Наш Современник, 2005 № 06

Журнал «Наш современник»

Арбеков Борис

Плахотный Николай

Дмитриев Николай

Зюганов Геннадий

Убогий Андрей

Соколов Юрий Витальевич

Ефремов Александр

Гусев Владимир

Ямщиков Савва

Котовсков Владлен

Первенцев Владимир

Заболоцкий Анатолий

Субботин Сергей

Петрова Марина

Казинцев Александр

КРИТИКА

 

 

Владлен Котовсков

ШОЛОХОВ И СУДЬБА ПИСАТЕЛЯ БИБИКА

В 1956 году я окончил филологический факультет Московского университета (тогда отделение журналистики), но до лета 1959 года никогда не слышал имени писателя Бибика, не читал его произведений. А ведь он был в некотором роде моим земляком, ростовчанином, жил в Ростове-на-Дону с 1916 по 1938 год.

Летом 1959 года на станции Бештау, между Железноводском и Пятигорском, неожиданно встретился со своим московским товарищем Михаилом Лапшиным. Разговорились. Он сказал, что работает в издательстве «Молодая гвардия» и, между прочим, весной этого года закончил редактирование большого историко-революционного романа «К широкой дороге», автор которого живет ныне на соседней станции Минеральные Воды, откуда он, Михаил, сейчас возвращается в свой санаторий, побывав в гостях у писателя.

Я попросил Лапшина рассказать о писателе, о котором впервые слышал. Рассказ его об авторе романа потряс меня. Я попросил книгу. В два дня я залпом прочел толстый роман. Вернул книгу Лапшину, а сам все дни думал о жизненном пути писателя, удивляясь его долголетию. Он был для меня не только на редкость одаренным человеком (писатель-рабочий, писатель-самоучка), но и редким в нашей современной литературе долгожителем. Ему было тогда 82 года. Захотелось увидеть этого человека.

По национальности украинец, он родился в Харькове в 1877 году, в семье токаря. К четырнадцати годам окончил два харьковских училища: церковно-приходское и городское, потом поступил учеником токаря в паровозные мастерские. С 1911 по 1915 год работал конструктором по машиностроению на крупном Русско-Балтийском вагонном заводе в Риге, а потом занимал различные технические должности в Ростове-на-Дону вплоть до 1932 года (в основном на заводе «Аксай»). Максим Горький в детстве окончил всего один класс, а Алексей Бибик — два училища!

Бибик был членом РСДРП, нелегальным подпольщиком, ссыльным. Еще семнадцатилетним пареньком (в 1895 году) вступил в социал-демократическую организацию Харькова, в двадцать два года (в 1900 году) за активное участие в первомайской демонстрации был арестован и впервые сослан на три года. В конце срока за революционную пропаганду был снова сослан, но уже на пять лет и в Архангельскую губернию. В октябре 1905 года досрочно (по царскому манифесту) был освобожден, возвратился в паровозные мастерские, возглавил забастовочный комитет, вошел в Харьковский комитет РСДРП, участвовал в работе Стокгольмского съезда партии.

Но что это был за съезд? В истории он значится как IV («Объединительный») съезд РСДРП. Кого представлял на съезде Бибик — большевиков или меньшевиков? Этого из биографической справки тех лет узнать было нельзя. При первой же встрече Алексей Павлович сказал: «Меньшевиков. Или, как мы коротко говорили — „меков“, в отличие от „беков“ — большевиков».

В конце марта 1960 года я снова оказался на Кавминводах и постучал в калитку белокирпичного дома по улице Пролетарской.

Стучу, волнуюсь. Никто не выходит. Потом в угловом окне мелькнуло чье-то лицо, увидели меня; вышла женщина интеллигентного вида, большеглазая, с седою прядью, спросила с хрипотцой в голосе: «Вам кого?». Я назвал, и меня проводили до входной двери в «половину» Бибика. (Другую половину дома, как я узнал потом, занимала дочь писателя. Она меня и встретила.)

Я вошел в первую небольшую светлую комнату и увидел, как из-за стола другой комнаты встает невысокий, худенький, пожилой, но очень живой, быстрый и легкий в движениях человек. Приковали и сразу поразили меня светлые, с голубизной, глаза, умные, веселые, с «хохлачьей» хитрецой.

— Так, хлопэц, чьи вы будэтэ? — улыбаясь и протягивая мне руку, спросил Алексей Павлович. Это был, конечно, он, только на фотографиях моложе.

Я ответил, что журналист из Ростова.

— Из Ростова! — радостно повторил Бибик и повел меня за руку в свой кабинет. Он стал вспоминать улицы Ростова и линии Нахичевани, забавные случаи из жизни старого Ростова, и я не заметил, как прошла моя первая скованность, как легко и свободно я, молодой, «зеленый» журналист, почувствовал себя рядом с большим писателем-долгожителем, умудренным нелегким жизненным опытом.

— Что вас привело ко мне, забытому старику?

— Хочу ближе познакомиться. Я узнал о вас от Михаила Лапшина…

— А-а… А что читали моего?

Я назвал. И добавил, что мне нравится в его произведениях умелое сочетание реализма с романтизмом:

— Видимо, поэтому от них веет молодостью, даже озорством.

— Молодец! Точно заметил… В литературе я никогда не был стариком. И не буду! Да и в жизни меня тянет к молодым, не люблю старых хрычей… — И он весело засмеялся.

Разговор все время вертелся вокруг литературы, старой и новой, русской и украинской, донской и московской. Помню, он читал по памяти и даже напевал строки из «Кобзаря». Вообще отмечу здесь, что Алексей Павлович любил петь, особенно украинские песни и особенно озорные.

— А кто ваш любимый писатель? — спросил Бибик.

— Шолохов, — ответил я.

— Давай поговорим о нем. Я видел его еще в 20–30-годы и всего два-три раза, но запомнил его лоб, смех, молодую улыбку… Каждая его строка говорит о таланте. Но он не только талантливый, но и мужественный человек. Он спас мне жизнь… Но об этом как-нибудь потом побалакаем. Думаю, еще не раз встретимся. А теперь, раз вы на диете, давайте перекусим, чем Бог послал…

И он легко выскочил из-за стола (письменного, рабочего, сделанного, как и кресло, собственными руками, как он сам мне похвалился, и я понял гордость рабочего человека). Выскочил на кухню, вскоре принес маленькую сковородку с яичницей, пучок зеленого лука, хлеб и «чекушку» водки. Несмотря на гастрит, отказаться от рюмки я не мог.

* * *

В ночь с 17 на 18 февраля 1938 года в своей ростовской квартире на четвертом этаже в доме № 28 по улице Суворова Алексей Павлович Бибик был арестован. Ему шел шестидесятый год.

Арестован он был по навету драматурга И. Н. Стальского (Малыгина), одного из руководителей в те годы ростовской организации писателей и позже — уполномоченного Главного управления по контролю за зрелищами и репертуаром театров Северного Кавказа.

Осенью 1937 года, когда режиссер Ю. А. Завадский хотел поставить на ростовской сцене пьесу Бибика «Праздник мастера», а новую пьесу Стальского «Красивая женщина» (о диверсиях «врагов народа») отклонил, он (режиссер) был объявлен «врагом народа», главарем группы (Марецкая, Мордвинов, Бибик и др.). Чудом тогда спаслись все от клеветы завистника и от руки НКВД. Но в феврале 1938 года Бибик был арестован. Ему припомнили старые его меньшевистские «грехи», присоединили к ним и новые обвинения.

Скорый суд, пятьдесят восьмая статья и восемь лет лагерной жизни на одном из островков «архипелага ГУЛАГ» (новый город Ивдель Свердловской области вырос там на заболоченной «поляне» среди уральской тайги)…

Бибик долго не знал, что в начале 1939 года в его ростовской квартире были арестованы жена Зинаида Ивановна и взрослая дочь Ольга Алексеевна. После ареста Алексея Павловича и изъятия его рукописей, книг, писем, которые со временем пропали, жена и дочь жили вдвоём, лишённые работы и всяких средств к существованию.

…В 1947 году была освобождена из лагеря дочь писателя Ольга Алексеевна, в 1948 году она приехала в Пятигорск к матери. Они не знали, что в начале того же 1947 года был освобожден из уральского лагеря и А. П. Бибик. В своих воспоминаниях об уральском писателе П. Бажове он рассказал, как отстал под Свердловском от поезда, как «почистил» его чемодан попутчик-земляк, как помог одеждой, обувью и деньгами Бажов.

В этих воспоминаниях есть фраза: «Выручило мужественное и настойчивое вмешательство Михаила Александровича Шолохова». О чем идет речь? В одном из писем Бибика в ЦК партии (кажется, в 1965 году) сказано: «Срок угрожал затянуться, и только благодаря мужеству писателя М. А. Шолохова, обратившего на мою „одиссею“ внимание И. В. Сталина, я вновь увидел свет».

Я попросил Алексея Павловича рассказать об этом. Он согласился.

— С Шолоховым я познакомился давно, в 20-х годах, в Ростове, потом встречался и в Москве. О нем беседовал с Серафимовичем. Но близко знаком не был. Видимо, его смущала, как и в отношениях с Серафимовичем, большая «дистанция» в возрасте… Когда очутился в уральском лагере, пришел в себя, начал раздумывать, к кому бы обратиться за помощью, то, перебрав в уме длинный список, решил писать Шолохову. Ведь он в 30-х годах, я слышал, спас, вырвал из «ежовых рукавиц» своих вешенских «районщиков». Написал ему одно письмо перед самой войной, другое в начале войны. Письма, конечно, пересылал тайком, не веря до конца, что они дойдут до Шолохова. Одно письмо, кажется, уже в годы войны переслал через артиста, если память не подводит, Большого театра. Его освободили досрочно. Мы зашили письмо в подкладку пальто и договорились: доберется до Москвы, вложит письмо в конверт и отправит на Союз писателей Шолохову. Во всем этом был, конечно, риск. О том, что какое-то письмо дошло до Шолохова, узнал в лагере. Было это, кажется, в 1943 году, а может, в конце 1942-го. Вызывают меня к лагерному начальству и зачитывают письмо из Москвы, из бериевской конторы: так, мол, и так, пока идет война, советский человек на любом участке трудится во имя победы, а когда кончится война, тогда разберемся в вопросе об освобождении… Конечно, мне хотели дать в лагере еще срок, чтобы не выпускать на волю меньшевика, пусть даже и 70-летнего, но вмешательство Шолохова помогло освободиться. Я теперь знаю на собственном опыте, что Михаил Шолохов отзывчив на чужую беду. Он человек высокого гражданского долга и редкого личного мужества…

О роли Шолохова в борьбе за освобождение старейшего товарища по перу высказали свое авторитетное мнение донские писатели: Виталий Закруткин в очерке «Цвет Лазоревый» и Анатолий Калинин в статье «Время „Тихого Дона“».

Сам А. Бибик хотел (и говорил мне это) написать большую статью-воспоминание о Шолохове, но сохранился лишь небольшой набросок (четыре страницы на машинке), озаглавленный «Михаил Шолохов». Насколько мне известно, он еще не публиковался. Копия его хранится у меня (наряду с другими рукописями Бибика), и я в мае 1996 года опубликовал его в журнале «Дон» и газете «Молот».

Как говорила мне дочь писателя О. А. Бауэр-Бибик, в Ставропольском краеведческом музее (или краевом архиве) хранятся подлинники и фотокопии двух телеграмм Шолохова Бибику и короткие письма-записки. У меня имеются сверенные с фотокопиями два коротких письма и две телеграммы. Одна от 19 октября 1958 года:

«Дорогой Алексей Павлович. Сердечно поздравляю с днем рождения. Желаю здоровья, бодрости, творческих сил. Михаил Шолохов». Другая от 17 октября 1972 года: «Дорогой Алексей Павлович. Сердечно поздравляю с днем рождения. Вы единственный писатель, успешно подбирающийся к 100-летнему рубежу. С радостью думаю о том, что и я в какой-то мере способствовал продлению Вашего долголетия в суровые годы культа личности. Желаю Вам не только достичь 100-летия, но и перешагнуть этот рубеж здоровым и бодрым. Обнимаю. Михаил Шолохов».

…Ранней весной 1947 года А. П. Бибик приехал в Ростов. У него был «волчий билет» (паспорт), по которому ему в крупных городах жить воспрещалось, но он все-таки приехал в Ростов, подошел в сумерках к дому, откуда забрали его и семью. Побывал в семье С. М. Гурвича, тоже бывшего меньшевика, жена и сын которого — Татьяна Соломоновна и Соломон Самуилович — встретили Алексея Павловича радушно, но ночевать побоялись оставить. В 1994 году С. С. Гурвич мне рассказывал:

— Когда ранней весной Бибик приехал в Ростов, он сразу пришел к нам, помылся с дороги, был торжественный обед, сфотографировались, мама отдала ему старое пальто отца. От нас пошел к Закруткину… Мои родители по образованию были врачи; мама, Татьяна Соломоновна Самсонович, училась в Харькове, там познакомилась с Зинаидой Ивановной, женой Бибика. Они дружили всю жизнь. Помню, как в 1947 году мама одолжила деньги Зинаиде Ивановне на поездку к Шолохову. Вернулась, рассказывала, что Михаил Александрович звонил секретарю Сталина А. Н. Поскребышеву, спрашивал о своем письме по поводу освобождения 70-летнего писателя Бибика, и тот якобы ответил Шолохову: пусть жена едет домой, муж уже едет домой…

По дороге из центра Ростова в Нахичевань, где жил тогда Егор Шолохов (писатель Георгий Филиппович Шолохов-Синявский), Бибик зашел на квартиру другого писателя, Виталия Александровича Закруткина, севшего по навету недругов в тюрьму в то же время, что и Бибик, но, по счастливой случайности, вскоре освобожденному. Закруткин накормил-напоил опального гостя, дал белье и одежду, но ночевать тоже не предложил… В семье Шолохова-Синявского, родной и близкой с довоенных лет, несмотря на разницу в возрасте писателей, его искупали, одели в новое солдатское белье из госпиталя, где работала жена Синявского, и оставили жить на несколько дней. Потом он жил на другом конце Ростова, в небольшом домике писателя Павла Хрисанфовича Максимова; по годам он был старше Закруткина и Шолохова-Синявского, но моложе Бибика. Все три писателя только что вернулись с войны, готовы были помочь старику, но как? Выход из «волчьего круга» нашел Шолохов-Синявский.

Он Синявский потому, что корни его — на станции и в станице Синявской (между Ростовом и Таганрогом). Через знакомого начальника местного райотдела милиции, заплатив штраф за потерянный якобы «волчий паспорт», Шолохов-Синявский получил для Бибика нормальный паспорт, устроил его на работу сторожем в местный рыбколхоз. Результатом работы сторожа явился большой рассказ «В займище Дона», помеченный в книгах «1948, Синявская». Но до выхода первой после освобождения книги было еще далеко.

Сам-то рассказ Бибик написал весной 1948 года в Одессе, в Доме творчества писателей, но не на отдыхе, а работая завхозом, устроившись по старому знакомству. Когда узнал точно, что жена и дочь в Пятигорске, выехал туда в том же 1948 году. Вместе уехали в Ростов, пожили немного на квартире сына известного когда-то литературного критика В. Львова-Рогачевского. Дочь писателя Ольга Алексеевна Бауэр получила в областном здравотделе направление на работу в сельскую больницу на хуторе у станции Степная. Это было в октябре 1948 года.

С этим временем связаны два небольших письма М. Шолохова, копии которых хранятся в музее писателя А. Бибика в Минводах и в моем архиве. Видимо, в это время дочь писателя Ольга Алексеевна попросила отца обратиться к Шолохову, чтобы он помог досрочному освобождению из ГУЛАГа ее последнего мужа, с которым она познакомилась, судя по всему, в лагере. Бибик написал Шолохову, попросил передать жалобу зятя высшему московскому начальству. И вот два коротких шолоховских письма, которые публикуются впервые.

Первое:

Уважаемый тов. Бибик!
Ваш М. Шолохов.

Длительное отсутствие помешало мне ответить Вам своевременно. Прошу прощенья за промедление и сообщаю, что жалоба передана по назначению. За ходом дела постараюсь проследить и, как только мне станет что-либо известно, — немедленно сообщу Вам. Разыскать Вас в Ростове сумею. Шлю привет и добрые пожелания.
12.11.48.

Через два месяца — второе письмо:

Уважаемый тов. Бибик!
М. Шолохов.

В мое отсутствие (был в Москве) получен ответ на жалобу Вашего зятя. С душевным прискорбием посылаю его Вам. Положенный срок, как видно, придется ему отбыть. Тут уж ничего не поделаешь.
20.1.49.

Привет Вашей супруге от меня и Марии Петровны.

Крепко жму руку.

P.S. 8.2 буду в Ростове на партконференции, непременно поговорю о Ваших делах либо с тов. Патоличевым, либо с тов. Пастушенко.
М. Ш.

Упоминаемые в письме «зять» — это А. П. Голышенко, Мария Петровна — жена М. А. Шолохова, Патоличев и Пастушенко — партийно-советские руководители Ростовской области в те годы.

Летом 1950 года Бибики переехали в Константиновку Курганинского района Краснодарского края. В 1953 году умерла Зинаида Ивановна. До лета 1954 года отец с дочерью жили здесь вдвоем. В июле 1954 года к ним приехал Александр Петрович Голышенко, лагерный муж Ольги Алексеевны, бывший офицер-фронтовик-штрафник. Он забрал жену и уехал с ней в Минеральные Воды. Вскоре забрал и Алексея Павловича. В новый дом на улице Пролетарской, где сейчас музей А. П. Бибика, они вошли в ноябре 1956 года.

