы, ни людей. Где лавр да мирт, а здесь квас да спирт, вот вам и Россия», о. Евангел отвечает на это размышлением — удивительной «теплоты и светлоты». Пожалуй, это размышление являет собой одно из лучших мест романа. Читаешь вдохновенные слова о. Евангела и как будто оказываешься на привольном русском поле и вдыхаешь знакомый «до трепетанья сердца» аромат произрастающих там цветов и трав, способных даже вылечить «черную немочь». И мысленно восходишь вместе с лесковским героем к образу всей нашей Родины, великой «мягкосердечной Руси»…

О. Евангел исполнен любви к людям; он любит всех: и верных чад Православной церкви, и заблудших; непримирим лишь к подлым, злонамеренным и расчётливым богоборцам, которые всегда, в сущности, враждебны русской державе. Самим примером своим пастырь этот утверждает попранный нигилистами смысл жизни человека, служение Богу, зовущему нас к Себе: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас» (Мф. 11, 28). Самое имя Евангел художественно значимо: его герой живёт по Евангелию, его поучения проистекают из его собственного опыта, сущность которого — любовь…

Всё это очевидно непредвзятому взгляду. Но, оказывается, и сегодня есть люди, которые в упор не видят сущности таких героев, напоённых, по словам самого Лескова, «одним христианским духом», «закрывают», замалчивают эту тему, слепо следуя в понимании творчества писателя за нигилистами-интернационалистами.

Например, упомянутый критик Лямпорт, прочитав мои заметки о Лескове (под самым что ни на есть лесковским названием: «Время слов прошло — нужны подвиги!»), заявил, что с православной темой, дескать, патриотическая печать «запоздала» «больше чем на тысячелетие»; что Русь-де «рассталась» с православием, «а во вчерашний день, тем более в позавчерашний день никому ещё вернуться не удалось… Психологической потребности в Боге у большинства нет как нет… Питать надежды на счет православия тщетно»; что наше «религиозное чувство» — «маргинально» и за годы советской власти мы якобы растеряли веру и пр.

Сегодня, когда церкви полны молодежи (что не могут не замечать и власть предержащие), когда возводятся новые храмы, некоторые зоркие «правдоискатели», «газетные звонари» не находят православных в России! Это ли не проявление нигилизма, который старательно обеляют такие, как вышеназванный прогрессист? И это — в то время, когда молодежь наша явно тянется к вере предков (пo данным ВЦИОМ, преобладающая часть молодежи 15–25 лет считает главными в жизни ценностями — христианские).

Священник Димитрий Дудко в статье о воине Евгении Родионове, принявшем мученическую смерть за Христа, писал: «Это подвиг редчайший. С одной стороны, его (Евгения. — Т. О.) смерть вызывает скорбь, с другой — вселяет бодрость. Константин Великий увидел крест и сказал: „Сим победиши“… Видя то, чтo совершилось, говорим: „Только верой мы победим“. Потому что, если оглянуться вокруг, ничто нас не спасет. Действительно, человек жил среди нас в очень трудное время, пожалуй, более трудное, чем советское, когда было безбожие. Безбожие вынести легче, развращение — труднее. Но он в развращённое время сохранил веру… Казалось бы, от него требовали немного — снять крестик…Если есть такие люди в нашей стране, значит, Россия не погибла и не погибнет никогда»!

И еще — если есть такие матери, как Любовь Васильевна Родионова, которой о. Димитрий говорил великое спасибо от всех нас. Власть, по признанию самой солдатской матери, не сказала ей спасибо за убитого сына. О. Димитрий в той статье желал матери воина-мученика здоровья и сил вынести этот крест, тяжелый, но и спасительный. И эта женщина из подмосковного поселка совершила подвиг. Бог, как она сама говорит, дал ей награду — помогать защитникам Отечества. Двадцать пять раз возила она нашим солдатам в Чечню посылки: продукты, варежки, ушанки — всё, что собрали люди по храмам (ведь власть не торопится им помогать).

Маленькие великие люди — они действительно способны своими усилиями, говоря лесковским языком, «увеличить сумму добра в общем обороте человеческих отношений», своим мужественным примером дать нам надежду на выход из «состояния, похожего на разложение». Не потому ли писатель всю жизнь старался бороться с теми, кого он называл «соблазнителями смысла»? «По мне, пусть наши журналы хоть вовсе не выходят, — говорил он, — но пусть не печатают того, что портит ясность понятий… Для меня всего дороже: я не должен „соблазнить“ ни одного из меньших меня…».

Но вернёмся к конкретным проявлениям нынешнего нигилизма. Как уже отмечалось, критик Л. Аннинский вот уже много лет «бегает кругами» вокруг знаменитого сказа о «Левше», раздувая мотив подкованной, но не прыгающей блохи. Кстати, здесь открыватель этой «блохи» не оригинален, он, похоже, принял ее по наследству из рук своего предшественника Акима Волынского (Флексера), которого называет «блестящим критиком». Этот последний, один из типичных «циников либеральной идеи» (М. Меньшиков), сразу же после выхода «Левши» в аксаковской «Руси», начал попытки уколоть «стальную блоху», поиздеваться над сказом (якобы «в стиле безобразного юродства») и над самим автором, обвиняя его в «национальном самохвальстве». Впрочем, укусить «стальную блоху» оказалось ему явно не по зубам, и он «укусил» самого себя. Биограф Лескова А. Фаресов писал об эстетической глухоте критика.

Всё это всплыло в моей памяти недавно, когда всё та же «блоха» выскочила на меня с лотка уцененных книг на рынке. Опус Аннинского «Три еретика» валялся на книжном развале рядом с сомнительного качества учебными пособиями по истории. Что могут дать молодому читателю такие, с позволения сказать, пособия по литературе, где живое слово русской классики без конца называется «текстом» и даже «колдовским текстом» (это о лесковских «Соборянах»!). «Колдун» старается приравнять классику к современным средненьким сочинениям, например своего друга и корреспондента, типичного «букеровца» Г. Владимова (см. их переписку: «Знамя», 2004, № 3). Букеровец называет нашего вечного искателя «блох» у русских классиков этаким «стройным кипарисом» на скудных полях российской критики, а этот «стройный кипарис» величает своего друга-эмигранта «великим писателем». (Творчество Лескова таких лавров, насколько я помню, не удостаивается. Правда, в одном письме критик поминает-таки Лескова, приписывая ему свое грязноватое словцо.)

Он пытается заставить Лескова смотреть на русскую жизнь из некоего выдуманного им самим черного «нутра». Уже давно в духе «плюрализма» и «гласности» он выискивает у Лескова то, в чем ему видится первобытная русская «дурь», варварство, кочевой дух. Эти «искания» нацелены прежде всего на положительных героев (а вместе с ними — на русских людей, которые служили их прообразами). Он пытается «доказать», что, дескать, «дурь и праведность мешаются» («выворачивается сила в противоположную дурь»); «черное и белое меняются местами, непримиримое сходится, враги, ведущие войну насмерть, оборачиваются близнецами». Критик выводит тип какого-то оборотня и чуть ли не ставит знак равенства между таким персонажем из «Соборян», как нигилист Варнава (с его кощунственными экспериментами на трупе, чтобы «доказать», что души нет), и героем-богатырем дьяконом Ахиллой. («Чего, кажется, воюют и спорят из-за костей дьякон с учителем? — они ведь равно прекрасны в своей плутовской изобретательности и более похожи на двух гимназистов, неразлучных в озорстве, чем на действительных противников».) Нигилист-безбожник у него оказывается «сотканным из того же… материала, что и герой». Герой и даже — подвижник, который всей своей жизнью утверждает истину «Совершенная любовь изгоняет страх» (как говорится о «несмертельном Головане» в одноименном рассказе, орловском «простом человеке», который входил во время морового поветрия в зачумленные лачуги и спасал людей).

Ни одному из стремящихся к научной объективности исследователей (в том числе и зарубежных) даже в голову не могло прийти увидеть «яд» в патриотизме лесковских героев. Но это делает, не стыдясь, упоминаемый мной автор-нигилист, назвавший положительные русские характеры «кентаврами добра и зла». Он будто перепутал лесковского подвижника с героем «Бесов» Достоевского Ставрогиным, словно пытаясь приравнять праведника к человеку, одержимому бесами. Вспомним — Шатов в «Бесах» говорит об этом так: «Правда ли, будто вы уверяли, что не знаете различия в красоте между какою-нибудь сладострастною, зверскою штукой и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвой жизнию для человечества?.. Правда ли, что вы в обоих полюсах нашли совпадения красоты, одинаковость наслаждения?.. Я тоже не знаю, почему зло скверно, а добро прекрасно, но я знаю, почему ощущение этого различия стирается и теряется у таких господ, как Ставрогины…».

Смешение несмешиваемого — типическая черта «плюрализма», релятивизма. Нелепость смешения высокого и низкого обнаруживает себя в свете истинной Веры. Святитель Николай Сербский говорил так о неразличении понятий «героизм» и «эгоизм»: «Не верь теориям и разговорам о законе эгоизма. Его не существует. Господь правит миром, а люди — род Божий. Человек, прыгнувший в поток, чтобы спасти тонущего, в один миг уничтожает все эти теории и пресекает такие разговоры».

Итак, искажаются не только литературные, но и исторические герои эпохи великих реформ, лесковского времени. Так, в издателях и публицистах духовно-просветительских журналов критик ищет «мракобесов», «клерикалов», «реакционеров». Что это — невежество или выходки в духе Е. Ярославского?* «Отстойниками» лескововед называет такие авторитетные, распространенные в ту пору журналы, как «Православная беседа» или «Странник», с которыми связано творчество Лескова (см. об этом ниже). Издатели таких журналов публиковали не только глубокие философские статьи и проповеди, жизнеописания подвижников, но и блистательную полемику с нигилистами. Обличали «все крайности, всю „изгарь“ современного прогресса — космополитизм и безрелигиозность образованных классов общества» (см.: Богословская полемика 1860-х гг. Казань, 1902). Кстати, нигилистов они иронически именовали «нынешними умниками» или «нынешними передовыми», «прогрессистами и цивилизаторами» и «гг. цивилизаторами», «пришлыми философами» и «присяжными западниками».

Один из нынешних передовых борцов с «церковным обскурантизмом» (его выражение) Аннинский называет одиозными и реакционными и знаменитые катковские издания, где печатались не только «Соборяне», но и шедевры почти всех русских классиков конца XIX века. По его словам, публиковаться у Каткова — «клеймо в глазах прогрессивной России» («одиозный катковизм», «совинокрылый» Победоносцев и пр. штампы). Вот уж и впрямь — нигилизм, «возведенный в апофеозу», как сказал бы сам Катков.

Как тут не вспомнить и разбросанные на книжных развалах опусы еще одного плодовитого сочинителя, телевизионного псевдоисторика из театральных лицедеев (Радзинского). Этот потчует народ своими бульварными «загадками истории», в том числе и из эпохи Александра II, придумав иезуитски изощренный ход: связывает нигилистов, убийц царя, с именем одного из столпов русской державности, человека алмазной крепости православной веры К. Победоносцева. Этот сочинитель, прямо по Лескову, устраивает спектакль в духе персонажей романа «На ножах» («всех этих с русским направлением» они бы «передушили»), профанирующих патриотизм, строчащих доносы в печати на истинных народных заступников. И всё это навязывается публично школьникам и учителям!*

Не случайно Лесков такое значение придавал народному чтению. Кстати, он был членом Особого отдела учёного комитета Министерства народного просвещения по рассмотрению учебной, народной и детской литературы. Он хотел, чтобы книги для молодёжи, для народа были доходчивыми, высокохудожественными и «поучительными», чтобы они могли «содействовать народному развитию… и помогать народу сделаться христианином».

Эти традиции русской культуры, связанные с положительными, героическими началами, противостоящими дегероизации, особенно ценны в наше время. И тут можно порадоваться новым сборникам избранных сочинений Лескова (изд. в сериях «Новая школьная библиотека», «Библиотека отечественной классики в 100 т.». Составитель и автор вступительных статей — известный исследователь русской классики В. Троицкий). В них вошли основные, важные для понимания духа лесковского творчества произведения — «Соборяне», рассказы о подвижниках. Через таких героев человек усваивает традиционные нравственные установки. Они затрагивают в душе глубинные струны, потребность человека в возвышенных образцах, архетипическую сущность (об этом говорят и детские психологи**).

