Станислав Куняев
«ПРЕДАТЕЛЬСТВО — ЭТО ПРОДАЖА ВДОХНОВЕНИЯ»
В 1959 году, отработав после университета свой долг перед государством, я вернулся из Сибири в Москву и после некоторых мытарств устроился в молодёжный журнал «Смена». Главным редактором «Смены» тогда был Анатолий Васильевич Никонов, который впоследствии возглавил «Молодую гвардию» и сделал её знаменитым журналом 60-х годов.
Однажды в «Смене» появился молодой человек, модно одетый, обаятельный, пышноволосый. Под мышкой он держал картину, завёрнутую в полотно. Он смело вошёл в кабинет Никонова, а вскоре туда позвали и нас, сотрудников журнала.
— Знакомьтесь! Это — талантливый русский художник Илья Глазунов. Он принёс нам портрет Владимира Ильича Ленина и предлагает напечатать его к 90-летию вождя. Портрет интересный. Прошу всех внимательно посмотреть.
Ленин на портрете был действительно необычен. Его живое лицо на фоне алого зарева как будто вылезало из рамы. Громадный лоб, печальные умные глаза. Глубокие трагические морщины. Портрет никак не вписывался в привычную официальную Лениниану. Не было в нем никакой плакатной риторики, но и никакого ёрничества, ничего глумливого…
Художник стоял возле портрета и смотрел на нас таким же печальным, как у Ленина, взглядом усталого человека, завершившего большое дело…
Через 30 лет в знаменитых «Мистериях» этот же персонаж будет изображён Глазуновым в карикатурном стиле, а в его воспоминаниях фигурировать как «палач», «русофоб», «тиран» и даже «сифилитик»… Но тогда! Тогда это был другой Ленин, которого я видел лишь один раз, поскольку таинственный портрет не вошёл ни в один из многочисленных альбомов художника. И, как мне помнится, лишь однажды выставлялся в Манеже к 100-летию Ленина в 1970 году. Видимо, художник вовремя понял, что совершил ошибку, сотворив человечный образ вождя русской революции. Анатолий Васильевич Никонов, по-моему, не решился тогда опубликовать в журнале необычного Ленина. К сожалению. Потому что куда делся портрет — пылится ли где-нибудь сегодня на дачном чердаке в Жуковке или в глазуновской Академии, — известно лишь одному автору. А может быть, портрета уже не существует? Ведь не только поэты жгут свои стихи, а прозаики романы…
Такова была моя первая встреча с Ильёй Глазуновым весной 1960 года.
* * *
Неожиданно для меня самого мои воспоминания о Вадиме Кожинове из июльского номера «Нашего современника» за 2002 год отозвались драматическим эхом. Может быть, я весьма опрометчиво вспомнил о том, как Илья Глазунов искал у Кожинова понимания и не нашёл его, поскольку Вадим считал, что «работы художника последних лет — это китч». Как бы то ни было, но, прочитав «кожиновский номер», Илья Сергеевич позвонил в редакцию и заявил, что больше не желает сотрудничать с «Нашим современником». Конечно же, я огорчился, но потом понял, что иначе и быть не могло: как я умудрился позабыть о его славе, о его рейтинге, о его дворянском гоноре! С моим заместителем Геннадием Михайловичем Гусевым мы сразу же вспомнили, что в 1996 году, когда печатали в журнале глазуновскую книгу «Россия распятая», то в первой же строчке редакционного предисловия к книге (написанного, кстати, самим художником) исправили один эпитет: слово «гениальный» заменили на «знаменитый». Илья Сергеевич прочитал вступление, прожёг каждого из нас поочерёдно негодующим взором и сказал:
— Не пойдёт!
— Что не пойдёт?
— «Знаменитый» — не пойдёт. Другое слово нужно.
— Ну давайте скажем «выдающийся»!
Глазунов посмотрел на меня как на идиота…
— Ну «великий», — дрогнул я, не веря, что Глазунову придётся по душе такая грубая лесть.
— Нет, — отрезал художник, — только гениальный!
Мы переглянулись и поняли, что он не шутит. Дело серьёзное. Седовласый мэтр гневно щурил глаза, торопливо затягивался сигаретой, желваки на его породистом лице ходили ходуном.
«Как бы не забрал рукопись! — мелькнуло в моей голове. — Надо соглашаться на „гениального“».
И, словно прочитав мои мысли, Илья Сергеевич процедил сквозь зубы:
— Вы не понимаете, что, печатая мою книгу в десяти номерах, вдвое или даже втрое поднимете тираж своего умирающего журнала!
Забегая вперёд, скажу, что тираж после публикации «России распятой» не то чтобы поднялся, но даже немного упал, однако, щадя самолюбие художника, ни Гусев, ни я не решились сказать ему впоследствии о таком казусе. А в тот вечер мы всё-таки уговорили его остановиться на «великом», потому что — не хуже, чем «гениальный», а народу понятнее. Но в конце разговора я всё-таки не удержался и съязвил:
— Илья! Вот когда умер Суворов и собрались царедворцы, чтобы решить, какую надпись сделать на могильной плите полководца, то многие предлагали все титулы, придворные и воинские, выбить на мраморе и высочайших эпитетов советовали не жалеть… Но поэт Гавриил Державин вдруг произнёс три простых слова: «Здесь лежит Суворов». И все пришли в восторг, сообразив, что имя Суворов само по себе значительнее всех титулов и званий!
Однако на мякине провести Глазунова не удалось.
— Когда помру — тогда и пишите: «Здесь лежит Глазунов», а покуда жив — только «гениальный» или, в крайнем случае, «великий»!
Глаза его сверкали, дым от «Мальборо» валил изо рта, щёки дергались. Он не шутил…
И такого искренне и беспредельно уверенного в своём величии человека я посмел уязвить несколькими легкомысленными суждениями?! Впрочем, они принадлежали не мне, а покойному Кожинову, и утаить их я тоже не имел права.
Однако надо было искать пути к примирению, при этом не теряя лица, и я сочинил в очередной номер журнала краткое объяснение для читателей.
ОТ РЕДАКЦИИ
Многие читатели нашего журнала, получив августовский номер, будут разочарованы: они не смогут познакомиться с новой главой из мемуаров И. С. Глазунова, которую мы обещали опубликовать.
Дело в том, что Илья Сергеевич прочитал в предыдущем июльском выпуске журнала воспоминания Станислава Юрьевича Куняева о Вадиме Валериановиче Кожинове, в которых на странице 159 есть несколько абзацев о том, как Кожинов относился к творчеству Глазунова, с небольшими пояснениями Ст. Куняева. Эти, на наш взгляд, объективные полстранички текста настолько расстроили знаменитого художника, что он срочно прислал в редакцию телефонограмму, в которой «категорически» потребовал снять публикацию из номера.
В связи с этим нам хочется напомнить читателям, что сделал журнал, в последнее время сотрудничая с «народным художником СССР, профессором, действительным членом Академии художеств» (так подписана телефонограмма).
В течение почти всего девяносто шестого года «Наш современник» в девяти номерах печатал книгу «Россия распятая», хотя многие исторические и политические размышления автора, мягко говоря, противоречили позиции журнала. Глазунов как литератор состоялся, без всякого преувеличения, на страницах «Нашего современника».
В 2000 году мы опубликовали к 70-летию мастера фундаментальную статью искусствоведа В. Новикова о его жизни и творчестве.
В 2002 году в третьем номере журнала появились размышления его талантливого ученика, художника М. Шанькова, о педагогическом даре своего наставника и его деятельности в Академии, им созданной.
Более того, нами заказана статья А. Проханову о «феномене Глазунова», которую мы обязательно опубликуем, как бы ни складывались дальнейшие отношения столь ревнивого к своей славе художника с журналом.
Но мы не теряем надежды на то, что, вспомнив о нашем плодотворном сотрудничестве, вспомнив о своих читателях, Илья Сергеевич все-таки изменит своё решение…
«Изменит решение!..». Куда там! Великий художник закусил удила, и вскоре в «Литературной газете» под зловещей рубрикой «К барьеру!» появилось письмо.
НАШ СОВРЕМЕННИК ЖДЁТ ДРУГОГО
Илья ГЛАЗУНОВ,
Дорогие мои зрители и читатели! Я заканчиваю первую часть моей книги «Россия распятая», переработанную в сравнении с уже вышедшим изданием в «Роман-газете». В ней рассказывается не только о моей реальной, никому не известной во многом жизни художника, но и выражается моё мировоззрение и понимание искусства, русской и мировой истории, что показано в моих работах. Я счастлив, что миллионы зрителей у нас и за рубежом посетили мои выставки. Редакция журнала «Наш современник», возглавляемая Станиславом Юрьевичем Куняевым, обратилась ко мне с просьбой напечатать мою главу «Киев», в которой я рассказываю о восстановлении мной могилы Столыпина, закатанной под асфальт уже в хрущевские времена. Глава моей книги должна была быть опубликована в восьмом номере сего года. Однако, прочтя отрывок из мемуаристики С. Куняева о В. В. Кожинове, будучи возмущен ложью, отказался печататься.
народный художник СССР, профессор,
Я, как и многие, был знаком с «широко известным в узком кругу» литературоведом В. Кожиновым, ныне покойным, который был во многом идеологическим цензором-комиссаром органа Союза писателей. О Кожинове мнение было разное. Я был удивлён ложным утверждением Куняева, что мне для «полного счастья» не хватало признания Кожинова, которого я якобы приглашал на свои выставки, мечтая услышать его восторженное мнение. Должен сказать, что у меня даже не было никогда его телефона, и я не стремился к общению с ним, не считая его для себя авторитетом в литературоведении и тем паче в живописи, а также в истории, которой он начал заниматься последние годы своей жизни, став яростным норманистом. Для объективности добавлю, что подаренное мне одним приятелем сочинение Кожинова о «Черной сотне» нахожу достаточно скрупулезным исследованием. В свою очередь, Кожинов не раз обращался ко мне, а в начале 90-х, несмотря на наше шапочное знакомство, попросил быть его представителем на предстоящих выборах в какие-то городские или районные депутаты. Несмотря на удивление моих знакомых, я согласился, чтобы ещё и ещё раз утвердить взаимную поддержку русской интеллигенции, а не смертельную зависть и рознь. Мне безразлично и абсолютно неинтересно мнение покойного литературного критика В. Кожинова о моих работах, но меня поразило хамство посредственного поэта, автора скучнейшей книги о Есенине С. Куняева, которого я знаю очень давно. Я понимаю, что, унижая меня и других этим, он думает возвысить своего друга и учителя Кожинова. Очень недостойный и низкий приём, свидетельствующий о мелкости души редактора «Нашего современника».
действительный член Российской академии художеств, академик,
Судя по обложке журнала, его символами являются Минин и Пожарский, спасители России в страшное лихолетье Смутного времени.
лауреат Государственной премии Российской Федерации,
Этот образ, как и само название журнала, обязывает вас, Станислав Юрьевич, не скатываться в болото склок на кухне вашей коммунальной квартиры. И когда же закончится мышиная возня самолюбий и амбиций в так называемом русском патриотическом стане? Наш современник ждет от вас другого!
почётный член Королевских Академий художеств Мадрида и Барселоны,
Забавнее всего было то, что Глазунов ни в грош не ставил Пикассо, считая его авантюристом, атеистом и неисправимым модернистом, о чём я слышал из его уст много раз. В своей только что вышедшей книге «Россия распятая» он с восторгом вспоминает, как президент Академии художеств Александр Герасимов на встрече с молодыми художниками получил записку: «А что Вы думаете о Пикассо?» — и ответил так: «А что о нём думать? Единственно, что могу сказать хорошего, что он наш человек — коммунист. А все его работы могу сделать за один вечер. Это безобразие! Шарлатан он, хоть и коммунист. Еврейские штучки!». Но поскольку испанец (или еврей, по утверждению Герасимова?) убедил весь мир в своей гениальности, как не козырнуть, что ты «кавалер награды ЮНЕСКО за вклад в мировую культуру „Золотой медали Пикассо“»!
Десятилетиями Глазунов страдал из-за того, что его долго не принимали в Академию художеств, но недавно, помирившись с Зурабом Церетели, стал академиком и с удовольствием подписался этим званием, и «народным художником СССР» подписался, забыв на время о всей своей сегодняшней ненависти к советской эпохе и всем её официальным титулам.
Прочитал я письмо и почесал свою седую голову: опять невольно ввязался в рукопашную — да с кем? С единомышленниками! Ну почему мы такие, что слово правды, если она против шерсти, не скажи! Пришлось садиться за стол и сочинять письмо «униженным и оскорблённым» для «Литгазеты».