В ноябре 1955 года в московском издательстве «Советский писатель» вышел однотомник А. Бибика «Избранное». Это было первое после двадцатилетнего насильственного перерыва издание произведений Бибика.

* * *

В апреле 1966 года Бибик внимательно смотрел по телевизору закрытие очередного съезда партии. Я вышел ненадолго в сад, а когда вернулся, показывали стоящий зал, бурные аплодисменты и выкрики: «Слава КПСС! Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза!».

— Ну как? Здорово, Алексей Павлович? — спросил я. — Не сравнить с залом четвертого съезда партии?

— Все правильно, — ответил он спокойно и, взглянув мне в глаза, добавил: — Только это не коммунистическая партия.

— Как так?! А какая же?

— Это партия Ленина. И когда провозглашают: «Слава партии Ленина!» — это точнее.

И Бибик сказал несколько слов о Ленине:

— Это был великий, умный, хитрый, а главное, волевой человек. И очень азартный. Говорят, в юные годы он однажды на спор из последних сил переплыл Волгу, чуть не утонул. А с каким азартом он играл в городки, шахматы! Это проявлялось и в создании партии большевиков, в борьбе «беков» с «меками» и в победе Октябрьской революции. Ленин — не Плеханов, последний был неисправимым интеллигентом, нашим барином, как отметил Максим Горький.

Этот телевизионный эпизод и слова писателя «Это партия Ленина» позволили ростовскому писателю Владимиру Сидорову, которому я кое-что рассказал о Бибике, сделать вывод: «Бибик остался верен своим меньшевистским идеалам». Вывод этот он опубликовал в своей «Энциклопедии старого Ростова и Нахичевани-на-Дону» (Ростов, 1994 г.). Мне кажется, что Бибика это тяготило: многие «считают меня и поныне меньшевиком». Он пишет перед смертью, что «хочется уйти с добрым именем». Значит, меньшевик для него — это не доброе имя.

* * *

Тарас Шевченко был первым писателем, о котором написал статью А. Бибик, поселившись в Минводах. Это было в 1957 году. И при встречах со мной он не раз упоминал имя, стихи и песни Кобзаря. Правда, часто вместе с именем и стихами Николая Некрасова. И тогда лилась украинская и русская мова. «Кохайтеся, чернобрыви», «Заповит», «Наймычка» перемежались с «Коробейниками», «Мороз, Красный нос», «Назови мне такую обитель» и, конечно, «Железной дорогой» с незабываемой строкой: «Вынесет всё — и широкую, ясную грудью дорогу проложит себе…». Помню, как со слезами на глазах читал он наизусть строки Кобзаря: «Думы мои, думы мои, лыхо мени з вамы!..».

— Для меня они равновеликие народные поэты, к тому же революционные демократы, — сказал как-то Алексей Павлович. — Они всю жизнь сопутствуют мне, теперь уже почти вековую… Шевченко и Некрасов равны для меня, как равны Днипро и Волга. Это мои любимые герои, как гоголевский Тарас Бульба. Я люблю и лелею их в сердце, донесу их образы до конца моей скупой на радости дороги…

Я не утерпел, сказал, что и Михаил Александрович Шолохов любит украинские песни, стихи Тараса Шевченко. Бибик с радостью:

— Так у него же мать черниговская крестьянка!.. Мы хоть и выросли на русской литературе, редко слышим украинскую речь, но любим ее. Корень у наших народов один — славянский!..

 

Владимир Первенцев

У ШОЛОХОВА

Накануне шестидесятилетия М. А. Шолохова в 1965 году меня, тогда редактора Агентства печати новости (АПН), и фотокорреспондента Валерия Шустова командировали в станицу Вешенскую для подготовки очерка о великом писателе.

Фотослужбу АПН возглавляла Галина Николаевна Плеско, человек в работе суровый и требовательный. Она сказала, что, по их сведениям, в эти апрельские дни Михаил Александрович находится дома, в родной станице.

— А примет ли он нас? — спросил я с понятным чувством тревоги за судьбу материала.

— Тебе будет легко с ним найти контакт — поможет твоя писательская и казачья фамилия. (Ей были известны мои родовые корни — кубанских казаков.)

С этим напутствием-приказом мы и отправились в дальнюю дорогу. К экипировке из блокнотов и ручек я всё же присоединил и отечественный фотоаппарат «Зенит», так как в ту пору имел уже несколько фотографических публикаций. «Огонёк», где главным тогда был Анатолий Софронов, опубликовал мой репортаж «Под пальмами Кубы», о стране, где я побывал с рейсом теплохода «Бердянск» в качестве матроса второго класса. Валерию Шустову, прекрасному фотомастеру, вооружённому несколькими «Никонами», я, конечно, не мог составить конкуренцию, но всё же мой «Зенит» в одном из эпизодов нашей работы очень даже пригодился.

…Мы в Вешенской. 21 апреля, среда. Восстанавливаю по своим записям, которые я бережно храню в личном архиве.

Субботним вечером Шолохов появился в Доме культуры для встречи с вешенской детворой. Небольшой зал, сцена, едва освещенная. На эту встречу приехали из далёкого Дагестана и горянки, чтобы лично передать привет и поздравить с приближающимся юбилеем любимого писателя. Шолохов появился на сцене в тёмном костюме, при галстуке. Горянки в длинных национальных, с узорчатой вышивкой платьях подарили Шолохову белую бурку. Он поблагодарил и сказал:

— Ну что ж, бурка как раз под цвет моих усов…

Он принял другой подарок — рог.

— Меня смущает вот этот рог… Из него кумыс не пьют же, нарзан тоже не пьют… Или попробовать?

Он наливает в рог нарзан и под одобрительные аплодисменты ребят пьёт, запрокинув голову.

Встреча носила непринуждённый, тёплый характер. Ребята задавали вопросы. Шолохов отвечал.

Один из вопросов задал вихрастый паренёк:

— Говорят, что в жизни всегда есть место подвигу (типичный вопрос советской молодёжи). Но ведь подвиги можно было совершать в годы гражданской и Отечественной войны, а сейчас для этого мало возможностей…

Шолохов:

— Мне думается, хорошо прожить жизнь с пользой для общества — это тоже подвиг. Честно работать, честно идти по избранному пути… Честная работа на полях, в колхозах, совхозах, на производстве — это тоже миллионы маленьких подвигов. Военные подвиги выглядят внушительнее, но ведь надо сказать, что никакая война ничего не создавала. Война — разрушительница, а вот трудовой подвиг — это подвиг созидания. Хорошо учиться — это тоже подвиг. Вот так-то, ребятки…

Я записал и другие ответы участников этой незабываемой встречи. Вопросы не привожу, потому что они сами собой вытекают из ответов:

— Мы твёрдо знаем, что «ничьей» молодёжи не может быть. И если не мы будем владеть вашими умами и сердцами, ими завладеет противник. И не в наших интересах отдавать вас, таких хороших девчонок и ребят, в чьи-то чужие и грязные руки…

— Если западные писатели пытаются влиять на вас в дурную сторону, то мы, советские писатели, стараемся влиять на вас с точки зрения нашей идеологии, с точки зрения партийных взглядов на мир и искусство…

— Чувство патриотизма надо воспитывать с ползункового возраста, с детского сада…

— Хотя президент США Джонсон по профессии и учитель, но Вьетнам-то американцы бомбят…

— Я за то, чтобы ночью сажать яблони в ущерб очередному твисту. В жизни-то придётся плясать меньше, чем трудиться. К этому надо себя готовить…

— Ораторами делаются, писателями рождаются…

— Правда в жизни, правда и в литературе — превыше всего…

— Я считаю, что производственное место выбрал удачно. Поближе к тем, о ком я пишу. То надо было бы ехать из Москвы сюда, а то герои тут, рядом…

Простота общения и удивительное проникновенное внимание к детским вопросам и ответы его, словно перед ним не детвора, а взрослые, умудрённые жизнью люди. Не было стремления опростить свои ответы, подстроиться под юную аудиторию.

…Прошло уже несколько дней. Наконец лёд тронулся: нас пригласил к себе Шолохов.

Конечно, мы понимали, как тяжело писателю в эти предъюбилейные дни найти для нас свободное время, но всё же я, как и Галина Николаевна, где-то глубоко в душе уповал на свою казачью родословную. И интуиция действительно не подвела. Писатель наконец-то пригласил нас к себе в гости.

…Дождь хлестал с самого утра. Низкие синие тучи повисли над станицей. Кто-то из приезжих, выйдя на крыльцо, поморщился и ругнулся. Хозяйка, Варвара Семёновна (к воскресенью мы уже переселились из райкома в частный дом), осекла недовольного:

— Золотой дождь, — сказала она примирительно. — Сев кончили, дождей ждали. А то ветер было все поля выдул. Вчера вешенцы закончили и бахчи сеять, так что золотой дождь…

Идём по дождю к дому Шолохова. Калитка открыта. Навстречу у самого парадного из-за дома вышел средних лет мужик в телогрейке, хромовых сапогах. Из-под телогрейки виден китель милиционера. За ним — другой, в чёрной одежде, высокий, неприметный.

— Да, знаю, — ответил тот, что в милицейской форме, на наше представление.

Он провёл нас в переднюю. Несколько деревянных ступенек сразу от порога поднимаются вверх, затем лестница по левой и правой стороне расходится, круто поднимаясь вверх, на второй этаж. Мы идём прямо. Дверь открывается в большую, просторную прихожую. Справа вешалка. На ней очень много пальто, курток. Полутёмный зал. На стульях лежат ружьё и патронташ, битком набитый патронами.

Шолохов вышел из правой двери и пригласил в левую комнату, где стояли письменный стол, стулья, телефон, висели карта Ростовской области, репродукция картины «Ленин в Смольном». Войдя в кабинет, Шолохов сам взял стул и поднёс его мне к столу, а сам присел в кресло правым боком к короткой стороне письменного стола, спиной к окну.

Рассказываем о нашем задании:

— Курите? — спросил Шолохов, вынимая пачку папирос «Беломорканала».

Я угостился. Шустов не курил, но, поколебавшись, тоже взял папиросу. Мы не прикуривали, считая неловким в присутствии писателя дымить, а Шолохов курил.

— Вряд ли у нас что-нибудь выйдет. В Ростове говорил с Демичевым. Для «Правды» главу надо подготовить. Так что сейчас я вплотную работаю над ней.

В голосе всё же не резкий отказ, а как отзвук досады, что не одни мы, а многие отрывают его от дела.

— Михаил Александрович, наша задача — показать вас таким, какой вы есть. Специально ничего не будем готовить и отрывать вас. Часик-другой в день…

— Ну, это можно. Вы не спешите? — обращается он к нам. — Это хорошо. Тогда можно. Вот на охоту съездим. У меня ещё не использована лицензия на отстрел десяти селезней, воспользуемся ею.

— А на меня ружьишко найдётся? — спрашиваю я.

— И ружьишко, и обувка. Какой у вас размер?

— Сорок третий.

— Найдется… А у вас? — обращается он к Шустову.

— Мне не надо, — скромно отвечает Валерий.

— В своих московских штиблетах вы не пройдёте. Оставите там.

— А правда, Михаил Александрович, станичники говорят, будто ваша жена Мария Петровна лучше вас стреляет? — задаю я каверзный вопрос.

Шолохов сдержанно улыбается. Рассердится или нет? Задето его охотничье самолюбие. Как это так: жена может что-то лучше самого мужа-казака делать?

— Это рассказы, — отвечает Шолохов. И, немного подумав, продолжает, наверно, ради исторической справедливости: — Но она стреляет неплохо, это правда.

Все эти дни Шолохова донимали корреспонденты, делегации, кинооператоры.

— Трудно вам здесь, — сочувствую я.

— Очень. Вот прибыли ко мне артисты из Таганрога. Что им, оказывается, надо? Только сняться со мной. Пусть сами снимаются. Я понимаю, когда по делу едут… Приехали горянки из Махачкалы, бурку и рог подарили. Я их пригласил. Мы списались. А так вот…

Замечаю на столе пачку писем.

— Много пишут?

— Очень много, — отвечает Шолохов. — Всем трудно ответить.

Я говорю, что Хемингуэй, например, на письма к нему ставил печатку «Я никогда не пишу писем» и отправлял адресату.

— Что позволено Юпитеру, то нам нельзя, — отвечает Шолохов с полуулыбкой. — Среди этой корреспонденции масса писем депутатских. На них обязательно отвечать. А так много пишут заключённые.

— Не заходят после освобождения?

— Нет.

Раздался телефонный звонок.

— Кто говорит? — прислушивается Шолохов. — А вы напишите жалобу. Не поможет? Приехать? Нет, я уезжаю в Москву. Письмо напишите. Когда?.. Тогда осенью…

Шолохов смеётся.

— Написать просьбу не может, обязательно приехать желает. Из Воронежа звонили.

А дождь за окном хлещет.

— Земле хорошо, — говорит Шолохов, — сейчас дождь нужен.

— У вас песок, не так много пыли, как на наших кубанских дорогах, — говорю я.

— Да, мы когда летели из Ростова, столб пыли поднимался на две тысячи метров. Как в тумане летели.

— Вы вылетели в такой ветер?

— Летели. Самолётик маленький, бросало. Посадку запретили. Над Шахтами развернулись и вернулись в Ростов. Оттуда сразу с аэродрома поехали на Миллерово.

…Рассказываю, что мы поснимали уже связанное с жизнью писателя: кружилинский дом, где родился Шолохов…

— Такой ли он?

— Я там ещё не был. Не знаю…

— В Каргинской школу, построенную на ваши средства, — перечисляю я.

— Нет-нет, — остановил меня писатель. — Я дал только пуговицу, а всю одежду пришила советская власть, — и в его словах прозвучало какое-то потаённое удовольствие, даже озорство от совершённого им поступка. — Полянский Дмитрий Степанович помог, — добавил он. (В то время Д. С. Полянский возглавлял Совет Министров РСФСР.)

— А хата в Каргинской, что нам показывали, в ней точно вы трудились над «Донскими рассказами»?

— Да, это так… Смотрю, вы даром время не теряли… А как устроились?

— На дому у хозяйки.

— Наш ресторан не работает. Там прилично кормили. Наш вешенский ресторан… — улыбается Шолохов со снисходительной улыбкой и добавляет: — Без горячего плохо.

— Да, но вчера ухи мы поели всё же, — успокаиваю я заботливого хозяина. — Для артистов из Таганрога устроили ужин, и мы пристроились к ним.

— Как на фронте, — улыбается писатель. — К солдатскому котелку подсели.

— Были в колхозе «Тихий Дон».

— Хороший колхоз «Тихий Дон». Председатель там хороший человек, Александр Стефанович Максаев.

— Как вы собираетесь отметить праздник 1 Мая?

— Как? Наверно, буду дома. На демонстрацию не хожу с тех пор, как заставляли по принуждению ходить. На трибуне не стою… Дома буду…

— А свой юбилей?

— Демичев говорит, отпразднуем юбилей в Москве 28-го. А я ему ответил, что дважды не рождался (Шолохов родился 24 мая 1905 г. — Прим. авт.).

Заметив, что я принёс фотоаппарат, говорит:

— А что, не доверяешь? — взгляд на Шустова.

— Взял на всякий случай для себя…

Шолохов действительно удивительно прост, располагает к себе. С ним легко говорить, не чувствуешь подавленности величием, какого-либо высокомерия. Своим расположением он как бы приближает тебя к себе — своим мягким голосом, улыбкой из-под колючих, ершистых маленьких усов и рядом удивительно крепких, будто литых зубов.

Но за этой простотой угадывается крепкая, острая сила воли, могущая вихрем распрямиться и ударить сабельным ударом по тому, что несоизмеримо с его, шолоховским, понятием о жизни, о правде, о справедливости; в общем — держи ухо востро.

Первая эта встреча прошла так скованно с нашей стороны, что, получив приглашение и на завтра, мы довольно спешно ретировались.

…Наутро звоню. Михаил Александрович говорит — приходите через час. Шустов берёт полное своё вооружение — все фотоаппараты и объективы. Я — свой единственный «Зенит». Моя обязанность — говорить и спрашивать, спрашивать и говорить.

Секретарь Андрей Афанасьевич Зимовнов вводит всё в тот же кабинет, в левую дверь по ходу. Шолохов курит, присел на том же самом месте с краешка стола, что и в прошлый раз.

— Ну, как, ребята, долго думаете оставаться?

— До 1 мая.

— Нет, я думаю отправить вас пораньше домой, попадёте на демонстрацию. Ходите?

— Ходим… с сынишкой… — говорю я как есть.

Шолохов улыбается искристо, пронизывающе. Ему-то охоту отбили.

— Где питаетесь?

— Да где придётся.

— Без горячего? Вы, я вижу, парни нерасторопные.

— Перепадает кое-что. Станичники приглашают. Возьмём поллитровку, а закуска их. У лесника тут питались. Молочком угостил с пирогами. Рассказывал о дубе знаменитом.

— Это какой лесник?.. Новый? А то был один из попов. Пьяница. Его перевели.

— А что, действительно под ним клад зарыт?

— Это легенда, конечно…

Чтобы как-то расположить писателя, я рассказываю о своём недавнем плавании матросом на Кубу, в Мексику, о трудностях матросской жизни. В общем, скорее захотелось не хвастнуть геройством, а расположить к себе, мол, мы тоже кое-что повидали в этой жизни. Шолохов живо интересуется. Сколько получает матрос? Как с валютой?