Лесков считал: пока жив в народе праведнический идеал, живо «стремление к высшему идеалу» — живы и мы. Без этого — «обмеление мыслей и чувств», «оподление нравов», «голод ума, голод сердца», неизбежное моральное падение. Да, «в обществе пали идеалы, и оно всё более погружается в меркантилизм и становится глухо и немо ко всяким высшим вопросам», — говорил, словно предчувствуя сегодняшний день, Лесков. Но всё равно — «ещё не вcё пропало» и «кое-где по местам светлеют дивные своею высотою и величием характеры и яркие признаки неодолимой веры народа в свою способность совершать своё великое историческое призвание. Доброй силы на семена у нас ещё хватит, а малая горсть дрожжей большую опару поднимает».

Недаром Лесков с такой мудрой настойчивостью искал (и учил нас искать и находить!) в самой действительности (даже самой мрачной) «хотя то небольшое число трёх праведных», без которых «несть граду стояния». Он убеждён был, что они «у нас не переводились, да и не переведутся… Их только не замечают, а если стать присматриваться — они есть».

«Лучшие люди» — о том же говорил и Достоевский — «познаются высшим нравственным развитием и высшим нравственным влиянием». И он показал нам одного из них, «неприметного русского человека», воина Туркестанского стрелкового батальона Фому Данилова, отказавшегося принять магометанство и принявшего жесточайшие муки, варварски умерщвлённого истязателями (пораженными мужеством его). «Был он ещё молод, — писал Достоевский, — там где-то у него молодая жена и дочь, никогда-то он их теперь не увидит, но пусть: „Где бы я ни был, против совести моей не поступлю и мучения приму“, — подлинно уж правда для правды, а не для красы! И никакой кривды, никакого софизма с совестью». Писателя в то же время поразило, как отнеслась либеральная печать к подвигу: «сухо. He нашего, дескать, мира. Хотя бы честность и сила духа должны были поразить сердечно: этот унтер-офицер есть воплощение народа, с его незыблемостью в убеждении».

О том же писал он и в своих художественных произведениях. В черновиках к роману «Подросток» говорится, что подросток, молодой человек, должен проникнуться пониманием, что эти «люди высшей нравственности» («идеалы») «у нас целиком есть в действительности, что они-то и влияют, что в них-то и главное дело, ибо они термометр и барометр», а не какие-нибудь «аблакаты». На фоне этой правды, как говорил писатель, всё становится на места: ты видишь иерархию ценностей, своё место в ней.

Всё это особенно важно для нынешних подростков. И очень многое зависит от того, насколько мы сегодня неравнодушны к своим «лучшим людям»… Есть в обществе идеалы или их нет — этот вопрос, поставленный русскими классиками, сегодня становится вопросом жизни и смерти.

 

Пути преображения

Манящими путеводными колокольчиками уже в первых лесковских произведениях начинает звенеть тема русского подвижничества как выхода из духовно-нравственного тупика. И в ней явственно слышатся эпические ноты.

Лесков считал, что «в горестные минуты общего бедствия» сама «среда народная» выдвигает избранных. Таких, как Иван Северьяныч, «очарованный странник», «типический, простодушный, добрый русский богатырь» вроде Ильи Муромца. И силы в нем таятся поистине богатырские — не только физические, но и духовные, в них — неугасимая «жизненность» русского человека (недаром образ Ильи Муромца в народных преданиях связан со святостью, с духовным подвижничеством).

После прочитанного Иваном Флягиным жития святителя Тихона Задонского он проникается мыслью о грядущем «реченном всегубительстве» на Руси, всеобщей беде, море духовном. Он желает восстановить распавшуюся «цепь времен», объединить народ общерусским единством. Он готов душу свою положить «за землю русскую, за веру христианскую», этот истинный лесковский «соборянин» — с его «протягновением на подвиг».

Писатель видел главную заслугу своего творчества в изображении «положительных типов» русских людей; отрицательные типы, по его словам, он писал хуже, ибо ему было тяжело изображать характеры, «не гармонирующие с его личным настроением». Вместе с Н. Гоголем, Ф. Достоевским, И. Гончаровым, М. Салтыковым-Щедриным он вел напряженный поиск воплощения нравственного идеала, основанного на тысячелетних православных «принципах сердца». Задача эта — необыкновенной сложности — изобразить в литературе изумительный тип глубоко верующего человека, что подчеркивал особо Салтыков-Щедрин. По его убеждению, нужно иметь «почти сверхъестественное художническое чутье, чтоб отыскать неисчерпаемое богатство содержания в этом внешнем однообразии веры».

С любовью повествует Лесков об о. Кириаке (в рождественском рассказе «На краю света»), который отправился в Сибирь нести свет православной веры туземным народам. Весьма знаменательно, что К. Победоносцев, воспитатель будущего императора Александра III, рекомендовал прочитать этот рассказ наследнику престола. В. Розанов советовал читать этот «прекрасный рассказ» «писателя твердого и глубокомысленного», считая его важным для понимания самой сути отличия русской культуры от западноевропейского искусства, в широком смысле — западной цивилизации (на примере, в частности, эпизода «беседы одного старого архиерея о сравнительных достоинствах живописного изображения Спасителя на Западе и у нас»*).

Ценен и дорог нам Лесков своей современностью, своей бесстрашной борьбой с не различающей добро и зло «толерантностью». В многочисленной «армии» лесковских подвижников, в ряду образов сельских пастырей выделяется чудесная, величавая фигура протопопа Савелия Туберозова из хроники «Соборяне». Журнал Достоевского «Гражданин» писал в свое время, что в этом образе — та «великая, „непомерная“ душевная сила, которою испокон веку велась, ведется и будет вестись история наша… эта великорусская сила — душа — стоит теперь перед нами, перед совестью и сознаньем так называемого образованного русского общества, неотразимо стоит…».

Лесковский пастырь с подлинно народными чертами его облика приходит к нам из маленького уездного городка Старгорода на тихой, невеликой речке Турице (напоминающей, кажется, столь любимый самим писателем родной его Орлик). Предчувствуя надвигающуюся эпоху безверия, нигилистический разгул, о. Савелий призывает к борьбе с духом «шаткости», когда сокрушается система ценностей (а знание истинной иерархии ценностей дает только Церковь). Когда Иуда-предатель, с точки зрения «слепо почивающих в законе», чуть ли не заслуживает награды, ибо он «соблюл закон, предав Учителя, преследуемого правителями». С горечью видит пастырь «великую утрату заботы о благе родины и, как последний пример, небреженье о молитве в день народных торжеств, сведенной на единую формальность». Протопоп в открытую обращается к так называемым интеллигентам, мнящим себя либералами, «охуждающим горячность патриотического чувства», но отнюдь не порицающим «ухищрения тайных врагов государства». К обывателям с их «бесстрастным равнодушием к добру и злу» (к такому, например, злу, как спаиванье народа винными откупщиками, о чем Туберозов пишет в своих дневниковых записях 1859 года).

Лесковский герой не принимал «торговлю совестью». «Без веры, без идеалов, без почтения к деяниям предков великих… это сгубит Россию», — говорил он, убежденный, что истинное христианское смирение не имеет ничего общего с безволием, соглашательством, попустительством злу. Смирение христианина заканчивается там, где возникает опасность попрания святынь веры. Там, где начинается речь о Церкви, кончается компромисс. Как имеет свой долг перед Создателем отдельная человеческая личность, так же имеет долг перед Ним и соборная личность русского народа…

Невольно вспоминается: «Кто разумеет делать добро и не делает, тому грех» (Иак. 4,17). Вроде бы и не согрешил, но и не сделал добра, которое мог бы сделать. В своих проповедях пастырь стремится убедить прихожан «в необходимости всегдашнего себя преображения». Кстати, и в другом месте (в хронике «Захудалый род») писатель говорит, что «изменению всего» должно обязательно предшествовать «изменение…в самом человеке». Характерно, что эта мысль близка и Достоевскому, писавшему в черновом тексте романа «Подросток»: «Свет надо переделать, начнем с себя». Заметим, что эта проблема «преображения себя», преображения мира стала основополагающей в русской культуре, русской философии.

Иным — теплохладным, равнодушным к совершаемому злу, искусным демагогам с грандиозными утопическими прожектами — лесковский подвижник противопоставляет как величайшее из свершений человеческих дело доброе незаметного труженика, бедняка, взявшего на воспитание троих сирот.

Он обращается к соотечественникам, призывая их воспитывать в себе духовный национальный характер: «…Силу иметь во всех борьбах коваться, как металл некий крепкий и ковкий, а не плющиться, как низменная глина, иссыхая, сохраняющая отпечаток последней ноги, которая на нее наступила». Вот оно — волевое начало в Православии! «…Но не философ я, а гражданин», — утверждает этот ревностный патриот. Когда появляются такие герои, кажется, что весь мир как бы приподнимается над житейской обывательщиной.

«Соборяне», как и «Очарованный странник» (с их предвидением «всегубительства» на Руси), были написаны в начале 1870-х годов. Тут невольно приходят на память пророческие слова реального подвижника — иеромонаха Порфирия (Левашова), сказанные им в ту же эпоху, в конце 1870-х годов. Они приведены в «Глинском патерике» о. Иоанна (Маслова): «Со временем падет вера в России. Блеск земной славы ослепит разум; слово Истины будет в поношении, но за веру восстанут из народа неизвестные миру и восстановят попранное». Глинский подвижник, в прошлом оренбургский священник, был не только великим молитвенником, но и великим гражданином России, боровшимся с общественными язвами. Он писал письма даже Николаю I и Александру II (с 1840-х до 1860-х гг. выступая, в частности, против откупной системы на производство и продажу алкоголя, ибо она губит, разоряет и растлевает народ. И с 1 января 1863 года откупная была отменена при царе-освободителе.) В 1866–1868 годах писал он и статьи в известный нам журнал «Странник», на страницах которого оживали судьбы многих подвижников благочестия. Не исключено, что с ними был знаком автор «Соборян» и «Очарованного странника» — он был и среди авторов журнала «Странник».

Как и славянофилы братья Аксаковы, Достоевский, Лесков выступает против беспочвенности части русской интеллигенции, отрыва ее от народных корней, западного «обезьянничанья» (К. Аксаков), которые грозят бедою порабощения.

 

«Следуй за мной, ибо я следую за Христом»

Предупреждая о грозящей России опасности: «Придут, может быть, немцы, шведы, какие-нибудь новые норманны и завоюют нас», Лесков вместе с тем не любил «безуповательности», верил в лучшее будущее страны, когда «всё будет хорошо у нас: и обязательное образование… и национальные вопросы — всё устроится к общему благополучию».

Писатель придавал огромное значение вопросам духовно-национального воспитания, связывая его с противодействием разрушительному нигилизму, «сеянием духовных семян на ниве человеческих сердец». Последние слова взяты из книги «духовно-нравственного чтения для народа, школы и семьи» «Духовные посевы», выходившей несколько раз еще при жизни Лескова (под ред. протоиерея Г. Дьяченко). И что это за душеполезная книга! В ней — отрывки из житий святых, творений святых отцов (немало поучений, например святителя Тихона Задонского), стихи А. Хомякова о молитвенном подвиге, сочинения других русских поэтов; рассказы о героях русской истории (Иван Сусанин, «крестьянин дворцового села Домнина», его «смерть за Царя»; герои-севастопольцы с их «самоотвержением на войне»…). Рядом с этим — поучительные житейские истории, живые эпизоды из взаимоотношений родителей и детей*. Хорошо, что эта содержательная книга переиздана в наши дни.

Вот еще один новый сборник — «Уроки русской литературы» (М., 2004). В статье «Россия сегодня и славянофилы» профессор Московской Духовной Академии А. Осипов, сопоставляя два типа образованности — западной и древнерусской, видит преимущество второй в том, что в ней, в отличие от западной с ее «материализмом и эгоизмом», преобладает такая благодатная черта, как духовная цельность человека, то, что составляет душу славянофильства. Такой взгляд на русское просвещение в сущности близок и духу лесковского творчества.

«Надежды наши, — пишет Осипов, — на „всенародное возвращение умом и сердцем к тем духовным основам жизни, которыми жили наши святые праведники, которые не перевелись и ныне на русской земле“».