ПОЛНОГО СЧАСТЬЯ НЕ БЫВАЕТ…
«К барьеру!» Да упаси Господи! Ноги подгибаются и руки дрожат, как подумаю, что придётся сражаться с художником — почётным членом Королевских Академий художеств Мадрида и Барселоны, с кавалером «Золотой медали Пикассо».
Нет, я заранее стреляю в воздух!
Да и не вызывал я Вас, Илья Сергеевич, на дуэль. Моей задачей в воспоминаниях было воссоздать объёмный облик Вадима Кожинова, а Вы (впрочем, как и я сам) стали просто персонажами этой главы, каковых в ней немало. Меньше всего я думал о Вас.
Вы же, Илья Сергеевич, лукавите, когда пишете, что «мне безразлично и абсолютно неинтересно мнение покойного литературного критика В. Кожинова о моих работах». С чего бы тогда Вам столько лет держать в памяти его слова из какой-то польской газетёнки о том, что иные Ваши работы исполнены в жанре «китча»? Да и ничего обидного в этом нет. Вадим Валерианович неглупые мысли не раз высказывал о Вашем творчестве. Ну, например, помните: «Картины Ильи по-своему хороши, и вот если бы их размножить и вывесить, как плакаты на железнодорожных станциях, эффект был бы великолепен!».
Зря Вы пишете, что «у меня даже не было никогда его телефона и я не стремился к общению с ним, не считая его для себя авторитетом в литературоведении и тем паче в живописи, а также в истории». Да были у Вас всегда все наши телефоны: и мои, и Кожинова. Не такой Вы человек, чтобы не иметь их. А если «не считали авторитетом», зачем тогда (позвонив по телефону) приглашали его читать лекции в Суриковском институте? Зачем, когда технари из города Королева уговорили Вадима в 1989 году баллотироваться в народные депутаты СССР (а не «в какие-то городские или районные», как язвительно пишете Вы), подписали предвыборную листовку, гласящую о том, что Кожинов «выдающийся деятель нашей культуры», «честный человек», борец за «свободу церкви» и «свободу совести» и т. д. Вот кем был он для Вас в те времена, а теперь стал «цензором-комиссаром» и «яростным норманистом»…
Что же касается Вас, Илья Сергеевич, то не гневите судьбу, говоря, что я «унижаю» Вас. В течение всего девяносто шестого года «Наш современник» в девяти номерах печатал книгу «Россия распятая». Вы как литератор состоялись, без всякого преувеличения, на страницах «Нашего современника».
Этой весной по настоятельной Вашей просьбе я пошёл на то, чтобы мой заместитель Г. М. Гусев на три месяца оставил работу в журнале и поступил в полное Ваше распоряжение для редакторской работы над очередным томом «России распятой». (Так что и Вы в нас нуждались.) Ну разве все это не есть свидетельство того, что и журнал, и его главный редактор ценили Ваше многогранное творчество?
А какие слова мы нашли, анонсируя в злополучном июльском номере Ваши будущие главы, подготовленные Гусевым к печати: «великий художник», «патриот-подвижник», «мыслитель», «историк», «страстный публицист». Ну разве без ощущения масштаба человека, глядящего с обложки журнала в будущее, возможно было напечатать такое?
А тот английский галстук (за 50 долларов), который Вы мне подарили во время работы над «Россией распятой», я уже четыре года не перевязываю, памятуя о том, что к узлу прикасались Ваши гениальные руки.
Скажу то, чего до сих пор никому не говорил. Вы даже не знаете, что в начале 90-х годов, когда в редколлегию журнала вошёл Владимир Солоухин, он сразу же предложил мне опубликовать повесть «Последняя ступень», в которой главный герой — талантливый фотохудожник, «мыслитель» и «историк» — является в то же время человеком, тайно связанным с КГБ, чуть ли не провокатором.
Когда из разговора с Солоухиным, да и из самой повести мне стало ясно, что прототипом этого обаятельного героя является знаменитый русский художник, ужас объял меня.
— Я не верю! — закричал я Солоухину. — И никогда не буду этого печатать! Возьмите рукопись назад и, умоляю, никогда не публикуйте её!
К сожалению, Солоухин не послушался меня, и рукопись в несколько смягчённом варианте всё-таки стала книгой.
Прочитали Вы, Илья Сергеевич, мои воспоминания о Кожинове, и я сразу стал для Вас «посредственным поэтом». Пришёл я домой расстроенный, «посредственный», достал Ваш альбом, некогда подаренный мне, открыл — а на титульной странице слова, греющие душу: «Дорогому Стасу Куняеву, прекрасному поэту, с давней дружбой, с уважением и благодарностью за всё доброе! Твой И. Глазунов. Надо держаться! 1989 год, декабрь».
Читаю, чуть ли не плачу и думаю: авось, и Илюша оттает.
Ну нельзя так круто менять мнения, Илья Сергеевич! Мы же люди публичные…
А наша с Вами распря не политическая, не идеологическая и, что чистая правда, не национальная. Просто Вам, Илья Сергеевич, всегда были нужны не соратники и товарищи, а исполнители Вашей воли и верные слуги. Каких всегда было много вокруг Вас. Но в этом кругу не могло быть ни Вадима Кожинова, ни меня…
Но самое скверное в этой истории то, что Вы не столько на меня негодуете, сколько пытаетесь принизить литературное и историческое значение Вадима Валериановича. «Широко известный в узких кругах». А известно ли Глазунову, что в мае этого года в Армавирском пединституте состоялся съезд филологов и историков многих провинциальных институтов и университетов России, и за несколько дней буквально участники съезда, посвященного Кожинову, собрали и издали два тома воспоминаний о нём и размышлений о его значении для русской культуры? Так что у Вадима тоже была своя академия, может быть, не менее значительная, чем Ваша Академия художеств.
А если совсем серьёзно, то меня меньше всего сейчас волнуют всякого рода картины нашей прошедшей жизни, надписи на книгах, небольшие творческие победы. Мы на данном историческом отрезке (верю, что не навсегда!) проиграли русское дело. И рядом с этой трагедией наши достижения в жизни вроде росписи Кремлевского дворца, право, кажутся такими частностями. Полного признания, как и полного счастья, не бывает. Особенно в России. А потому — что нам остается? Разве что быть независимыми от кого бы то ни было и со спокойствием и бесстрашием поведать потомкам, на каком фоне происходила эта самая русская трагедия. Что я стараюсь делать в меру своих сил. Хотелось бы следовать есенинскому завету:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
* * *
А таинственная солоухинская рукопись о фотохудожнике заканчивалась так: автор, проезжая на машине по Лубянской площади, с ужасом и отвращением случайно видит, как его кумир Кирюша («Илюша»), «ленинградец, петербуржец, с какими-то древними дворянскими предками, чуть ли не потомок Брюллова», воровато оглянувшись по сторонам, входит в подъезд знаменитой на весь мир цитадели — Комитета государственной безопасности.
В книге «Последняя ступень», опубликованной Солоухиным в 1995 году, финал несколько смягчён: монах Троице-Сергиевой лавры отец Алексей в доверительной беседе с писателем открывает ему глаза на их общего приятеля фотохудожника Кирюшу:
«Хорошие люди уверяют нас, что Кирилл Буренин со всех сторон окружён чекистами и провокаторами… Я не хочу сказать (а это пришлось бы доказывать), что он сам… этого, может быть, и нет… Но он „под колпаком“, и, следовательно, каждый, кто оказывается рядом с ним…».
«Не может быть!» — восклицает писатель .
«Может, Владимир Алексеевич, всё может быть. К сожалению, так и есть», — отвечает ему отец Алексей .
«Но как же так? — хватается за голову Солоухин . — Понять и узнать всю правду. И всё же служить неправде? Но ведь если так, то ведь это чудовищно, так чудовищно, как никогда ещё не бывало на свете!».
В дополнение к этому можно добавить ещё вот что. Когда у Глазунова были какие-то сложности с организацией выставок в Москве, он звонил не кому-нибудь, а всесильному председателю КГБ Ю. В. Андропову. Результат был поразительный: «После первого же звонка мне была назначена аудиенция на Лубянке», пишет художник в «России распятой». Принимал его, естественно, сам Андропов. Это много круче ситуации с Евтушенко, который, протестуя против высылки Солженицына, мог всего лишь позвонить напрямую Андропову и сказать всё, что он думает по этому поводу. Но чтобы позвонить Андропову, надо было иметь его личный телефон. Так что они стоили один другого.
Летом 1991 года я получил разрешение для работы в архивах КГБ над уголовными делами, заведёнными в 20–30-е годы на Есенина, на его родных, на близких ему писателей и поэтов. Такая возможность представилась мне и моему сыну, поскольку мы должны были написать к столетию со дня рождения поэта книгу о нём для знаменитой серии «Жизнь замечательных людей».
Офицеры Комитета, доставлявшие нам дела из архива, были люди образованные и умные. Отношения между нами сложились доверительные. Поэтому я сразу же после событий 19–21 августа 1991 года попросил одного из них:
— Сергей Фёдорович! В писательском мире давно блуждают слухи о тайном сотрудничестве с Комитетом некоторых наших собратьев по перу… На дворе революция. Что произойдёт завтра с кадрами и структурами ведомства — никому не известно. Пока в государстве безвластие, пока не уничтожены списки осведомителей, их личные дела — можно подержать их в руках, заглянуть в них?
— А какие имена вас интересуют? — спросил полковник.
— Имена тех, кто ездит за границу когда угодно и куда угодно, как мы с вами в Рязань или Калугу. Ну, к примеру, Евгений Евтушенко, Юлиан Семёнов, Генрих Боровик, Виталий Коротич, Андрей Вознесенский… Ну не может быть, чтобы они не работали на ваше ведомство… Пока не поздно! Дайте мне в руки хоть какие-нибудь факты, списки, документы. Ведь вы патриот-государственник, а эти люди сейчас всё делают, чтобы разрушить наше государство! Надо показать их двуличие!
Лицо полковника потемнело.
Я увидел, как тяжело ему было слышать мои слова.
— Нет, это невозможно, — после тягостного взаимного молчания сказал он. — Какими бы они ни были, как бы ни повернулась история, у нашего ведомства есть основной закон: своих информаторов, своих секретных сотрудников не сдавать и не рассекречивать никогда и ни за что…
С рукописью книги Владимира Солоухина «Последняя ступень» тогда я ещё не был знаком…
* * *
Время от времени я беру в руки громадный, в сафьяновом одеянии, альбом Глазунова (полпуда весом), подаренный им после публикации его мемуаров не только мне, но всей редакции.
— Пятьсот долларов стоит! — с гордостью сказал художник, передавая альбом из рук в руки.
Листаю тяжёлые страницы, вглядываюсь в блистательно выполненные репродукции… На одни гляжу с восхищением, на другие с недоумением, на третьи — с брезгливостью. Размышляю, удивляюсь, негодую, спрашиваю сам себя: что случилось с ним, столь одарённым от природы цепким зрением, точным чувством цвета, уверенным рисунком, смелостью и размахом в замыслах?
Слава и деньги… Сколько талантов русских изловили два этих соблазна! Больше сгубила только водка. Глазунов не пьёт водку, но без наркотического напитка славы, который куда крепче «Смирновской», он жить не может. Им, этим напитком, ему надо похмеляться каждый день.
В Советском Союзе 60–70-х годов славу и деньги можно было получить двумя путями. Один — медленный, но честный: работа на Родине, постепенно расширяющееся признание, общественное поощрение, выставки, государственные награды.
Каждый член Союза художников, даже безвестный, даже в провинции, имел право на творческую мастерскую и, как правило, получал её. Словом, выбор был: хочешь — получай госзаказы и работай для денег. Хочешь — твори для души. Есть силы — совмещай и то и другое. В наше время многие обнищавшие художники выжили благодаря этим мастерским; кто-то их приватизировал и продал. Кто-то сдал квартиру и переселился жить в мастерскую, которые сегодня у художников начинают отбирать.
Второй путь к деньгам и славе был более рискованным, но и более соблазнительным. Поиски противостояния с государством, «бульдозерные выставки», а для страховки — опора на дипломатические и журналистские круги в Москве; связи на Западе с сильными мира сего, с королями и президентами, с масонскими ложами, издательствами, кино- и поп-звёздами, «голосами»…
Виртуозно шантажируя советскую верхушку, такими возможностями пользовались Евтушенко и Юрий Любимов, Вознесенский и Аксёнов, Эрнст Неизвестный и Солженицын…
А из патриотов на этом поприще блестящих успехов добился единственный: Илья Глазунов.