Говорили о старине, о старых традициях. Я рассказываю, как делал материал о масленице в Боброве под Воронежем, восхищался древними русскими нарядами, вроде как пожалел об ушедшем. Шолохов:

— Вряд ли эти традиции удержатся, а одежда старая тем более. И не нужно это. Вот казаки, раньше была у них форма удобная, под коня, служилая. А сейчас в такой форме разве на трактор сядешь? Фуражку измажешь в масле. Традиция внешняя уходит с изменением условий жизни.

Он говорит о необходимости строить дворцы культуры, настоящие, красивые.

— Проголодались вы, ребята. Хотите, яичницу сделаем с ветчиной югославской, в консервных банках, хорошая, нежирная.

Для приличия отказываемся, но возможность посидеть рядом с Шолоховым за столом побеждает.

— Мария Петровна сделает. Пойду, уговорю её.

Пока Мария Петровна (мы её ещё не видели) где-то хлопочет, Шолохов возвращается в кабинет, и мы продолжаем беседу. Он сидит, курит. Глаза искрятся умом, лаской и пытливостью.

— С вами как-то легче. Вот приезжали из кино. Вышли они во двор и говорят: берите лопату, копайте. Я отказываюсь. И одеяние не то, и мало сам вожусь в земле. Зачем это?

Уже после я как-то задал вопрос, пытался ли он сам фотографировать.

— Пробовал. Когда снимали немой «Тихий Дон». Какая тогда была техника! Подарил мне режиссёр аппарат, зеркальный, тяжёлый. Сделал я несколько снимков. Но с тех пор бросил. Самому надо проявлять, возиться. Времени не было.

— Наверно, и потому, что писатель и фотокор по-разному смотрят на мир, — говорю я.

— Да, может быть, поэтому, — соглашается Михаил Александрович.

В кабинет в тёмно-сиреневом платье вошла жена Шолохова Мария Петровна. Милое, приятное лицо, сединой тронуты волосы, и масса родинок на лице — не сосчитать. Глаза карие, глубокие, внимательные.

Мы перешли из кабинета, который, наверно, служил для приёма посетителей, в столовую, где обычно обедает семья. Столовая сразу за кабинетом с выходом на нижнюю террасу, сейчас закрытую. В столовой небольшой овальной формы стол, стулья покрыты белыми чехлами. Диван тоже под чехлом. Слева от входа простой буфет с посудой, справа шкафчик. На нём стоит иностранной марки транзистор. На подоконниках цветы в горшочках. На стене две картины. Одна, над шкафчиком, изображает речку, заход солнца, лодки на берегу. Наверно, это Дон. Над диваном картина хутора зимой: занесённые снегом хаты. Здесь же барометр, под ним макет миниатюрной шхуны под парусом. Очевидно, чей-то подарок. За окном градусник. Шолохов подошёл к нему:

— Четырнадцать. А вчера до двадцати доходило.

Одна дверь из столовой ведёт на кухню. Там полная пожилая женщина что-то стряпала. Вторая дверь от входа налево ведёт в другую, по убранству напоминающую такую же столовую, но больших размеров. Там более длинный овальный стол, вокруг него масса стульев, и тоже в чехлах, а под окном зелёные растения в кадках и горшочках. Одни вьются по деревянным палочкам, другие держатся на собственных стволиках. Видно, эта столовая предназначена для больших приёмов.

Но на нашем столе уже яичница, масло, хлеб, солёные огурцы. Закуска наспех приготовлена, водочка в большой экспортной бутылке с марками. Справа от меня Шолохов, слева Мария Петровна. Напротив мой коллега Шустов и Пётр Иванович Маяцкий, подошедший чуть позже.

Разговор за столом самый непринуждённый.

Я рассказал, что моя четырёхлетняя дочка уже катается на фигурных коньках.

— Модный сейчас вид спорта, — замечает Мария Петровна.

— А вы какой больше всего любите вид спорта?

— В отдельности никакой, — отвечает Шолохов.

— За футбол болеете?

— Нет… А смотреть смотрю.

— Ну да, — замечает Мария Петровна, — а в Тампере на хоккее даже кричал.

— Там особая игра. Там не сам процесс игры меня интересовал, а выиграют ли наши. Больше патриотизма, чем болезни.

И подробнее:

— Билетов не было. Так нас тренеры с собой взяли, туда, где сидят игроки, на штрафную скамейку…

И тут же с юмором, игристостью в глазах:

— Хорошо, что пришлось на этой сидеть скамье, а не на другой, за то, что так длинно и так долго пишу… Заставили потом даже сняться с командой. Один прислал письмо, что он вырезал меня из снимка. Какое, мол, Шолохов имеет отношение к канадскому хоккею? Вот Ильинский, это спортсмен. Он прямое отношение имеет. Мы встречались с ним. Письмо интересное пришло от него…

Шолохов встаёт, подходит к буфету, роется в стопке писем, находит письмо и возвращается к столу.

В письме Игорь Владимирович Ильинский напоминал Шолохову о встрече в Тампере, о том, что он обещал написать пьесу для театра о современных бюрократах, весёлую, юмористическую, молодую.

Глаза Шолохова заискрились:

— Надо сделать, попытаться, тем более, такой актёр, как Ильинский, будет в ней играть.

Мария Петровна грустно, с болью:

— Ленивый он… Берётся, берётся — и всё никак.

Горькое откровение. Она будто сейчас выговаривала ему то, что не раз обсуждалось между ними.

— Возьмется и бросит. Нельзя так. Я ему говорю — отойди от общественной работы: то ему надо, это. Не уговоришь. Сколько писем! Депутатские дела отвлекают. И уединиться негде. Пробовали — не выходит. То одни приезжают, то другие. Раньше, когда помоложе был, — ничего. А теперь трудно. И у меня ноги не ходят, болеют, ревматизм. Теперь трудно даже на второй этаж подниматься. А он говорит — я тебе лифт сделаю, корзину, сам буду поднимать. Отвечаю: ещё чего доброго — бросишь верёвку, всякое бывает, — шутит Мария Петровна.

Вопросы и ответы полились без определённого плана. И перескакивали с одной темы на другую.

— Какой фильм вам больше всего нравится: «Судьба человека» или «Тихий Дон»?

Шолохов отвечает:

— «Тихий Дон».

— Бондарчук «Войну и мир» доснимает, — сообщаю я.

— Не потянет он, мне кажется. Трудно. Не по плечу.

Подали кофе в больших чашках, сливки.

Я продолжаю рассказывать, или, как говорят моряки, «травить» о своих морских приключениях на море, о тяжёлом матросском труде, о кубинском сахаре, о табаке, которым мы загрузились в Мексике и доставили в Союз, в порт Ленинград. И о проблемах нашего советского флота говорил. О том, что многие суда ходят по миру без груза, в балласте. А один такой пустой рейс обходится в две тысячи долларов в сутки.

Шолохов подсчитал.

— Это тридцать тысяч за переход. Пятнадцать дней ведь длится переход из Ленинграда до Кубы…

Собираемся на прогулку. Едем в «Волге». Шофёр, Михаил Александрович, Мария Петровна и мы.

Выехали за ворота. Пески. Ночью прошёл дождь, но дорога песчаная и потому быстро высохла. Мария Петровна говорит, что тоже с мужем ходит на охоту.

— Смотри, рыба ходит, — обращается Шолохов к Марии Петровне.

По озеру, окружившему тополевой островок, расходятся круговые отметины, будто кто камень швырнул.

Остановившись на краю заводи, поросшей кустистыми камышовыми пятнами, попросили супругов пройтись. Это была, наверно, единственная просьба для съёмки, на нашем языке — «подстроенная».

На обратном пути в машине Шолохов говорил о Вьетнаме.

— Сегодня читал: три, четыре, десять самолётов американских сбито. А всего — больше двухсот. Это же настоящая война. В Испании и того меньше исчислялись потери… Меня удивляет, что не только молодёжь Ростовской области присылает письма в обком с просьбой зачислить их добровольцами, но и старые военные, прошедшие Отечественную войну.

— Чем объяснить? Не романтика же их зовёт?

— Наверно, желание помочь. Многие из них имеют опыт борьбы в партизанских отрядах. Партизанили в брянских лесах, а после наших лесов джунгли нипочём — так, кустарник.

— А какие репортажи Мадлен Рифо пишет, — вступает Мария Петровна. — Молодая женщина, и больная притом. Мы встречались с ней в Париже. Ей лет двадцать шесть. Туберкулёз. И вот едет же. Мужественная женщина, боевая.

Подъехали к дому. Шолохов:

— Довольно на сегодня. А завтра Мария Петровна обещала сделать лапшу. Приглашаем вас…

Прощаемся. Нам улыбаются. Милые, приятные люди, будто давно их знаешь и любишь. Шолохов у порога счищает грязь с ботинок.

…Приглашённые вчера «на лапшу», идём без звонка к дому Шолохова. Открываем калитку, на дворе — ни души. Подходим к парадным дверям — никто не встречает. И того, что был в милицейском кителе, тоже нет. Звонок над дверью не работает. Мы жали кнопку, но безрезультатно. Стучимся в дверь — не отвечают.

Закрадывается тревога. Может быть, Шолохов забыл о приглашении или снова улетел в Ростов? Решили действовать смелее. Открываем дверь, потом стучим в другую и, не дождавшись ответа, открываем её.

— Можно войти?

Ни звука.

Через секунду слышим наверху скрип половиц и голос Михаила Александровича:

— Да, да, заходите… Точно пришли. Это я люблю.

Приглашает нас сразу в столовую, где мы накануне завтракали, ели яичницу с югославской ветчиной. Переступили порог столовой, и на больших настенных часах пробило час.

Стол был уже сервирован. Мария Петровна ставила закуску. На столе солёные огурчики собственного посола, рядом свежие, на большом блюде, крупные куски жаренного в томате донского сазана. Бутылочка водки всё та же, недопитая нами. Валерий, зарекомендовавший себя более питейным человеком, чем я, сел по правую руку от Шолохова.

— Ну, Валерий, тебе доверяется эта бутылка, — обратился к нему Шолохов.

Водочные рюмки стояли только у наших приборов.

— А вы? — обратился я к Марии Петровне.

— У нас с Михаилом Александровичем сухой закон. Хотела сказать — говеем, да вспомнила, что уже пасха прошла, кажется.

Корреспонденты, то бишь мы, не отказывались. Выпили. Сазан был отличным, но жестковатым, как вся крупная рыба.

Выпили по второй, третьей… Шолохов сидел всё в той же зелёной рубашке с отложным воротником, но теперь без пиджака. Он сидел спиной к окну, выходящему на веранду, и его седые редкие волосы белым контражуром, лёгкой просвечивающей дымкой вставали над высоким, крутым, в едва видимых крапинках веснушек лбом. Обратил впервые внимание на уши — большие, породистые, как у Патриарха Алексия I, о котором мы с Шустовым делали тоже материал и погостили в его резиденции в Переделкине. Нос с горбинкой морщится. Бровей почти не видно — лёгкие вербяные пушинки над глазами. Глаза разглядел. Они серые, скорее выцветшая синь, ближе к зрачку — коричневатость. Зрачок — чёрненькая точка.

Съели на закуску по куску варёной курицы.

— Вы пейте, ребята, что-то Валерий далеко отставил бутылку, — потчевал нас Михаил Александрович.

Мария Петровна предлагает на выбор:

— У меня есть суп и лапша.

Шустов:

— Пригласили на лапшу — давайте лапшу…

Марию Петровну, по-моему, несколько смутил безапелляционный тон выбора, но это только на миг какой-то, а потом снова доброе, приветливое и очень мудрое лицо женщины, знающей мужские слабости, тем более за бутылочкой винца.

Куриная лапша оказалась очень вкусной. На второе подали жареное мясо с жареным картофелем. Мясо мягкое, так и тает во рту. На десерт — молоко.

— Пейте, своё, — угощает Мария Петровна. — Больше пейте. Теперь его некому у нас пить — дети разъехались.

А беседу за столом начал Валерий, сразу и в карьер, выспрашивая мнение Шолохова о великих мира сего: Сталине, Хрущёве. Мне казалось неудобным так прямо, в упор, говорить на подобные деликатные темы, а может быть, и хорошо. Пусть для истории останутся шолоховские мысли об этих людях.

— Вы знаете, в Америке, где я недавно был, очень жалеют, что сняли Хрущёва. Он им импонировал…

Я:

— В основном, очевидно, потому, что много ездил, показывал себя; мир увидел, что советские люди такие же, не хуже других.

Шолохов:

— Да, но он внутри развалил сельское хозяйство. Запретил по парам сеять. Почему? Он плохо разбирался в сельском хозяйстве, но учил. К нему на Украине и тогда, когда руководил ею, было плохое отношение.

Шустов:

— Но вы его принимали, говорили с ним…

Шолохов:

— Хрущёв был из тех людей, кто больше говорит и мало слушает. А для руководителя так нельзя.

Шустов:

— Вы встречались со Сталиным. Что это был за человек?

Шолохов:

— Встречался, даже выпивали вместе. Коньяк пили. Это было в Филях, на даче. Сидел с ним один на один. Спрашивал он тогда моё мнение о романе Вирты «Одиночество». Горький разругал этот роман, и Сталин спрашивал моё мнение. Я ответил, что роман неплохой. И действительно, «Одиночество» — лучшее, что написал Вирта. Сталин сказал, что у него такое же мнение. Сталин был очень интересным собеседником, много читал. Интересно смеялся: рот в улыбке, а глаза тигрячьи, жёлтые.

Валерий напомнил о жестокости Сталина, о затопленной в Царицыне барже с заключёнными.

— Нет, — ответил Шолохов. — Это не дело рук Сталина. Там Землячка была. Это её дело.

Мне показалось, что Шолохов как-то старался охранить Сталина от напраслины, чтоб остался его действительный образ, а не с тем наносом, что свалился на Сталина после хрущёвских разоблачений. Хрущёва он так не защищал.

И полилась застольная беседа.

— Нравится вам Скандинавия?

— Очень, — отвечает Мария Петровна, а Шолохов добавил:

— Но жизнь там везде скучная, позапрутся по домам; в восемь часов вечера на улицах уже никого не встретишь…

Ну и, конечно, перешли на темы бытовые и о трагедии пьянства. Я рассказал о поразившем меня наблюдении: на одной московской улице в районе Марьино на доме висит мемориальная доска: «Здесь в октябре 1917 года находился штаб революционного отряда Покровско-Стрешневского района»… Теперь в этом доме распивочная, рядом ходят трамваи, и порой завсегдатаи этого питейного заведения в историческом доме прямиком выкатываются под колёса трезвонящих трамваев.

— Тогда я вам тоже расскажу случай, — начал Шолохов. — В станице сразу слухи распространяются. Дошло и до меня, что одного казака, шофёра, жена на санях привезла домой. Встретил я его и спрашиваю: как это тебя так угораздило? Позор: казака жена везёт на санях… Он и рассказывает: «Зашёл в подвальчик, спустился вниз. Там знакомые. Поспорили, что выпью литр водки и запью вином. Ну и выпил — и не устоял». Я его спрашиваю: что ж так плохо? А он: «Так я хотел как лучше»…

Или вот другой. Казачина один пил у нас только одеколон. Ну, я его и спрашиваю: что, разве в магазине нет водки? Завались! А он: «Не в том дело… Приятно… Сидишь, это, на толчке, наслаждаешься, запах, как в парикмахерской…» — Шолохов смеётся: — Тоже мне, эстет.

…Другой всё пил и пил без отдыха. И его спрашиваю — что так? А он показывает на горло и говорит: «А у меня, Михаил Александрович, скат такой хороший. Запрокину голову и сливаю всю бутылку»… Да, это трагедия народа… И смех и грех…

На прощанье Михаил Александрович подарил нам по одному экземпляру «Тихого Дона». Мне с надписью: «Доно-кубанскому казаку Первенцеву В. 29.IV.65 г.», а Валерию: «Шустову-шустрому». То ли имел в виду, как суетился и бегал в поисках кадра Валерий, то ли его вопросы о Сталине и Хрущёве…

Но что нас совершенно расположило и растрогало, помимо оказанного нам гостеприимства, обильного обеда с лапшой, подаренных книг, так это заверение, что назавтра он нас возьмёт с собой на рыбалку. Собирайтесь, съездим порыбачить, приходите утром.

Вот оно, страстное увлечение писателя! Он, как Хемингуэй, — рыбак и охотник. Вот его хобби. В те годы это слово-«хобби» только входило в обиход русского языка, и при всяком случае, в любом материале мы старались для нашей апээновской пропагандистской продукции на зарубежье показать хобби героя фотоочерка. Как же! Мы, советские, тоже люди-человеки.

…Наутро идём по станице в направлении шолоховского дома, чтобы с блеском завершить визуальное изображение великого писателя, поставить точку в материале. А без хобби этого, мы знали, в Москву лучше нам не возвращаться под грозный взгляд Галины Николаевны.

Идём по станице. Навстречу попадается Григорий Иванович Шебуняев — казак, староста хора, которого мы в группе других казаков на лошадях уже отсняли. Он сказал, что казаки обиделись на нас — не поставили им хотя бы по сто граммов. Говорит:

— Мы сами сложились и тяпнули. Ну, дорогие, не дадите — кровная обида будет… Вот и Шолохов едет на грузовике — нет остановиться, только, правда, рукой помахал.

— Как? Он же дома ждёт нас?!

— Да навстречу нам попался, — уточнил казак. — Грузовая машина его. В кузове лодка. Не иначе как рыбалить поехал.

Уму непостижимо. Как так? Что думать? Удрать от корреспондентов! Обещал взять с собой. У нас и сомнений не возникало. Весело и бодро мы шагали навстречу последнему съёмочному дню. И горькая обида заполнила сердце.