С тревогой говорится здесь о нашей культуре, школе, еще совсем недавно — лучшей в мире. «Они разрушают Россию, — пишет педагог о тех, у кого в сокровищнице сердца хранится злое (Мф. 12, 35). — При этом особенно отчетливо просматриваются два принципа, последовательно проводимые в жизнь: „Разделяй и властвуй“ и „Разнуздать, чтобы взнуздать“». Хорошо известна мысль, что нет такой вещи, которую нельзя было бы извратить. Так вот и «свободой» разделяют, и разнуздывают, и взнуздывают Россию, всё русское. Почему и зачем? Первой причиной этого «взнуздывания» России, неприязни, ненависти антихристианских сил к ней автор называет то, что в России они видят самую большую твердыню христианского идеала.

«Свободой» нынче манипулируют, как крыловская мартышка очками: «То их понюхает, то их полижет, то их на хвост нанижет» (кстати, любимый образ Лескова). Чем больше говорят о «свободе», тем больше выкидывают из школьных программ Крылова, Тютчева, Гоголя, Достоевского, Есенина, Шолохова, Леонова. Провозгласив альтернативный лозунг «свобода или патриотизм» («по выбору»), «реформаторы» под видом «толерантности» вытравливают любовь к Отечеству и под видом «общечеловеческих ценностей» внедряют воинственный космополитизм. Последовательно проводится в жизнь и такой принцип: антисоветское приобретает неизменно характер антирусского. Из школьного учебника по литературе ХХ в. (Агеносова и др.), по верному замечанию одного из педагогов, словно какая-то невидимая цензура вычеркнула писателей круга русской традиции, представленных Союзом писателей России, такими журналами, как «Наш современник».

Такого же ориентира придерживаются и авторы вузовского учебника «История русской литературной критики» (М., 2002), которые пишут: «Вневременное, общечеловеческое — то, что составляет теперь подлинную, общечеловеческую сокровищницу литературных оценок, мнений» и т. д. Впрочем, сочинителей интересует вовсе не «вневременное, общечеловеческое». Следуют они, как сами и говорят, «либерально-демократической ориентации» с чёткой границей, где — свои и где — нет. («Свои» — это критика «Знамени», «Нового мира», либеральная «тусовка», которая ведёт атаку на наше почвенничество и практически в каждой публикации считает важным «подать знак своим»). Среди «своих» персонажей этого учебника — и переинтерпретаторы русской классики (вроде Аннинского с его «иронией» и «парадоксами»), а также — множество (типа вышеупомянутого Лямпорта) бывших граждан России, ныне — американцев генисов-вайлей-парамоновых*.

И в вузовском учебнике «Русская литература ХХ в.» (2002 г.) намеренно извращена эта патриотическая, почвенная традиция, зазвучавшая еще в 1960-е годы в «Молодой гвардии». А ведь деятельность писателей этого направления композитор Г. Свиридов (в книге «Музыка как судьба») связывал с «эпохой глубоких предчувствий», в которой «вызревала большая национальная мысль, находившая сильное творческое выражение». Так, один из упоминаемых здесь композитором русских писателей, М. Лобанов, в статье «Просвещенное мещанство» («Молодая гвардия», 1968, № 4) писал, что в будущем «рано или поздно смертельно столкнутся между собой две непримиримые силы — американизм духа и нравственная самобытность» народа.

О весьма насыщенной духовной жизни в тот период, в советское время, говорил недавно один из членов прибывшей в Россию делегации Русской Православной Церкви за рубежом, настоятель Свято-Троицкого храма в Торонто протоиерей Владимир Мальченко. По словам пастыря, не раз бывавшего у нас в 1960-е годы, посещавшего наши храмы, монастыри, «тогда благочестие в России просто потрясло» его: «Россия всегда была богата духовностью и молитвой, и это нельзя было не почувствовать».

Ныне мы всё больше убеждаемся, насколько опасен разрыв со своими традициями, разрыв с почвой. Русская классика, вершины советской литературы (хотя и не отождествлявшей себя с православием, но сохранившей ту же систему координат) — это, по выражению Ф. Кузнецова, — высшее проявление нашего «цивилизационного кода». О созидающей роли нашей литературы, причем не только русской классики, но и лучших произведений советского периода, в которых сохранилась традиционная система ценностей, прекрасно сказал и митрополит Смоленский и Калининградский Кирилл (в СП России, например, на юбилее В. Ганичева в июле 2003 г.)

У нас сегодня происходит массовая дезориентация сознания, смещается, разрушается ценностная шкала. Из учебников стало изгоняться всё, что связано с патриотизмом, нашими героями. Вот И. Клямкин, из тех, кто считал, что «иного не дано», изрекает: новые реалии таковы, что без Запада Россия сегодня не выживет, «не сможет существовать», что «Россия может сохраниться, только став частью западной цивилизации, только сменив цивилизационную парадигму»* — то есть сменив свое лицо, душу, державную осанку.

Борьба между национальной самобытностью и западничеством, американизмом духа стала узловой в наше время. Это подтверждает, к примеру, и выступавший на Международных Рождественских образовательных чтениях митрополит Черногорско-Приморский Амфилохий, говоривший об особой опасности именно американизма духа, американского гедонизма, убивающего понятие святости. По его словам, духовное опустошение, эпидемия потребительства, идущая к нам с Запада, помноженная на нашу бедность, — это страшно, «от этого брака будут рождаться такие чудовища!» Владыко не только говорил о жизненной необходимости введения основ православной культуры в школе, но и делился опытом преподавания Закона Божьего в школах в Черногории, Боснии и Герцеговине, напомнил о необходимости формирования национального самосознания, единения славянских православных народов.

Исторический опыт России имеет общечеловеческое значение. Вот и митрополит Антоний Сурожский считал, что нужно изучать опыт тех страданий, обретений и поражений, которые были в нашей стране в минувшие десятилетия. Он высказывал мысль, что сегодня в результате всех пережитых трагедий на нашей земле случилось какое-то новое восприятие Евангелия, Христа, Церкви — как чего-то живого и совершенно нового.

Поистине — вызревшая «большая национальная мысль» есть в творчестве русских писателей, публицистов, хранителей национального духовного начала. Эта наполненная новым содержанием мысль-душа есть и в музыке — того же великого Свиридова. Или, к примеру, в исполнении Е. Смольяниновой песен, записанных ею во глубине России у наших деревенских бабушек-певуний, великих народных певиц (послушайте колыбельную «Бай-бай, пусть приснится рай» или песню «Замело тебя снегом, Россия», пронзительно-современный романс «Молись, кунак» или собственную песню исполнительницы на стихи русского офицера С. Бехтеева «Русь зовет»…) Здесь — вся наша нынешняя жизнь, с ее радостями, муками и надеждами…

Сегодня «обескультуривание» культуры, образования привело к апологии вседозволенности, «свободы личности» от государства, от всякого положительного воспитательного воздействия вообще, что активно поддерживается отравленными коммерческим духом СМИ, которых интересует один, что называется, «негатив». Это и есть нынешняя развращающая людей либеральная идеология. О ней свидетельствует и замалчивание либеральными СМИ 200-летия со дня рождения М. Глинки. Даже в дни славного юбилея у власти не нашлось, оказывается, средств на восстановление храма Тихвинской иконы Божией Матери в смоленском селе Новоспасское, где родился Глинка. А ведь под этим образом он был крещен. С родным, заветным образком Тихвинской Божией Матери, который в детстве дала ему мать, он прошел всю жизнь — до самого последнего своего дня — 3 февраля 1857 года в Берлине. («Народное радио», программа «Православный приход», 24 окт. 2004 г.) «Не заметили» и юбилея Н. Римского-Корсакова, чье столетие отмечали даже в войну, в 1944 году, открыв в Тихвине, на родине гениального композитора, его Дом-музей. В связи с этим припоминается сюжет из эпохи 1920–1930-х годов, когда один из режиссеров-«экспериментаторов» (Мейерхольд), работавший одно время в оперном театре им. Станиславского, советовал коллегам быть бдительными в выборе репертуара. Перечисляя ряд классических опер Мусоргского и Римского-Корсакова, он предупреждал: «Смотрите, как бы за этим русским явлением не скрывался православный материал». И впрямь идеология нынче, кажется, формируется в духе так называемого театра исканий — «с эстетическим расстрелом ушедшего» (актер Э. Гарин об одной из новаций). В таком театре «нет благородных профилей, только хари» (критик А. Кугель о мейерхольдовской версии «Леса» Островского).

Высокая планка национального самосознания, народной культуры занижается до вульгарного уровня, пошлости. Всё, на что спрос, — продается. Всё — и везде. Духовный мусор выносится публично и на Красную площадь, где устраивают свои «перформансы» рок-певцы (к примеру, вышедший в тираж пожилой участник группы «Битлз», ныне — член печально известной секты).

Духовный мусор методически заносится уже и в школьные и вузовские учебники, по мнению компетентных специалистов, сориентированных исключительно на авторов «букеровского направления». Профанация, дискредитация патриотизма, внедрение в учебные пособия «подсадных» (по выражению профессора из Твери А. Огнева) постмодернистов-нигилистов является (как и замалчивание всего истинно народного) одним из способов сокрушения ценностных критериев и уничтожения самого типа русской (православной) культуры. (До сих пор не укладывается в голове, что Войновичу с его «Чонкиным», кощунственно глумящемуся над русским солдатом, президент вручил Государственную премию 22 июня, в годовщину начала Великой Отечественной войны!)

Такая выморочная «литература» полна немощной кичливости и «избыточной брезгливости» (Чубайс) к русскому человеку. «Постхристианская культура» оправдывает и грехи, которые погубили Содом. Это — «культура» мата, блуда, циничного словоблудия «рыночников и безыдейников» (Лесков). Того самого словесного «паскудства и паясничанья», вредоносность которого убедительно показал М. Салтыков-Щедрин в своем великом романе «Господа Головлевы» на примере вырождения целого семейства, постигшей его «эпидемии умертвий». Ведь русскому народу свойственно особенно трепетное отношение к слову; наши классики предостерегали от кощунственных игр со словом, насилием над ним, от загрязнения жизненного пространства фальшивым языковым суррогатом. Не случайно своего Порфирия Головлева автор называет Кровопивцем, Иудушкой, который так и «поливает ядом», подманивая людей в свои словесные силки, паразитируя и на русских пословицах: «Весь мир, в его глазах, есть гроб, могущий стать лишь поводом для бесконечного пустословия».

Так и сегодня трагедия многострадального Беслана для либералов, с их словесным, информационным террором, стала лишь поводом для бессовестного словоблудия… Есть общая закономерность: периоды расцвета и упадка общества напрямую связаны с уровнем его нравственного состояния.

Термометр нравственного состояния общества — это и отношение к нашим героям в учебниках по истории. Ветераны возмущены. Шутка ли: у великого государства, у великого народа украли… биографию — родную историю, подвиги ее героев. И прежде всего очерняется великое героическое прошлое советского периода. Того времени, величие и героизм которого — вспомним еще раз великого нашего современника митрополита Иоанна (Снычева) — в том, что, несмотря на все бедствия, ценой невероятных жертв и ужасающих лишений «мы сохранили в душе народа искру веры, горячую любовь к Родине; в том, что мы дважды (после революции и Великой Отечественной войны) отстраивали обращенную в пепелище страну и вопреки всему создали мощнейшую в мире державу с развитой экономикой и непобедимой армией». Поэтому нынче необходимо «освобождение от всяческих идеологических химер, навязываемых обществу дирижерами нынешней смуты».

И прежде всего нужно такое освобождение от химер — для молодых (на глазах которых уже лишают, например, заслуженных льгот их дедов-фронтовиков, нанося по всем поколениям и моральный удар). Что касается молодёжи, которая с подачи лживых обличителей начинает презрительно относиться к тому времени, в котором жили, трудились их родители, деды, — то не может ли случиться так, что и от своих будущих детей они получат то же самое… И выходит по старинным заветам: почитай отца своего и матерь свою, чтобы тебе хорошо было и чтобы ты долго прожил на земле… А кто не хочет, чтобы их дети жили долго и счастливо?

Но посмотрим: уже до школьных пособий донеслась воинствующая фальсификация истории той войны, которая стала для народа священной. «Переписчиками истории» вытравляется «ген» победителей в великой войне, «ген» исторической памяти. Вытаптываются имена патриотов, сеются ядовитые семена скепсиса в отношении великих подвигов Зои Космодемьянской, Виктора Талалихина, Николая Гастелло, Юрия Смирнова, героев-панфиловцев, молодогвардейцев-краснодонцев, ставших живыми символами для многих поколений.

