Наш Современник, 2005 № 11

Журнал «Наш современник»

Торлопов Владимир

Пеньков Николай

Куняев Станислав Юрьевич

Лобанов Михаил Петрович

Попов Владимир

Елисеев Александр Владимирович

Рыжков Николай Иванович

Казинцев Александр Иванович

Волков Валентин

Семанов Сергей Николаевич

Бондаренко Владимир

Павлов Юрий Михайлович

Корниенко Наталья Васильевна

Викулов Сергей

Зотов Станислав

СРЕДИ РУССКИХ ХУДОЖНИКОВ

 

 

Сергей Викулов

ЗАТЕРЯННЫЙ МИР

В Вологде вышел в свет альбом графических работ народного художника России Джанны Тутунджан. В нём всё необычно, начиная с названия. В самом деле, разве не диво, что на обложке тяжелого фолианта (издательского стандарта при воспроизведении живописных полотен) в качестве названия красуется словечко совсем из другого ряда — «Разговоры»…

В надежде рассеять недоумение открываю первую страницу альбома. На ней — авторское вступление, в котором искреннее признание в любви к русскому Северу, к его деревням и селам, к людям, живущим в них… А ещё — нетерпеливое ожидание встречи с ними, радостное предощущение творчества: «…Я войду в незнакомый дом… и буду рисовать то, что вижу, и слушать, слушать, слушать»…

Трижды повторенное «слушать» сразу заставляет думать, что будущий рисунок для художника не главное из того, что произойдёт в доме, в который она войдёт. Главное — то, что будет в нём услышано, то есть слова, сказанные позирующим человеком, слова, которые, как снимок на фотоплёнке, проявят, высветят его душу — в радости ли, в печали — до дна. Сама художница об этом сказала так: «Больше всего на свете меня волнует состояние Души — Человека, Народа, Страны».

Прекрасно! Но как передать это состояние? Рисунком? Можно, но лишь отчасти. Исчерпывающе же, на всю глубину — только словами, самыми правдивыми, самыми весомыми в данном разговоре. Расслышать эти слова — для художницы всё равно что поймать золотую рыбку. Расслышать — и записать их. И восхититься, увидев, что они стали единым целым с рисунком, последним штрихом к нему.

Кого-то из поклонников художницы (а уж искусствоведов — обязательно) столь неожиданный синтез рисунка и слова немало удивит: а не озорство ли это? — подумают они. Подобные сомнения были и у меня. Но чем дальше листал я альбом, бормоча при этом многообещающее словечко «разговоры», тем больше убеждался, что никакого озорства в этом синтезе нет. Всё серьёзно, всё естественно, хотя и непривычно, потому что ново. И, как творческий приём (если не забывать, что речь идёт о творчестве), имеет полное право называться не просто новым, а новаторским.

Уверен, не женский каприз, не разыгравшаяся фантазия в минуту игривого настроения привели художника к этому приёму, а радостное удивление открывшимся ей затерянным в вологодской глуши миром, а точнее — народом, образ которого она вознамерилась запечатлеть для потомков.

Таланта живописца для этого оказалось мало, хотя успех персональной выставки её работ в Москве обеспечен был, в первую очередь, именно зрительным рядом. И вот при новых встречах с аборигенами деревни Сергиевской кисть художника всё чаще стала уступать место фломастеру, потому что он «работал» намного оперативней, а главное, «мыслил» глубже, гражданственней, социальней, публицистичней. И решающую роль в этом играли именно «разговоры», которые успевал он записать на том же листе ватмана.

При этом каждый раз думалось: а, собственно, почему бы и нет? Если рисунки к художественному тексту (к роману, к повести) смотрятся вполне естественным и даже приятным приложением, то почему не могут быть таковыми тексты к рисункам, к портретам, в первую очередь?

Так родилась оригинальнейшая серия графических работ Джанны Тутунджан, названная «Разговоры» (на титуле — с добавлением: «по правде, по совести»). 200 с лишним рисунков (можно добавить — озвученных) составили эту серию; 129 из них художница включила в альбом, перелистать который я и приглашаю читателя…

Почему же художница — южанка по крови — навсегда выбрала Север? Можно предположить, что решающую роль в этом выборе в молодости сыграл учившийся вместе с нею в Суриковском институте замечательный парень из-под Вологды Коля Баскаков, ставший поначалу её другом, а по окончании института — мужем. Найдя в нём надёжную опору, Джанна Татджатовна в 1959 году приезжает в Вологду, ставшую — теперь это можно сказать определённо — второй её родиной. Горячо, восторженно, сострадательно любимой.