Расстроенные, идём в райком за помощью к Петру Ивановичу Маяцкому. Райком, как всегда в советские времена, — последняя надежда. Матрос, разведчик, отличный человек, каких тогда много было в стране Советов, что-нибудь придумает, объяснит. И мы не ошиблись.

Поднимаемся к нему в кабинет.

— Вот дед, — сочувствует он нам. — Он всегда так. А может, решил рыбёшки подзабрать с собой в Москву, детям. Он уже отдал приказание заколоть свинью. Колбасу повезёт. Как же, надо гостинцев москвичам… Но куда мог он махнуть?..

Поднимает трубку. Звонит Шолохову — никто не подходит. Звонит секретарю — его тоже нет. Тогда, хитро прищурившись, набирает другой номер и говорит нам:

— Кухарке звоню. Она должна знать… С праздничком вас, — несколько ещё ласковых приветствий, — а где Михаил Александрович?

Голос:

— Да в Островное, небось, поехал.

— Спасибо, до свидания. Ребята, езжайте, только не говорите, что это я вас послал и дал машину. Ехали, скажете, снимать и случайно на вас напали. Действуйте!

Шофёр райкома — Антон Гурьевич Карев, пожилой, голубоглазый. Объясняем ему задачу.

— По следам найдём, — успокаивает он нас. — Я след их машины знаю. Конечно, в Островное.

И у меня было почему-то предположение, что Шолохов поедет именно туда, где мы были накануне на прогулке. Вспоминаю, как он, обращаясь к Марии Петровне, сказал:

— Смотри, как играет. Есть рыбка…

И глаза загорелись рыбацкой страстью.

По следам протектора от шолоховского грузовика мы и доехали в безлюдную, густо заросшую деревьями и непролазным камышом чащобу, за которой светилась водная гладь. У бережка преспокойно стоял грузовичок, а на пеньке восседал Николай, шофёр Шолохова.

— Где Михаил Александрович?

Николай неопределённо махнул в сторону озера.

— Где-то там. Кто его знает.

По дороге у Антона Гурьевича выяснили, что ловится в здешних водоёмах: окуни, бывает щука, караси, лещи, сарушка, краснопёрка, язь не берётся. Чащоба на Островном называется Старый сад.

Место болотистое, топкое. Тихая заводь. Треугольник встречных проток. Светло-жёлтые камышины тихо, певуче покачиваются. Поют, щебечут птички. Тополь и дуб. Возле стволов навалены кучи разного хвороста, оставленного половодьем. Юркнула в норку полевая мышь.

Куда же направляться, по какой протоке искать писателя?.. Решили, что Шустов останется при машине и будет ждать выхода Шолохова после рыбалки, а я в болотных высоких сапогах, любезно отданных мне Антоном Гурьевичем, ринусь в свободное плаванье по болот-морю.

Иду сначала по более-менее твёрдому настилу, и чем дальше я удаляюсь, тем вода прибавляет и прибавляет, сначала по щиколотку, потом выше и выше, и вдруг я провалился по пояс, набрав в сапоги холодной воды. Свой «Зенит» удалось удержать, вытянув обе руки. Выбрался. Тревога закралась: а что если тут настоящая топь и никто уже не поможет? Я удалился на такое расстояние, что уже не докричишься. Вернуться обратно? Ну, нет. Задание есть задание: хобби. А потом — кто ещё сможет подглядеть писателя за удочкой? Мы же не киношники, чтобы заставить Шолохова сидеть на бережку Дона в цивильном костюме и в шляпе и любоваться донскими просторами. Кажется, этот кадр я увидел потом в одной из телепередач. А тут и принцип прибавился. Ну, нет, меня, матроса, хоть и второго класса, так просто не заставишь отступиться от цели. Вперёд и вперёд! Поближе к озёрному берегу земля потвердела, стало легче идти, и вдруг в камышовой расселине, далеко у островка, а может быть, это был просто другой берег, увидел лодку и в ней его, нашего сбежавшего писателя. Стук в сердце и облегчение. Но и испуг. Вдруг заметит и пырнёт меня недобрым громким словом; характер-то, как мы кое-что узнали, у него крутой, бывает, и очень резкий. Подползаю и хоронюсь за кустами. Одежда, сапоги — всё промокло, и вскоре даже знобить начало.

Лодка зелёная. Кепка на писателе охотничья, с козырьком. Светло-зелёный ватник и постоянная, не вынимаемая изо рта папироса. Сожжённые спички кладёт в карман. Вёсла сложены на нос лодки. Лодка стоит носом к камышам, кормой к озёрной заводи. Куртка полуоткрыта. Делаю несколько кадров и замираю.

На моей стороне, чуть правее, появился человек в шапке-ушанке, серой стёганке и резиновых сапогах. Сначала я подумал, что это кто-либо из знакомых Шолохову друзей по рыбалке. Тщательней схоронился за деревом. Потом решил его окликнуть. Он подошёл ко мне. Я сделал предупреждающий знак — приложил палец к губам: не выдавай, мол. Он приблизился.

— Да здесь много народа, не бойся, — громко произнёс он.

Отошёл в сторону и палкой стал ворошить чернозёмную болотистую землю, ища червяков.

— Черви вот кончились.

У кончика палки появились узкие, склизкие, тонкие и толстые черви.

— А кто там рыбачит? — спрашиваю его. Думал, что он сразу скажет: «Шолохов».

— А кто его знает. Я пришёл пешим. Много здесь разных. Туда дальше на резиновой лодке рыбалят.

Шумят тополя. Ветерок тянет с Дона. Озеро перебивается еле заметной рябью. Рыбак ушёл со своей самодельной удочкой, зелёным прутом и червями. В его сумке, чёрной, кирзовой, — краснопёрки:

— Хватит на уху, — говорит он, показывая улов. — Больше не ловится. Куда делась — не знаю…

Я снова пристроился в своём укромном месте и продолжил съёмки с большого расстояния. Не было у меня тогда серьёзной техники, как у Шустова. И всё же снимал и снимал, и решил ждать, когда Шолохов закончит свою рыбалку.

Редко в его руках извивается рыбёшка. Удит одной удочкой и всё курит и курит, одну за одной. Белая папироса во рту. Забросит удочку и внимательно смотрит на поплавок. Правую руку подносит ко рту, отнимает папиросу, снова сжимает губами. Осторожно! Рука на удочке. Дёрг! Один пустой крючок. Насаживает червячка, забрасывает удочку. Левой рукой подсобляет, правой кидает.

…И смотрит не на поплавок, а куда-то вглубь, сквозь озёрную гладь, в тайны природы. В его манипуляциях удочкой ничего не было азартного, нервного, стремительного. Казалось, роденовский мыслитель склонился в лодке под тяжестью дум. И тогда я понял, почему он не взял нас с собой. Здесь, в этой тишине и первозданности, он один, наедине со своими думами и мыслями. Он убегал сюда от тяжести мировой славы, от назойливых корреспондентов, от многочисленных посетителей и оставался один на один со своим раздумьем, и может быть, в душе и скреблось тяжёлое и горестное — отчего не пишется? Сил ли уже маловато или?.. Думы, думы…

Дымок от папиросы, скульптурная неподвижность…

Мыши под моим настилом зашуршали. Снова всматриваюсь и ловлю в объектив лодку с Шолоховым.

…И вдруг из лодки голос Шолохова: «Николай!». Я и не заметил, как Николай, шофёр, оказался совсем рядом, выйдя на открытое пространство. Николай смеётся громко, звучно.

Голос Шолохова явственнее:

— Как там клюёт?

— Мало, — отвечает Николай.

То ли действительно рыбка не клевала, то ли появление Николая нарушило душевное уединение, но вскоре Михаил Александрович стал собирать удилище, поднявшись в лодке на ноги. А потом подплыл к нам, увидел меня.

— А, и вы здесь, — без упрёка в голосе сказал Шолохов. — Не клюёт, — повторил он и, привстав, поднял в доказательство небольшую вершу, на дне которой крохотно серебрилась рыбья мелюзга. Он бросил вершу на дно лодки, взялся за вёсла, заскрипели уключины, и он поплыл к месту, где ждал его грузовик. Мы с Николаем взяли быстрый темп в том же направлении. Идя за Николаем, в его след, я уже не проваливался в болотные ямы.

Мы успели попрощаться с Шолоховым. Всё же я чувствовал, что нотки недовольства в голосе писателя были. Николай говорил, что почти всегда Шолохов, возвращаясь с рыбалки, по дороге отдавал детям свой улов. Но мы решили не преследовать его больше. Материал, я чувствовал, получился, и есть пресловутое хобби.

— Ну, прощайте, ребятки, — как-то между прочим произнёс Шолохов. — Много работы. Вот статью для «Правды» надо закончить…

Пожал нам руки и укатил в станицу.

На следующий день мы покидали Вешенскую… Та же переправа, паром… Лил дождь, было серо и темно, с широко распахнутым опереньем проносились сизые низкие облака, и казалось, дом великого писателя со светлым зрачком света в его рабочем кабинете на втором этаже, как большая птица, стремительно летит над тихими водами Дона.

 

Анатолий Заболоцкий

ВСЁ ОТПЕЧАТАНО В ДУШЕ…

(Размышления после юбилея В. М. Шукшина)

 

Как современно звучат мысли Гаврилы Романовича. Века подтвердили неслучайность факта — он один из первых писателей Руси, удостоившийся полного собрания сочинений, но издавал собрание противник взглядов Державина — Н. И. Греч. Будучи действительным тайным советником при трех государях, Гаврила Романович имел непререкаемый моральный авторитет среди государственных особ своего времени и недругов имел немало. Большинство из нас, к сожалению, помнят о нем только по упоминанию Пушкина: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил». Вспомнилось — перу Державина принадлежат многие эпитафии, сохранившиеся на плитах Александро-Невской Лавры, ему же, кстати, принадлежат слова на здесь же находящейся могиле Александра Васильевича Суворова. (Александр Васильевич обратился, шутя, к Державину: «Напиши и мне слова на могиле». Поэт ответил: «Тебя и так все помнить будут, вот пусть и будет написано: „Здесь лежит Суворов“». Так и было исполнено.) Посетите Александро-Невскую Лавру.

В советское и теперешнее время память великого гражданина Руси Гаврилы Романовича Державина предана полному забвению (смотри снимок 1984 г. в усадьбе Державина Званка, в окрестностях Великого Новгорода). Перечитывая материалы о Державине, захотелось записать некоторые события, связанные с мероприятиями по случаю 75-летия В. М. Шукшина. В судьбах этих творцов мне почудились печальные аналогии, несмотря на то, что биографии их несравнимы.

В сентябре 2004 года, накануне вечера, посвященного 75-летию В. М. Шукшина, в Доме национальностей на Басманной улице, в особняке князя Куракина, богадельне для одиноких воинов Отечественной войны 1812 года Лидия Николаевна Федосеева-Шукшина по телефону попросила меня там присутствовать: сама уезжала из Москвы на съемки. А за день до того позвонил скульптор Вячеслав Клыков, просил взять панорамные снимки горы Пикет и памятника Шукшину. После этого я невольно подумал: «Надо же, как долго длится 75-летие Макарыча…».

В начале мая прошлого года Клыков пригласил в мастерскую недавно избранного главу администрации Алтайского края М. С. Евдокимова ознакомиться с моделью памятника Шукшину на горе Пикет. Скульптор трудился два года безвозмездно и нашел предпринимателей, пожертвовавших немалые средства. Обсуждение проекта памятника с М. С. Евдокимовым и его сотрудниками прошло окрыляюще для ваятеля и нас, присутствующих. Я радовался пуще других еще и потому, что памятник почти хроникально воспроизводит финальный кадр фильма «Печки-лавочки», изъятый из картины в советское время, и к тому же съемка кадра производилась на этой горе. Правда, само место съемок, где сидел Макарыч, поглотил разросшийся на горе овраг. Хотелось надеяться: «Озаботятся власти — засыплют овраг…». Уходя из мастерской, Евдокимов сказал: «Вячеслав Михайлович, отпущенный тебе Божий дар ваятеля дает нам надежду достойно увековечить имя нашего земляка и в бронзе. На Алтае в разгаре посевная, днями буду в Бийском районе, специально заеду в Сростки и тоже посоображаю о месте для памятника. А ты найди время, приезжай с „дедом“ (так он зовет меня, грешного), обговорим все „за“ и „против“. Местная общественность подготовила решение ставить его у тракта. Нешуточные споры о памятнике только разгораются».

Через неделю Клыков с помощниками и я приехали на Алтай. В воскресный день Евдокимов показал место на Пикете. Присутствовали: главный архитектор края Клюк Надежда Яновна; архитектор Петр Анциферов, не обронивший ни слова; глава Бийского района Неудахин Борис Аниподистович; директор музея Шукшина Чуднова Лидия Александровна и много людей, мне незнакомых. Я обратил внимание на как бы выражающие несогласие недовольные лица: «Говори, говори, не быть по-твоему». Особенно несогласие проявилось, когда глава администрации края повторял мысль, заявленную в мастерской: «Шукшин сегодня — достояние всей России, а не только Алтая и вашего села… Памятник, венчающий гopу, будет символом всей России. Со временем утвердим целевую программу создания музейного комплекса на горе Пикет, изыщем и средства остановить рост оврага». Все вроде бы согласились, но опять поехали на площадку у развилки Чуйского тракта и дороги на кладбище. Азартно защищали это место для установки памятника Неудахин и Чуднова, ссылаясь на мнение родной сестры В. М. Шукшина — Натальи Макаровны Зиновьевой-Шукшиной.

Главные доводы:

1) далеко ходить на гору (время экскурсий ограничено);

2) собиратели цветных металлов разнесут памятник;

3) на горе будут работать археологи;

4) грунты не позволят укрепить памятник;

5) довод сестры — он оторван от людей. Один сидит на горе, да еще босой.

Клыков завершил разговор: «Три раза я приезжал в Сростки, выискивал место и определял размер памятника, его силуэт, думал о нем не одну бессонную ночь. Для места, на котором вы настаиваете, необходимо другой памятник создавать, значительно меньше. И почему вы, не будучи специалистами, беретесь решать задачи, доступные не всякому? Даже государи императоры покорялись воле ваятелей. Подумайте. Вы готовите постамент для моего замысла у дороги, здесь он будет сидеть, как нищий на обочине, а на горе он будет символом, трогающим душу русскую…».

С тем мы и разъехались. Клыков прямо в Калугу, где на заводе монументальной скульптуры формовалась модель памятника.

На Алтае начались совещания и бумажные баталии недовольных специалистов. Страсти кипели, скульптора то и дело теребили в самую пору изготовления памятника. «Перестаньте разорять Россию… Десятки тонн бронзы… Зачем повторять Мамаев курган, России хватит одного». Много раз звонили «доброжелатели». Обезоруживало известие, что они добились своего: на развилке дорог создают площадь, спилены тополя, закрывающие горизонт, снесены два дома. Образовавшуюся площадь окружили заборами, которые помазали светло-зеленой краской. «Красиво! Клыкову понравится». По факсу несколько раз Клыкову присылается копия открытого письма Натальи Макаровны, адресованного губернатору Евдокимову. Приезжает в Москву директор музея Чуднова и слезно уговаривает дарителя-ваятеля согласиться с мнением жителей и родственников.

Что делать? На одном из совещаний председатель правления Союза художников Алтайского края Прахода В. Ф. заявил: «Мы сами лучше сделаем. Дайте нам деньги». Никто и не вспомнил, что памятник — дар скульптора и русских предпринимателей. Общественность и сестра писателя понуждают Евдокимова согласиться ставить памятник у дороги. Клыков непреклонен. (Этому есть весомый аргумент. Мэр Самары, где Клыков устанавливал памятник Кириллу и Мефодию, предлагает выбрать любой утес в Самаре и установить памятник Шукшину там. В Самаре существует Шукшинский центр; ко всему, предки Шукшина были выходцами из тех мест.) Клыков ни за что не давал согласие ставить памятник у дороги. Разговорами на эту тему мучили его вплоть до установки памятника. 16 июля на заводе «Метромаш» освободили бронзовую фигуру памятника от форм. Префектура Восточного округа Москвы и дирекция завода провели презентацию завершенного производством памятника Шукшину (см. фото ребят, отливавших памятник). Даже на фоне кранов и конструкций памятник вдохновляюще действовал на увидевших его. Удивительно сказала одна женщина: «В одиночку Россию не спасти, а возвеличить можно. Клыков совершил такой подвиг!». Всех мужиков за пояс заткнула, затронула душу собравшихся!

22 июля утром Клыков с архитектором проекта В. В. Пасенко прибыли в Сростки, а там на площади сторонники наперебой приводили доводы установить памятник у дороги, вплоть до такого: «Для установки на Пикете бюджет должен выложить миллиард, отнять их у учителей и врачей». Клыков, улыбаясь, молчал, а все галдели. Подъехали трейлеры: на одном постамент, на другом скульптура. Клыков горько обронил: «Вот так и ехал через всю страну. Не нашлось кому завернуть полотном». Фотокоры в те минуты бойко снимали фотообвинение.

— Наговорились, поедем на Гору.

Клыкову наперебой возражали:

— Но ведь постамент на горе временный, — сползет такая тяжесть!

— Не сползет. Господь не попустит, — поставил точку Клыков и, опустив голову, добавил: — У нас нет ничего долговечнее временного.