* * *
Я не был в 1957 году в Москве, когда в ЦДРИ проходила первая выставка Глазунова, после которой он сразу стал знаменитым. Но его портреты, сделанные им в молодости, помню хорошо. Как живые стоят они перед глазами.
Листаю знаменитый альбом стоимостью в 500 долларов с дарственной надписью от самого Глазунова:
«Дорогому Стасу Куняеву, поэту, издателю русского журнала, его соратникам и товарищам по работе с сердечными пожеланиями удачи и счастья во всём. Русский художник Илья Глазунов».
Вглядываюсь в портреты: «Нина» — 1955 год, «Старик» — 1952 год. «Портрет писателя Вржосека» — 1951 год. Искренне восхищаюсь. Душевная глубина образов, власть над светом и тенью, свобода в работе крупными мазками, рисунок — все в лучших традициях мировой и отечественной живописи. И в то же время молодой художник нигде не опускается до натуралистического копирования, до рабского подражания природе.
А портрет учительницы Трубчевской (1948 г.) или «Деревенской женщины» (1949 г.)! Трудно поверить, что они принадлежат кисти девятнадцатилетнего юноши. Поистине, как говорил Гёте, «образование к избранным приходит во сне».
И вся его натура той поры — незнаменитая, простонародная, почти безымянная, в которой живопись говорит сама за себя. О такого рода даре Николай Васильевич Гоголь писал в повести «Портрет»:
«Везде уловлена была эта плывучая округлость линий, заключённая в природе, которую видит только один глаз художника-создателя и которая выходит углами у копииста. Видно было, как всё, извлечённое из внешнего мира, художник заключил сперва себе в душу и уже оттуда, из душевного родника, устремил его одной согласной торжественной песнью. И стало ясно даже непосвящённым, какая неизмеримая пропасть существует между созданием и простой копией с природы».
* * *
Следующий этап творческой судьбы Глазунова — 60–70-е годы — противоречив и спорен. Художник познал вкус и славы, и денег, и власти над публикой. Он уже обслуживает дипломатический корпус, объясняя это необходимостью ускользнуть от идеологических пут и партийного «досмотра», преподаёт азы живописи бесталанным жёнам влиятельных послов, «лудит», как любил говорить Фирсов, их портреты; те заступаются за него перед высшими партийными кругами, которые хочешь не хочешь, но вынуждены отпускать его по вызовам за границу. Сегодня к шведскому королю, завтра к президенту Италии, послезавтра к Индире Ганди или Джине Лоллобриджиде. Словом, началась судьба солоухинского «Кирюши». Да и не ускользнул он окончательно от опеки Суслова и Фурцевой: время от времени ему вменяют в обязанность изобразить жизнь революционеров Чили, Вьетнама, Кубы, нарисовать их вождей, что он делает легко и умело. Всё равно приходится платить за льготы, данные властью! Платит же Евтушенко стихами об острове Свободы, о Кастро, о том же Вьетнаме. Но одновременно художнику приходится расплачиваться у себя на родине за рекламу, за издания альбомов, за роскошную мастерскую, за выставки… Разве тут обойдёшься без портретов Брежнева, Суслова, Громыко, Косыгина, Щёлокова, Сергея Михалкова, Анатолия Софронова. Это была скрытая или явная плата за услуги. «Ты мине, а я тибе». Наши вожди, видимо, сообразили: «Зачем его перевоспитывать? Лучше — позировать, пусть пишет наши парадные портреты. При всех наградах».
Илья Глазунов, когда заходила речь о его бесконечном, создаваемом на протяжении всей жизни сериале, посвящённом сильным мира сего, всегда говорит, что, выполняя заказные портреты, он пишет историю. Недавно, перед открытием своей московской галереи на Волхонке, он пошёл дальше и честно признался в том, что его талант всегда подчинён воле заказчика.
«Художник создан для того, чтобы откликаться на предложения, и, допустим, если ваш банк закажет портреты ваших президентов, конечно, это будет очень интересно. Я с удовольствием соглашусь».
(«Московский комсомолец». 30 августа 2004 г.)
Однако не так прост был Глазунов, чтобы в расцвете сил легкомысленно и бескорыстно растрачивать свой талант на небогатую и бесперспективную натуру. Я помню, с каким восторгом молодые русские патриоты 70-х годов обсуждали в Манеже его исторические картины… Куликово поле, зловещий закат над Русью, князь, дланью указующий отроку-сыну путь победы, синеглазая девочка с бабушкой на фоне древних церковных стен и лазурных куполов.
Картины, в которых был заложен мощный национальный, идеологический и даже политический пафос, будоражили молодые сердца, звали к борьбе — за что? — трудно сказать! — но все чувствовали: за Россию… Правда, в них уже присутствовал элемент не то чтобы «окон РОСТа», но пропагандистского китча, в них уже были заложены зёрна «упрощения», зёрна будущих, на короткое время ставших знаменитыми, однообразных многофигурных полотен. Но кто тогда глубоко задумывался над сущностью живописи? Кто решился бы провести в митинговую эпоху грань между вечным и временным в искусстве? Не до этого было молодым людям с их жаждой немедленного действия. И Глазунов, как никто другой из художников, обладал способностью уловить и выразить эту жажду.
Но одной древнерусской истории для него уже было мало. Он, снискав себе лавры патриота и в официальных, и в культурных кругах, ищет и находит людей, судьба которых ещё окончательно не раскрылась, чей путь ещё загадочен и неясен, он чувствует, что за ними есть некое историческое будущее… Даже за бывшим членом Государственной Думы В. Шульгиным, за писателем, вышедшим из того же сословия, что и Глазунов, — Олегом Васильевичем Волковым. Но одновременно художник ищет опору в нарождающемся движении «Память», приближая к себе «Дим Димыча» — Дмитрия Васильева, не гнушаясь «плебейским» происхождением вождя «Памяти» и его соратников. Своим чутким слухом он уже слышит зловещие скрипы в железобетонных конструкциях социализма и осторожно ищет поддержку и понимание у русских патриотов с «диссидентским уклоном» — Шафаревича (1977 г.), Л. Бородина (1974 г.), Иванова-Скуратова (1976 г.), Солоухина (1983 г.)… Не зря в это же время он пишет портрет В. Распутина (1982 г.)
Талантливо угадывал натуры Илья Сергеевич!.. Все они останутся в истории. Все его персонажи.
И что правда, то правда — Илья Сергеевич в 70–80-е годы, сделав ставку на русских националистов, предпочёл не связываться с диссидентами еврейскими. Никаких портретов Бродского и Щаранского из-под его кисти не вышло. Он знал, что русские патриоты их не любят…
Помню, как на свое 60-летие в ресторане гостиницы «Россия», где собралось сотни три гостей и где Борис Брунов был конферансье и тамадой одновременно, Глазунов подошёл к столу, за которым сидели мы с Фирсовым, и, хитро улыбаясь, вполголоса сказал:
— Видишь, как я заставляю евреев работать на себя!
Но как он ни заставлял их работать на себя, в конце концов стал работать на них, потому что еврейские лица в галерее его портретов, отразившей борьбу и смену власти, появятся (в изобилии!) в качестве победителей сразу после 1991-го и особенно после 1993 года. С победителями обязаны считаться все, даже «великие», даже «гениальные»…
* * *
После первого свободного, реалистического периода, после второго, замешанного на русской национальной идее с приправами из плаката и китча, портретная галерея Глазунова стала официальной галереей победителей Великой криминальной революции и новых хозяев жизни.
Постепенно имена мировой и отечественной номенклатуры вытеснили из глазуновского творчества образы Дмитрия Донского, Сергия Радонежского, Ивана Грозного, а заодно с ними Распутина, Шафаревича, Солоухина, Бородина. А уж никому не известные, естественно вошедшие в мир юного Глазунова представители натуры простонародной окончательно остались в далёком, вдохновенном прошлом.
Объяснить всё это, к сожалению, достаточно просто: портретный ряд мировой элиты обеспечил его баснословными средствами, на которые можно было приобретать редчайшие картины старых мастеров, бесценные иконы, содержать квартиру-башню над новым Арбатом, построить загородный дворец в Жуковке, а уже в демократическое время открыть галерею на Волхонке, рядом со знаменитой галереей Шилова, и заиметь особняк между двумя полюсами власти — Московской мэрией и американским посольством.
В этом особняке я побывал в 1995 году. За узорчатой чугунной оградой стоял охранник в бронежилете, с автоматом. У его ног сидела овчарка… В обеденном зале, обрамлённом мраморной лестницей и портретами российских императоров (в подлинниках!), меня встретил хозяин с Дмитрием Васильевым, вождём общества «Память», ныне, как некий морок, исчезнувшим из нашей политической жизни.
— Что, старичок, — набросился на меня Илья Сергеевич, увидевший, как я ошеломлён всей этой роскошью. — Художник должен быть богатым. К чёрту эту русскую нищету, эту пьянь в грязных рубахах и валенках!
При этом он картинно перекосил лицо, растрепал ладонью волосы и вытаращил глаза, как бы изображая русскую пьянь — бедную, немытую, завистливую.
— Все эти ваши поэты — рубцовы, тряпкины, пупкины!..
Я хотел было прервать эту много раз разыгрываемую на моих глазах мизансцену и сказать, что — да, среди русских писателей и художников были люди богатые — Лев Толстой, Иван Тургенев, Василий Суриков, Сергей Аксаков, но была и «русская нищая пьянь» — Мусоргский, Саврасов, Аполлон Григорьев, Сергей Есенин… Да и Гоголь умер в бедности и безбытности. Но Глазунов не дал мне ни на мгновение вклиниться в поток его негодующей речи.
— Напьются, бородами в винегрет упадут, языки высунут (Глазунов высунул язык набок) и плачут о судьбе России! Упиваются своей независимостью от денег! Нет! — сверкнул очами Илья Сергеевич. — Художник должен быть богат! Знатен! Должен хорошо жить, хорошо одеваться! Ты что пришёл в каком-то рабоче-крестьянском костюмчике? И ворот нараспашку!
Он потащил меня в соседнюю комнату — спальню, распахнул дверцы какого-то немыслимого по красоте шифоньера, вывалил из него груду галстуков, хищно впился в них взглядом и точным движением руки, словно заклинатель змей, вытащил один из них из клубка за хвост.
— Вот тебе на память! Носи каждый день! Шёлковый! Пятьдесят долларов стоит!
После такой сцены мне только и оставалось, что, придя домой, снять с полки томик Гоголя и прочитать размышления из повести «Портрет» о художнике, который
«сделался модным живописцем во всех отношениях. Стал ездить на обеды… щегольски одеваться и утверждать гласно, что художники одеваются, как сапожники, не соблюдают высшего тона и лишены всякой образованности».
Но если говорить серьёзно, то в глазуновских монологах вольно или невольно прорывалась чудом уцелевшая за десятилетия жизни в общенародной советской цивилизации кастовая, если хотите классовая, дворянская неприязнь к простонародью, некий социальный расизм, который преодолели Толстой, Достоевский и Блок, но всю жизнь лелеяли в своей душе Иван Бунин или Владимир Набоков. Социальная спесь, меняя обличья, в самых причудливых формах сохранялась в советском обществе даже в 30-е годы, тонкой трещинкой проходя по бытовым и даже культурным территориям, чтобы расцвести ядовитым и пышным цветом во время перестройки, с её комически уродливыми попытками возродить дворянство, купечество, аристократию. По себе знаю, насколько заразен соблазн гордыни своим происхождением.
Когда я в конце 80-х годов узнал, что мой прадед по отцовской линии дослужился до чина коллежского асессора и что его потомство имеет право считать себя выходцами из служивого дворянства, я испытал некоторое душевное удовлетворение (слаб человек!) и в каком-то интервью сболтнул об этом. Вскоре ко мне пришла (в 1990-м или 91-м году) девица с предложением вступить в московское дворянское собрание, но, слава Богу, у меня хватило ума отшутиться и поблагодарить князя Голицына за столь лестное предложение.
Многие мои товарищи по литературной судьбе стали писателями, выбившись из полной бедности, нищеты, безотцовщины. Борьба за кусок хлеба, за крышу над головой, за одёжку и обувку были для нас обычным и необходимым делом. Мы повторяли горьковский, народный путь в литературу — из детдома, русской колхозной избы, рабочего общежития, солдатской казармы, учительской семьи, коммунальной квартиры. Вспомним хотя бы Василия Белова, Владимира Личутина, Валентина Распутина, Николая Рубцова, Игоря Шкляревского, Александра Вампилова, Анатолия Передреева, Виктора Лихоносова, композитора Валерия Гаврилина, скульптора Вячеслава Клыкова, народную певицу Татьяну Петрову и многих других ныне славных наших современников.