С первых же лет жизни в Вологде художница поняла, что экзотики древнего города, ровесника Москвы, красивейшей природы вокруг него — ей недостаточно. Тянуло в глушь, в деревни и сёла, затерянные за тёмными лесами, синими озёрами, величественными в своей медлительности реками. А главное — тянуло к людям, олицетворявшим коренную, глубинную Россию. Оставалось лишь решить: куда отправиться. Выбор пал на Тарногу, один из самых отдалённых — в сторону Вятки — районов. Прадеды называли это поселение «Тарногским городком», кстати, как и соседнее — «Кичменгским городком», основателями которых, по преданию, были новгородские ушкуйники.

Попасть туда можно лишь самолётом или по реке Сухоне, притоку Северной Двины, желательно в половодье. Благородное, конечно, дело — «хождение в народ», но нелёгкое, можно даже сказать — жертвенное. Передвигаться приходилось на попутных подводах, на утлых лодчонках и даже на плоту. Причаливали к каждой деревушке, выбирали для ночлега более приветливую, хотя бы по местоположению, а главное — не безлюдную. Ну, а с крышей для проживания — проблем вообще не было: хочешь — подселяйся к хозяевам пятистенка, хочешь — пустующий дом обогревай…

Счастливым причалом для путешественников оказалась деревня Сергиевская, привольно раскинувшаяся на высоком левом берегу Сухоны. Не знаю, какая изба была первой, в которую вошла Джанна не как гостья из Москвы, а как художник, с альбомом, прижатым к груди, с сумочкой, в которой ждали своей минуты фломастер и тушь; вошла, твёрдо зная, зачем: нарисовать хозяйку, привлекшую её внимание ещё при первом знакомстве (в магазине, кажется), поразившую её скорбью в глазах, видимо, вдовьей, и гордо поставленной головой. Приветливо встреченная ею, села напротив, развернула альбом, достала фломастер и, чтобы не смутить женщину необычным для неё действом, завела разговор, намеренно пустяшный. Хозяйка — дело привычное — запросто пристала к нему… А через минуту-другую, как-то незаметно, само собой, пустяшное отвеялось в сторону, и разговор пошёл о пережитом, местами — самом сокровенном: известно, в каждой бабьей душе этого добра под завязку.

Так-то оно так… Но вот одна из согласившихся было «посидеть» перед художницей часок-другой, когда дошло до дела, вдруг задумалась, головой покачала и вымолвила: «Если всё рассказать…» — и опять замолкла: в горле, догадалась Джанна, вместо слов — комок, который, как известно, не проглотить. Поднесла женщина к губам кончик платка, повинилась: «Нет, не могу говорить…»

Но на следующий день всё-таки переборола себя…

…Летом дело было. Пошла она, в сумерках уже, с серпом да верёвкой травы корове нажать. Не то чтобы с оглядкой, а торопко всё же нахватала охапку, связала, за плечо перекинула и, согнувшись в дугу, ко двору посеменила. И вдруг голос, да не чей-нибудь, а бригадира: «Смотри, Нюрка, Бог накажет: в воскресенье работаешь». Почувствовав жар в лице, то ли крикнула, то ли пискнула, не останавливаясь: «Бог, чай, не без глаз!» Самой полюбились эти слова — и как оправдание перед Богом, и как достойный ответ начальству.

В таком состоянии души Джанна и изобразила женщину, написав, тем же фломастером, её слова — выше, ниже рисунка… И удивилась: преобразился рисунок, зазвучал, проявив не только бытовую суть свою, но и нравственную, социальную!

В разговоре со следующей натурой — тоже женщиной, пожалуй, самой старшей из всех, на первый план вышли воспоминания о бабьих страданиях в годы войны. Джанна уже заканчивала портрет собеседницы, а та, оставаясь памятью всё ещё там, в лихолетье, продолжила:

— Вспомнили бы, как в войну-то пахали… — она обращалась к нынешним пахарям-сеятелям, — …безо всякого горючего, на одних горючих слезах…

Джанна чуть не вскрикнула от восторга: такой неожиданный, такой выразительный образ! Поэт позавидует!

Другая женщина (Джанна изобразила её в обычной позе деревенской собеседницы — в завязанном под подбородком платке, в резиновых сапогах, со сложенными на коленях вконец изработанными руками) припомнила все беды, обрушившиеся за прожитые годы на деревню (то из колхоза не отпускали, то, наоборот, принуждали по своим огородам разбежаться), и подвела итог горьким воспоминаниям:

— Уши бы не чуяли, глаза бы не видели, что с нами творят!