Даже маршалу Жукову не нашлось места, к примеру, в так называемом учебнике по новейшей истории ХХ в. Кредера. Затеян пересмотр итогов Второй мировой войны. История Великой Отечественной подменена историей Второй мировой войны, внимание акцентируется на поражениях нашей армии, решающим же боевым действиям Советской армии уделяется несколько строк. В том же духе сделан и скандальный учебник Долуцкого, в котором, по мнению экспертов, нет ни одного светлого пятна в истории России. Цель — заменить национальное сознание на «заемное»*. Автор пугает бедных школьников «угрозой полицейского государства» и «приходом к власти левой или державной оппозиции». Русские державники обливаются грязью, и чуть ли не как «герои» преподносятся чеченские борцы якобы с «реальной угрозой нового геноцида страшнее сталинского» (см.: «НГ», 30.1.2004). Всё это выдержано в «научном» стиле Гайдара, который так же пугает молодёжь «приходом кухарки с пистолетом, которая жаждет управлять государством» («Округа», 5.12.2003), и заявляет на съезде СПС, что Россия в XXI веке, дескать, не имеет смысла как государство русских и надо пересмотреть демографическую ситуацию.

Вспомним: в смертельно опасное для страны время, когда враг грозил захватом Сталинграда, прозвучал приказ И. В. Сталина: «Ни шагу назад». Этот знаменитый приказ № 227, по словам маршала А. Василевского, — «один из самых сильных документов военного времени по глубине патриотического содержания, по степени эмоциональной напряжённости». Это требование не отступать, стоять насмерть звучит с особой силой сегодня, в эпоху величайшей смуты, когда удары по сознанию наших детей наносятся уже и со страниц некоторых школьных учебников. Поистине нельзя отдавать нашу Победу, нашу великую Историю, которая всегда учила науке побеждать. Нельзя сдавать собственных детей в руки тех, кто учит их «науке» сдаваться. Каждый на своем месте, как он может, должен противостоять им.

Курс подобных «учебников», сочиняемых в духе западных «спецов» по России Пайпса — Бжезинского, определяют «агенты демократических перемен» в России (С. Тэлботт). Методы, которые используют обличители, якобы ратующие за очищенную от фальсификации историю, можно назвать «упоением ложью». Это, кстати, определение из открытого письма наших ученых президенту РАН Ю. Осипову по поводу чудовищной лжи акад. А. Яковлева, которую тот демонстрирует, в частности, как председатель комиссии по реабилитации репрессированных. О каких нормах научности можно говорить, если «идеолог», надев тогу ученого, в 10 раз завышает данные о масштабах сталинских репрессий, создавая острейший раскол в обществе! И этого нигилиста усиленно обеляют ТВ-млечины, преподнося как «бесстрашного историка» (знакомящего с «подлинной историей» и самого президента — ТВЦ, «Особая папка», 01.12.2003). Обеляют сегодня и скандальную статью того же русофоба Яковлева, его доносительский опус против писателей-«молодогвардейцев», почвенников. «Будет очень жаль, — изрекает ныне этот борец с химерой шовинизма, — если мы в своей очистительной работе низведем культуру до абсолютно примитивного уровня. Но я думаю, этим надо переболеть». Таково «очистительное» направление так называемых историков. Такие герои деморализации народа записываются ныне в «герои дня».

Всё это — тот самый выведенный когда-то Лесковым тип нигилистов-«перевертней», «шпионов и ренегатов» (от «социализма с человеческим лицом» — к капитализму с абсолютно нечеловеческим лицом), разрушивших великое государство. В стране с великой культурой и наукой, в стране, первой запустившей спутник Земли — и человека в космос, пытаются преподнести этого перманентного перевертыша (побывавшего, кстати, и в буддистах) как одного из «моральных» спутников — учителей, которые «сумели удержать недостижимо высокую моральную планку» (Чубайс — см.: «НГ», 03.11. 2003)*.

Вот пособие «История» из серии «Домашняя общеобразовательная библиотека» (М., 2001) чинными стопочками спокойно лежит повсюду на книжных лотках. А ведь в нём ничего не сказано о деяниях маршала Победы и других победителей в той войне. А. Амелькин и др. авторы пособия сразу же заявили свои «приоритеты ценностей»: «заметным явлением духовной жизни конца 80-х гг.» они считают «переосмысление истории советского периода»; подчеркивается, что большой вклад в «формирование нового исторического сознания» внесли, в частности, публикации журнала «Огонек» (выжигавшие, как помним, каленым железом всё здоровое прошлое страны, особенно 30-е гг. ХХ в., поворотные в нашей истории, когда страна возвратилась к национальной государственности). О том, к каким результатам ведет нетрадиционная ориентация нынешних историков не на факты, а на домыслы новоиспечённых кумиров либеральной печати, можно судить даже по иллюстрациям в данном пособии. Вот красуется на фото улыбающийся Бухарин, один из любимейших героев «Огонька» Коротича. И — ни слова школьнику и учителю о том, что это яростный противник Православия, патриотизма, автор теории массовой ликвидации «несознательных» элементов населения при революционном переустройстве общества. Теории, заставляющей вспомнить всё тех же лесковских радикальных нигилистов с их: «Залить кровью Россию… Пятьдесят пять (миллионов) останется и будут счастливы».

Нам надо решительно противостоять агрессии, угрожающей на сей раз самым глубинным корням исконного бытия России. Агрессии — под флагом «свободы». «Свободы» особой — унижать всё русское, запрещая, например, в стране, где 85 % жителей отождествляют себя с православной культурой, преподавание ее основ в школе. Как возмущался акад. Гинзбург, крича о «засилье клерикалов», когда 12-тысячное собрание педагогов на XII Рождественских чтениях поддержало предложение ввести в программу жития святых*. И одновременно у нас «свобода» — разрешать кощунства в духе выставки в сахаровском центре с глумлением над религиозными святынями и нашим культурным достоянием. Кстати, и о попытке очернить русскую классику, образ великого христианского писателя Достоевского на той же выставке «Осторожно, религия!» рассказал мне Михаил Люкшин, один из шести мужественных защитников святынь, алтарников храма Святителя Николая в Пыжах (того храма, где хранится крестик Жени Родионова).

К слову, мне и моим друзьям довелось быть 11 августа 2003 года у здания Замоскворецкого суда на молитвенном стоянии в защиту тех алтарников, которых пытались обвинить в «противоправных действиях». Они, эти воины духа, своим примером показали, что такое — твёрдое стояние в Православии. Говоря словами митрополита Одесского и Измаильского Агафангела, страх перед злом опаснее зла. Зло отвратительно, но больше всего оно сильно нашим бессилием. Так, «молчание — это содействие лжи и потворство творящим зло. Молчанием зло стремительно усиливается и умножается. Православных христиан призывают быть толерантными — терпимыми, но терпимыми ко греху и богоборчеству быть нельзя! Это — измена Богу».

«Свобода» теперь — распространять духовную заразу, например подкладывать в почтовые ящики печатаемые миллионными тиражами газетенки типа «Экстра-М» и «Округа» с рубриками «Досуг» (с «элитными девушками»), «Медицинские услуги» (с узаконенным детоубийством, в том числе «новейшими методами для нерожавших», «для несовершеннолетних»). «Свобода» — рекламировать скандальную кинопродукцию вроде извращенческого фильма Бертолуччи, запрещенного в разных странах, у нас же — показанного в прошлом году в дни Великого поста.

Сегодня «свобода» — дискредитировать всё высокое, героическое, идеальное. Вместо доброй духовной пищи ребёнок, образно говоря, съест то ядовитую «рыбку», то — «грибок»… Не потому ли у нас всё больше «волчьих ягодок»? По последней статистике, половину преступлений в стране совершают подростки, вдохновленные, в частности, «героями» криминальных теле-«Бригад», которые ныне красуются уже и на школьных тетрадях. Но пусть помнят растлители — об этом предупреждал великий наш современник, святитель Николай Сербский, боровшийся с нацизмом в годы Второй мировой войны: «Ребенок будет радоваться и благодарить тебя, если ты подтолкнешь его санки с горы, но, разбившись, станет проклинать тебя как виновника своей беды».

Как оберечься от зла? В связи с этим вспоминаются простые слова: уточка плавает, не мокнет, потому что у нее крылья жирком смазаны. Как же сделать, чтобы детей ко дну не тянула бездуховность, чтобы могли они отличить правду от кривды, как в русской сказке (или народной песне), и главное — чтобы умели выбрать добро? Настоящая школа национального духовного характера — это и жития святых, вызывающие чувство соучастия в святых делах, и герои русских сказок; это и реальные герои нашей истории, зарождающие тягу к доблести, и герои литературные. Прав был И. Ильин: вся система народного образования должна влиться в борьбу за национально-духовный характер.

…Невольно встаёт перед глазами изумительное, палевого цвета академическое собрание сочинений Пушкина, изданное (в 1936–1937 гг.) к 100-летию со дня смерти поэта. Вспоминается и более скромное, но не менее дорогое для меня издание (1941 г., вышедшее тиражом в 500 тысяч экз.) — том Лермонтова, который сохранился у нас до сих пор. С ним мой будущий отец вернулся из госпиталя после тяжелого ранения под Сталинградом (его спасли от гангрены). В предшествующее войне десятилетие и в годы войны миллионными тиражами издавали Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Некрасова, Лескова, Блока… На русской классике, можно сказать, было воспитано поколение победителей — Зои Космодемьянской, Александра Матросова, Олега Кошевого, Алексея Маресьева и многих других, ставших героическими символами в сознании народа. За ними — и герои, чьи имена нам неизвестны или известны лишь в кругу одной семьи, как наша, например, где — не забыть тихую доблесть деда моего (по маме), летчика-испытателя, сокурсника Чкалова, так же, как он, погибшего совсем молодым при испытании самолета под Оренбургом еще до начала войны.

«Прежде думай о Родине» — эта строчка из школьного сочинения дала название книге, изданной Комитетом ветеранов войны (сост. М. Журавлев). В нее вошли сочинения победителей конкурса среди школьников «Вклад нашей семьи в победу в Великой Отечественной войне». Молодежь тянется к правде, стремится восстановить разрушающуюся цепь времен, связь поколений — как видим мы это на рисунке 13-летнего Саши Недомолкина из г. Киреевска Тульской области «Куликово поле в Отечественную войну». Здесь и восхищение «безграничными человеческими возможностями» — так сказала о своем дедушке и его боевых товарищах Оля Щетинина с Алтая, и это напомнило мне то, как называл Лесков русскую силу — «непомерная». А на Рождественских чтениях я услышала имя еще одного победителя — юного Тимофея Неунывахина из г. Мыски Кемеровской области, участника III Всероссийского конкурса школьных сочинений на тему «Долг служения Отечеству». Он помнит завет даже своего прапрапрадеда — крестьянина, землеведа, пчеловода, отца шестерых сыновей, пятеро из которых сложили голову на той войне. Завет простой: «Землю Отечества любить надо, тогда никакая непогода страшна не будет».

Это живое чувство рода, родины — настоящая «философия семейного начала», говоря словами православного мыслителя П. Флоренского. Кстати, проникновенно писал он об опыте его семьи в преодолении «ядов нигилизма» (речь идет о тех же названных выше 60–70-х годах XIX века — «ужасной полосе истории», когда столько душ оказалось искалечено, столько «чистых сердец сделалось несчастными и бесприютными!»). Вот что писал он в книге «Детям моим. Воспоминанья прошлых дней»: «Быть без чувства живой связи с дедами и прадедами — это значит не иметь в себе точек опоры в истории. А мне хотелось бы быть в состоянии точно определить себе, что именно делал я и где именно находился я в каждый из исторических моментов нашей родины и всего мира, — я, конечно, в лице своих предков».

Необходимо использовать духовный потенциал нашей истории, нашей великой Победы — и великой русской литературы, обеспечить условия для воспитания и обучения современных подростков в духе исторической преемственности, национальных традиций, патриотизма. Сражения за литературу неразрывно связаны со сражениями за нашу историю — без исторического фундамента не может существовать национальное сознание (не может быть осуществлено и традиционно-целостное рассмотрение литературы в историко-культурном контексте, от чего «реформаторы» школы пытаются избавиться).