Что и говорить: их судьба, их путь к признанию и честной славе были несколько иными, нежели судьба детей из партийной номенклатуры (Юлиана Семёнова, Булата Окуджавы, Василия Аксёнова), или из высокой кагэбэшной среды (поэтессы Беллы Ахмадулиной, кинорежиссера Сергея Соловьёва), или из семьи карьерных дипломатов (Виктора Ерофеева). Да и Михалковым-Кончаловским с Ильёй Глазуновым куда легче было обрести себя, нежели Василию Шукшину или Сергею Бондарчуку. А если вспомнить военное поколение писателей? Оно резко делится на крестьянских детей (Фёдор Сухов, Виктор Астафьев, Виктор Кочетков, Владимир Солоухин, Михаил Алексеев, Федор Абрамов, Николай Тряпкин) — и детей юристов (Александр Межиров), врачей-венерологов (Давид Самойлов), директоров магазинов (Александр Галич), нэпманов (Александр Чаковский)… Конечно, в целом «вышли мы все из народа» и «без меня народ неполный», но, как сказал крестьянский сын Александр Твардовский, «и всё же, всё же, всё же…». У одних общенародные боли и заботы, у других если не классовые, то сословные или кастовые интересы.
Сталин очень хорошо чувствовал желание советской бюрократии стать над народом, отделиться от него, превратиться в новое дворянство и не раз повторял: «Каста проклятая!».
И, как это ни парадоксально, порой русские таланты, выраставшие в атмосфере «сословного», «кастового» воздуха, насыщенного вирусами социального расизма, легче сближались с родившимися в 20–30-х годах еврейскими сверстниками, нежели с родными по крови Беловыми, Шукшиными, Рубцовыми. И вполне закономерно, что в наше «новорусское» время бывшие еврейские или космополитические диссиденты вроде Войновича или Аксёнова и потомки дворянских родов Глазуновы и Михалковы стали людьми общей касты, которую, условно говоря, можно назвать сегодняшними новыми «детьми Арбата». Отныне их объединяет общая неприязнь к русскому простонародью. У одних социальная, у других — национальная.
Особенно наглядно история продемонстрировала этот феномен, когда молодой русский парень из окружения Лимонова на какой-то пресс-конференции или презентации, проводимой русским человеком Никитой Михалковым, чем-то возмущённый, бросил в знаменитого режиссёра то ли яйцо, то ли помидор. Охранники Никиты Сергеевича тут же схватили наглеца, заломили ему руки, а к обидчику подошёл лощёный, элегантный отпрыск дворянского рода и без замаха, как хороший футбольный форвард, вонзил ему свой остроносый модный ботинок в низ живота… Словом, поступил с простолюдином по-дворянски… И миллионы людей видели по телевидению эту позорную сцену.
Слепая сословная ненависть к низам не раз выплёскивается на страницы глазуновской книги «Россия распятая»:
«Шудры — рабы, слуги общества»; «именно из шудр, черни — отбросов сословного общества, всегда готовых грабить и убивать, во все времена формировались легионы „сознательных пролетариев“, рушащих алтари и троны»; «пролетарии и шудры — это фактически одно и то же».
А что, разве с этой точки зрения нынешние несчастные скинхеды, выброшенные из общества, не являются шудрами? Так же как нищие подростки, которых на знаменитых бразильских пляжах Копакобана время от время отстреливают специальные отряды, как бы очищающие от этих париев город, как от бродячих собак. Молодая, но уже известная поэтесса Марина Струкова — крестьянская дочь из Тамбовской губернии, любимица ребят из РНЕ и сегодняшних скинхедов, на мой взгляд, куда более русский человек, нежели дворянин Илья Глазунов, потому что она знает: нынешние шудры — это дети народа:
Пляшет облако горя
по ночным городам.
Я из партии париев
и её не предам.
Искры на пепелищах
загораются вновь.
Я за злых и за нищих,
за бунтарскую кровь.
Да, время от времени Илья Сергеевич проклинает новое время в своих мемуарах, в картине «Рынок русской демократии», но это — для публики. Для элиты же он работает честно, добросовестно, профессионально, создавая галерею её отцов-основателей, её идеологов и лидеров, увековечивая победу элиты над народом.
Забыл Илья Сергеевич, называющий себя христианином, что всё окружение Христа — от апостолов до Марии Магдалины и разбойника, висевшего на Кресте рядом со Спасителем, — было для римской и иерусалимской знати своеобразными «шудрами» той эпохи; забыл о том, что мы все равны перед Богом… Забыл великую картину Александра Иванова «Явление Христа народу»: вокруг Спасителя почти все — шудры, «мир голодных и рабов», у одного даже обрывок верёвки на шее…
Но зато каков у Ильи Сергеевича в его книге инстинкт социального расизма! Поглядел на человека и всё понял: «В нём сразу угадывалась дворянская кровь».
* * *
В новорусской жизни спрос на Глазунова поднялся до фантастических высот. В результате завершившейся Великой криминальной революции настало его подлинное время. Зачем ему теперь послы с их жёнами, европейские короли и президенты, если у нас в России появились свои миллионеры и миллиардеры, способные платить за портреты не меньше любого шведского короля!
Им не нужно никакой рембрандтовской игры тени и света, никаких психологических нюансов, присутствующих в аскетическом, со впавшими щеками, лике Леонида Бородина, или пышущем русским кустодиевским здоровьем портрете синеглазого Солоухина, или в образе Шафаревича — полном трепета и колебания перед выбором судьбы.
Нет. Образы из новой галереи — это прежде всего золочёные резные кресла, в которых восседают хозяева жизни. Это перстни и кольца, сверкающие на их пальцах, это тщательно изображённые костюмы, шляпки и галстуки от самых что ни на есть знаменитых кутюрье. Это дотошно выписанные кружева и складки нарядов. Это натуралистически отточенные, предельно узнаваемые, безошибочно схваченные лица, руки, глаза, лысины, ордена, фуражки, мундиры. Впечатление таково, что сначала персонажи были вылеплены из воска и выставлены в салоне мадам Тюссо. Потом с восковых фигур сделаны цветные фотографии. И только потом художник с этих фотографий писал парсуны.
«…Слава его росла, работы и заказы увеличивались. Уже стали ему надоедать одни и те же портреты и лица, которых положенье и обороты сделались ему заученными. Уже без большой охоты он писал их, стараясь набросить только кое-как одну голову, а остальное давал заканчивать ученикам […] Кисть его хладела и тупела, и он нечувствительно заключился в однообразные, определённые, давно изношенные формы. Однообразные, холодные, вечно прибранные и, так сказать, застегнутые лица чиновников, военных и штатских не много представляли поля для кисти…».
(Н. В. Гоголь. «Портрет»)
Листаешь тяжелые, глянцевые страницы, и перед тобой проходят лики сильных мира сего. Назарбаев (1990 г.) и Павел Бородин (1991 г.), папа римский (1995 г.) и бывший начальник «Росвооружения» генерал Котелкин (1994 г.). Следом за ними московский мэр. И — жена (1998 г.).
Рядом с Лужковым, конечно же, должны быть портреты его вернейших соратников — и действительно, вот они: Олег Толкачев, бывший хозяин московского имущества, и главный строитель Москвы Владимир Ресин, тут же и бессменный помощник мэра господин Ким (1996 г.)… Целыми номенклатурными ульями уснастил художник свой знаменитый альбом. В советское время до помощников генсеков ни он сам, ни кто-либо другой из художников не опускались…
Затем следует клан персонажа, оплатившего художнику работы по реставрации интерьеров Кремлёвского Дворца: Виктор Столповских (1997 г.) в окружении портретов жены, матери и, видимо, двоих детей, которые, как два цесаревича, красуются в овальных золочёных рамах.
А сколько политиков, совершавших криминальную революцию, обрели «вечную жизнь» от прикосновения к холсту кисти Ильи Глазунова! Шохин с супругой. Чета Собчаков. Он в наполеоновской позе со скрещенными на груди руками, она в туалетах, не снившихся Екатерине Великой. А Валентина Матвиенко, вся в золоте и кружевах!
Персонал, обслуживающий элиту (певцы, журналисты, поэты), тоже необходим в альбоме. Круг деятелей культуры неширок, поскольку с обнищавшими, когда-то славными именами русских патриотов давным-давно покончено. Общественная их роль — отыграна. А больших гонораров за свои портреты они платить не могут. То ли дело Иосиф Кобзон с супругой Нелли (1990) или знаменитый поэт современности Илья Резник с бабочкой на шее и с книгой бессмертных стихотворений в холёных руках (1999).
Ну и, конечно, в альбоме скромно, но всё-таки представлены люди из демократической империи СМИ, подновившие вокруг головы художника ореол славы, который на переломе эпох начал было тускнеть. Это и журналист Лев Колодный, попавший в альбом, видимо, за книгу о И. С. Глазунове; здесь же начальник российских журналистов Виталий Игнатенко, любимый собеседник Юрия Лужкова на телеэкране — Павел Горелов и другой Павел — главный редактор «Московского комсомольца» по фамилии Гусев. Первый удостоен кисти Глазунова за организацию телепередач с Ильёй Сергеевичем, второй за то, что напечатал в 1997-м или 1998 году в нескольких десятках номеров своей популярнейшей газеты целую книгу воспоминаний художника.
Особо нужно остановиться на портрете забытого журналиста-международника (была такая профессия) Томаса Колесниченко. В «России распятой» Глазунов тепло вспоминает о нём:
«На всю жизнь я сохранил дружбу с Томом Колесниченко, умным, обаятельным, исполненным глубокого юмора, талантливым человеком. Он тогда предоставил мне свою квартиру… К нему заходили его друзья по университету Женя Примаков и Стёпа Ситарян… Его отец был в то время заместителем министра… Он (Т. Колесниченко. — Ст. К.) знакомил меня со сменяющимися редакторами „Правды“ — Сатюковым, потом с Зимяниным и Афанасьевым… стремясь помочь мне, мой друг познакомил меня с дочкой Булганина и дочкой зам. министра иностранных дел Ритой Фирюбиной. Портреты их были написаны…».
Так что с молодых лет дворянский отпрыск И. Глазунов жаждал стать своим в высшем слое советской элиты.
Лишь один из писателей-патриотов — единственный за последние 15 лет — был запечатлён Ильёй Сергеевичем. Случилось это после того, как Проханов сам написал и напечатал в газете «Завтра» роскошную полосу с фотографиями под шапкой «Империя Глазунова». Его портрет маслом с бабочкой на лацкане пиджака, сделанный тут же в самые короткие сроки, весьма выразителен…
Дядя Ильи Сергеевича — академик медицины и страстный любитель русской живописи Михаил Глазунов говорил племяннику в пору его студенческой молодости: «И Репин твой фигура многоликая, чтоб не сказать продажная, то царя бичует, то его рисует, а после него этого прощелыгу Керенского…» Можно только гадать, что он сказал бы сейчас Илюше, нарисовавшему столько «продажных прощелыг» нашей криминальной эпохи!
Умный и честный советский человек, обладавший хорошим художественным вкусом, «дядя Миша» не раз советовал племяннику уходить «от дешёвой социальной критики, лежащей в основе многих работ передвижников». Слава Богу, что он не успел увидеть «Мистерию ХХ века», «Разгром церкви в пасхальную ночь», «Костры Октября» и прочие аляповатые полотна, замечательные разве только гигантскими размерами…
* * *
Но дело не только в том, что у нашей новой элиты, из грязи попавшей в князи, в результате того, что она всё «захапала и поделила», появились громадные деньги. Всё несколько сложнее.
Какими бы монстрами-прихватизаторами или хищниками ни были эти «новые русские», но всё равно ведь хочется в глазах детей и внуков, в памяти грядущих поколений остаться хоть в каком-нибудь ореоле благородства, благолепия, порядочности. А что для этого надо? Самое простое — пожертвовать на храм, что с успехом делали олигархи, «отстёгивая» на строительство храма Христа Спасителя, о чём в храме говорит памятная доска, запечатлевшая их имена, или заказать парадный портрет великому русскому художнику-патриоту. Глядишь, сиянье его патриотической харизмы их грешные лики подсветит… Они ведь тоже люди. Помню, как однажды зашёл я на кладбище Александро-Невской Лавры поклониться митрополиту Иоанну Санкт-Петербургскому и Ладожскому. Заодно прошёл мимо могилок Собчака и Галины Старовойтовой, закономерно убиенной, поскольку, согласно мировому закону, всякая революция рано или поздно пожирает своих детишек… А наша-то революция — криминальная… Неподалёку от Собчака и Старовойтовой увидел монументальное надгробие, сверкающее отполированными гранями мрамора и базальта, и понял, что передо мной эпохальное захоронение ещё одного дитятки, пожранного чудовищной матерью-революцией. Эпитафия на мраморе гласила:
«Филиппов Дмитрий Николаевич. 1944–1998.