Невольно подумалось: с такою бы «речью» да на высокую трибуну, думскую, например… Да где там… Трибуна эта теперь только для профессионалов…

Листаю альбом мужественной землячки и не перестаю удивляться не только зоркости её глаза (это естественно для художника), но и гражданственной, социальной остроте её слуха. Не каждый художник уловил бы в исповедях дере-венских женщин самые сокро-венные для них мысли. А она уловила.

В середине 90-х годов гражданственная грань её таланта, её характера прояви-лась наиболее резко.

…Мужчина, которому, судя по рисунку, под шестьдесят, на вопрос: «Думаешь, чего дальше будет?», — вопрос задел за живое — отвечает: «Если так же базарить — ещё смешнее будет».

Не «хуже», как вполне естественно было бы услышать тут, а «смешнее»: случается же смех сквозь слёзы…

Ясно: камень на душе у человека. Свидетельством этому и отрешённость во взгляде, и вяло сцепившиеся пальцами руки, и эти тяжёлые слова: «базарить», «смешнее»… В них для мужика всё: и «перестройка», на которую он клюнул, и её итог, и даже невесёлая перспектива.

Несколько слов ещё об одном портрете, неожиданном в ряду уже отмеченных: «Женщина, кормящая грудью ребёнка». Наслаждаясь богоданным чувством материнства (хотя ребёнок этот у неё уже третий), она размышляет вслух о времени, в котором он родился, и, как всякая мать, тревожится за его судьбу. Она буквально воркует над «своей кровиночкой»:

— Ондрюша, хороший-от мальчик… Вот какая жизнь пошла… Ишь удумали! Танки на людей… Худые дядьки… А ты кушай, ягодка, и рости… Выростешь большо-ой! Потом с Витей, с Васей, троё, поедете в поле и спросите: «А кто тут хозяин?»

Символично: выедут в поле «троё». И, может быть, не на тракторе, не на машине, а на конях гривастых, под стать былинным, и углядев из-под ладони, что поле, русское поле, не распахано, не засеяно, скажут что-нибудь и покруче…

Рисунок даёт повод подумать об этом.

Тревожится о будущем своего сынишки и хозяин другого дома. Джанна нарисовала его праздно сидящим на диване. Он сухощав, жилист («на чём штаны держатся»), изработался, видно, а может, даже нездоров. По праву руку, рядышком с ним, как нарост на берёзе, мальчик лет двух, не боле, по леву — газетёнка, отложенная по прочтении, а на ней — очки, с верёвочкой вместо дужек. Мужик — это видно по его выражению — не расположен к беседе, но на вопросы художницы всё же отвечает:

— Когда хорошо-то поживём?

— После меня.

— Васюха-то доживёт?

— Должен.

Чего больше в этом ответе? Уверенности или надежды? Пожалуй, надежды… А уверенность… Жизнь, какую знает он, пока не даёт повода обрести её.

Сам он об этой жизни — ни слова… За него высказался мужик в другой избе: «Капут колхозу… С последнего двора крышу снимают… все ташшат себе…» По слову «капут», употреблённому им, нетрудно догадаться: фронтовик. Немцы, когда он был в окопах, грозились ему: «Рус, капут!» Слава Богу, вышло наоборот…

Но куда чаще в деревне говорят теперь о другой «войне», которой не было начала и — будь она проклята! — не видать конца. Одна вдова солдатская высказалась о ней так: «Жизнь-то ноне райская… — Она сравнивала её с первыми послевоенными годами. — Только пьют много… и не вовремя… Ведь в тувалет не сходят без бутылки».

Последняя фраза наверняка из деревенского фольклора, не очень смешная, но зато бьющая не в бровь, а в глаз. Время, когда деревня деликатничала в рассуждениях о пьянстве («пей, да с умом — ещё поднесут») и даже шутила («ведро не выпью, но отопью много»), — время это прошло. Деревня воочию убедилась: зелёный змий уже не просто валит мужиков с ног — со свету сживает. Да если бы только мужиков, но ведь и жён-матерей — тоже. А в городах… в городах уже всерьёз поговаривают об открытии детских медвытрезвителей…

Понимает ли деревня гибельность пути, на который загнали её правители — и прежние, и нынешние?

Начинает понимать. Джанна запечатлела одного из тех, кто хотел бы свернуть с этого пути, пожить нормальной, трезвой жизнью.

…Глядя широко раскрытыми глазами — нет, не в небо — в собственную душу, он вслух мечтает: «Как бы отворотиться от вина… да от курева… К примеру, мне лично… — А подумав, добавляет: — Да и всей Расее…»

Слышите, господа думцы? Не за себя только, за всю Расею тревога. Это у мужика-то из Вологодской глухомани! Тревога и переворачивающее душу раскаяние. Раздумывая над этим феноменом, вспомнил — и, кажется, весьма кстати! — «Доброго Филю» из книги другого знаменитого моего земляка Николая Рубцова. Стихотворение о нём большинству читателей, думаю, известно. Но для продолжения разговора приведу его полностью.