И без команд все поехали на Пикет. Вслед за легковыми машинами появились громоздкие платформы, и краны вскоре опустили с платформы постамент, «временную» площадку, и все, кто был вокруг площадки, увидели надпись, убедительно выступающую:

ВАСИЛИЮ МАКАРОВИЧУ

ШУКШИНУ

С ЛЮБОВЬЮ РУССКИЕ ЛЮДИ.

Ближе к вечеру смонтировали на камне-постаменте бронзового Шукшина. Пока скульптура была на земле, я снял у его ног автора-ваятеля, сидящего на земле.

 

Открытие памятника

25 июля 2004 г. Макарычу исполнилось бы 75 лет, и уже 30 лет прошло с того дня, как закончилась его земная жизнь. Сколько успел бы он сделать, так стоически самообразованием себя воспитывая. Будь он жив, славословия о нем были бы короче и совсем другие; cкopee всего, eгo бы замалчивали, как сегодня надпись на пьедестале его памятника. Не верится, что ему, живому, удалось бы напечатать «Ванька, смотри!». Говорят, сегодня все дозволено, однако до сего дня пьесе не возвращено заглавие авторское, а оставлено «До третьих петухов», она не поставлена ни в одном из театров России. И фильм «Разин» не пошел бы в производство, как и «Тарас Бульба» по Гоголю. Но уж какие бы накопил он невыдуманные рассказы, наверняка закончил бы свое повествование о коллективизации в Сибири. Сколько бы появилось образов, сродни этому: «Есть на Алтае тракт Чуйский — красивая стремительная дорога, как след бича, стегнувшего по горам».

В 10 часов утра 28-е Всероссийские Шукшинские чтения на Алтае начались открытием монумента на горе Пикет. Белое полотнище с памятника снять предоставили автору, Вячеславу Клыкову, и двоюродному брату Шукшина Ивану Попову. Были короткие их выступления. Иван, в частности, сказал: «От имени родственников я утверждаю: памятник состоялся — неожиданно, убедительно, и именно здесь, на Пикете». Народу вокруг памятника было так густо, что ОМОН едва смог провести сквозь толпу выступавших на сцену для продолжения чтений. Единодушие массы людской, принявшей клыковский дар, было очевидным. Чтения длились с 10 утра до двух часов дня. Когда открывали памятник, моросил дождик, но народ тянулся на Пикет сплошным потоком с разных сторон. К одиннадцати часам дождь усилился. Весь холм был укрыт зонтиками, но никто не уходил. Ораторов сменяли ансамбли, свои и белорусские. Дождь отступил, краем выглянуло солнышко, над холмами поднялся пар — лето сушит споро… Я посмотрел на дорогу в село, оттуда еще тянулись люди… Прямо со сцены я фотографировал зонтики на фоне памятника во время выступления Валентина Григорьевича Распутина. Снял и круговую панораму, для того отснял 22 кадра внахлест — после сбора панорамы будет видно, сколько людей на самом деле было на Пикете. Старожилы говорят — было больше 30 тысяч. Панорама поможет уточнить.

Вскоре опять потемнело, и несколько минут был ливень, но и он не согнал народ с Пикета. Ветер пронес тучу. Появились красивые облака, в разрывы облаков палило обжигающее июльское солнце, которое грело гору до закатных лучей, иногда выбрасывались серебряные струи дождя и внезапно затихали. Четыре часа народ и говорящие со сцены были единодушны.

Посмотрев показ чтений по местному телевидению, увидел совсем другое… Везде сегодняшний телерепортаж держится на подтасовках, даже если повода для них не существует. В этом году там совсем не было пьяных, об этом даже упомянул Панкратов-Черный со сцены, но в том репортаже из Сросток о Шукшине непременно говорит мужик навеселе, снятый не на Пикете; Алтайское телевидение показывает у микрофона Ал. Михайлова, а диктор говорит о премии Золотухину и Никоненко. Вот это выступление Михайлова (списанное с видеопленки, много телекамер его фиксировали, но ни один канал не показал):

«Земляки! Я не первый раз здесь и очередной раз потрясаюсь и поражаюсь красоте и ауре этих мест. И сегодня удивительное дополнение — взгляд Василия Макаровича, запечатленный в бронзе. Он смотрит на нас — распахнутый человек, разорвавший свою душу ради России, ради русских людей. Для меня Россия — это образ удивительной красоты женщины с проседью в волосах, она мечтает и жаждет любви, а её насилуют, насилуют, насилуют… Сегодня не слышна народная песня, детей зомбируют „фабриками звёзд“. Остались небольшие островки, просветленные Господом.

Да, сегодня должен батюшка освятить этот памятник, но Господь уже освятил, он уже омыл, сбросил земную пыль с Василия Макаровича, и мы не уходим, мы стоим здесь, омытые ливнем. Спасибо вам за то, что вы есть. Как сказал Тихон Задонский: „Пусть все тебя хулят, лишь бы твоя совесть тебя хвалила“, — святые для нас слова.

Я счастлив, что прикасаюсь, именно прикасаюсь к этой земле, к этим людям. Я благодарю Вячеслава Клыкова, потому что это длит память русских людей. Дай Бог нам не только любви и терпения, но и поступков».

Кстати, после чтений в Барнауле на вопрос интеллектуала: «Почему такая масса людей тянется в Сростки?» — девушка без паузы «срезала»: — «То, что происходит на чтениях, по „телику“ показывают пакостно, вот мы и стараемся сами увидеть и дивимся, как нас дурят репортажи с места событий».

* * *

Итак, возвращаюсь к упомянутому в начале вечеру «Наш Шукшин» в Доме национальностей. Мы пришли пораньше, надеясь нагляднее разместить фотографии памятника. Нас встретила ответственная за мероприятие дама во всем черном. Она налетела на Клыкова, увлекая его под руку: «Пройдемте к директору». Сразу после обмена визитными карточками спрашиваю директора, Сергея Васильевича Гужева: «Как же так, на 75-летии Шукшина выступает советник руководителя Федерального агентства по культуре и кинематографии, кандидат наук, член многих союзов Н. Суменов, а ведь он был в 1972–1973 годах редактором на „Мосфильме“, категорически выступавшим против запуска „Калины красной“ в объединении Чухрая, он лютее всех требовал изменить биографию Прокудина. Как же это сегодня он будет хвалить кинодело Шукшина?!!».

Гужев удрученно взмахнул руками, как вспугнутый голубь крыльями, и тихо, как бы себе, сказал: «В наше время такое — не редкость».

Перед входом в уже заполненный зал Клыков попросил своего помощника сразу по окончании вечера все увезти в мастерскую (панорама под стеклом в 1,5 метра), а мне сказал: «Мы здесь не нужны, я поеду поработаю» — и ушел.

Слово получил критик, председатель Московского Союза писателей В. Гусев. Бегло охарактеризовал Шукшина как «не первого в русской литературе, рисующего чудиков и Ивана-дурака, к финалу умнеющего». В заключение сообщил: «Мы помним Шукшина и чтим…». Молодые артисты МХАТа с листов читали отрывки из Шукшина, похоже, без репетиций — увы, скучно. В проходе мелькала дама в черном — подумалось, она так оделась, наверное, намеренно. А когда слово получил поэт, издатель, член правления Алтайского землячества Геннадий Гоц, представляя 1-й том антологии «Шедевры русской литературы XX века», куда вошли и произведения Шукшина, я, вспомнив, какой в 80-е годы это был рьяный служитель официальной идеологии (по оценке Виктора Петровича Астафьева), ушел на улицу.

Вскоре, листая «Литературную газету» № 37 (5988), 22–28 сентября 2004 г., в разделе «Память» увидел заголовок: «Наш Шукшин» — отчет о вечере в Доме национальностей, до того округленный, ни одного факта (не за что зацепиться — было событие иль не было его), кроме перечисления выступавших и их регалий. Такой подаче неугодных мероприятий «Литературка» научена многолетним правлением Чаковского, но вот чтобы, пользуясь современными технологиями, изымать из публикуемых фотоснимков неугодных людей — такого при советской системе не припомню. Рядом с заголовком моя фотография снятого с платформы памятника и сидящего рядом Клыкова. Но литжурналисты затерли автора Клыкова, а памятник подан как установленный без камня-постамента. И, конечно, мое авторство не значится (смотри рядом с текстом фотографии в «Литгазете» и подлинник. Что делать — в суд подавать или драться на месте?..). Просматривая публикации, не нашел ни в одном издании, чтобы читатель мог прочесть надпись на постаменте — везде фрагменты. В уральскую газету сам отдал диск, записанный качественно для всей полосы, а напечатали размером с игральную карту и надпись не прочтешь даже через лупу. По поводу нее требовательно возражали скульптору: «Почему „с любовью русские люди?“. Его любят и украинцы, и в Приднестровье, и…». На Урале во время беседы в редакции по телевидению в очередной раз рекламировали Вексельберга, купившего за немереные деньги яйца Фаберже. Прозвучал вопрос: «Зачем России яйца Фаберже?..». И ведь ни у кого не возникает даже мысли о масштабах собственности купившего. А стоит скинуться на памятник русским предпринимателям, сразу вопёж: «Шовинисты!». Даже Петр Палиевский, умелый оратор, представлен явно примитивно (потому что тенденциозно): «Дал высокую оценку сказке „До третьих петухов“. Вспомнил свое посещение шукшинской квартиры в Свиблове незадолго до трагической кончины писателя». (Кстати, полтора года до смерти Шукшин жил на улице Бочкова.) В юбилейных публикациях подобных неточностей такое множество, что по ним впору составить житие совсем другого Шукшина. Вот «Аргументы и факты», № 29 (1238), июль 2004 год, тираж 2 985 000 экз., 25-я полоса — «Человек со сжатыми кулаками». Кинорежиссер А. Митта вспоминает много раз повторенную историю с «Войной и миром» Л. Толстого. Только «очень талантливый человек может иметь такие нетрадиционные взгляды. Я ставлю ему пятерку», — якобы сообщил о Шукшине Михаил Ромм студентам курса (или А. Митте).

Дальше читаем: «Василий был не только хорошим студентом, но и идейным комсомольцем. После того как студентка Гурченко стала подражать суперпопулярной тогда аргентинской актрисе Лолите Торрес, Шукшин, будучи секретарем комитета комсомола, потребовал исключения Гурченко из рядов ВЛКСМ». Здесь всё вранье и чистая выдумка. Шукшин еще на флоте был принят в ряды КПСС, в институте он с первого курса член партбюро института, а секретарем комитета комсомола в те дни был с иголочки одетый студент Алексей Салтыков, позже создатель идейного фильма «Председатель» с участием другого «героя нашего времени» Михаила Ульянова. На самом деле сюжет был такой: Шукшин в общежитии на пятом этаже сцепился с негром, пристававшим к студентке. Негр с собратьями из общежития МГУ написал обвинительное письмо в ректорат, началось судилище. Шукшину грозило исключение из партии, и лютее всех свирепствовал секретарь комитета комсомола Леша Салтыков. (Всякий раз, когда мы в мосфильмовских коридорах встречались с потолстевшим мэтром Салтыковым, надменно не смотревшим на Макарыча, Шукшин, отойдя, смешно изображал своего гонителя.) Кстати, на заседаниях партбюро, где обсуждалась пресловутая драка с негром, Шукшин, обороняясь, зло заметил: «Вы лучше из института гоните Гурченко, которая кривляется, подражая заморским дивам…». Да, Шукшин до гробовой доски выступал противником подражания Западу и с гордостью повторял: «В каких только грехах меня не обвиняли, но никто не называл космополитом — это уже удача!».

Вспоминает однокурсник Шукшина, режиссер Юрий Григорьев: «Мы как раз поздравляли шукшинского однокурсника Андрея Тарковского, который только-только вернулся с Венецианского кинофестиваля, где получил приз за „Иваново детство“. Среди довольно веселого застолья Шукшин сидел молча, играя желваками скул. И вдруг говорит: „Ребята, а ведь я вас всех обойду!“. Андрей опешил, но быстро нашелся: „Вась, да зачем тебе нас обходить? Мы тебя любим! Расступимся и пропустим — иди ради Бога!“. „Нет, — сказал Шукшин, погрозив кулаком. — Вы сопротивляйтесь. Я не люблю, когда мне зажигают зеленый свет!“».

Выходит, Шукшин позавидовал международному успеху Тарковского? Но в действительности разговор, переданный в этом отрывке, случился много раньше премии Тарковского, на вечеринке в квартире Григорьевых. Куда точнее в этом смысле снимок Юрия Григорьева, где А. Тарковский «твистует» с тогдашней женой Шукшина Александровой, а Макарыч в глубине склоненно зрит на это (он скоро расстанется с Александровой). Кстати, в словах Андрея, приведенных Григорьевым, явно чувствуется интеллигентская снисходительность. Вот уже ее-то натерпелся Шукшин в студенческие годы… Тем не менее, вспоминая прошлое, всегда отмечал, что созревал на вечеринках у Рениты Григорьевой, намереваясь обойти московских интеллектуалов.

Жаль, не услышал Шукшин быль о своих земляках, которую бы обязательно записал в свою тетрадь; ее поведала при мне отцу Михаилу Капранову (батюшке Свято-Никольского храма в Барнауле) главный хранитель художественного музея Тоцкая. В 70-е годы в музее появился пожилой мужчина с поводырем. Мальчик освободил от полотна обернутую в него икону Николая Угодника с глубоко вырезанными глазницами. Мужчина, ощупав доску, объявил, что это он мальчишкой в 30-е годы вырезал глаза иконе, а вскоре ослеп сам, и вот сейчас покаялся и просит икону восстановить. Появившись в условленный срок, он судорожно ощупал икону, уже реставрированную, заплакал и ушел из музея, не взяв иконы…

* * *

Много раз приходилось мне спорить со знатоками кино и «профи», заявлявшими: «У Шукшина отсутствует изобразительная культура». Все облокачиваются на Тарковского. Временами я и сам иногда поддавался обманчивой «простоте» этих высокомерных толкований.

Года два тому назад перекладывал связку вырезок из холерной Астрахани с пометками тех давних дней. Библиотечные работники запускали нас в один из храмов кремля, заполненный изъятыми из библиотек книгами, но почему-то не уничтоженными. Их было так много, что после нескольких недель от нашего растаскивания куча никак не убывала. Книги лежали выше зародов сена. Нас запускали на весь день, и мы рылись, выбирая самое ценное. В холеру продолжали думать о съемках, много размышляли об изобразительной стороне будущего фильма. Вася дал мне тогда выписать два отрывка, в которых, как он считал, все сказано об изоряде. Вот они. В книге очерков о Валааме «Мужицкая обитель» Вас. Ив. Немировича-Данченко (кстати, брата одного из основателей МХАТа) автор спрашивает сопровождающего его монаха: «Почему на острове много людей с густыми крепкими волосами на голове?». Из таковых автор знал Коринфского и фотографа Карелина. Выслушав, монах Илия поведал: «Да… здесь одна барыня была, а у нас есть трудник, брат Симеон. У него длинные волосы. Барыня к нему и пристала: продай да продай! На шиньон ей, видите ли, понадобилось. Ну, он за пятьдесят серебра остригся, а деньги по своему усердию в обитель отдал. Они ведь, эти дамы, глупые. Чужое-то на себя наденут да и красуются. Для обмана одного живут. С той самой поры, как мы из-за них раю лишились, никакой перемены; каждого привлекательного змея слушают, а к правде глухи».

Сегодня-то я больше понимаю, зачем Вася просил меня выписать этот чудный эпизод. Характер выписан, изображение рисуется всякому, кто здешний душой. «Вот найди фон и разложи, какие слова полетят из уст, а какие положишь на окружающую их картину и фактуру (обстановку)». И рядом запись шукшинского текста зачина. Первая фраза сценария «Живет такой парень» — «Есть на Алтае тракт Чуйский — красивая стремительная дорога, как след бича, стегнувшего по горам». Изобразительный образ удалось нарисовать словом, а на пленке он расплылся, вот ты и скоблись, его (образ) найди без слов — и на экран. «Работы — во», — проводит рукой по горлу…

* * *

В музее в Сростках посмертную маску не нашли, а ведь была. Л. Н. Федосеева-Шукшина согласна передать хранящуюся у нее. Пришел забрать. Встретила жестко. «Чего в политику лезешь? С нами так бестактно вел себя в Бийске!» — «Не каюсь. Ты за Сурикова, я за Евдокимова. Бог рассудит. Георгий Степанович Жженов тоже назвал меня и Сашу Михайлова „шестерками“ за поддержку Михаила. Раздражение суть высветляет…». Остыла. Водку выставила. Сама ни грамма. Я три рюмки поминальные сглотнул. Передавая маску, сказала: «Я смотреть страшусь; как передал её Никогосян, так и лежит, в газету им завернутая… Мешочек сделала мама, она и сохраняла. Бери».

Я сразу понес Клыкову сделать копию. Развернули газету. «Правда» от 26 октября 1974 года. В нижнем углу первой полосы некролог: «Центральный Комитет КПСС, Президиум Верховного Совета СССР, Совет Министров СССР с глубоким прискорбием извещают, что 24 октября 1974 года на 64-м году жизни от острой сердечной недостаточности скоропостижно скончалась член ЦК КПСС, министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева». 59 главных правителей Державы поставили подписи, среди них были Косыгин, Кулаков, Машеров, Байбаков, Шауро, Николаева-Терешкова, Мих. Царев и главный секретарь кинематографии Кулиджанов. А ведь 2 октября мне довелось разговаривать с Екатериной Алексеевной по телефону о месте на кладбище Василию Шукшину. Она сочувственно выслушала: «Да, он достоин, но решение вопроса не в моей компетенции». И вот и месяца не прошло, и она сама лежит в нескольких десятках метров от Шукшина на Новодевичьем кладбище. Вот они, пути земные. Но почему Никогосян завернул маску в эту газету?