Сегодня всё чаще говорят о том, что нужна государственная программа духовно-нравственного воспитания детей, а также просвещения самих учителей. Для этого необходимо обращаться более проникновенно к русской классике и к святоотеческому наследию, творениям оптинских и глинских старцев, к «Симфонии по творениям святителя Тихона Задонского» и другим трудам схиархимандрита Иоанна (Маслова), рекомендованным для преподавания в школах и вузах. Они изданы благодаря усилиям его племянника и духовного сына Н. Маслова, президента историко-патриотического общества «Наследники Александра Невского» — общества, которое проводит Глинские чтения.

На недавних Глинских чтениях были прочитаны интересные доклады о педагогических взглядах и святителя Тихона Задонского, преп. Сергия Радонежского и преп. Амвросия Оптинского, Суворова, Ушакова, Кутузова. Выделим мысль преп. Амвросия, считавшего недостаток патриотизма одной из причин бедствий человеческих. Много важного можно было узнать о «проблеме воспитания» у Гоголя (по «Выбранным местам…»), о его стройной системе, где всё направлено на воспитание любви к Богу, к ближним, к Родине.

Одним из насущных дел в этом направлении может стать «Библиотека русского учителя». Ее основу должны составить своего рода «системы воспитания», запечатленные в творчестве наших классиков. Цель русской литературы, как и традиционной педагогики, — возвышение человеческого сердца. Эту «Библиотеку…» следует создавать и с привлечением изданных недавно трудов современных подвижников благочестия. Это — наши духовные «боеприпасы» (по слову афонского старца). С их помощью лучше прозревается и мировое значение русской классики. Литература призывала смотреть на первых, своих «лучших людей», «прямых и надежных людей» — с ними мы и победили в Отечественную войну. Есть в обществе идеалы или их нет — этот вопрос, поставленный русскими писателями, поистине становится вопросом нашей жизни и смерти. И не только на духовном уровне, но и — на биологическом. Отсутствие высшей цели существования, идеалов, духовное неблагополучие разрушительно действуют на нацию. Об этом тревожится, к примеру, профессор-медик А. Гундаров в книге «Почему мы вымираем, как нам выжить?» Но вот как просто говорит о. Ярослав Шипов, автор замечательных духовных рассказов из современной жизни: нам надо думать, что мы можем сделать на своем месте, как мы можем лучше служить Христу. А когда лучше будем служить Христу — больше, искреннее, усерднее, — тогда что-то в лучшую сторону и изменится…

…До сих пор перед глазами стоит волнующая картина: Крестный ход от храма Христа Спасителя на Красную площадь с возвратившейся на Родину Чудотворной иконой Тихвинской Божией Матери — одной из главнейших святынь православной России. И вот Красная площадь с раздающимся над ней голосом патриарха Алексия II, с морем людей под ликующим июньским небом, стоящих на коленях с молитвой ко Пресвятой Владычице за Отечество, за наших ближних. И вспоминая, как рядом со мной опускались на священные камни главной площади страны молодые и старые, мамы с детьми и юноши с девушками, думаю о том, что не пропала Россия, жив в ней дух веры. С ним воспрянем мы и наша священная русская земля.

…самобытная, родная Заговорила старина, Нас к новой жизни подымая…

 

Сергей Небольсин

Крылатый конёк*

 

Прочитать «Конька-горбунка» ребенком у нас доводится едва ли не каждому. Правда, иному здесь пришлось и остановиться: разве только ту же сказку прочтут ещё всем своим малым детям, а потом и внукам. (Обычно титул книжки уведомляет: она «для старшего дошкольного возраста».) Однако соприкоснуться с ершовскими творениями судьба может счастливо сподобить взрослого и по-другому.

Что означает, например, войти в дела нового издания Ершова? Это уже что-то совсем особое. Объехать снова ершовские места, Западную Сибирь в первую очередь; заглянуть и дальше, в Восточную (каждая по-своему родная). Увидеть, говоря не вполне по-ученому, закопёрщиков-зачинателей и мастеров-исполнителей необычного предприятия. А как многого стоит пересмотреть рисунки к «Горбунку», перелистать его зарубежные издания. Вглядеться в архивные рукописи со старинными почерками Ершова и его современников. Вспомнить или представить себе Петербург прошлых веков (к судьбе Ершова он касательство имел); с кем-то завязать переписку. Многие и многие дорожат памятью о Ершове — многие и люди, и места.

Больше всего дорожат, конечно, самою памятью своего детства. Но заметим: ведь памятью детства дорожат, очевидно, и «радиомалыши» — те, кто воспитаны на Чебурашке, на Винни-Пухе. Такое детство для них тоже своё. Под Чебурашку с Винни-Пухом они могут ведь к тому же подновить и что-то совсем коренное. Немного химии, слегка синтетики — и вот уже, скажем, создан любезный миллионам и миллионам «олимпийский ласковый Миша». Разница серьезная — или вы думаете, её нету?

Чистота и неповрежденность той оптики, которая призвана высокоточно обеспечивать человеку уже в малолетстве самый исходный взгляд на родной мир — вопрос великий. И все же ершовский вопрос ещё крупнее. Это вопрос о том взгляде на мир, который должен быть зорок и чист в любом возрасте. Этот взгляд не поздно принять или выправить и в зрелости — и что бы там ни говорили, но он должен быть и оставаться тем же самым для всех и в любую эпоху.

* * *

 

Каждая нянина сказка есть чудо-прелесть, каждая есть поэма; вот что обеспечивает человеку полноценную образованность. Такое было впечатление у Пушкина в Михайловском в 1824–1825 году. Тогда он вновь после бабушкиных («мамушкиных») очарований в младенчестве, но теперь уже совсем не по-детски и сильнее испытал покоряющую власть народного и его бесподобную красоту.

Это другому — это самодостаточно высокой книжной учености надо на что-то равняться, надо себя восполнять и кое-чему учиться. Так великий сын народа и сам сделал. Он сам попробовал себя в по-народному высоком искусстве. Сперва дополнил кое-чем существенным «Руслана и Людмилу». Потом создал бесподобных «Балду», «Царя Салтана», «Мертвую царевну», «Рыбака и рыбку», «Золотого петушка». Однако и более того. Не успел поэт всего названного создать и издать, как вдруг встретил питерского университария — жителя скромных Песков, юного сибиряка-тоболяка. То есть встретил Петра Ершова, выслушал — и передал дело подлинно русской, нелощёно-яркой поэзии в новые руки.

Дерзайте, ныне ободренны…. Литературная, народная Сибирь в 1834 году чуть ли не впервые услышала такое. Великая история прирастания наших богатств законообразно — мы бы даже сказали, по некоему художественному периодическому закону — повторилась и двинула Россию вперед.

На восток, на восток — в дальние края и в высокие выси. (Так в своих странствиях, в своих марш-бросках и Конёк-горбунок всё несет и несет Иванушку.) Встречь солнцу, всё пополняя и пополняя наши сокровищницы. Там, на востоке, будет нашему искусству слова славная жатва. Оттуда не раз будет и Питеру, и Москве великая помога; даже не только в литературе.

Вот то, чего достиг, или же то, что ознаменовал Пётр Ершов и что сумел одобрительно ощутить накануне своего ухода Пушкин. А он был уже далеко не дитя при «мамушке» и даже далеко не юноша. Как об этом не задуматься сегодня.

* * *

 

Неизвестно, возможен ли памятник русской сказке в целом — такой, чтобы он передавал сразу всю её красоту, всё сразу её волшебство, всю её жизненность и поучительность. Но жить без всенародных именных памятников писателю-сказочнику Петру Ершову? А где — добавим — монумент ершовскому законнорожденному и блистательному чаду, его Иванушке? По сказке он ведь недаром Иван с отчеством Петрович (хотя он там же совершенно внятно назван ещё и «Иван-дурак» и даже «вовсе дурак»). И где увековечен, резцом и камнем, забияка Ёрш Ершович, в чье отчество, не случайное под пером того же автора, снова же стоит вдуматься? Да, не всё у нас дома понятно. Без Иванушки, без его Конька и без Ерша Ершовича, без всех этих Ершовичей наш народ неполный: и культура неполна, и память кургуза. Все эти герои Ершову дети, а нам родные братья. Как нам без них?

Однако если памятники Горбунку и нужны и возможны, они появятся. Они нужны нам не меньше, чем датчанам их «Русалочка», по Андерсену. Они нужны и хоть для какого-то, но противовеса безмозглым монументам эпохи нового мышления: пьяненькому чижику-пыжику или наглому проходимцу Остапу Бендеру.

* * *

 

«Горбунок» — в ряду великих книг XIX века. Скажем, «Калевала» (1835) — она собрана у нас, на карельско-финско-ижорских землях, из множества кусочков, а каждый записан от тамошних крестьян. Или наш «Тарас Бульба», поэма того же возраста. Или американо-индейская «Песнь о Гайавате» (1855), ровесница уже последнейшей редакции «Горбунка». А век двадцатый? В нём был бравый солдат Швейк у чехов, в нём своё место и у Василия Тёркина. То смекалистый парень или мужичок из земледельческих и ремесленных низов (скажем, Левша); то всеобщий вождь из низов же; то совсем рядовой, неказисто-незаможний человечек — а сотрясают они империи, создают великие державы, отстаивают Родину и славят родной народ. И даже хоть восходят на престолы, но и там посрамляют любое чиновное воинство.

Одно жаль: книг вечных много, а ни к одной из них не напишется вечного же предисловия. Ну что ж поделаешь: выскажем сейчас хотя бы то немногое, что предъявляет к уяснению нынешнее время. Ведь оно, время нынешнее, лишь на сто девяносто лет отстоит от рождения славного художника слова. Нас, наконец, всего полтора века отделяют от знакомства с итоговым видом ершовской сказки — про Ивана с его верными и лихими друзьями-помощниками, про его незадачливых и вороватых братьев Гаврилу и Данилу, про озорующую на ниве кобылицу, что раскаялась и принесла хваткому удальцу чудо-конька ростом только в три вершка, про слабого мозгами и привередливого батюшку-царя, про Жар-птицу и сладкоголосую царевну из поднебесных краев.

Бытование сказки у нас довольно ещё кратко, и притом оно знало многие осложнения. Достались ей и общерусское упоение, и общемировое даже восхищение. Но находились и те, кто с наивной суровостью читал Ершову нотации. Кое-кто не то чтобы задерживал полные и достоверные издания «Конька», а попросту и буквально напрочь вычеркивал поэму из списков книг, дозволенных к печатанью. Однако во все времена упорно обнаруживало себя в «Коньке», или в союзе с ним, что-то такое, чем знаменательно подтверждалось: не будь подобных сказок — не было бы самого блистательного и в наших прямо-таки всемирно-исторических делах. И если есть вообще в нас изначально что-то великолепно-радостное и радующее мир, то тогда и другое верно. А именно, в «Коньке-горбунке» наша природная яркость сказалась наперед — и сказалась тут не слабее, чем порой, что греха таить, проявляла себя во всем «исторически-конкретном». Ибо, хотя рожденный летать ползти по жизни не должен, жизнь эта у человека, у людей, у многих народов не всегда складывается достойно.

И тогда разве только писанное пером подсказывает, что такое жить по-ершовски, по-пушкински, по-сибирски, по-казачьи — и по-русски: жить не вяло, не расслабленно, не вслепую и не без царька в голове.

* * *

Добавим и ещё: Ершова полезно узнать и в целом — это ведь не только «Конёк-горбунок». Потому что, скажем, и «Фома-кузнец», и исполненная серьезнейшей душевной думы «Сузге», и весёлая, как какая побасёнка, пьеса «Суворов и станционный смотритель» — да и сама славная и скромная жизнь Ершова-подвижника — всё это насыщено, всё это дышит тем, что и в двадцать первом столетии русскому необходимо.

«Мы русские — какой восторг!» Читая Ершова, как не вспомнить при этом слова того же Суворова, столь любезного писателю. Ершов обрисовал Россию с её искромётным огоньком, с её будущими и посильными ей задачами радостно. Однако если он не упустил из виду и наши незадачи-проблемы, важно и это осознать.

Сейчас-то всё настойчивее иной раз говорят, и такое слышишь из величаво-гордо вещающих уст: будто у подлинного художника нету, говоря по существу, какой-то определенной Родины. Ему, избранному, его родина — это якобы вся голубая планета, взятая в каком-то довольно неуклюжем отвлечении-обобщении. Вроде как бы некий условный глобус.