Я запомнил, как диво, Тот лесной хуторок, Задремавший счастливо Меж звериных дорог… Там в избе деревянной, Без претензий и льгот, Так, без газа, без ванной Добрый Филя живёт. Филя любит скотину, Ест любую еду, Филя ходит в долину, Филя дует в дуду! Мир такой справедливый, Даже нечего крыть… — Филя! Что молчаливый? — А о чём говорить?

Можно подумать, поэт умиляется Филей, видя в нём проявление «лучших черт» национального характера. Он неприхотлив («ест любую еду»), терпелив, живёт без газа, без ванны, и тем не менее претензий к власти с его стороны — никаких («Мир такой справедливый, / Даже нечего крыть…») Властям — местным ли, государственным ли — «молчаливый» Филя не может не нравиться. Но нравится ли он поэту? Нет и нет! Он, если прислушаться, посмеивается даже над ним, сравнявшимся интеллектом с бурёнками, которых пасёт, «ходит (с ними) в долину», «дует в дуду». Поэт подтрунивает над Филей (правда, незлобиво, снисходительно), одновременно и жалея его, потому что не видит в ближайшем будущем счастливых перемен в его жизни. Да Филя и не стремится к этим переменам. Больше того, даже не думает о них. Художнице Д. Тутунджан «добрые Фили», которым не о чем говорить, кажется, и не встречались. А если встречались, она знала, как их разговорить. Одним хитрым (по деревенским понятиям) вопросом, одним сочувственным словом умела так задеть молчуна за живое, что он тут же проникался полным доверием к ней («знает жизнь баба!»), распахивал перед нею душу, и она имела возможность лишний раз убедиться, что душа у него болит и в самой глубине таит много слов, способных выразить эту боль.

Вспоминая о подобных случаях, она потом напишет: «Рисуя людей в далёких деревнях, я буквально страдала от того, что кроме меня никто не слышит, как они говорят».

Уверен, что под этим «как» художница подразумевала не одну только выразительность народного языка, но и содержание разговоров, их нравственный, гражданский, бытийный смысл.

Что ещё уловила из этих разговоров Д. Тутунджан? Какими рисунками сопроводила их? О рисунках, считаю, достаточно…

А вот некоторые тексты к рисункам (вдобавок к уже «услышанным») считаю необходимым воспроизвести, чтобы читатели воочию могли убедиться: народ, вопреки утверждениям публицистов, не спит и основной инстинкт — инстинкт самосохранения — не утратил. Он — великан — думает. Медленна его дума: до всего надо дойти самому, но зато глубока и, в соответствии с нынешним временем, тревожна:

«— Русака-то скоро совсем изживут… Говорят: выживай!.. А как?»

Озвучивает эту думу мужик, уже не молодой, в рассуждениях о демографической — слышал от самого президента — проблеме.

Другой, словно желая пояснить сказанное, добавляет:

«— Мужику всю дорогу сласти по норме, а горести — по горло».

Капитальное обобщение: не убавить, как говорится, не прибавить.

Бабка, одинокая в большом выстывшем доме:

«— Вот лежу я тут мёртвым капиталом… Чтобы умереть здися, во своём дому, на своей печи… К робятам неохота. Натолька опять пьёт… вторую недилю… Не было этого вина — красота. Теперь навезли… Водка да безработица лешева их губит».

Нестарая ещё женщина — о своей «товарке» задушевной, о её характере, отнюдь не с осуждением — скорее с восхищением:

«— Ох, Катерина, не ловка к житью. Она как разгорячится, дак у ей, у бока, щи варить можно!»

Думаю, не случайно Д. Тутунджан воспроизвела именно эти слова из монолога натурщицы: наверняка хотела, чтобы их услышали те, кто не любит деревенский народ за излишнюю покладистость, безответность, многотерпеливость.

Всё до поры.

Серьёзная, своеобразная получилась книга у Д. Тутунджан. Закрываешь её с ощущением, что ты только что вернулся из трудного, но полного впечатляющих открытий путешествия в некий затерянный мир, о существовании которого многие твои сограждане, пользующиеся всеми благами цивилизации, даже и не подозревают. Закрываешь с благодарностью художнице за то, что она открыла тебе этот мир, вселила в твою душу чувство тревоги за него, сострадания и любви к людям, проживающим в нём. Ведь он, этот мир, часть — и немалая! — народного организма, и если она болит, то, значит, нездоров и весь организм…