P. S. В 1975 году самый первый слепок маски я передавал в музей с Марией Сергеевной, мамой Макаровича. Маска из музея исчезла. Осталась голова Шукшина, сделанная сразу после похорон Борисом Марковым, в музейной описи она значится как работа Клыкова. Портретно работа поразительно верно передает состояние Шукшина последних недель. Маску снимали в морге Института Склифосовского Никогосян и Борис Марков из Минска.

* * *

Уже в августе 2004 года, на исходе, приехали с режиссером Владимиром Кузнецовым на Пикет. Трава порыжела, на верхней дороге ограничительные столбы забетонированы. У памятника только пешие соотечественники, и на нижней дороге шлагбаум.

Мы сразу поехали в мемориальный музей Шукшина. Неожиданное знакомство случилось в кабинете директора музея Чудновой. Она без вопросов сама при нашем появлении заявила: «79 тысяч рублей пришли от Клыкова, вот мы и сделали ограждение. А у нас ревизия, проверяющие представители президентской администрации, бегу показывать дом детства Шукшина». В кабинете остались директор Общества охраны памятников края Любовь Александровна Никитина и её заместитель Наталья Михайловна Тюкова. Любовь Александровна — русская и сразу завела песню: «Гора — памятник археологии, да нас алтайцы загрызут. А потом, в такую даль ходить к памятнику». Я напрямую вломил: «С вашей комплекцией не добраться без персональной „Волги“». — «Почему вы такой злой?» — «Доводы ваши смехотворны, вот и злой». Заговорила уже более примирительно, добротой пыталась меня примять: «У вас такое доброе творчество, я посмотрела всю вашу выставку, а в жизни вы такой злобный человек». В разговор вступила зам. Тюкова, моложе и изворотливее: «Гора — сама по себе редчайший памятник. Шукшинский монумент может её разрушить. Я как специалист утверждаю: к весне 20-тонная глыба (почему двадцать, там и двенадцати нет!) поползет с временных плит, надо будет бить сваи». Обращаюсь к Тюковой и говорю: «Нелепо босого человека ставить у дороги. Сердобольные люди будут бросать ему пятаки, а на гору, смотрите — до сего дня несут цветы и ветки калины». И возгласы слышу: «Как хорошо поставили!». Когда мы пробовали людям из подъехавшей машины замечание сделать: мол, почему бугор мнете, женщина жарко сказала: «Не портите нам настроение, мы к Шукшину приехали. Вы бы лучше внизу знак поставили, мы бы тогда пешком и шли, а то гадите в душу своими заботами».

Слушая специалистов по охране культурного наследия Алтая, активно радеющих за перенесение монумента в деревню, интересуюсь: «А почему в Барнауле памятник Шукшину поставлен на таком отшибе? 15 км от центра, редкий житель укажет. Почему не нашлось места на площади у театра его имени?». У Тюковой тут же ответ: «Площадь-то имени Сахарова». «Ну и что, Сахаров против, чтобы памятник стоял?». Молчание. Воюем взглядами. «Шукшину — памятник в микрорайоне, там тоже люди живут. Не все знают Шукшина, не все любят, и я в их числе. Что вы его возносите? Груб… В женщину топором бросал. Губенко говорил по телевизору, сама слышала, четырех жен имел… Какие ему памятники, да еще на таком святом месте…».

Ага, вот с этого бы и начинали. Для нас он выразитель нашего национального духа, а для вас, хранителей памятников, всего лишь временный авторитет? Тогда и Пушкин с его отношением к женскому племени, и Достоевского личную жизнь треплют, и Некрасов у Огарева жену увел… да поглядите у Брокгауза, получается, все русские писатели — патологические личности… Гоголь, написавший «Тараса Бульбу», враг жидовствующих, в советское время с 47 купюрами издавался… но памятники пока не сволок и сегодня даже Швыдкой. Нет, голубушка, Наталья Михайловна, вы поете с голоса «Радио Свободы» — девальвировать, принизить интерес к Шукшину. Разве вы первая? Союз кинематографистов работает по вашей схеме вот уже 30 лет, и куда более умело — Шукшина просто замалчивают. Телевидение в пиковые дни «Калину» с бессовестными изъятиями текстов из многих эпизодов крутит. Не поленитесь, сравните ленту с монтажными листами фильма. Надеюсь, в музее есть копия монтажных листов фильма, в них записаны содержание и диалоги всех 294 кадров фильма, общий метраж 2867 метров, 11 частей. А если копий этих нет в Шукшинском музее, значит, и не музей это вовсе!

Разве это по-хозяйски — передаю посмертную маску, а мне дают акт приемки без номера, регистрирующего её поступление. Хорошо, я позвонил в ГРБ, там сказали, какая запись должна быть в акте. Переписали акт. Поставили номер, но где гарантия, что маску никто не заберет из музея? Вот Вараксина говорила мне, «сотрудница из Сростков — музейщица умелая, но за недолгое пребывание директором она перевела в Барнаул не менее 1000 единиц хранения, якобы в музей литературы Алтая, а в музее ли они или куда дальше уехали — ищи ветра в поле».

И еще кое-что о музейном устроении. Когда мы работали на тракте, снимая «Печки-лавочки», на площадке не однажды появлялся «колготной» человек, начальник ДСУ-10, фамилию его я тогда не знал, но злился на него люто, потому как он надолго отрывал Шукшина от съемочного процесса. Макарыч вечером восторгался: «Какой молодец мужик, в одиночку собирает музей Чуйского тракта и округи. Просит помощи. Вот осяду на родине, с ним законтачу». Прошло тридцать лет, уважаемый травник Геннадий Свиридонов привез меня на окраину Бийска посмотреть музей Чуйского тракта, созданный по личной инициативе директора ДСУ-10 Никишина Юрия Дмитриевича. Прошло два года, как директор ушел из жизни, и теперь музей по частям передается в Барнаул Алтайавтодору. «Уплывают» самые ценные экспонаты, разграбление музея ускоряется… Макет Чуйского тракта, который умелец Коробейников Павел Юрьевич сооружал 12 лет, увез в Москву начальник дорожного департамента Артюхов, прихватив заодно несколько папок проекта Чуйского тракта, исполненных ещё экспедицией Вячеслава Шишкова.

* * *

Покидая музей, вижу: дожидается ревизующих Борис Аниподистович Неудахин (районный глава). Но почему ждет в зале, где моя выставка? Когда я проходил, он обронил: «В Сростках хозяева земли — жители, как они решат, так и будет». Разглядываю его лицо. «Врешь, — думаю себе. — Ты так не думаешь, а только говоришь — „жители“». Красные жагры его ноздрей надуваются и опадают, и сам весь налитой, в очень чистой светло-голубой рубашке, рукава по локоть. Потирает руки: «Я строитель и кое-что понимаю… Будет по-нашему». Господи, он ведь русский, говорит, из староверов. Для кого старается? Вот такие и грызли душу Макарыча. Как бы он точно написал Аниподистовича. Увековечил бы…

А через триста лет тебя не станет, И о тебе потомок не вспомянет, Всё зарастёт здесь сорною травой. Сама Россия не воспрянет, Ей нужен ты. Но не холоп — герой!

Как не согласиться с поэтом Ниной Карташевой!

* * *

15 октября 2004 года во ВГИКе (институт кино) состоялась научно-практическая конференция. Тема: «Герой Василия Шукшина как воплощение национального характера».

Длилась она целых пять часов. Потом до третьих петухов заснуть не мог. Зачем пошел? Думал, слушая выступления, а окончились, не жалею, вспоминая взыскующие глаза немногочисленных на конференции студентов. Профессора, пользуясь наукообразной терминологией, анализируя творчество Шукшина, сошлись на формулировке — «криминальная романтика». Зав. кафедрой драматургии Ю. Н. Арабов кроме «розового» фильма «Живет такой парень» (спасибо, что не голубого) во всем творчестве выделил алкогольную вину перед репрессированным отцом и Родиной, даже ссылался на «комплекс Павлика Морозова». Все должностные киноведы, говоря о Шукшине, непременно адресуются к Тарковскому, впрямую или подтекстами подводя: он-де высшая кинокультура, а Шукшин — лапотный натурализм, и говорить-то не о чем. Никто не упомянул Шукшина как писателя. Пробегитесь по крохотному рассказу «Дядя Ермолай», он один о характере сибиряка говорит глубже и емче многих фильмов. Потому не убывает у Шукшина читателя, и плевать ему на нелестные оценки «знатоков».

Изобразительность его лент сродни живописи Федотова, Перова, а вот с «иконой» XX века «Черный квадрат» аналогий никак не просматривается.

В подтверждение своего «обобщающего» суждения о Шукшине Арабов привёл случай житейский. Еще мальчишкой гулял он с мамой на ВДНХ, навстречу молодой мужик с детской коляской. Мама говорит: «Смотри, сынок, вот гениальный человек, на студии Горького работает, но он пьет». «Я внял маме и никогда не пью, — с легкой усмешкой сказал Арабов. — Гениальным не стал, — пококетничал мэтр, — но достиг кое-чего. Кафедра драматургии, понимаете, говорит за себя. А в младые годы я подрабатывал уборщиком нечистот, где уже ветераном трудился друг-сокурсник Шукшина Валентин Виноградов. Он-то многое знал и поведал о Шукшине».

Я не утерпел: «Кто такой Виноградов?» — «Он настоящий человек, — изрек Арабов и продолжал: — У Шукшина ощущение вины и тоска по Родине во всем творчестве, особенно ярко проявляющаяся перед расстрелянным отцом, она (вина) одного корня с Павликом Морозовым. В его творчестве светлое отношение проявлено только к женщине-матери. Все остальные персонажи так или иначе ущербны. Своим творчеством Шукшин, и в не меньшей степени Николай Рубцов, констатирует угасание русской нации. Спасут угасающую русскую нацию многомиллиардные дотации какого-нибудь международного сообщества для двух-трех поколений русского люда и сильная кровь и организованность еврейского племени. Других выходов на горизонте не просматривается», — так в глубокой тишине закончил зав. кафедрой драматургии Ю. Арабов свою думу о русском спасении.

Словно какой-то морок накатил мне на глаза. Почудился профиль огромного ворона, вещающего на русском языке. И сегодня мурашки по спине бегут при воспоминании о профиле говорящего Арабова. Зал молчал и не реагировал…

Никак не выходит из головы: как же можно так все перевернуть? Шукшин — Павлик Морозов?! Живо вспомнилось, как в институте преподаватель монтажа давал нам копировать срезки смытого (запрещенного) фильма Эйзенштейна «Бежин луг», славящего подвиг Павлика Морозова. Шукшин, посмотрев отобранные мной крупные планы персонажей фильма «Бежин луг», спросил: «Зачем ты все это собрал? Посмотри, какая собрана Русь в альбоме Дмитриева… а фильм Эйзенштейна — „агитка“, разрушающая семью… При чём тут несчастный Павлик?».

Да, о Валентине Виноградове. Коренной москвич, один из перспективных студентов мастерской М. Ромма, в которой учились А. Тарковский, В. Шукшин, Рабинович (Митта). Я, учась на 4-м курсе операторского факультета, снимал курсовую работу Виноградова по рассказу Серафимовича «Две смерти». Материал давал надежду появиться работе. Посмотрев отснятое, Михаил Ильич принял не прошедшую по конкурсу на актерский факультет Аллу Евдокимову, снимавшуюся в работе Виноградова (сегодня она заслуженная артистка Малого театра). Однако появилась идеологическая установка — борьбы с космополитизмом. В рассказе затрагивалась тема белого движения. Виноградову не дали закончить ленту. Он уехал в Белоруссию, получив там возможность снять диплом, а потом и две полнометражные ленты. Наработал уже солидный авторитет на «Беларусьфильме», чего не желали мэтры студии. Его высказываний с лихвой хватило, чтобы обвинить его в безыдейности, а еще круче — в антисемитизме. Скоренько он был выброшен из сферы кино, получив возможность трудиться дворником. Вот на этой должности и назвал его «настоящим человеком» зав. кафедрой драматургии ВГИКа.

Далее, получив слово, Вадим Петрович Михалев освещал тему «Актер Шукшин». Перечислив психологические типы характеров, он отнес Шукшина к типу фаллического дара, тяготеющего к постоянной публичности, выраженной в пословице «На миру и смерть красна». «Ни у одного народа нет такой пословицы, только у русского народа. Даже в Японии, — добавил он, — где много пословиц, схожих с русскими, ничего похожего я не обнаружил».

Струсил я тогда произнести другую пословицу, которой нет у других народов, но мне уже дважды председательствующая делала замечания, и я удержался. Привожу пословицу: «Бойся друга, однажды прощенного, и жида крещеного».

Михалев развенчивал «публичность» героя Шукшина, ссылаясь на труды Фрейда. В итоге, возвращаясь к определению «фаллический дар», других, более глубоких мыслей в отведенное ему время психолог озвучить не сумел.

Кирилл Эмильевич Разлогов, начиная речь, ниспослал хвалу Арабову. Говорит раскованно — чувствуется лекционная натренированность. А какая «глубина» мысли! Феномен Шукшина он признал равновеликим с певичками «Тату» и на полном серьезе утверждал: «Стоит подумать о создании международного семинара, пригласив на него авторитетных критиков (видимо, ему равных. — А. З.), где-нибудь в Центре Помпиду, или в другом Еврограде, или в Японии, и проанализировать природу долговременного интереса зрителя к криминальной романтике „Калины красной“ и группе „Тату“…».

Мне пришлось говорить после Разлогова. Говорить не хотелось. Я развернул рулон с панорамой последних Шукшинских чтений. Сообщил, глядя только на Разлогова: «Даже местная пресса врала, объявив, что чтения посетили более 2 тысяч. А на полутораметровой панораме (компьютерная технология помогла из 11 слайдов составить) можно подсчитать — за 30 тысяч перевалило. А ведь люди приехали без командировочных — из Молдавии, Приднестровья, Сахалина, Мурманска. И ведь никто к вашим семинарам прислушиваться не станет».

Разлогов встал и, пятясь, удалился… Я вслед ему: «Разве это по-русски?». Поднялся и психолог Михалев. Ведущая, проректор ВГИКа А. Н. Золотухина, вступилась за них: «Люди занятые… лекции…».

Я говорил об изобразительных установках фильмов Шукшина, над которыми я работал. После меня говорил Владимир Крупин. Свое слово он сам обнародует скорее меня. Оно звучало как молитва на тюремном дворе. Арабов еще сидел рядом, заискивающе и фальшиво осуждая болтовню «специалистов». «Так что же, его отравили?» — вдруг спросил он шепотом, сам же мне и ответил. Ну… это было со слов Алексея Ванина, которые и я слышал впервые. «Мы несли цинковый гроб на аэродроме в Волгограде, а когда в Москве сгружали и везли в Склифосовский морг, он был рвано изрезан, а деревянный гроб был мокрый, и из него текли струи. Я много на своем веку таскал гробов, но чтобы столько жидкости было в цинковом ящике, не видел, а в деревянном гробу еще больше.» — «О запахе он ничего не сказал?» — «Спросить никто не решился».

Долго еще длилась конференция. Говорили культурологи, киноведы. Не все и успели получить слово…

Несколько раз повторялось, что Шукшин был секретарем комитета комсомола ВГИКа. Да Боже, неужели во ВГИКе так изничтожили архив отдела кадров? Посмотрите в архивах партбюро. Шукшин с первого курса в партбюро избран. В партию принят в Севастополе во время службы на Морфлоте. Не будь Шукшин активным партийцем, его на первом году «схарчил» бы товарищ Ромм. Партия была броней, за которой Шукшин и удержался на первых порах обучения киноделу. «Ноги бы унести поскорее из родной альма-матер. Зарекаюсь, никогда больше здесь не появлюсь».

А закончились речи, и налетели студенты. Глаза весело-заискивающие, горящие интересом, неравнодушием. Парни кружком, больше молчат, шустрее девчонки: «Мы влюблены в вашу верность шукшинскому пути и киноделу. Многое понятнее видится в его судьбе и планах. Приходите. Нам ведь с текстами Шукшина трудно запуститься, утвердиться, помогите. Можно вам звонить?» — «Ох, редко в Москве сижу. Бывать бы еще реже, больше было бы пользы…».

Студенты возвращали мне надежду.

 

Об изобразительной стороне фильмов Шукшина

По существу темы я могу говорить только о двух фильмах, над которыми я трудился.

Приступая к работе над фильмом «Печки-лавочки», Шукшин обсуждал со съемочной группой изоряд конкретно: «Обратите внимание, в советских фильмах, даже самых идейных, многие сцены снимаются на фоне церквей, для красивости. Давайте обойдемся без них в нашей картине». И их нет в «Печках-лавочках». А в «Калине» в финале эпизода встречи с матерью появляется обезглавленная колокольня, и действует она на зрителя подсознательно. Живы еще редакторы и мастера, требовавшие «выстричь акценты» на колокольне, изменить зрительный ряд. Меня он всегда просил снимать репетиции и чувствовать, когда случается оживление на бумаге записанных слов — «тогда и торопись положить сцену на пленку». Сцена вечеринки в доме Байкаловых, когда поет Саранцев, вся снята во время репетиции.

Макарыч фиксировал иные реплики разговоров на площадке. «Каковы ваши принципы работы с актерами? Я просто не в состоянии ответить на этот вопрос — у меня нет особых принципов. Был бы хороший, умный человек — я с ним договорюсь, как нам лучше сделать дело…».