Или ещё — внушают и внушают нам иные — у Ершова во главе угла «демократич. сатира», «разночинский этап освободит. движ-я», «главное произв.» как «сатирич. сказка», «острая критика царизма и чиновничества»… Нет, не то сложилось у Ершова, сибирского мальчика из захолустья, потом тобольского гимназиста, когда он — ещё позже — двинулся и временно осел для огранки и шлифовки знаний и дарованья на брегах Невы, в лучшем тогда высшем учебном заведении державы. Не вызвал у него Питер величавого презрения к Родине или вообще отрицания её до самых твердынь её государственности. Ведь для чего-то — и для вразумления же кого-то — к этому времени, то есть к 30-м годам XIX столетия, уже вполне уравновесил свой ум, свою душу и лиру Пушкин. Как совершенно Провидение, которое свело Ершова с Пушкиным в зрелости, с Пушкиным-семьянином, да и во всех отношениях не мальчиком, но мужем!

Да, слабоватого мозгами и взбалмошного старикашку-жениха на троне —

Вишь, что старый хрен затеял: Хочет жать там, где не сеял! Полно, больно лаком стал —

этого субъекта Ершов удачно преподнес. Однако ни в какую «критику самодержавия», а заодно ни в какую истовую проповедь «монархизма» (нам она и сегодня знакома) Ершов не пускался. Был он, конечно, человек весьма демократичный — в смысле своего происхождения от простого полицейского чиновника, в смысле своей душевной коренной народности. Но «развенчания»… Разве не ясно, что «развенчать», да ещё как, можно иную даже, не найду слова точней, демократию — с её бюрократически-газетными «правами», с её во всем «научностью», как у Базарова, с её не подсудными никому личностями-сверхчеловеками. (Мастерски Ершов набросал такую личность в «Фоме-кузнеце» — вроде бы первоначальный эскиз, а по коже идет холодок. Готовилось что-то не слабее Алеко из «Цыган», и только радостно ощущать здесь опять пушкинский настрой, к тому же при полнейшем, совершенно без риторики, достовернейшем реализме.) А читая Ершова, приходишь и к другим сравнениям. Что, например, важнее: свободная любовь между какими-нибудь детьми Монтекки и Капулетти (им по тринадцать лет, и они решили соединиться друг с другом совершенно без спроса у консервативных родителей) — или же высокая несвобода от данного слова, которая странно роднит атамана Грозу с татаркой Сузге? Чудо-красавица, она обрекла себя на гибель потому, что дала честное слово и казаку Грозе, и своему народу. Это ведь весомее, чем «необоримая страсть» двух итальянских тинэйджеров? И это ведь трагичнее?

Или же (слышится с какой-то другой стороны) — ну зачем она нужна вообще, трагедия какой-то басурманки? Не лучше ли без этого?

Вопросы, вопросы… В любом случае важно одно. Ведь возможны убеждения не по-базаровски трезвые, убеждения как-то более скромные, при всей их высоте, но и более пылкие, убеждения не по-либеральному просвещенные, но и более зато основательные (более природные и русские). Их-то Ершов, конечно, имел. Он и в противных ему убеждениях разбирался. Чего стоят, к примеру, его поздние, уже тобольские, стихи — вы читали его шутейный укол феминисткам в духе Веры Павловны? (Чтоб женщин приравнять к мужчине, «мы дозволяем им отныне усы и бороды носить…».) Или отповедь мнимой «науке» — точнее, повальной тогда эпидемии?

До сих бы пор я отвергал Ученье новое Дарвина — Когда б тебя не увидал, Перерожденная скотина…

Что-то подобное высказал в сердцах Ершов одному прогрессивно мыслящему земляку в шестидесятые уже годы. А может, и просто глупцу; вполне возможно и это. Так разве случайно был принят Ершов на ура не только деловитым журнальным промышленником Осипом Сенковским, но и тою веселою когортой, которая создавала «Козьму Пруткова»? Разве не прелесть комедия «Черепослов, сиречь Френолог», где ряд стихов тоже ершовские? Один из прутковцев, Жемчужников, не зря был рад, что Ершов в Тобольске передал ему свои стихи к «Черепослову».

Но это об «идеях». А ещё важно, что не побудила молодого сибиряка суховато-геометричная столица, с учёностями её Васильевского острова, забыть и искрометную природную русскую речь, народную художественность. Школа и здесь была избрана Ершовым на Руси наивысшая — крыловско-пушкинская: она была и сродни народной, и вровень с нею. Как не помешал, конечно, и собственно университет, зачем быть догматиками почвенности. Университет — он, может, в чем-то тоже помог рождению шедевра, где великолепны и «русский дух», и простодушное просторечие, и грамотно-продуманный артистизм. Во всяком случае, как раз Плетнев, университетский лектор, и проложил юноше хорошую дорогу: что к Пушкину за участием и добрым словом, что к «Библиотеке для чтения» с её Сенковским, где «Конёк» впервые был издан.

Далее жизненную дорогу Ершов выбирал сам, и выбор его поучителен.

* * *

 

1836 год. Пётр Ершов направляется туда, где когда-то был гимназистом. И мы не погрешим против нашей литературно-художественной темы, если поразмышляем о том, что такое для поэта родина; мы даже о родном крае в самом тесном смысле: о том, что он есть и что у любых искренних людей и народов тяга туда необорима.

О, если Провидение действительно существует — то кажется ещё, будто почувствовал уже тогда молодой писатель и университетский выпускник: вот уже считай два года, как родился в Тобольске, в семье гимназического директора Ивана Менделеева, ещё один гениальный сибиряк, на воспитание и образование которого положить силы окажется не зряшним трудом. Но так или иначе, университет и встречи с «элитой» в блестящем городе не преградили путей дальнейшему подвижничеству Ершова-просветителя, снова в матушке Сибири. Чего ещё было ожидать от него, как не подвига честного человека?

К тому же мы знаем: был ведь и у Сибири свой древний стольный град, даже с кремлем на высоком холме, как раз на диком бреге Иртыша. Чем не святыня, если кто там и вырос, на этом клочке земли с его изначально эпохальной задачей.

Дети вольной Сибири её любили. И как ни загадочно, как кому ни досадно или прискорбно для кого-то возвращение обласканного Питером поэта Ершова домой, на восток, а здесь снова проявилось что-то знаменательное. Это был не отъезд назад, а побуждение настойчиво вглубь, настойчиво вперёд.

Впрочем, без Сибири и «Горбунка» не поймёшь, а не только ершовского житейского пути. Ведь не ухватить же без постижения Сибири и общерусского размаха?

* * *

 

Похваляя Петра Ершова с Дмитрием Менделеевым (это с ним придется встретиться поэту, чтобы ощутить внутреннее, душевное, а под конец вступить и в чисто семейное родство) — похваляя их, не забудем похвалить родной им край. Да он и нам родной, и каждый согласится, что в добрых словах родному лишнего никогда не бывает.

А край этот не только великий, но и сказочный. Страной-сказкой назвал когда-то великий норвежский романист Кнут Гамсун нашу Россию; а что же сказал бы он про Сибирь, случись ему побывать и там?

Конечно, любое доброе прошлое сказочно. Но если сейчас кажется сказкой, за шестидесятилетней давностью дела, наше собственное детство на Тоболе, то что сказать о более давнем?

Во время войны, в избе без электричества… Но даже и при свече, а мы то и дело с книжкой Ершова в руках или слушаем «Конька-горбунка» из уст бабушки и матери. Конечно, не «Конёк» был тогда главным героем. Сестра выводила в тетрадке «Ползёт, подползает кровавая птица к Москве-столице. Но мы не пустим кровавую птицу к Москве-столице». Как было не подсматривать: ух ты — пишет сама! И когда хотелось узнать, кто это «мы» (не она и не мальцы же), мать разъясняла: «Ну, отец; ну, дядя Игнат — они ж сибиряки…» А если отсчитать назад ещё пару поколений, то не дивом ли дивным была уж подлинная сибирская старина, сибирская вольница и сибирская ширь?

От мест давно обжитых или от тех, которые тогда обживались не у нас и поэтому совсем не по-русски хищновато, край наш лежал

За горами, за лесами, За широкими морями

и был размерами не меньше иных материков; а ведь были, были такие и люди-сказки, кому даже сама эта огромность была нипочём? Например, не зимниками ли, без железных дорог и мостов, покрывали с обозами немыслимые расстояния ещё наши прародители? Дед Арсен Стенников в Тобольск, дед Исидор Ситников в Томск и Красноярск…

Братья сеяли пшеницу да возили в град-столицу: знать, столица та была недалече от села…

М-да, недалече… В северный Тобольск — чуть ли не из киргизских степей, в Томск и Красноярск — из Минусы. Кстати, продавали, покупали, меняли и лечили там и добрых коней…

Деньги счётом принимали, И с набитою сумой Возвращалися домой.

А на долгих переходах — песня. Не казачий, конечно, «Гвоздик» — это шутка стариков, что одно слово можно было растянуть от «гэ» до «ка» на сотню верст и перепеть на разные лады тыщу раз. Но, скажем, что-нибудь как у Ершова в «Горбунке»:

Как по морюшку, по морю, по широкому раздолью, Как на самый край земли выбегают корабли…

Вот это уже было искусство всерьез — только не сольное, а хоровое. Огромная разница! И не слабее, чем шаляпинское эмигрантское «Вниз по матушке по Волге» в сопровождении хора девушек-ветеранок из питерских или врангелевских батальонов смерти… А на долгожданных ночёвках у костерка, под зародом или у какого-то на полатях — опять же песня, сказка или порою даже былина… Или ещё, ещё много раньше — не сказочное ли дело было за всё это землепроходство взяться? Первым на Руси на всё это вызваться? Начать с ничего, только при коне и пике, при топоре и пищали, при балалайке и песне обживать землю от Урала до Забайкалья?

На плотах и ладьях переходили великие реки. С вьючными караванцами переваливали, изнывая от гнуса-мошки, через могучие хребты. Достигали неведомых морей-окиянов, что северного, что восточного —

на котором белый вал одинёшенек гулял…

(Эх, а как и здесь спето-то…) Корчевали непокорный лес, рубили ладные крестовые дома и пятистенки. Шишкарили в кедровниках, копали целебные чудо-коренья. По заимкам и зимовьям расходились на тяжкую пахоту, на доходное пчеловодство и охоту. Резали по мамонтовой кости, выделывали кожи и меха. Ватные телогрейки пришли, в известных условиях, несколько позже, с миром бараков — а прапраотцам казались сподручнее тулуп и доха, да и было из чего их кроить, не говоря о том, что и морозы были тогда ой-ёй-ёй. Но описывать ли тогдашнее изобилие зверя, что обеспечивало и мясом, и пушниной? Причём «Миша» — этот Миша-то, хозяин тайги, был на деле крут. Да он и сейчас ох как не кукольно-мягок, а тяжёлый лось-сохатый ох как может потоптать, а росомаха ох как свирепа, а куницу-соболя-горностая ох как непросто добыть даже искуснику, стрелку-следопыту.

Да состязались, помнится, с молодыми татарчатами: а кто без седла и сбруи укоротит бойкую кобылку из их табуна? И ведь находились лихачи.

Юность ты, юность горячая! Сколько ты знала забав!.. Рыбу до пуда брала, в лёт била белку без промаха. Юность! Багульник-черёмуха! Здесь ты была-процвела… Описать ли ещё и несметные рыбные богатства, от ерша и плотички до омуля и осётра? Хоть вкратце, но опишем лучше людей юной, подвижной России, давно-давно всё это поднявших. В них мы узнаем то, чем путняя поэзия весьма дорожила. (Таков и «Конёк-горбунок».)

* * *

 

Добрая замешивалась человеческая порода; красив был он — и швец, и жнец, и на дуде игрец — сибиряк в малахае и пимах, с чем-то кошачье-рысьим во взгляде. Впрочем, за красоту в мужчинах почиталась хотя бы и одна только сила, а в остальном — «конь не шарахается, так мужик уже и красив»; так ведь говорили? (Уже и здесь узнаём ершовского Иванушку; его кони уважали.) В женщине же ценили стать и дородство, навыки стряпухи, жницы и вышивальщицы. Уважали и такую, что перед любым мужиком может употребить ухват и кочергу, хотя бы и не по прямому назначению. Если же этого нет — так пускай ты Царь-девица, а на что в тебе дивиться?

И бледна-то, и тонка, Чай, в обхват-то три вершка: А ножонка-то, ножонка! Тьфу ты, словно у цыплёнка! Пусть полюбится кому, Я и даром не возьму.