Великий гражданин, за Отчизну убиенный.
Память о тебе и делах твоих навсегда сохранится
в благодарных сердцах народа России».
Под надгробием покоился один из бывших комсомольских функционеров Ленинграда, ставший в 90-х годах то ли нефтяным магнатом, то ли владельцем морских портов и застреленный своими друганами-соперниками…
Но как хотелось его близким изобразить покойного русским патриотом, любимцем народа, «великим гражданином» (почти как Сергея Мироновича Кирова посмертно назвали!). Нет, неизбывна тоска у русских грешников по идеалу, по благодати, по святости, потому и становятся в очередь к Глазунову и просят: «Илья Сергеевич, сделай парсуну, за ценой — не постоим!..».
Люди сильны, но ход времени сильнее. Даже таким крупным и на словах независимым фигурам, как Илья Сергеевич, приходится склонять перед ним голову, соответствовать новой рыночной идеологии, присягать новым отношениям художника с властью.
А то, что за эти парсуны художник получал гонорары из ваучерных, украденных у нищей шудры грязных денег — ну и что? Деньги не пахнут. Но требуют от художника благодарности за переустройство жизни, осыпавшее его всяческими благами. И эта благодарность следует. Не прямо. Не по-лакейски подобострастно, а изощрённо, по-глазуновски. Ведь главная отработка даже не в постоянной готовности изготовлять лики хозяев жизни, а в том, чтобы советскую эпоху унизить и «коммуняк опустить» как можно ниже. Размашисто и страстно выполняет эту социальную задачу потомственный дворянин Илья Сергеевич.
То заявит в телепередаче у Караулова, что в первые два месяца войны 5 миллионов советских солдат попали в плен*. То объяснит нам, что «реформы Столыпина дали возможность нам выиграть войну 1941 года» (а почему же тогда не выиграли войну 1914-го?). То чтобы мы не очень-то гордились «сталинским выкормышем» Георгием Жуковым, ошарашит доверчивых телезрителей историческим открытием — будто бы «Жуков, мне говорили (кто? — Ст. К.), не начинал сражения, если на одного немецкого солдата у него не было десяти советских». Особенно смешно было смотреть, как художник во время телеэфира вдруг ни с того ни с сего, прерывая разговор с дотошным Карауловым, вскидывал руку и вскрикивал не своим голосом: «Слава России!». Я говорю «не своим», потому что приветствие это с эсэсовским театральным выбросом прямой руки и воплем «Слава Украине!» было узаконено как ритуальное у бандеровцев и оуновцев на Западной Украине. Впрочем, идеологу единой и неделимой России и русскому монархисту простительно не знать таких мелочей из советской истории…
К истории у Глазунова своё, трепетное отношение. Во время телефонной беседы с читателями «Московского комсомольца» 30 августа 2004 года он так скажет учителю истории из средней школы: «Я считаю себя, после художника, профессиональным историком, который оперирует не идеологическими постулатами, а реальностью, фактами и документами».
Каковы же «факты и документы», на которые опирается профессиональный историк Глазунов?
Вот несколько отрывков из его книги:
«Уже с февраля-октября по 1923 год были уничтожены 18 миллионов человек».
Но этого Глазунову показалось мало, и на стр. 184 он пишет: «Подсчитано, что в ХХ веке около двухсот миллионов человеческих жизней, включая победоносную войну Сталина и его союзников против Гитлера, потерял русский народ и народы России». «Подсчитано»**…
«Говорят (кто говорит? — Ст. К.), однажды Сталин ночью вызвал к себе Ягоду и приказал создать тюрьму для личных врагов Сталина».
«Рассказывают (кто рассказывает? — Ст. К.), что годами позже Берия и Сталин любили вызывать из „зверинца“ гигантского роста шведа Валленберга… Кто-то (кто именно? — Ст. К.) из бывшей обслуги „Сухановки“ видел его, превратившегося в скрюченного, словно от ревматизма, старика».
«В конце 40-х годов в бериевском корпусе, по слухам (? — Ст. К.), ещё существовала каптёрка, где висели костюмы и маршальские кители с бирками фамилий врагов народа».
И так — до бесконечности: «говорят», «рассказывают», «по слухам», «как пишут военные историки», «у западных исследователей» — вот они все факты и документы «профессионального историка» Глазунова.
А вот ещё один исторический перл:
«Многие историки (кто? — Ст. К.) доказывают, что он (Керенский. — Ст. К.) родился в тюрьме, будучи сыном цареубийцы Геси Гельфман […] и казнённого народовольца Александра Ульянова» — то есть Керенский — прямой племянник В. И. Ленина.
Когда я писал эти строки, то услышал, как по «Радио России» некий доктор Дубровин рекламирует чудодейственные капли «Князь Серебряный», лечащие от всех болезней: «препарат проверен во многих ведущих клиниках», и понял, что «во многих ведущих клиниках» — фраза, родная глазуновской — «многие историки»; от обеих пахнет вольным или невольным мошенничеством.
Об уничтоженных Сталиным «60 миллионах» русских людей Глазунов вычитал у Солженицына. «Исторический факт», свидетельствующий о том, что в 30-е годы из ленинградской Лубянки с Литейного спускали по канализации столько крови расстрелянных за ночь жертв, что «с моста в Неве было видно красное пятно, которое разгонял специально прибывший катер», Глазунову по секрету сообщил ещё один «профессиональный историк» — Аркадий Райкин.
Обо всех ужасах «сталинского зверинца» в подмосковной Сухановке, где сидели якобы только высокопоставленные враги народа, личные враги Сталина, художнику рассказал некий реставратор-архитектор, который тоже пользовался слухами:
«Меня уверяли (кто? — Ст. К.), что ещё до войны были живы Зиновьев, Рыков, Каменев, Бухарин и другие. В подземелье сделали железные клетки, приблизительно в высоту один, а в ширину два метра… Отсюда и определение Сталина „мой зверинец“. „Бывших наркомов и товарищей по партии приводили из клеток, и Сталин любил с ними беседовать за роскошным столом“».
«Рассказывали (кто? — Ст. К.) также, что Сталин любил через глазок в стене наблюдать за допросами».
Вся восьмисотстраничная книга воспоминаний И. Глазунова наполнена слухами, сплетнями, анекдотами, фантастическими сюжетами. Один из его главных информаторов — тот же Аркадий Исаакович Райкин — поведал ему о некоем таинственном человеке, который в довоенные годы за пять минут до отхода «Красной стрелы» появлялся на перроне Московского вокзала, — дальше цитирую по книге Ильи Сергеевича:
«Проводники с затаённым ужасом смотрели, к какому вагону он направляется. Называли они его между собой „товарищ Смерть“. Он садился, предъявив проводнику билет на одно из мест мягкого двухместного купе. Заказывал чай, читал газету, с улыбкой беседовал со своими визави по купе. Но проводник знал, что на станции Бологое, единственной остановке между Москвой и Ленинградом, он постучится в дверь к проводнику и скажет, что с его соседом по купе плохо. И самое удивительное, — внимательно посмотрел на меня Аркадий Исаакович, — что всякий раз санитары с носилками уже ожидали на перроне. Они аккуратно клали умершего человека на носилки, покрывали простынёй, а поезд продолжал стремительно мчаться в ночи…». Эту жуткую историю Райкину рассказал какой-то «последний из могикан» — старый проводник, естественно, безымянный…
Ну как не расписать подобный сюжет, достойный фильма ужасов, о палаче сталинской эпохи, лицо и деяния которого якобы знали проводники всех поездов, уходивших с Московского вокзала!
Но даже эта история бледнеет перед событием, которое, по словам Глазунова, сохранилось в памяти ещё одного безымянного очевидца.
«Позволю себе, — пишет Илья Сергеевич, — впервые опубликовать для нашего широкого читателя леденящую душу статью „Венец злодеяния“ из журнала „Двуглавый орёл“ (№ 24, январь 1924 года), издававшегося русской эмиграцией в Париже. Скажу откровенно: лично мне содержание этой статьи представляется наиболее достоверным. В основу её положен рассказ очевидца, записанный немецким пастором Купч-Ризенбургом и опубликованный в газете „Войхсель цайтунг“ 16 ноября 1928 года».
Суть истории состоит в том, что большевистская верхушка через 10 дней после расстрела на Урале царской семьи решила устроить на одной из кремлёвских кухонь ритуальное сожжение головы Николая Второго.
«По приказанию Ленина» все вожди якобы собрались в Кремле, подписали протокол, в котором голова была признана подлинной, и большинство проголосовало в ночь с 27 на 28 июля 1918 года эту голову сжечь.
Безымянный очевидец, сохранивший историю злодеяния в своей памяти, сообщает, что помимо вождей свидетелями события было множество народа: «комендант», «караульный начальник», «у входа сидит часовой», «куча людей» рядом с кухней «курит, разговаривает вполголоса…»
В «небольшой комнате» с «растопленной печью» сидели «около двадцати человек, в их числе Эйцух, Смирнов, Бухарин, Радек с сестрой и некоторые другие. Потом появляются Петерс с Балабановой; за ними следуют: Коллонтай, Лацис, Дзержинский и Каменев».
Коллонтай стало жарко, и она вскоре исчезла. «Появились зато другие любопытствующие. Среди них я видел Крестинского, Полякова, несколько матросов и женщин». И наконец наступил торжественный момент: Троцкий приказал перенести сосуд с царской головой «к пылающей печи».
«Пламя охватывает голову царя Николая, и невыносимый запах горящего человеческого тела наполняет душную комнатку».
С этой историей может соперничать только следующее повествование, не менее мистическое, о том, куда исчезали после убийства Кирова из Ленинграда остатки несчастного дворянства:
«Говорили (кто? — Ст. К.), что путь „дворянских поездов“, идущих из бывшего Петербурга в Азию по специально построенным (! — Ст. К.) веткам железной дороги, обрывался в песках Кара-Кумов. Заключённых выкидывали на раскалённый песок, а пустые составы возвращались за новыми жертвами в Ленинград…» («Россия распятая», стр. 121).
Вот такими бульварными «двуглавыми утками» и сплетнями, почерпнутыми из самых что ни на есть жёлтых эмигрантских изданий 20-х годов таких же «профессиональных историков», как и сам Илья Сергеевич («Сатанисты ХХ века» З. Шабельской, «КПСС у власти» Н. Рутченко, «Крестный путь» Ф. Винберга), изобилует эпохальный труд художника. Глазунов горюет по поводу того, что эти книги до сих пор не изданы в нынешней России. Но почему? Столько антисоветских «исторических исследований» пылятся ныне на книжных развалах! И, однако, всему есть предел: истории, подобные той, что произошла на кремлёвской кухне, даже нынешние «отвязанные» демократические издательства, видимо, стесняются печатать.
Феноменальное невежество знаменитого художника сыграло с ним злую шутку. Каждую бульварную антисоветскую книгу, каждый разговор с каким-нибудь эмигрантом первой или второй волны, каждую кухонную политическую сплетню о Сталине он встречал с экзальтированным восторгом, как великую истину, ему открывшуюся. Именно ему, великому художнику, человеку голубой крови, отпрыску славной фамилии, поклонники и единомышленники доверяли сокровенные тайны:
«Слова старого Вржосека <…> потрясли до основания мою душу» (старый писатель Вржосек, знавший Ленина, поведал Глазунову свои впечатления о нём):
«Придя домой, я долго не мог заснуть, потрясённый словами друга» (друг его юности Костя рассказал Илье Сергеевичу о том, какой негодяй Сталин).
«Меня потрясло стихотворение никому не известного поэта Н. Воробьёва „Кадету“» (Н. Воробьёв — поэт первой эмиграции).
«Его книга ошеломила меня, я дотоле не читал ничего подобного… Вот почему, рискуя многим, я провёз её через границу под рубашкой на животе…
Она ответила на многие мои исторические вопросы» (речь идёт о книге эмигранта Н. Н. Рутченко «КПСС у власти»).
И такими гимназическими эмоциями — «потрясло», «ошеломило», «поразило» — переполнены страницы повествования И. Глазунова.
Ещё бы! Ведь с ним доверительно разговаривали не кто-нибудь, а Василий Шульгин, сын Петра Столыпина Аркадий, активист Народно-трудового Союза Николай Рутченко, основатель журнала «Вече» Олег Красовский. Как тут не «потрясаться»!