«Я готов позволить актеру нести отсебятину, если только он соблюдает верность самому характеру, самому рисунку роли. Если верное чувство подсказало ему новое слово, я готов принять его как свое собственное». Ведь эти мысли Макарыч записывал в перерывах репетиций.

Поиском стиля Шукшин занимался серьезно и непрерывно. По окончании «Калины» он, подытоживая результат, считал добычей следующие сцены: встреча с матерью, разговор с отцом Любы, ночная сцена (любовная), вечеринка в доме Байкаловых (песня Саранцева).

Художественную радость испытывал Шукшин, если удавалось снять сцену «вчистую», то есть сразу на съемке получить изображение и звук без последующего озвучания. Точно снятую сцену озвучить лучше, чем на съемке, не получалось, сколько бы раз мы ни пытались. Шел на такие съемки Макарыч, взвешивая все обстоятельства «за» и «против». Пример. Для съемки эпизода передачи денег Егору от главаря «малины» почтальоном был молодой артист тульского театра. Поразмяв с ним сцену, Макарыч сказал мне: «Актеру я не скажу, а ты знай: когда он отдаст мне пачку денег, я по-настоящему этой пачкой вломлю ему по физиономии, а что возникнет после, не знаю. А ты снимай. Лови, то будет сама жизнь…». И в картине остался единственный снятый дубль.

А вот случай из «Печек-лавочек». Заканчивалась смена, а мы копались со светом, и надо было еще снять крупный план в квартире профессора словесности, которого исполнял Санаев. Сняли дубль… Вася подбежал ко мне и спрашивает, издерганный осветителями, требующими заканчивать трудовой день… «Ну как?» Я в окуляр не видел его мимики, а тут из-под камеры вижу его рассвирепевшего — говорю испуганно: «Вася, будь добрее». Он засмеялся и крикнул твердо: «Дубль», — и этот дубль вошел в ленту.

Мне он говорил: «Снимай, когда душа оживает». После Шукшина, сначала интуитивно, а со временем все более мотивированно и осознанно, тридцать лет занимаясь фотографией, следую в русле этой стилевой установки Василия Макаровича. Учебным подспорьем для меня стало перечитывать опубликованные выжимки из его записных тетрадей, а также коротенькие тексты «Снов матери», «Долгих зимних вечеров», да и «Любавиных», не затронутых редактурой. Итогом моих поисков стиля, намеченного Шукшиным, стала фотовыставка «Русь» («Веси. Грады. Лики. Земля»), порадовавшая меня реакцией соотечественников. Ограничусь одним только впечатлением из книги отзывов, потому как оно подтвердило верность шукшинскому пути, незащищенно задело душу. Как говорил сам Шукшин: «…боюсь непосредственного зрителя, который больше знает, острее чувствует и подлинность и фальшь».

«Уважаемый Анатолий Дмитриевич, позвольте посвятить Вам стихотворение, написанное под впечатлением Вашего творчества.
21 мая 2004 года.

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Раба Божия Людмила Хлюстова».

Сколько бы душ отвел от телевизионного ока Василий Макарович, успей он исполнить хотя бы два из выношенных замыслов: о раскулачивании в Сибири — название было уже определено: «Ненависть», и «Таежная история». В тайге на заимке живет лесник с женой. К ним прибивается геолог, живет до весны, влюбляется. В разгоревшихся страстях — Шукшин, Федосеева, Петренко — Макарыч намеревался припечатать на пленку свое понимание «треугольника» с позиций прожитого им лично.

В качестве заключительного обобщения хроники мероприятий юбилея Шукшина предлагаю записанное с видеоленты выступление Валентина Григорьевича Распутина на 28-х Шукшинских чтениях на горе Пикет 25 июля 2004 года. Запись приводится без правок произнесенного перед микрофоном слова с разрешения Валентина Григорьевича, что в какой-то мере открывает природу рождения писательского слова.

«Всякое святое дело требует окропления, что сегодня и произошло. Погода уже разыгрывается, и разговор может продолжаться, пока вы не устанете. Я не первый раз в Сростках, не первый раз на Пикете, но такого фантастического зрелища, как сегодня, мне не приходилось видеть. Настолько фантастическое, будто марсиане собрались на горе Пикет, и в таком количестве, будто и туда дошел слух о Шукшине, и вот они спустились, чтобы посмотреть, что здесь происходит. Мы здесь, слава Богу, похожи на православных русских — почитателей Василия Макаровича. Первый раз я здесь был в 1984 году и еще дважды в ближайшие годы после того. Замечалось, Пикет представляет собой всенародное вече. Многие десятки тысяч народу, тогда был еще Советский Союз, отовсюду, отовсюду ехали и шли послушать людей, которые близки были Шукшину или его идеям.

Тогда говорили здесь о государственных делах, говорили о том, нужно или не нужно строить Катунскую ГЭС, говорили о ненужности поворота северных и сибирских рек, и расходились по всей России люди, получившие здесь благословение на дальнейшую деятельность.

Василий Макарович весь плоть от плоти Сросток и русской деревни, потому и не приходилось ему выдумывать ни язык, ни мудрость, и характеры, которых у Шукшина много, — они не выдуманы, как и действие, которое есть в рассказах. Макарыч находил сохраненное в деревне, не напрасно он говорил: „Нравственность есть правда“. Не просто правда, а Правда с большой буквы. Большое мужество и честность — жить народной радостью и болью. Чувствовать, как чувствует народ. Народ всегда знает правду — великая истина. Ни в каких вузах, и кинематографических в том числе, эту истину не добыть. Ее найти можно только среди своего народа. Один из героев у него говорит: „Посмотри, что ни великий человек, почти всегда из деревни. Почитай газеты: что ни некролог, то выходец из деревни, я не хочу этим примером умалить великих людей города, но из деревни их больше, и они более крепкого замеса люди“. Но это все в прошлом, сегодняшняя деревня унижается. Слава Богу, ваши Сростки еще благоденствуют. Благополучие достигается благодаря Василию Макаровичу, но ведь десятки тысяч деревень на Руси сводятся с лица земли. Как нет ни одного лишнего человека в нашем народе, тем более нет ни одной лишней деревни на наших просторах. Деревня — это прежде всего тот человек, который должен познать истину, исходящую из деревни.

У нас принимается много программ, а почему бы не принять программу о спасении деревни. Программа спасения деревни — суть программа спасения России. Не будет деревни — не будет России. Без деревни Русь потеряет лучшие свои качества: совесть, человеческую близость, мастерство и просто природное чутье и любовь к природе, много чего потеряет. На такую программу стоило бы не пожалеть любых денег, чтобы страна вышла из того положения, в котором сегодня: кладбище за кладбищем, и одни трубы торчат. России без деревни, еще раз повторю, — не быть. Не быть. Диву даешься, как ощущал будущее России Шукшин. Вспомните, казалось бы, такая вольная сказка „До третьих петухов“, когда Иван-дурак идет за справкой, дабы удостоверено было, что он не дурак, и ему, может быть, визы получать, ну и просто доверия больше. Какая простая сказочка, это ведь 70-е годы; казалось, ничего не предвещало бед, навалившихся сегодня. И ведь догадался Василий Макарыч довести Ивана до монастыря, но бесы и там уже окружили, рвутся в монастырь, и могучий стражник на пути, его не одолеешь — так чем берут этого русского человека — поют русскую песню „Бежал бродяга с Сахалина“. Да так исполняют, что стражник плачет и ворота отворяет, бесы врываются, и там уже начинаются другие песни-пляски. Вот я смотрю на этот прекрасный памятник Василию Макаровичу и думаю, что будет он служить две службы. Первая служба — Пикет, сторожевая гора, далеко видно, как и в старину, приближение кочевников… А кочевники ныне — это не какие-нибудь дикие люди, потомки Чингисхана, а, напротив, самые цивилизованные, и зарятся они в жадности своей ненасытной на наши земли и в любой момент могут прискакать с грамотами от Чубайса или Грефа. Смотри, Василий Макарович.

И вторая служба — гнать отсюда бесов, которые горазды были в недавние годы распевать здесь дурные песенки для культурного развлечения земляков Шукшина. Пикет не для этого. Здесь, на Пикете, надо говорить о главном, слушать лучшее».

* * *

Оглядываясь на печатные и устные отклики, оценивающие отдельные факты жизни и дел Шукшина, особенно те, что злонамеренно искажают его отзвучавшую жизнь, зримо вспоминаю единственную встречу Шукшина в последнюю весну его жизни с великим русским зодчим К. С. Мельниковым, с первой минуты перешедшую в исповедальное общение, во время которой Константин Степанович, касаясь партизанского существования русских на своей земле, высказал, видимо, многолетием выношенную мысль: «Беспутство — дар русской стихии творить бесценное». Афоризм задел. Шукшин смеялся грустно. Да примеров не перечесть. «Беспутными реакционерами» историческая память запечатлела издателя Алексея Сергеевича Суворина и светлейшего князя Воронцова Михаила Семеновича, так много совершившего во имя России, Грузии, Крыма. Беспутным наречен старинный закон Руси — «Слово и дело», искоренявший мздоимство и доносительство. Или вглядитесь в Третьяковке в лицо М. П. Погодина кисти Перова — и про него афоризм Мельникова.

Равнодушие или беспутство не гонит нас действовать — разом окоротить желающих стащить памятник к дороге?!. Мы — вооруженные смыслом памятника на вершине холма, который емко выразил на чтениях в своем выступлении СОВЕСТЬ РУССКИХ ЛЮДЕЙ нашего времени Валентин Григорьевич Распутин!..

 

Сергей Субботин

О БЕЛОВЫХ АВТОГРАФАХ, О «БРЭНДАХ», И НЕ ТОЛЬКО

 

Весной 2003 года в молодом петербургском издательстве «Росток» вышло собрание автобиографических материалов, статей и писем великого русского поэта Николая Клюева «Словесное древо» (вступительная статья А. И. Михайлова, составление и подготовка текста В. П. Гарнина).

Издание такого рода появилось впервые. В полный голос звучит с его страниц клюевское прозаическое слово, до того почти неизвестное читателю-неспециалисту. Наконец-то воздано должное безвинно расстрелянному в 1937 году поэту, чьё имя и творения насильственно замалчивались многие десятилетия. Произошло подлинно значительное событие: для людей, которым по-настоящему дорога исконная русская речь, открылась (пусть и с немалым опозданием) возможность погрузиться в уникальную словесную купель, имя которой — проза Николая Клюева.

Это событие смогло произойти прежде всего благодаря деятельности составителя и комментатора книги — В. П. Гарнина. Достойно уважения, что этот человек, в начале 1990-х годов ставший после тяжелой операции пожизненным инвалидом, сумел найти в себе силы подготовить к печати два тома произведений Клюева («Словесное древо» и собрание стихотворений поэта «Сердце Единорога»). Но не только. Отыскав деньги на издание, он довёл эти книги до выхода в свет, начиная от собственноручного копирования и перепечатки всех текстов Клюева до вычитки всех корректур. Это дело без преувеличения стало делом всей жизни В. П. Гарнина.

Однако уже в начале отклика на «Словесное древо» (Азадовский К. О беловых автографах // Вопросы литературы. 2004. № 5, с. 344–367) слова дело всей жизни, отнесенные к В. П. Гарнину в связи с выходом этой подготовленной им книги, взяты рецензентом в (на мой взгляд, абсолютно неуместные) иронические кавычки.

Побудительные мотивы к этому прояснятся ниже… Здесь же напомню, что К. Азадовский внес значительный вклад в поиск, публикацию и изучение творческого и эпистолярного наследия Клюева в 1970–1990-е годы. Его перу принадлежит первая биография поэта (два издания: в 1990 и в 2002 г.), а его имя — один из тех (пользуясь его собственной терминологией) «брэндов», которые, явственно обозначившись уже в «перестроечные» дни, в постсоветское время укрепились еще заметнее.

Словом, такому знатоку вроде бы и книги в руки…

Однако отклик К. Азадовского начинается с подчеркнутого отказа от разговора о творчестве самого Клюева вообще. Имя автора «Словесного древа» как творца возникает лишь в самом начале рецензии, да и то не само по себе, а в краткой полемике с концепцией творческой личности поэта во вступительной статье А. И. Михайлова к книге. А затем — пристально и с пристрастием — рассматриваются лишь результаты работы В. П. Гарнина как текстолога и комментатора. О такой расстановке акцентов можно, конечно, посожалеть (как, впрочем, и о том, что человек, никогда не читавший других статей К. Азадовского и его книг о Клюеве, из содержания рецензии может заключить, что для ее автора, как говорится, «важен не Шекспир, а комментарии к нему»). Но — что имеем, то имеем…

С самого начала в рецензии появляются формулировки типа: «С юридической стороны всё, кажется, чисто» и т. п. (такая лексика, пожалуй, более пристала, например, состязателям-юристам на судебном процессе, чем учёному-филологу). Постепенно прокурорский тон набирает силу. Оспаривая ремарки «Печатается по беловому автографу», которые В. П. Гарнин дал в комментариях к ряду писем Клюева, рецензент (ещё до изложения доказательных аргументов, т. е. с порога) выдвигает обвинение: «…Гарнин — вопреки им написанному — вовсе не обращался к архивным оригиналам» (здесь и еще дважды ниже курсив мой. — С. С.). Однако буквально через несколько слов обвинительный накал несколько понижается: «Это относится, во всяком случае, к письмам Клюева Блоку…». И только затем выясняется подоплёка прокурорского пафоса рецензента, — он обнаружил, что «в „Словесном древе“ сохранены практически все неточности», которые были допущены им самим при первой публикации упомянутых писем (Литературное наследство. М.: Наука, 1987. Т. 92. Кн. 4; далее — «ЛН»).

Так вовсе, во всяком случае или практически не обращался комментатор «Словесного древа» к подлинникам клюевских писем к Блоку?

К. Азадовский категоричен безоговорочно: «Нет, не по беловому автографу, а по публикации в „Литературном наследстве“ (1987) печатал Гарнин письма Клюева к Блоку!» (здесь курсив автора. — С. С.).

Между тем печатные тексты стихотворений Клюева, беловые автографы которых были составной частью его писем Блоку, были сверены В. П. Гарниным именно с этими автографами ещё при подготовке к печати книги клюевской поэзии «Сердце Единорога» (1999).

И не просто сверены. В ряде случаев при этой сверке В. П. Гарнину удалось устранить искажения, допущенные ранее К. Азадовским при первых публикациях некоторых из них. К примеру, тексты таких стихотворений Клюева 1908 года, как «Под плакучею ракитой…», «Победителям», «Горние звёзды как росы…», впервые появились в печати в аутентичном оригиналам (т. е. беловым автографам) виде как раз в «Сердце Единорога» (с. 95, 96, 106, 111, 112).

Таким образом, обвинение К. Азадовского, что В. П. Гарнин «вовсе не обращался» к архивным источникам писем Клюева, является совершенно некорректным.

К сожалению, при подготовке «Словесного древа» составитель книги принял ошибочное решение не включать в нее стихи Клюева, имеющиеся в его письмах к Блоку (а также и к другим адресатам, в частности к А. Яр-Кравченко). Этот пробел, без сомнения, оказался рецензенту на руку. Ни словом не упомянув о предыдущей работе составителя «Словесного древа» с беловыми автографами стихотворений Клюева из архива Блока (несомненно, известной рецензенту из подробного комментария В. П. Гарнина к этим стихотворениям в «Сердце Единорога»; см. с. 829–847 этой книги), К. Азадовский использовал ситуацию, чтобы теперь навести своё «уличительное стекло» лишь на прозаическую часть клюевских писем Блоку, содержащих указанные стихотворные тексты.

Рецензент приводит шесть примеров полного совпадения неисправных прозаических мест из указанных писем, имеющихся как в «Словесном древе», так и в публикации в «ЛН», на самом деле вышедших из-под пера Клюева в другом виде. При этом К. Азадовский отмечает, что собственные публикаторские ошибки 1987 года были им устранены в новом издании (Клюев Н. Письма к Александру Блоку 1907–1915 / Публ., вводная статья и коммент. К. М. Азадовского. М.: Прогресс-Плеяда, 2003).

Пятнадцать лет назад я провёл полную сверку текстов писем Клюева к Блоку, опубликованных К. Азадовским в «ЛН», непосредственно с оригиналами — автографами Клюева, хранящимися в Центральном (ныне Российском) государственном архиве литературы и искусства (РГАЛИ). Из сравнения печатных текстов писем Клюева Блоку в книгах, подготовленных К. Азадовским и В. П. Гарниным, с результатами этой сверки теперь оказывается возможным получить представление об отличиях этих текстов от их рукописных протографов.

Я проделал это сравнение. Скажу сразу: целый ряд текстуальных погрешностей публикации К. Азадовского 1987 года в «Словесном древе» действительно повторён — очевидно, здесь сказалось то, что можно назвать «гипнозом первого прочтения». Тем не менее, эти повторы никак не могут служить неоспоримым подтверждением вердикта К. Азадовского, что (цитирую) «рука (В. П. Гарнина. — С. С.), начертавшая слова „по беловому автографу“, самого автографа-то и не касалась».

Вот примеры, показывающие, что составитель «Словесного древа» (ниже «СД») действительно работал не только со стихотворной, но и с прозаической частью подлинников клюевских писем Блоку.