И в тех и в других, от мала до велика — опять же уважали уменье и привычку сплясать и спеть.

А кстати, малые-то как? До безликой и какой-то бесплеменной синтетики и свальности дело не доходило. Среди «старшего дошкольного», среди «младшего дошкольного» возраста тоже, не появлялось тогда ещё Анжел, Эдуардов или Владов (разве среди ссыльных). Под теми же, по святцам, именами жили мальцы, что и их деды, которые так и не дошли до лицеев, школ, гимназий. А главное, рос и прирастал крещёный люд, наделённый сказочными уменьями-дарованьями.

Не чудо ли, например, когда за мелкую денежку продали нищему-страннику тяжкую немочь слабого младенца? Выдали его перехожему человеку то ли через дверь, то ли через окно — потом взяли назад, одарили убогого мздой, чем и «сбыли» детский недуг. А дальше? Накормили и напоили гостя хлебосольно; послушали, может, от него опять же сказку… Сказки-то, кстати, бродяги сказывали как можно длиннее и подольше: в общем, сколько вечеров сказываешь, столько и ночей ночуешь. Да захожих-бездомных в Сибири и за так понимали и принимали братски… Ну так и что же?

А то, что «бажёное» дитя и вправду выжило. Так и укрепился на земле волшебно выздоровевший в деревне Безруковой, близ Ишима, мальчик Петя Ершов, сын полицейского пристава из когда-то крестьянского, потом торгового рода и от женщины тоже семьи купеческой. Он-то наш русский полёт и воспел, и не только художественным словом этому полёту пособлял. Собственно быта он почти не писал, разве только в «Фоме-кузнеце» обозначил и этот свой дар; в целом же Ершов — не Мамин-Сибиряк. Но в каком именно быте, в каком именно ладе (по слову Василия Белова) коренится особый дух , то есть откуда именно идут напор и полёт и в каком типе человека так ярка и отрадна крылатость, — это Ершову было известно, и скрывать он этого не стал, только поэтично и обобщил и сам же «индивидуализировал».

По науке, это означает следующее. В «Коньке-горбунке» индивидуальное — оно же и типически всенародное. Иванушку-героя легко себе представить и на пашне, и в хороводе. Ему что лихо сыграть в разрывные цепи, что рвануть за облака: сперва в замысле, а потом и вполне по-научному, по-учёному.

* * *

 

Верно говорят учёные фольклористы: жизнь его даже и началась по сказке. А рождаются и выживают дети — не радостно ли и дальше отлаживать жизнь, да и наживать детей новых? Причём по скольку!

Так что было для кого ставить если не барак и «казарму щитовую», то новый пятистенок, новый крестовый дом, прирезать землю. Сперва редко и друг от друга сильно на отшибе, но непременно ладились часовенки и храмы, плодились монастыри. Помалу сперва же, но заводились то церковные, то ремесленные школы. При крепостях-острогах лепились и хорошели города.

Тобольском начиналась вся Сибирь. Перемещались оттуда на восток, на восток общесибирские и губернские столицы. С основания первого за Уралом городка Тюмени к пушкинско-ершовским, к менделеевским временам это столичное шествие от «Тоболеска», как значилось на старинных картах, прошагало вверх по Иртышу и на восход солнца до Омска, а там и до Иркутска. А со столичным рангом приходили и высокая культурность, и особый даже во всём блеск, причём даже и с античными оттенками. Скажем, «Иртыш, перерастающий в Гиппокрену» — чем не название для журнала в тех краях, где складывалось что-то гомеровски мощное, хотя и совсем новое. Казалось бы, впрочем, а зачем она — эта изящная культурность, зачем искусства с клавесинами и капеллами, музеями и даже замыслами завести городской театр? (Впрочем, сам Ершов этого театра ещё не увидел.) Ведь земледельческий, охотничий и ремесленный мир был насквозь пропитан народною великой не «культурностью», а собственно культурой. Ведь если «по-античному», то именно там был всецело здоровый дух в здоровом теле?

Но зачем, снова же, догматичные мелочные прения? Нужен тоже и блеск, нужна шлифованная городская учёность. Нужны они для государственного замысла, для общего всенародного и державного роста — и они не излишни, если не презирают культуру земли — неба — хоровода и не образуют диковато-утончённый беспочвенный «карнавал». Необходима, неизбежна была Сибирь, например, для декабристов — и, конечно, чему-то Сибирь декабристов научила. Разве не так? Однако и они, как могли, просвещали всё то, чему какого-то особенного света несколько недоставало. Декабристы-учителя, декабристы-воспитатели, декабристы-лекари и переводчики, декабристы-архитекторы и инженеры. Из разрушителей возникали созидатели. Нет, что-то одно и то же, что-то общее всем нужно и на брегах Невы, и в далёких глубинах страны. Это полезно для наращивания скоростей, для особой блистательности, а можно сказать тут — и для надёжной обтекаемости полёта. Как немудрён в обращении ковёр-самолёт, так хитро отлажены должны быть и собственно стальные птицы… Вот почему, объехав с малым сыном всё Прииртышье и Приобье от Ишима и Омска до студёного Березова на Сосьве, привёз Павел Ершов своё чадо в 1824 году в тобольскую гимназию, расположенную под знаменитым и единственным в Сибири кремлём, под сенью грандиозного монастыря и собора, что глядят высоко в небо. А в гимназии был директором Менделеев-отец, а на Сибирь себя уже обрёк композитор Алябьев (выслан был тоже к начальнику-отцу). В Тобольск уже потянулись помянутые выше декабристы. Там потом быть и Ершову гимназическим преподавателем, инспектором и директором, составителем учебных программ, устроителем бесед и концертов, заступником за теснимых, забытых Богом или за падших…

Почитайте «биографическую канву», изготовленную для памяти о Петре Ершове его земляками-сибиряками, землячками-сибирячками: средоточием всего для поэта-педагога с малолетства был он — знаменитый город на знаменитой земле, заноси его судьба хоть в пушкинскую Северную Пальмиру, хоть куда.

* * *

 

Конечно, хороши виды с Васильевского на Неву. Хороша и священна Александро-Невская лавра. Она гордо стояла поблизости от невзрачных когда-то Песков с их многочисленными, простейшей застройки Рождественскими слободками (а позже — десятью Советскими улицами). Хороши сфинксы на набережной напротив университета. Но если кто побывал в Тобольске — даже в нынешнем, ещё только воссоздающем заново свою красоту (как Китеж, поднимающийся со дна не сам, а чьим-то усилием), если кто смотрел с высоты за свирепый Иртыш, на эти безмерные дали… Если кто ночью наблюдал оттуда звёзды; если кто видел в тех местах, на несказанно чистом мраке (не знаю, удачны ли слова), кто видел там зори и сполохи северного сияния… Да, слов не хватает вровень тем, что уже написаны ершовским пером.

Против неба, на земле Жил старик в одном селе…

Как и многое в Ершове, это иные люди пытались перетолковать или изобразить как пропаганду и агитацию. Скажем, царь — дурачок: раз так, то перед нами некое «долой самодержавие». А если дурак не царь, а Иван? Тогда, значит, что-то наоборот — и даже, указывали, недостойную затею предпринял поэт: ибо на что именно он предлагает «трудящему» народу равняться как на высшую доблесть? Неужели на дурость? А вот воспета красавица-татарка, даже татарка-героиня (как в «Сузге»). Об этом мы ведь уже сказали мимоходом, и об этом больше не надо, об этом лучше не надо? Ибо нельзя, конечно, приуменьшать; но нельзя же и преувеличивать!.. Или, скажем, отец поэта был полицейский; отец в Питере служит при каком-то чуть ли не жандармском корпусе — но зачем это «муссировать» (или «будировать»)? Так же вот и вычеркнули однажды Ершова из списка допущенных к изданию — с санкции, не ошибиться бы, Надежды Константиновны. Так же вот, наконец, распорядились — правда, тут уже Ершова «одобряя», — и со словами против неба. Они против религии, против небесного воинства — вот что они, оказывается, значат: критика поповщины — это хорошо.

Ну уж извините. Конечно, и «заискивания перед церковью» у Ершова днём с огнём не сыскать. И едва ли, увидев человеческую слабость или порок в сутане, он от одного этого взялся бы пороку льстить. Глупость, к примеру, он умел ведь разглядеть где угодно — на селе не меньше, чем на престоле. У него не то что критики политической и идейной, а ещё и прямой национальной самокритики и даже критики снизу найдёшь с избытком. Но при чём здесь «поповщина», при чём здесь её развенчание? Поглядите с земли, с горы, на величественную небесную твердь. Она вроде бы везде одинакова, ведь и «голубая планета» кругла — и поэтому ломоносовское

Открылась бездна, звезд полна, Звездам числа нет, бездне дна

понятно многим. Однако если вы немало хаживали по свету, вы согласитесь именно с Ершовым, но только совсем не как с безбожником. Вперяясь туда, в небеса и «сферы», ты только в Сибири с полнейшей очевидностью и наглядностью ощущаешь нечто совершенно небогопротивное: небо — оно вот здесь и напротив; отсюда путь и вдаль и ввысь и недалёк, и доступен, и открыт.

Вот он, народный и сибирский космизм в ощущении мира; и в других краях такого нету.

Однако Родина — вот она-то есть всегда; о ней ведь мы и намеревались говорить. И нет настоящих поэтов без Родины. И не получается подлинных людей без жертв для Родины. В чём же — и так ли уж она очевидна — прискорбность того возвращения автора «Конька-горбунка» из Питера к родным пенатам, о котором иногда говорят то с сочувствием, то чуть ли не с досадой? В чём же «ершовский вопрос»? Ведь не в том, подарил или не подарил студенту Пушкин первые четыре строки его сказки. Плохую сказку украшать своими словами Пушкин не стал бы, Булгарину небось не подарил бы и буквы. Вот Гоголя, того схожими подарками не раз жаловал. Так разве это не свидетельство Ершову за его собственный, за ершовский уровень. Ну а если Пушкин ничего и не украшал? И если эти строки просто и невольно, но достовернейше напоминают Пушкина сами? Такое ближе к делу, и это никак не случайно: в родственности Пушкину — обязательный знак русской подлинности, так и должно быть. А именно: в любом подлинном, если оно появляется на Руси, что-то и должно хоть как-то, а напоминать именно о народе, именно о Пушкине, о солидарности с ними. А нет ничего пушкинского — так нет ни подлинности, ни русскости.

Помнить о Родине и народе, а не просто искать «читателя» было для Ершова, очевидно, законом. Ершов на тобольской земле — это больше, чем просто писатель. В чём, скорее всего, и состоит великий ершовский вопрос.

Однако надо и «с карасиком додраться». А именно, если бы ещё раз был спрошен аз многогрешный — спрошен насчёт только что обсуждавшейся ершовской строчки как таковой, насчёт земли в отношении к небу, — то ответа другого, кроме галилеевского, себе не представить. А всё-таки она вертится; а всё-таки в простодушном прямо напротив неба есть что-то собственно сибирское, а пушкинское, общерусское и общечеловеческое потом.

Это к тому, что космос, разумеется, один на всех, как и «голубая планета». Но в сердцевину всего как сибиряку не поставить свою Родину?

* * *

 

И Пушкин, и Россия, да и несчётное число иных, как мы уже выражались, «языков» признали Петра Ершова родным, а его сказочных Петровичей и Ершовичей бесподобными. Что скрывать: немало у Ивана со товарищи обнаружишь и слабостей. Там ленца и склонность поспать, там озорование и драчливость (еду-еду — не свищу, а наеду — не спущу; не лезь с делами, дай додраться). Есть порою и дерзость-нахальство: слуге покрикивать на царя, это как? А Иван сплошь и рядом себе такое позволяет. Бывает, он, наоборот, жалобливо куксится; то и дело читаешь: Иван заплакал, Иван заплакал — да и Горбунок за ним тут же в слёзы, хотя как увидит он Ивана весёлым, как услышит его разудалую песню, вроде

Ходил молодец на Пресню —

так сам пускается отбивать трепака. Иной раз Иван до того опрометчив, что и дельным советом пренебрегает: зачем было вообще связываться с Жар-птицыным пером? Заказал ведь ему это Конёк:

Много, много непокою Принесёт оно с собою…

Но какой, если вдуматься, блистательный всё же непокой! Какая озорная сметка и хватка у обоих. На строптивой кобылице усидеть задом наперёд, ужучив её за хвост. Дивную Жар-птицу для поимки подпоить винцом… Сигануть с луковкой в кармане на небеса. Всё по-нашему. Разобрались друзья-товарищи и с вором, и с огненным пером, и с чудом-птицею, и с непутёвым морским разбойничком — с бедолагой китом. (Ишь, напроглатывало чудо-юдо православных кораблей и морячков; с чего это оно их так невзлюбило, отчего так надругалось над нашей верой?) Договорились ушлые и с владыкой неба Месяцем Месяцовичем. Разобрался Иван, по-народному вполне разумно, также и с худосочной вроде бы Царь-девицей: войдёт, войдёт и она в тело, когда приспеет срок. Срок приспел: уморили глуповатого старикана, а сами для добрых начинаний и свершений под хор народных приветствий взошли на престол. И свершения — они будут, как они Ивану с Коньком удавались раньше и везде: что на суше, что на море, что в воздухе. Запомнив и эти слова, и эти обстоятельства, не усомнимся: будет опять прирост что народу, что Державе, что её просторам.