А может быть, просто психика у него была такая внушаемая, непрочная, болезненная…
* * *
«Профессиональный историк» Илья Глазунов был так же потрясён, прочитав «кодекс чести белого движения», написанный В. Шульгиным, который он коленопреклонённо цитирует в книге:
«Белые честны до донкихотства. Грабёж у них несмываемый позор… Белые убивают только в бою. Белые рыцарски вежливые с мирным населением… Белые тверды, как алмаз, но так же чисты… Карающий меч в белых руках неумолим, как судьба, но ни единый волос не спадёт с головы человека безвинно. Белые имеют Бога в сердце. Белых тошнит от рыгательного пьянства, от плевания и от матерщины… Они рассматривают врага холодными, бесстрастными глазами… и ищут сердце… И, если нужно, убивают его сразу… чтобы легче было для них и для него…
Разве это люди?.. Это почти что святые».
Ну что тут сказать? Почитал бы лучше историк Илья Сергеевич дополнительно к шульгинской характеристике этих святых или почти ангелов страницы из книги члена поместного Собора Православной Российской Церкви, епископа Севастопольского, епископа армии и флота при Врангеле владыки Вениамина, который в своих воспоминаниях «На рубеже двух эпох» пишет о своих впечатлениях участника гражданской войны и белого движения:
«Слышу, как он самой площадной матерной бранью ругает и Бога, и Божью Матерь, и всех святых. Я ушам своим не верю. Добровольцы, белые — и такое богохульство!».
«Везде матерная брань висела в воздухе… Генералы говорили, будто бы без этой приправы не так хорошо слушают солдаты их приказания».
«Помню, как в Александровске при крестном ходе в штабе стояли офицеры за окном и небрежно курили, смотря на процессию с абсолютным равнодушием, думали, что их никто снаружи не замечает».
Это писал не «профессиональный историк», а выдающийся церковный деятель, свидетель и участник белого движения и трагического русского исхода, просто честный русский человек. Но, может быть, Глазунов не поверит митрополиту Вениамину, выходцу из крестьян, из народных низов?
Тогда надо будет его познакомить с дневниками человека его сословия — барона Будберга, министра в правительстве Колчака, которому недавно демократическая власть Иркутска поставила памятник на берегу Ангары:
«Год тому назад население видело в нас избавителей от тяжкого комиссарского плена, а ныне оно нас ненавидит так же, как ненавидело комиссаров, если не больше; и, что ещё хуже ненависти, оно нам уже не верит, не ждёт от нас ничего доброго… Мальчики думают, что если они убили и замучили несколько сотен и тысяч большевиков и замордовали некоторое количество комиссаров, то сделали этим великое дело, нанесли большевизму решительный удар и приблизили восстановление старого порядка вещей… Мальчики не понимают, что если они без разбора и удержу насильничают, грабят, мучают и убивают, то этим они насаждают такую ненависть к представляемой ими власти, что большевики могут только радоваться наличию столь старательных, ценных и благодарных для них союзников».
Если это не убедит Илью Сергеевича в том, что белые не ангелы Божии, то советую ему прочитать страничку из воспоминаний штаб-ротмистра Фролова, командира драгунского эскадрона в корпусе Каппеля:
«Развесив на воротах Кустаная несколько сот человек, постреляв немного, мы перекинулись в деревню. Деревня Жаровка и Каргалинск были разделаны под орех, где за сочувствие большевикам пришлось расстрелять всех мужиков от 18 до 55-летнего возраста, после чего „пустить петуха“. Убедившись, что от Каргалинска осталось пепелище, мы пошли в церковь… Был страстной четверг. На второй день Пасхи эскадрон ротмистра Касимова вступил в богатое село Боровое. На улицах чувствовалось праздничное настроение. Мужики вывесили белые флаги и вышли с хлебом-солью. Запоров несколько баб, расстреляв по доносу два-три десятка мужиков, Касимов собирался покинуть Боровое, но его „излишняя мягкость“ была исправлена адъютантами начальника отряда поручиками Кумовым и Зыбиным. По их приказу была открыта по селу ружейная стрельба и часть села предана огню».
Ну и напоследок отрывок из книги Николая Росса «Врангель в Крыму», изданной эмигрантским издательством «Посев» ещё в 1982 году, которую Илья Сергеевич так же, как книгу Н. Рутченко, мог бы тайно провезти в СССР на животе под рубахой:
«…грабежи, разбои и другие имущественные преступления не подвергались надлежащему преследованию, стали в войсках обыденным явлением. Честный солдат обращался в гнусного мародёра, исчезала всякая идейность и даже простая порядочность, и на смену им приходили низкие корыстные мотивы и грубый произвол.
Население, восторженно встречавшее войска, вскоре с ужасом отшатывалось от грубых пришельцев…».
Владыка Вениамин в своей горестной и правдивой книге честно признался: «Мы не белые, мы — серые». Может статься, что и Вы, Илья Сергеевич, совсем не белый, как Вам это кажется, а серый историк?
* * *
Главная историческая фигура, вызывающая у Глазунова судорожные приступы ненависти, — конечно же, Сталин.
«Я всей своею генной и жизненной памятью ненавижу пресловутого Кобу, а затем Сталина».
Чего только не наговорил «профессиональный историк» о Сталине, собрав в своей книге все слухи, всю ложь, все сплетни прошлых времён. И о том, что гражданской женой Сталина была Роза Каганович; и о том, что рост его был всего лишь 165 сантиметров; и о том, что, по сообщению «Вестника Бнай-Брит» от 3 марта 1950 года, Сталин был евреем; и о том, что Сталин, произнесший в 1945 году знаменитый тост за здоровье русского народа, тут же добавил на грузинском языке какому-то безымянному «своему соплеменнику»: «Если хочешь, чтобы шакал съел своё говно, надо его похвалить».
«Сталин расстрелял замечательного актёра Михоэлса…»
Историк даже не знает, какой смертью погиб Михоэлс.
Эти исторические изыскания недостойны того, чтобы их опровергать. Но когда Глазунов пишет о Сталине: «Его обращение к памяти великих предков было, когда немцы стояли под Москвой и под Ленинградом», то он, как гоголевская унтер-офицерская вдова, сечёт сам себя, потому что в своей же книге пишет о том, как его поразили идеологические перемены предвоенных лет:
«Вспоминается, как впервые в жизни ещё до войны, после увиденных мною спектаклей „Суворов“ и „Иван Сусанин“, я был потрясён…».
Потрясён был и его отец:
«Придя однажды домой, помню, сказал, что его просили сделать доклад о „Науке побеждать“ Суворова. Странно, — комментировал он. — Десять лет назад за такой доклад с работы бы сняли и в Соловки отправили. Вспомнили о Суворове, когда Гитлер пол-Европы отхватил. Удивительно, что и Эйзенштейн после лжи „Броненосца Потёмкина“ получил социальный заказ на „Александра Невского“. Воображаю, какую агитку состряпает…».
Так что Сталин обратился «к памяти великих предков» не тогда, «когда немцы стояли под Москвой и под Ленинградом», а за два, а то и за три года до начала войны.
Только после того как из высших эшелонов власти — политической, военной, чекистской — ему удалось вычистить всех идеологов мировой революции, всех воспитанников Троцкого, в том числе из генералитета и высшего офицерства, всех фанатиков-интернационалистов, страна смогла вспомнить Александра Невского, Ивана Сусанина, Александра Суворова… Отец Глазунова удивился этой перемене, но не понял её смысла. А сын до сих пор не понял и всё талдычит о том, что Сталин вспомнил о героях русской истории лишь в ноябре 1941 года.
Где корни этой ненависти? В происхождении? Может быть… Родня так или иначе была ущемлена в правах, особенно в первые послевоенные годы, кто-то сидел, кто-то был сослан. Роптали. Осуждали. Терпели.
Но время делало своё дело. В тридцатые годы отец художника, несмотря на то, что в гражданскую воевал с красными, получил серьёзную должность в наркомате пищевой промышленности, без защиты диссертации был удостоен учёной степени кандидата наук, читал лекции по истории и экономике России в институте имени Энгельса, был доцентом географического факультета Ленинградского университета.
Его старший брат Михаил после Военно-медицинской академии служил во время гражданской войны на стороне красных, а в 1941–1945 годах был патологоанатомом Советской армии. Даже в партии состоял и умер в звании академика медицины.
Так что дворянское происхождение Глазуновых в 30-е годы, которые хорошо помнит Илюша, уже не мешало им жить и работать.
Откуда в таком случае взялась его патологическая ненависть к Сталину и когда она сформировалась?
Сам Глазунов умеет и любит властвовать над людьми — тому я свидетель. Он знает, как подчинить их своей воле, обладает обаянием и почти мистической силой внушения. То есть он — человек авторитарного склада, умеющий во что бы то ни стало добиваться своих целей, человек, создавший, по словам Проханова, свою «империю». «Я люблю, — пишет Глазунов, — время Грозного царя Ивана. Оно требует глубокого изучения, а не идеологических ярлыков». Он преклоняется перед деспотом Петром Первым. И, по всей логике, должен понимать Сталина. Ан нет! И у меня есть некоторая догадка — почему…
Однажды, лет пятнадцать тому назад, мы втроем — хозяин, Татьяна Доронина и я — ужинали на Арбате в глазуновской башне, в главном её зале, обрамлённом бесценными иконами.
Разговор шёл о разном, но хорошо помню страстные речи Ильи Сергеевича об арийских корнях европейской культуры, о сакральных смыслах свастики, о расовых тайнах человечества и о трагической ошибке истории — войне двух великих народов Европы: немецкого и русского.
Много раз до и после этого вечера Глазунов, когда прямо, а когда таинственными намёками, обозначал свой пиетет перед автором книги «Майн кампф». Свято место пусто не бывает. Там, где оно занято Адольфом Гитлером, — там нечего делать его победителю Иосифу Сталину. И недаром в бессильном желании отомстить истории Глазунов в «Мистерии ХХ века» поместил в гробу на катафалке у Бранденбургских ворот Сталина, а не Гитлера, обгоревшие останки которого рядом с этими воротами были закопаны в воронке из-под советского снаряда.
Глазунов восторгался замыслом Гитлера, который распорядился после взятия Парижа сделать в столице Франции выставку, на которой были выставлены портреты художников-авангардистов и тут же — фотографии больных из европейских психиатрических клиник.
Он с восхищением отзывался о романах писателя первой эмиграции Петра Краснова, который прославил до небес и фюрера, и великую историческую миссию Третьего рейха. Откуда у русского монархиста такие взгляды? Это личное или семейное? Не буду гадать. Но знаю из глазуновской книги: больше всего интереса и внимания Глазунову оказывала антисоветская русская эмиграция ещё и потому, что один из старших братьев его отца, Борис Фёдорович, будучи в оккупации в Царском Селе, пошёл в услужение к немцам и стал работать в комендатуре переводчиком и делопроизводителем. Он был и одним из активных деятелей Народно-трудового союза.
«В семье при мне не поднимали тему, где семья дяди Бори — его жена и две мои двоюродные сестры, Таня и Наташа, хотя я и знал, что он, как и многие тогда, ушёл в потоке отступавшей немецкой армии на запад».
Когда Илья Глазунов встретился в Париже с историком-эмигрантом Н. Н. Рутченко и тот узнал, что Борис Глазунов — родной дядя художника, то воскликнул: «Дорогой Илюша, я хочу поздравить тебя, что у тебя такой дядя. Он был яростный антикоммунист и великий патриот России».
В нашей калужской семье была похожая беда. Сестра моей матери тетя Дуся до войны вышла замуж за дядю Женю — сына церковного старосты.
Брат дяди Жени Валентин во время короткой двухмесячной оккупации Калуги пошёл работать помощником к калужскому бургомистру, назначенному немцами… Калугу освободили под новый, 1942 год внезапно, и почти все, кто сотрудничал с оккупантами, убежать не успели. Валентина поймали и расстреляли безо всякого суда на опушке Калужского бора.
Тётя Дуся, вернувшаяся из эвакуации, узнала о семейной драме и тут же развелась с братом расстрелянного предателя. Помню, как мы забивали дверь, ведущую в комнату, где остался муж тёти Дуси. В нашей семье к этому времени уже погибли двое мужчин — мой отец и дядя Серёжа — военный лётчик, младший брат моей матери… Быть в родственных отношениях с семьёй пособника фашистов наша семья не пожелала.
В декабре 2004 года я приехал на несколько дней в родную Калугу и встретил своего старого товарища, которого знаю — страшно сказать! — более шестидесяти лет, с десятилетнего возраста.