Письмо конца сентября — начала октября 1907 г.:

«ЛН» (с. 462): «Отныне нет смерти на земле…»

«СД» (с. 164) и автограф: «Отныне нет Смерти на земле…»

Письмо июля — августа 1908 г.:

а) «ЛН» (с. 472): «…больше хочется слышать что-нибудь от Виктора Сергеевича…»;

«СД» (с. 170) и автограф: «…больно хочется слышать что-нибудь от Виктора Сергеевича…»;

б) «ЛН» (с. 472): «…ст<анция> Марше нская…»;

«СД» (с. 170) и автограф: «…ст<анция> Мариинская…»

Письмо ноября — декабря 1908 г.:

«ЛН» (с. 480): «…не посмотрел перевод…»

«СД» (с. 175) и автограф: «…не посмотрел на перевод…»

Другое дело, что «гипноз первого прочтения» клюевских текстов, зафиксированный в «ЛН», в случаях, продемонстрированных К. Азадовским, оказался сильнее и помешал В. П. Гарнину увидеть подлинное авторское написание, а значит, и дать в «Словесном древе» аутентичный автографу текст…

Разумеется, может иметь место не только внешний гипноз, но и, так сказать, «автогипноз». Под его влиянием искаженный текст первой публикации в дальнейшем продолжает воспроизводиться самим публикатором даже тогда, когда он изначально ставит перед собой цель — выявить и исправить свои прежние ошибки.

Такие примеры можно найти и в повторном издании писем Клюева к Блоку (2003), выполненном К. Азадовским.

Приведу лишь один из них (письмо от 4 ноября 1909 г.). Публикатор и в 1987, и в 2003 гг. напечатал:

«Жду не дождусь от Вас письмишка, вот уже почти два месяца…».

Между тем в автографе стоит:

«Жду, — не дождусь от Вас писемышка вот уже почти два месяца…».

Кардинальное смысловое и интонационное отличие подлинных клюевских слов от того, что обнаруживает читатель в печатном тексте под именем поэта, очевидно…

Прекрасно известно, что от ошибок такого рода не застрахован ни один человек, публикующий текст по рукописи. И потому бурная демонстрация К. Азадовским раздражения по поводу текстологических оплошностей В. П. Гарнина выглядит, прямо сказать, наигранной.

Оплошности эти — на самом деле лишь повод для громоизвержения. Причина же (подобное неоднократно случалось с уважаемым рецензентом и раньше) неизменно одна — всякий раз К. Азадовский встаёт грудью на защиту приоритетов, которые считает ему принадлежащими (будь это даже, как здесь, приоритеты его собственных ошибок).

…А ведь кому-то, наверное, приходится иной раз и пожалеть о тех недавних временах, когда печать в России управлялась централизованно. Тогда стоило просигнализировать о неугодном материале, готовящемся к печати (или начавшем печататься, или уже напечатанном), в ЦК (обком, райком) КПСС письмом — или, если уж очень подпирало и чтобы было вернее, отбить телеграфные депеши в несколько более или менее высоких адресов, — и можно было не сомневаться: сигнал непременно будет услышан, а те или иные меры — приняты.

Сейчас слать депеши некуда. Нашел человек деньги на издание книги — и она будет издана в виде, представленном инициатором к печати, то есть: почти всегда — без рецензирования, нередко — без редактуры и — чаще всего — без профессиональной корректуры. И здесь я полностью согласен с К. Азадовским, который с горечью пишет «о дилетантстве и дилетантах, заполонивших сегодня в России науку, издательское дело, книжный рынок», и подчеркивает: «Речь не об отдельных просчетах — обо всей „системе“».

Как раз в рамках этой «системы» готовил книги стихов и прозы Клюева и доводил их до выпуска в свет В. П. Гарнин. Как многолетний очевидец этого процесса, свидетельствую — почти вся эта грандиозная работа (качественное выполнение которой одному человеку, разумеется, не по силам) была проделана им единолично.

Именно в этом и коренятся издержки производства клюевских книг, выставленные теперь напоказ К. Азадовским. Однако и текстологические недочеты, допущенные В. П. Гарниным в «Словесном древе», и ошибки его комментария приобрели под «уличительным стеклом» рецензента какие-то совершенно не соответствующие реальному положению дел размеры…

Итоговое резюме К. Азадовского гласит: «В изучение Клюева эта книга вносит невообразимую путаницу. Тексты искажены, опубликованы с ошибками; включены тексты случайные, сомнительные, а то и попросту не имеющие отношения к прозе Клюева; отсутствует ряд подлинных текстов. Вдобавок — профессиональная беспомощность комментатора…».

Материал обсуждения знаком мне не понаслышке, и потому могу сказать — штемпель «невообразимая путаница» сюда никак не подходит. Невзирая на частные ошибки в воспроизведении авторских текстов и отсутствие в книге некоторых из них, читатель «Словесного древа» наконец-то получил возможность войти в океан прозаического клюевского слова, ранее ему недоступного. Океан, остающийся океаном независимо от того, есть в нем искусственные рифы, мели либо рукотворные промоины или нет…

Что до аппарата «Словесного древа», то абсолютного большинства смысловых и композиционных огрехов в комментариях и в указателе книги, перечисленных К. Азадовским, можно было благополучно избежать, будь у издания научный и издательский редакторы. Если «Словесному древу» суждено быть переизданным, то все эти погрешности без труда можно (и, разумеется, нужно) будет исправить… Так что никакой катастрофы не произошло.

А произошло (повторюсь ещё раз) важнейшее событие — начало пути весьма представительного по составу собрания прозы и писем Николая Клюева к читателю положено.

В каких-то аспектах — что неудивительно — не получилось без того, что называется «первый блин комом». Можно ли было без этого обойтись с самого начала? Наверное, можно… Но для этого потребовалось бы немалое время, а составитель «Словесного древа», увы, не в том возрасте, когда «всё впереди»; надеяться ему сейчас — только на Бога. А если ждать, пока наследие Клюева будет полностью обработано в стерильных (или стерилизационных?) колбах суперспециалистов для подачи на стол читателю-гурману, — может просто не хватить ни собственной жизни, ни жизни этого читателя, ни жизни тех, кто поддерживает в колбах соответствующие параметры обработки. Да и жизни всех остальных наших современников…

Впрочем, может быть, кое у кого на это и расчёт? Ведь разнос, учинённый (использую терминологию рецензента) «дилетанту»-комментатору «Словесного древа», позволяет одновременно набросить тень и на книгу Клюева в целом. Не секрет, что и при жизни поэта, и после его гибели существовала и существует стойкая заинтересованность в том, чтобы к его Слову вообще обращались поменьше. Кстати, уж не потому ли — многолетне, неуклонно и последовательно — Клюев удерживается своим теперешним биографом на узеньком шестке с вывеской «актёр и стилизатор»? (Читатель, не забывай бессмертное: «Если на клетке слона увидишь надпись „буйвол“, не верь глазам своим»!)

Ещё в 1922 году Клюев прозорливо заметил: «Разные учёные люди читают мои стихи и сами себе не верят. Эта проклятая порода никогда не примирится с тем, что человек, не прокипячённый в их ретортах, может быть истинным художником. <…> Скорее наши критики напишут целые книги про какого-нибудь Нельдихена или Адамовича, а написать про меня у них не поднимется рука. <…> всё то, чем они гордятся, самое их потаённое, давно уже мной проглочено и оставлено позади себя. Сказать про это вслух нашим умникам просто опасно: это значит — похерить самих себя…» («Словесное древо», с. 52).

Клюева просто невозможно было пропустить через «реторту»… Теперь же его творения и жизнь преподносят, зачастую с известным успехом, в сосуде, форма которого отвечает неким «породистым» (или, если угодно, «чистопородным») установкам, — в немалой надежде, что этот сосуд отвадит читателя от желания погрузиться в глубины океана клюевского слова…

О подобных Клюеву творцах и об их «толкователях» уже в недавние времена очень точно сказал великий композитор и мыслитель Георгий Свиридов:

«Человеку народного сознания такой интеллигент этого народного сознания никогда не простит, он ему, интеллигенту, человек народного сознания, ненавистен» («Наш современник», 2005, № 1, с. 115).

…Но вернусь от общего к конкретному. Теперь — кое-что о том, как говорится, quod licet bovi, nоn licet Jovi.

Сразу же оговорюсь: я прекрасно понимаю, что отмечаемое ниже, разумеется, никоим образом не поколеблет установившуюся репутацию Jovi — она как была, так и останется незыблемой. Всякое покушение на неё просто не имеет смысла — ведь любая попытка поставить под сомнение тот или иной миф (будь то миф, скажем, о Есенине или о Клюеве, или взятый наугад современный «брэнд», делающийся мифом буквально на наших глазах) идет ему — мифу — только впрок.

И всё же — бывает невмоготу, когда «конкретные суждения и частности» (которые, по словам К. Азадовского, «тем и хороши, что их можно игнорировать, но нельзя опровергнуть») преподносятся как истины в последней инстанции, а на поверку оказывается, что до инстанции этой куда как далеко…

Имея в виду оговорки и ошибки, встречающиеся в трудах коллег-филологов, К. Азадовский восклицает: «С кем не случается?»

В самом деле — с кем не случается… Вот и автор этой снисходительной ремарки называет в своей рецензии Д. П. Маковицкого (доктора семьи Л. Н. Толстого) — Маковецким, а одного из адресатов Клюева Н. Н. Ильина — Н. И. Ильиным.

Посчитав, что некоторые письма Клюева (А. Н. Тихонову и А. Н. Яр-Кравченко), вошедшие в «Словесное древо», ранее не публиковались, рецензент удостаивает В. П. Гарнина скупой похвалы за включение их в книгу. Но письмо поэта к А. Н. Тихонову (1930 г.) было впервые обнародовано Г. Маквеем («The Slavonic and East European Review», London, 1989, vol. 67, № 4, p. 597), а письмо к А. Н. Яр-Кравченко от 18 мая 1933 г. — дочерью адресата, Т. А. Кравченко, в сборнике «Николай Клюев: Исследования и материалы» (М.: Наследие, 1997, с. 277–279), на что, кстати, ссылается и комментатор «Словесного древа» (с. 598).

Одобряет К. Азадовский В. П. Гарнина и за то, что он назвал источник слов поэта в одном из автобиографических материалов: «Жизнь моя — тропа Батыева…» — рассказ П. И. Мельникова (А. Печерского) «Гриша». На самом деле следовало бы прежде отдать должное Л. А. Киселёвой, написавшей об этом ранее (теперь уже двенадцатью годами) в статье «Христианство русской деревни в поэзии Николая Клюева» («Православие и культура», Киев, 1993, № 1, с. 68, 69).

Пропуск фамилии Л. А. Киселёвой в перечне исследователей, чьи результаты использовал составитель «Словесного древа» (см. с. 430 книги: «При комментировании учтены разыскания К. М. Азадовского, Т. А. Кравченко, А. И. Михайлова, С. И. Субботина»), — бесспорное и досадное упущение В. П. Гарнина. Рецензенту же, принявшему на себя роль законодателя в клюеведении, наверное, было бы вовсе не худо досматривать за «положением дел в отрасли» не от случая к случаю, а регулярно…

Другой похожий пример. В комментарии В. П. Гарнина отмечено, что письма Клюева к А. Н. Яр-Кравченко даются в книге по машинописным копиям из семейного архива адресата. К. Азадовский задается вопросом: «Где же оригиналы? Ни о нынешнем их местонахождении, ни о их судьбе составитель ни словом не обмолвился».

Но В. П. Гарнину вовсе не обязательно было останавливаться на этом специально — ведь об истории вопроса уже подробно рассказано Т. А. Кравченко в предисловии к первой из публикаций писем Клюева к ее отцу (сб. «Николай Клюев: Исследования и материалы», с. 248, 249). К. Азадовскому этот сборник известен: он значится в «Краткой библиографии» его книги «Жизнь Николая Клюева. Документальное повествование» (СПб.: Звезда, 2002, с. 335). Поэтому вопрос — сохранил ли рецензент и поныне свою дотошность в «досмотре» клюевской «отрасли», свойственную ему в 1970–1980-е годы, — и здесь остается открытым.

И уж совсем непонятно, почему В. П. Гарнину вменяется в вину отсутствие в корпусе «Словесного древа» клюевского письма «Бисер малый от уст мужицких» (1916), адресованного Д. Н. Ломану. Действительно, начиная с 1960-х годов, оно не раз цитировалось в статьях В. А. Вдовина — известного исследователя творчества и биографии Есенина. Но согласиться с К. Азадовским, что это письмо было тогда «опубликовано в основной своей части», невозможно — ведь его источник до сих пор недоступен исследователям. Именно по этой причине (насколько мне известно) В. П. Гарнин отказался от включения вдовинской публикации в «Словесное древо». Со своей стороны, могу добавить, что В. А. Вдовин (ныне покойный) говорил мне, что в «Бисере…» девять страниц, что совершенно не согласуется с преувеличенной оценкой размеров опубликованного фрагмента этого письма, данной К. Азадовским.

Среди «сомнительных, а то и просто неверных сведений» составителя «Словесного древа» рецензентом упомянуты такие:

«Надпись Айседоры Дункан на фотографии, подаренной Клюеву [„То Cliuev from Isidora (так в рецензии; в подлиннике „Isadora“*. — С. С.)“], переведена на русский язык следующим образом: „Клюеву от Изадоры“ [а как это можно дать по-русски ещё? Разве что заменив произношение имени Дункан носителями языка („Изадора“) на традиционную его русскую транскрипцию, т. е. на „Айседора“. — С. С. (с. 575)]. Попутно сообщается, что Клюев „гостил“ у Дункан в Москве („…гощу у нее по-царски“, — писал Клюев Н. И. Архипову 2 ноября 1923 года, имея в виду угощение, а не проживание)».

Однако на указанной странице книги, где комментируется это письмо, можно прочесть лишь следующее: «Письмо написано на обороте фотографии А. Дункан с дарственной надписью на английском языке: „То Cliuev from Isadora“ („Клюеву от Изадоры“)».

И больше — ровным счётом ничего. Начинаешь теряться в догадках: не мог же рецензент сам придумать то, против чего (как написанного другим человеком) он теперь возражает… Быть может, в его распоряжении оказался какой-то особый экземпляр, текст которого отличается от экземпляров основного тиража «Словесного древа»?..

Четвертый раздел отзыва К. Азадовского заканчивается пассажем:

«И напоследок: итоговое произведение Клюева, над которым он работал до ареста, называется „Песнь о Великой Матери“. Все, кто соприкасался с творчеством Клюева, хорошо знают, какой особый, почти сакральный смысл вкладывал поэт в слова „родина“, „мать“, „Россия“… Как может любитель и знаток Клюева писать их с маленькой буквы (с. 453, 598 и 621), да еще понижать заглавные буквы в письме самого поэта (В. Н. Горбачевой, от 25 июля 1935 года) — этого мы уразуметь не в силах! Тем более что в письме к Анатолию Яр-Кравченко от 18 мая 1933 года, впервые (ошибка; см. выше. — С. С.) публикуемом в „Словесном древе“, Клюев сам ужасается неверному написанию заголовка этого произведения: „Мне легче умереть было бы с голоду, чем публиковать или распространять в перепечатках „Песню“, а не великую „Песнь“. Исправь, если можно, эту страшную вывеску“ (с. 298)».

Попытаюсь помочь рецензенту восстановить силы для столь искомого им уразумения.

Уже в книге Клюева «Сердце Единорога» (1999, с. 701) В. П. Гарнин дал поэме заголовок — «Песнь о великой матери» (против чего, кстати, пять лет назад в рецензии на эту книгу К. Азадовский не возражал). Это текстологическое решение покоится на основе, поколебать которую в настоящее время невозможно — ведь ныне известен лишь один автограф произведения, и он открывается таким же, как и в «Сердце Единорога», заголовком, где слова «великой» и «матери» написаны Клюевым со строчных букв. (См. факсимиле первой страницы автографа поэмы в кн.: Шенталинский В. Рабы свободы: В литературных архивах КГБ. М., Парус, 1995, с. 277). Замечу также, что через несколько лет, записывая отрывок из этого произведения в альбом С. А. Толстой-Есениной, Клюев предварил стихи словами: «Из „Песнь о великой матери“», в точности повторив здесь заголовок белового автографа поэмы.

В письме же к А. Яр-Кравченко, на которое ссылается рецензент, Клюев протестует лишь против искажения первого слова заглавия, требуя писать вместо «Песня» — «Песнь». Остальные слова заголовка поэмы в этом письме (судя по источнику его текста) были написаны, как и в автографе произведения, опять-таки со строчных букв («Словесное древо», с. 297). И никаких возражений против такого написания у Клюева там нет вообще.

Что до другого письма поэта — к В. Н. Горбачёвой от 25 июля 1935 г., — здесь К. Азадовский прав; в его тексте действительно стоит: «Песнь о Великой Матери»… И сохранить в «Словесном древе» это написание, воспроизведённое в нашей с Г. С. Клычковым первой публикации письма («Новый мир», 1988, № 8, с. 186), бесспорно, следовало. Однако заменять им заглавие, имеющееся в автографе самого произведения, было бы (что тоже бесспорно) текстологической ошибкой.

Итак, при ближайшем рассмотрении оказывается, что в данном случае обличительный пафос рецензента «Словесного древа» — вовсе и не по делу… Но зато — какая ослепительная (а кого-то, по-видимому, уже и ослепившая) имитация подлинной страсти борца за чистоту клюевского наследия!

Можно было бы добавить к сказанному кое-что ещё. Но хватит, пожалуй…

За радение же не только о своих, но и о моих приоритетах [ср.: «…следует только уточнить, кем (курсив автора. — С. С.) установлен: С. И. Субботиным, первым публикатором…» и т. п.] — громадное К. Азадовскому спасибо. «В сутолке жизни» (как говаривал Николай Алексеевич Клюев) самому мне заняться их «охранением» всё как-то недосуг…