Правда, в повествовании царит вроде бы порой несусветный ералаш. Чуду-юду крестьяне употребляют как сельскохозяйственное угодье. В море-окияне есть у того же чуды-юды какие-то думные дворяне. Ёрш беспрепятственно шастает из морских глубин в ручьи и даже в пруды; за ним туда же, как ни в чём не бывало, проплывают и изящные дельфины. В заведомо «басурманских» краях — а вдруг оказываются наши священники, служат наши молебны. При царе чуть ли не Горохе — с его допотопными стрельцами, да у которого и столица похожа скорее на село — распевают по улицам чувствительные песни послепетровского времени, вроде какой-нибудь

Распрекрасные вы очи

или ей подобных…

Ну да ладно. Ералаш-то это шутейный и намеренный — повеселить честной народ, как шутейно-напускная и вся дураковатость Ивана. Он — как любой по-народному яркий человек (вспомним хоть кукарекающего Суворова, хоть ёрничающего Пушкина — при генералах и князьях, а без смокинга! — да вспомним даже толстовскую Наташу): он не удостаивает быть умным. Но всех напыщенно и праздно болтающих он на голову выше именно умом.

Всё самое лучшее в дарованьях нашего народа возведено у лихих героев Ершова в высочайший сказочный, поэтический и сибирский градус. Всё при этом зорко и смело глядит в будущее, как та же таблица Менделеева, ершовского любимого ученика, ершовского — при осуществлении поздних питерских изданий «Горбунка» — доверенного лица, ершовского зятя, если по приёмной дочери поэта Феозве. Принцип такой: сегодня клеточка в сетке пуста — завтра там будет ошеломляющее открытие. Вы хотя бы и снисходительно, но признаёте за сказкой право на «гиперболу»? Признайте и право на предсказание.

Горбунок летит, как ветер, И в почин на первый вечер Вёрст сто тысяч отмахал.

И нигде не отдыхал!.. Значение слов «верста», «пуд», «куль» подзабылось. (Откуда же тогда и американке полурусского происхождения различать, кто кому зять, а кто кому тесть?) Да не в этом дело. Вам видится, что тут «простительный сказочный перебор». Однако вникните и подсчитайте… Разделите сто десять тысяч километров на достойный русского человека рабочий полудень. Получите не в точности ли космическую скорость?

Не преувеличил и не ошибся cказочник. Наш, русский умелец эту скорость первым освоил, и такое было в действительности, такое было на наших глазах; да у него и в повадке, у этого смоленского парня, что-то чуешь от ершовского Ивана. А поэтому если и космос — край нашенский, то как же не населить его русскому человеку, каковы Иван и Ершов, крещёным людом? И смешно ли, что именно для нас

Небо сходится с землёю, Где крестьянки лён прядут, Прялки на небо кладут — А на тереме из звезд Православный русский крест?

И это уже никакой не ералаш. Ведь почему край не должен оказаться нашенским, если первопроходцем там был молодец нашенский. Вот она — прорицательная «оптика» русской сказки. И отдавать-уступать стратосферу или космос кому-то ещё — это не по нашей сказке. Вопрос, намёк и урок тоже ершовские, и не для малолетнего ума.

Сказано — сделано. А как сказано-то! Эх, сказка, птица-сказка бойкого народа. О, есть, оно конечно, и в других землях товарищи — да ещё какие, как поглядеть, товарищи («и косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства»). Но нет слова, которое бы было так замашисто-бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово.

А что: Гоголь тоже читал «Горбунка», и в «приведённой выше цитате» он говорил, разумеется, не о хладных и мертвеющих душах. Им ли вырвать из-под сердца огневое слово.

* * *

 

Сколько славных продолжений знал «Горбунок»! Перепечатки и пересказы; балеты и кукольные театральные постановки; многоязычные переводы, в полном смысле по всему свету… И если где-то не справляются с нашим хитрым суффиксом в слове «конёк», да и «горбун» или «горбатый» поэтому оказывается как-то грубовато — вместо ласкательного «горбунок», то что ж: перевести ершовское заглавие хотя бы как «маленький конь-огонь» — это тоже по существу вопроса. Искромётную сказку освоил мир «новейшей информационной техники», сказку принял весь народ. Кстати, когда она дошла до Байкала, один разумный (и до чрезвычайности одарённый) сказыватель-сибиряк Магай переписал себе книжку Ершова от руки; и потом он доверчивым слушателям баял «Конька» уже от себя, цветистой прозою. Получалось что-то сверхлитературное в своей природности и, не найдём лучшего выражения, в сказочно-бытовой достоверности. Что ж, «интерпретация» вполне уместная.

А продолжения сказке в живописи и графике — в сказочно же достоверном и оттого особенно живом детском рисунке? Дети не всегда радуют, чего ж им льстить; но смотришь в Тюмени на такую выставку — и невольно восклицаешь, повторяя воспетого Ершовым простовато-блистательного богатыря Суворова: мы по-прежнему русские — какой восторг!.. А четырехлетняя девчушка Катя — в деревенской избе у берега Тобола с «Коньком-горбунком» в руках? Она, Катя Рыбина, не дает читать сказку тебе, взрослому: она умно глядит в печатные строки, будто сама уже знает грамоте — и что же? Лепит «Конька-горбунка» наизусть!.. Восторг, да и только.

Оставаться по-прежнему русским — задача не только для ребёнка и не только даже для взрослого. Она стоит и перед сказкой тоже. Да, пренебрегая множеством важных доводов, можно чисто условно согласиться, что «в двадцатом веке современная жизнь до чрезвычайности усложнилась». Однако именно поэтому любая реформа, синтетизация и прочая профанация фольклора — дело крайне пагубное. Сделать нашим современным сказочным героем что грузовик, что робота с усами-антеннами, что усатого уродца с пропеллером во лбу, что крокодильчика либо скорпиончика — это значит до чрезвычайной и безнадёжно-механической, хотя и книжной тупости упростить мир растущего человека. Что может быть опаснее для ребёнка? Ни на одной из действительно трудных современных дорог не сообщит ему синтетика ни сметки, ни сил, ни верного решения: ни дома, ни на дальних окраинах родины (нынешний Кавказ, как проблему, не поднять поколению Чебурашек, сколько они ни изучали бы хоть и карате), ни в чужих морях и землях, ни в небесных далях.

Поэтому как раз не без пользы взялась за «Горбунка» и наиновейшая сверхлитература. Культура, она умней стихии блуждающих электронов, даже укрощенной и отлаженной учёными инженерами, это так. Но, право слово, цветные диапозитивы и «анимационные фильмы», всяческие компакт-диски и прочие мультимедийные затеи по «Коньку» — если они внутри культуры, то они на своём месте и погоды не портят.

* * *

Иной раз подумаешь: вот Ершов обучил Менделеева. Вот он, выдав за ученика приёмную дочь, стал ему вроде тестем. Вот Менделеев, уже в Питере, продвигает в печать последние для Ершова прижизненные издания «Горбунка»: 1865, 1868. И вскоре больной поэт, уже давно отставной глава тобольской гимназии, отец, шутка ли, шестерых детей и воспитатель столь многих, покидает нашу грешную землю — или, сказать по-другому, его уже навсегда предают родившей его сибирской земле. Кончина печальна, но кончина для всех неотвратима. А случайна ли была она тогда, именно в году 1869-м?

Домыслы могут быть и суетными. Но как подумаешь, что в начале того же года состоялось всемирное оглашение менделеевского периодического закона, чудесно заглядывающего и по сей день всё вперёд и вперёд, — так уже и о безвременной кончине поэта задумываешься как-то по-новому: хотя и грустно, но не без известного успокоения. Да, велика наука с её предсказательным потенциалом — а не усвоила ли тут и она что-то очень прочно от народной сказки? От самой сути артистически-художественного познания, для которого предвидение и провидение тоже принцип важнейший? Когда подумаешь, что Ершов в этом удостоверился, на душе как-то становится отраднее.

То есть не сказка подлежит суровому экзамену, свысока учиняемому наукой, а наоборот: наука точна и по-настоящему фундаментальна лишь тогда, когда она сама верна сказке. Что «химия», что «литературоведение»; а также и «политология».

Знаменательные связи! Да и когда читаешь менделеевские книги о будущем прирастании нашей страны — не с её только дельной химией, а с её и природным, и народным, и духовным богатством, с её готовностью к простому и тяжелому труду повседневно, — узнаёшь и тогда в мыслях могучего ученика что-то от заветов его блистательного и скромного учителя-подвижника. «Заветные мысли», «К познанию России» (сто лет назад, 1905); это же прямо для нас, для срочного осмысления в этом году и сегодня.

* * *

 

Действительно: а что мы сами как продолжатели, не только читатели? Несколько заключительных слов необходимо именно в этом разрезе.

Хорошо взойти на престол, на кафедру, на «подиум» — и сохранить в себе даже там суворовско-пушкинскую, да и Иванову простоту, не забыть и там — даже обходя чужие моря и земли — про чью-то жизнь при хлебе с квасом и луковкой, про молодца на Пресне, про заботы молчаливых людей где-то внизу, во глубине России. Хорошо взлететь когда-нибудь в космические высоты, но и оттуда лучезарно и по-братски улыбаться всему чернозёмно-земному — даже всему в целом дольнему миру. Однако это не всем, не каждому достанется. Не каждый напишет и упоительную, прелестную сказку в стихах или поэму.

Остаётся просто жить — где бы то ни было, но по законам, которых держались Ершов и Менделеев. Лучше всего — в Сибири, если вы сам оттуда. Если вы не сибиряк и прикованы к чему-то неотменимому в иных местах, то по крайней мере своим детям это посоветуйте. Хорошо в сибирскую даль съездить-слетать, насладиться, пусть и ненадолго, волей и раздольем хотя бы от Омска и Ишима до Тобольска и Берёзова. Хорошо прочесть добрые книги о ней, как и вообще о Родине: от беловского «Лада» и менделеевских «Заветных мыслей» до распутинских поэм в прозе. Но если что умными людьми сказано, то так ведь должно быть и сделано? Поэтому всего лучше многодетной семьёй, при любой профессии — и продолжая, если вы начали, хранить честь смолоду — прочно обосноваться там. Не тужите, что вы случайно не женаты и что через издательство неловко оглашать адреса русских красавиц-сибирячек, как раз с Тобола. Из семейств тех же Охохониных, Григорьевых, Возмиловых… В любом случае пора решиться. И по-ершовски, по-ивановски — с тем царьком в голове, что всегда выручит, если ты даже где и сплоховал, — поучаствовать вместе с застрельщиками нужного дела в сохранении, обустройстве и приращении всего нашенского. Мы уже говорили: в подъёме сибирского Китежа со дна беспамятства и запустенья.

А если и это не получится? Ведь на жизнь управы нет: она несёт и несёт, как какой своенравный Енисей или Иртыш. Ну, тогда всё равно: преподносите «Горбунка» детям и внукам с малолетства, пока они лежат ещё поперёк, а не вдоль лавки. Неважно, что они ещё не достигли старшего дошкольного возраста. Тогда они и в университете Ершова вспомнят.

«Север ты наш и восток! Реки вы наши неузкие! Только бы силушки русские не уходили в песок». К этому нас напутствует опыт Ершова; и как не дать доброго напутствия новому чудесному изданию: глоток чистого воздуха, прилив свежих сил.