Он рос, как и я, без отца, но его отец, как я помню по рассказам, в начале войны то ли проворовался, то ли растратил казённые деньги, был осуждён и сгинул в северных краях… Мой друг, встретив меня, неожиданно разволновался, сказал, что ему надо срочно поговорить со мной, и буквально затащил меня в гости. И рассказал душераздирающую историю о том, что его отец не проворовался и не присвоил никаких денег. А случилось то, что осенью 1941 года он, семилетний мальчик, с отцом и матерью выехал из Калуги в маленький областной посёлок, куда вскоре вошли немцы, и его отец сам пришёл к ним наниматься на работу в управу.
Через два месяца его расстреляли так же беспощадно и скоро, как и нашего Валентина, на опушке леса. Где их могилы — неизвестно.
Мой однокашник с матерью вернулся в Калугу, где никто не знал, что случилось с его отцом. На всякий случай они придумали историю об уголовном деле и всю жизнь хранили семейную тайну. Мать моего друга несколько лет тому назад умерла.
— Что мне делать, Станислав?! — с надрывом спросил меня мой ровесник, прораб-пенсионер, небритый беззубый старик с провалившимся ртом. — Я один знаю правду. Я для внучки всю жизнь свою описал: как рос, как учился, как в армии служил, как для родины газовые трубы по полям и болотам прокладывал… Но она вдруг спросит: «Дедушка, а кем был твой отец?». Да и дочь моя тоже о нём ничего не знает. Что мне им сказать? Правду писать стыдно — к немцам пошёл служить, решил, что они нас завоюют… А неправду писать — не хочу… Но ты о нашем разговоре никому ни слова!
Мы задумались, выпили молча по одной и по другой. И тогда я сказал:
— Напиши, что во время войны, когда посёлок освобождали наши, он вышел из дому и не вернулся. И всё… Пропал!
Мой друг закурил, выпил третью рюмку и благодарно обнял меня.
— Спасибо, друг! А ведь так оно и было. Вышел и не вернулся.
Сотрудничество с оккупантами считалось в наших семьях позором. Подобного рода факты люди скрывали не только потому, что это было опасно, но потому что — стыдно…
Борис Фёдорович Глазунов в 1945 году был выдан союзниками нашему СМЕРШу, получил всего лишь десять лет (по горячим следам расстреливали на месте!), в лагерях работал по специальности на инженерно-технических работах и вопреки всем ужасам ГУЛАГа, о которых пишет его племянник, отсидел свой срок весьма вольготно. Получал с воли от родных книги, «заказывал папиросы, чай, печенье, консервы и т. п. обязательно определённых сортов и в определённой упаковке» («Россия распятая», стр. 427), занимался математикой — решал теорему Ферма, изучал астрономию, увлёкся физикой — развенчивал теорию относительности, посылал свои работы в Академию наук и даже на имя Сталина, после чего «к нему в лагерь приезжали специалисты с воли».
Вышел на свободу после смерти Сталина.
А тщеславный племянник дяди-коллаборациониста посвятил ему в книге воспоминаний целую главу, где, по словам поэта, «не отличая славы от позора», попытался изобразить дядю борцом с тиранией и чуть ли не героем. Совершить такой подлог в стране, которая до конца света будет считать Девятое Мая самым великим днём своей истории, по-моему, дело не только постыдное, но и безнадёжное.
* * *
Мою родную Калугу немцы захватили в первых числах октября 1941 года. Думали, что навечно. А потому через месяц начали при помощи наших коллаборационистов издавать еженедельную городскую газету «Новый путь». Девизом газеты в левом верхнем углу были слова: «Против большевизма за свободу и хлеб». В противоположном углу стояло многозначительное клише: «1-й год издания». Но, увы, этот «1-й год издания» закончился через двадцать дней. Строители тысячелетнего рейха успели издать лишь 4 номера, а 30 декабря наши войска вышвырнули их из города.
Я внимательно изучил ксерокопии этих номеров, подаренных мне калужскими архивистами. Газетёнка убого-пропагандистская. Геббельсовская. На первой полосе победоносные реляции фашистского Верховного командования. Даже в номере от 6 декабря, когда наши опрокинули немцев и погнали на запад, газетка всё ещё пишет: «В окрестностях Москвы германские войска продолжают дальнейшее наступление». Ну конечно, здесь же рассказы о том, как великая и гуманная немецкая армия освобождает русский народ от «жидов и большевиков», прославление великого фюрера, поношение изверга и палача Сталина, душераздирающие исповеди сдавшихся в плен советских солдат и офицеров о том, как ужасно они жили в колхозах, как голодали во время учёбы в военных училищах… Заодно газета предупреждает крестьян, что землю ещё делить рано, что пока нужно весеннюю страду продолжать по-колхозному, засевать не частные наделы, а общественные поля.
Я вспомнил этот непотребный листок, когда прочитал «книгу-исповедь» Ильи Глазунова. Наш «профессиональный историк» с пафосом сообщает, что за два первых месяца войны в немецкий плен попали 5 миллионов наших солдат и офицеров.
Но даже сам фюрер, хвастая победами на Восточном фронте, был скромнее. В своей речи от 11 декабря 1941 года, произнесённой в рейхстаге и напечатанной в калужской газетке, он с восторгом заявил, что за пять с лишним месяцев войны «к 1 декабря было взято 3 806 865 пленных».
Это тоже большая ложь, но все же не глазуновского масштаба. Что же касается Сталина, то проклятья на страницах оккупационной прессы («изверг», «главарь кремлёвской банды», «Сталинские лесные банды») и в глазуновской «исповеди» написаны как бы одной и той же рукой. Да и по части всяческих сплетен, исторических анекдотов и вымыслов оба издания стоят друг друга.
Аналогичная картина возникает, когда и у Глазунова и у Бунескула (главный редактор «Нового пути», предложивший, как и дядя Глазунова, немцам своё сотрудничество и расстрелянный СМЕРШем) речь заходит о сталинском ГУЛАГе. Глазунов, ссылаясь на Солженицына, считает, что в советских лагерях до войны отсидело более 60 миллионов человек. Более объективная фашистская газета ограничивается 30-ю миллионами.
На самом же деле настоящие, профессиональные историки (и советские, и российские, и зарубежные) сходятся на том, что с 1921 по 1950 год в наших лагерях побывало от двух с половиной до трёх миллионов заключённых, из которых по политическим статьям сидело 900 тысяч. Для сравнения скажем, что на сегодня в Российской Федерации (а населения в ней почти в 2 раза меньше, чем в СССР) содержится более миллиона ЗК.
Оба издания возносят до небес столыпинскую реформу и проклинают колхозы.
В газетной колонке под названием «Тройник Сталина» автор сообщает о том, как он встретился на территории освобождённой России с приехавшим из Парижа русским эмигрантом N. И тот рассказал ему потрясающую историю, объясняющую секрет немецких военных успехов.
Оказывается, в 1935 году в Париж приехал советский чекист. Его задачей было найти двойника Сталина. Одного уже нашли на Кавказе. Но этого было мало. Нужен был ещё один, чтобы три машины с тремя Сталиными (один настоящий — два фальшивых) одновременно выезжали из трёх разных ворот Кремля и сбивали с толку террористов, готовивших покушение на Сталина. Нашли «парижского Сталина» — полковника дикой Кавказской дивизии. Заключили с ним контракт, привезли в Москву. Дальше цитирую:
«И что же происходит? Через два месяца убивают первого двойника, того кавказского… месяца через три — новое покушение, и ухлопывают, как вы думаете, кого? Да! Самого настоящего Сталина! Остаётся, значит, наш полковник! Что же он делает? Поставил к стенке Тухачевского, Егорова и тысячу разных там краскомов. Всех самых опасных! Ворошилова и Будённого он оставил… Ведь они опасны не для врага, а для своей же армии… Гениально? Потом рубанул с плеча по головке компартии… А когда Германия справилась на Западе, толкнул в войну с ней Советскую Россию. Ну, результат вы знаете… Вот голова! Немцы к Москве подошли…».
Ну, чем это слабее, нежели рассказы Глазунова и Аркадия Райкина о ритуальном сожжении царской головы на кухне Кремля, или о поездах смерти в Каракумах, или о сталинском «зверинце» в Сухановке?
А вот ещё сюжет из калужской газетки. Якобы сын Молотова Георгий Скрябин попал в немецкий плен 2 ноября 1941 и выступил «27 ноября в Берлине перед представителями мировой печати», и обратился по радио к русскому народу.
Несколько отрывков из его выступления:
«Дорогой мой народ! От всего русского сердца я хочу передать вам братский, чисто русский привет. Я, сын Молотова, понял, что такое счастье жизни, которая не отдаётся за этих поганых жидов и большевиков…».
«Нам усиленно вдалбливали в голову, что Гитлер идёт истреблять русский народ. Это ложь большевиков и жидов… Жидам у нас было хорошо… жиды России сговорились с жидами всех стран, с английскими капиталистами. Вместе они хотели напасть на Германию… Теперь жиды в страхе бегут за Урал в Сибирь. И там они будут беспощадно раздавлены».
Вот в такого рода антисемитском жанре наши калужские коллаборационисты, конечно, недосягаемы. В своей «исповеди», несмотря на всю ненависть к сталинской эпохе, Илья Сергеевич, когда речь заходит о евреях, тушуется и держится в пределах здравого смысла или, может быть, интернационального воспитания, так или иначе повлиявшего на него в социалистическую эпоху. И не переходит запретную для каждого «порядочного человека» чёрту.
И ещё об одном парадоксе уходящей истории. Интересно было бы понять: почему с этой геббельсовской зоологической антиеврейской ненавистью к Сталину и к советской эпохе по своим аргументам и, главное, по яростному накалу чувств один к одному совпала через шестьдесят с лишним лет после победы ненависть многих нынешних фанатиков-русофобов.
Насмотрелся и наслушался я в апреле-мае 2005 года теле- и радиовыступлений Марка Розовского, Василия Аксёнова, Мариэтты Чудаковой, Алексея Германа, Валерии Новодворской. Забавно, а временами и страшновато было видеть их перекошенные от ярости лица, когда в состоянии чуть ли не припадочном они с пеной на губах пытались доказать, что нельзя ставить памятники Сталину, ибо он уголовник, интриган, бездарный полководец и ничтожный исторический деятель.
Им вторили по радиостанции «Свобода» в те же дни Даниил Гранин, Эмиль Кардин, Александр Даниэль и какой-то историк тоже еврейского происхождения, которые обвиняли Сталина во всех наших двадцатисемимиллионных людских потерях во время войны, где бы они ни совершались: на оккупированных землях, в лагерях советских военнопленных, среди мирного населения, угнанного на работы в Германию, в польском Освенциме, в австрийском Маутхаузене, в латвийском Саласпилсе, в немецком Биркенау…
А я слушал и думал, вспоминая призывы геббельсовской калужской газетёнки уничтожить «всех жидов», что было бы с ними, если бы мы проиграли войну, а если бы СССР рухнул подобно цивилизованной Франции, словно карточный домик… При таком весьма возможном зигзаге истории пепел, в который превратились бы все нынешние сталинские хулители, до сих пор кружился бы в небе тысячелетнего рейха.
А ещё я думал о том, что чем больше, господа, горячей слюны слетает с ваших уст, чем искажённее и безобразнее становятся ваши лица на голубом экране во время подобных представлений, тем глубже овладевает сознанием десятков миллионов наших людей одна простая мысль: независимо от того, поставят ли Сталину новые памятники или нет — он величествен и бессмертен, а вы…
Чего только я не наслушался в эти апрельские и майские дни! И что Ленинград надо было сдать врагу, и что руины Сталинграда не стоили того, чтобы их защищать насмерть, и что побеждённая Франция хорошо и спокойно жила при Гитлере… Все эти вопли были каким-то актом коллективного безумия, наверное, схожего с тем, которое овладело еврейской толпой две тысячи с лишним лет тому назад, когда она, беснуясь, кричала: «Распни Его!» Только те — жаждали увидеть распятого Христа, а нынешние — распять нашу Победу.
Из двадцати семи миллионов наших людских потерь около восемнадцати миллионов — это безоружные, беспомощные граждане — дети, женщины, старики, военнопленные… Если бы, войдя в фашистские страны Восточной Европы и в Германию, мы, как требовал любимый либералами Илья Эренбург, «уничтожали немецких самок», а после каждого выстрела в спину советского солдата расстреливали заложников; если бы мы в преддверии Победы бомбили немецкие города с той же жестокостью, как англичане и американцы Дрезден (где в конце войны от бомбёжек погибло четверть миллиона мирных жителей); если бы Сталин организовал лагеря для военнопленных по фашистскому образцу как лагеря уничтожения (а в наших лагерях после войны содержалось более чем 3 миллиона пленных), то наши общие человеческие потери могли бы сравниться с потерями фашистской Европы. И тогда бы у Глазунова и у Новодворской вкупе с Александром Яковлевым не было бы оснований кричать, что мы вымостили дорогу к победе трупами. Но Иосиф Сталин отказался от поголовного ветхозаветного мщения, называемого в наши времена геноцидом. Он даже не потребовал от фашистских государств-сателлитов (Италии, Венгрии, Румынии и т. д.) никаких репараций. А зря, если вспомнить, что сегодня венгры хотят, чтобы мы заплатили им некую компенсацию за подавление их мятежа в 1956 году, при этом забывая, что полмиллиона венгерских солдат (более жестоких, как говорят современники, нежели солдаты немецкие) остались после войны в наших лагерях для военнопленных… А латышские и эстонские эсэсовцы во времена оккупации жестоко расправлялись с нашими людьми на Псковщине и Новгородчине. (Это к тому, что прибалты тоже начинают от нас требовать какие-то компенсации.)
Поистине мы живём в страшные времена, похожие на те, о которых писал Тютчев во время Крымской войны 1854 года:
Теперь тебе не до стихов,
О слово русское, родное!
Созрела жатва, жнец готов,
Настало время неземное…
Ложь воплотилася в булат;
Каким-то Божьим попущеньем
Не целый мир, но целый ад
Тебе грозит ниспроверженьем.
Все богохульные умы,
Все богомерзкие народы
Со дна воздвиглись царства тьмы
Во имя света и свободы!
Тебе они готовят плен,
Тебе пророчат посрамленье, —
Ты — лучших, будущих времён
Глагол, и жизнь, и просвещенье!
О, в этом испытанье строгом,
В последней, в роковой борьбе,
Не измени же ты себе
И оправдайся перед Богом…
* * *
Во время нашей совместной работы над журнальным вариантом книги «Россия распятая» Илья Сергеевич, не раз обращаясь ко мне и Геннадию Гусеву, воздевал руки к небесам и трагически восклицал:
— Ну скажите мне, за что меня патриоты не любят?
А за что любить?
За глумление над памятью великого полководца Георгия Жукова?
За повторение солженицынской лжи о «шестидесяти миллионах», уничтоженных при Сталине?
За «галерею» приватизаторов и олигархов?
За то, что в разговоре с полковником Ю. Петровым, сказавшим, что Чубайс — «это же главный преступник», наш «профессиональный историк» ответил:
«Нет, я так не считаю. Государственные преступники появились в 1917 году». («Московский комсомолец», 30.08.2004. Может быть, готовится писать или уже написал портрет Чубайса?)
За клевету на великое государство? («СССР стал действительно тюрьмой для народов». — «Россия распятая», стр. 209.)
Да под такими словами с радостью подпишется любая Новодворская и любой Сванидзе. Так что, как бы ни проклинал Глазунов «рынок демократии», когда речь заходит о Советском Союзе — он всегда рядом с идеологами и основателями этого рынка.
* * *
В 1996 году, к восьмидесятилетию Георгия Васильевича Свиридова, мы напечатали на обложке фотографию композитора, сидящего на скамейке в валенках, в старом поношенном пальто, с палкой в руках на чужой даче, которую он снимал в Подмосковье.
Под фотографией были слова Распутина и заголовок: «Повелитель мелодий». Я подарил этот журнал Глазунову.
Художник буквально впился в распутинский текст: «Повелитель мелодий!», «Рождён в курской деревне, обновлённой революцией!».
Лицо его налилось гневом, в словах и междометиях кипела ревность художника, который жизнь свою всегда соотносил с властью, рассчитывал и выстраивал отношения с ней, обслуживал её, одновременно ненавидя, торговался, выкраивал льготы и вдруг увидел, что есть и другая слава — слава художника, равнодушного к власти, поглощённого лишь творчеством, не жаждущего скандалов и денег, сидящего на скамейке в старом пальто, в валенках, без галстука…
— Да как он смеет быть таким! — слышалось мне в яростных восклицаниях Глазунова. — Этот образ жизни, его аскетизм, независимость, простонародное, плебейское происхождение — всё, всё — вызов мне, вызов таким, как я!
В 2002 году издательство «Молодая гвардия» выпустило в свет книгу заметок, дневниковых записей, рабочих тетрадей композитора Георгия Васильевича Свиридова «Музыка как судьба». Эти записи композитор вёл с 1972 по 1994 год.
Замечателен «Указатель личных имён», завершающий восьмисотстраничную книгу. В нём около ста страниц и около полутора тысяч имён. Поскольку Свиридов не замыкался в узкопрофессиональном музыкальном мире, а жил в пространстве всей русской и мировой культуры, то указатель изобилует именами политиков, историков, кинематографистов, актёров, писателей, поэтов.
Среди них на многих страницах книги встречаются имена Сергея Есенина, Николая Рубцова, Василия Шукшина, Василия Белова, Валерия Гаврилина, Вадима Кожинова, Юрия Казакова, Владимира Крупина, Юрия Кузнецова, Владимира Личутина, Анатолия Передреева, Алексея Прасолова, Владимира Кострова…
Иных из нас он разыскивал сам, писал нам письма, приглашал к себе в гости, часами беседовал с нами, желая, как я сейчас понимаю, передать «в хорошие руки» свой опыт понимания жизни, истории, русской судьбы.
Любая возникшая на патриотическом горизонте творческая судьба интересовала его. Он читал наши книги, постоянно сам, не обращая внимания на разницу в возрасте и общественном положении, звонил многим из нас, писал письма, поздравлял с какими-то нашими успехами, с днями рождений, словом, собирал и объединял русских людей, но не как мэтр, а как старший наш друг и товарищ.
Не надо думать, что Георгий Васильевич источал своим младшим соратникам только слова восторга, любви и похвалы. Он и гневался, и язвил, и высмеивал, и горевал, и переживал за нас, за наши слабости, заблуждения, неудачи.
Но почти все мы, кого я перечислил выше, были русскими людьми именно такого склада, над которыми издевался Глазунов: «пребывают в нищете и пьянстве», «падают бородами в винегрет»…
Все или почти все творческие люди русской патриотической судьбы (даже малоизвестные, второстепенные таланты) были замечены Свиридовым, все они присутствуют в тысячеимённом свиридовском «указателе имён», завершающем книгу «Музыка как судьба»… Но удивительно то, что там нет имени Глазунова. Ни одной записи, ни одного упоминания о нём нет в свиридовских двадцати тетрадях, которые он вёл более четверти века. А о художниках — вспоминал. О Борисе Кустодиеве, о Павле Корине, о Гелии Коржеве.
Когда же однажды я спросил Георгия Васильевича о Глазунове, то Свиридов помрачнел, что-то буркнул себе под нос и сделал вид, что не расслышал моего вопроса. Однако ему было что сказать мне…
* * *
Если отказываешься верить в высшую цельность мира, то вступаешь на стезю духовной и эстетической неполноценности, неизбежно кастрируешь, «упрощаешь» мир и себя — до эротических видений, плывущих в воздухе (Дали и Шагал), до демонстративно разъятых обломков бытия («Герника») и в конце концов до тотального в своём пошлом пессимизме «Черного квадрата», до последней мертвенной формы, разложить которую дальше уже нельзя. Такого рода драму поэта в своё время пережил Осип Мандельштам:
Там, где эллину сияла красота, —
Мне из чёрных дыр зияла срамота.
Подобная «упрощённая срамота» живёт (если у неё есть жизнь) и в китчевых громадных полотнах позднего Глазунова. Она имеет лишь одну особенность: в отличие от запредельной антиэстетической «срамоты» Малевича и Пикассо, эта «срамота» имеет человекообразные формы, хотя, в сущности, являет собой механический хаос истории, который невозможно спасти никакими искусственными вкраплениями лика Спасителя, никакими религиозными сюжетами («Разгром церкви в пасхальную ночь»)… Вот почему творчество Глазунова гораздо ближе к творчеству Пикассо, нежели это кажется самому художнику. Благими намерениями вымощена дорога в ад. В сущности, «Мистерия ХХ века» — это та же «Герника», только «недоношенная», недоразвитая. Эта действительность «разложена» («музыку я разъял, как труп») не до конца, чтобы советский массовый зритель от неё не отвернулся… Словом, ни Богу свечка, ни черту кочерга.
Цельная сложность бытия — зрительная, музыкальная, словесная («цветущая сложность», как говорил Константин Леонтьев) — всегда была дивной тайной, которую пытались разгадать и выразить Рембрандт и Моцарт, Рублёв и Шекспир, Мусоргский и Пушкин.
Но роковая особенность талантов, творивших в ХХ веке, заключается в том, что многие самые одарённые из них были изначально поражены сатанинским вирусом скепсиса, распада, апостасии. Однако, в отличие от Глазунова, они по-своему были предельно бесстрашны, доходя в «разъятии музыки» до самого дна. Никто из них не избежал этого эпохального соблазна: ни Пикассо, ни Сальвадор Дали, ни Маяковский, ни Марк Шагал, ни Томас Мур, ни Диего Ривера. Каждый из этих или им подобных закомплексованных суперменов шарахался в объятья к кому угодно — к фашистам, к анархистам, к троцкистам, к сионистам, к коммунистам и т. д. Жажда скороспелой и обязательной прижизненной мировой славы заменяла им всем жажду истины. Но если у патриархов модернизма в творчестве ещё присутствовал какой-то «честный поиск», то у их преемников всё выродилось в откровенное массовое искусство и в «прозрачный бизнес». Одновременно всех персонажей этой творческой породы объединяло мировоззрение, которое с ошеломляющей откровенностью выразил в 1935 году Пабло Пикассо:
«Нужна тотальная диктатура… диктатура художников… диктатура одного-единственного художника… чтобы… уничтожить очарование, уничтожить историю и всю остальную кучу хлама. Но здравый смысл всегда побеждает. И нужно прежде всего совершить революцию против него».
В патриархальные времена такой путь художника назывался просто: «продал душу дьяволу», «подписал с ним договор кровью» — всё, как в «Фаусте» Гёте или в «Портрете» Гоголя. Сегодня такими наивными и простодушными аргументами ничего не объяснить. Нужен другой язык, которым, как никто другой в конце ХХ века, владел Георгий Свиридов:
«Искусство нашего века несёт большую ответственность за то, что оно настоятельно и талантливо проповедовало бездуховность, гедонизм, нравственный комфорт, кастовую, интеллигентскую избранность, интеллектуальное наслажденчество и ещё того хуже: упоённо воспевало и поэтизировало всякого вида зло, служа ему и получая от этого удовлетворение своему ненасытному честолюбию, видя в нём освежение, обновление мира. Всё это, несомненно, нанесло огромный вред человеческой душе…».
* * *
Впрочем, в «России распятой» есть немало замечательных страниц.
Прежде всего это скорбное повествование о великой ленинградской блокаде, которая стала и моей трагедией. Родители Глазунова похоронены на Серафимовском кладбище, а мой отец, умерший от голода в феврале 1942 года, — на Пискарёвском.
Нельзя без волнения читать письма, посланные одиннадцатилетним мальчиком своей умирающей матери в Ленинград из новгородской деревни Гребло.
Полны чистой и печальной правды его воспоминания о сиротской жизни среди крестьян этой деревни.
Подлинностью суровой эпохи дышат страницы дневников двоюродного деда художника — генерал-лейтенанта Ф. А. Григорьева.
И конечно же, интереснейшее чтение представляют главы «России распятой», в которых речь идёт о великих русских и европейских художниках, о сущности искусства.
Я жалею лишь о том, и даже раскаиваюсь, что когда в 1996 году первая книга «России распятой» публиковалась в журнале, мы с моим заместителем Геннадием Гусевым, не выдержав «торга» с Глазуновым, его истерического напора, его артистического шантажа, иногда сдавались и позволили ему на страницах «Нашего современника» опубликовать две-три пошлые и лживые сплетни о советской эпохе.
Впрочем, именно после таких яростных идеологических споров мы решили публиковать главы из «России распятой» в конце журнала, после его последней страницы, в виде приложения, как бы показывая читателям, что мы во многом не согласны с автором. И всё равно чувствую себя перед читателями виноватым.
Не могу в заключение не процитировать отрывок из пролога к монументальному первому тому книги «Россия распятая»:
«Говоря о предательстве, я имею в виду самую страшную суть этого понятия: когда человек, а мы говорим о художнике, предаёт в силу тех или иных обстоятельств самого себя.
Предательство страшно тем, что художник, попирая святые и незыблемые истины творчества, перестаёт быть художником, меняя на чечевичную похлёбку свой Божий дар… Предательство — когда художник, изменяя себе, на деле становится рвущейся к карьере и материальным благам проституткой. Предательство — это продажа вдохновения…».
Всё ведь понимает однако…