Наконец я понял, что он за писатель. Каждый рассказ у него посвящен одной чистой эмоции и на этой же эмоции построен. Иногда это делается новеллистически — с перипетией и финальным пуантом, например, в уже похваленном прессой «Переулке»: сыновья, услышав, как на отца напали, сами учиняют на него нападение, — этакий эффектный сюжетный гротеск, демонстрирующий чистое и всепроникающее вещество жестокости. Но гораздо чаще этот писатель действует бесфабульным способом, выдерживая рассказ на одной ноте, которая в читателе (пускай не во всяком) немедленно отзывается и становится неотвязной. Вот рассказ «Отец и дочь» — иронически-пристальный этюд об отцовской любви, граничащей с безумием. Или рассказ «Благородная душа», где автор на двух с хвостиком страницах берется описать эмоциональную феноменологию супружеской измены и успевает — вот что поразительно — доказать нам: эту ситуацию можно понять и оценить только при индивидуализированном, а не обобщенно-моралистическом подходе: «А главное, в душу человека (А. в частности) всмотреться», — так, уже почти без иронии, рассказ заканчивается. Тут вполне оправданны литерные имена условных персонажей: Т., А. и т. д., поскольку настоящими действующими лицами являются очищенные от случайностей чувства. А место действия, «та страна», есть не что иное, как душа человеческая.
Каталог чувств «по Е. Шкловскому» довольно обширен и, по сути, совпадает с перечнем рассказов, составивших сборник. Иногда автор совсем из ничего изготавливает нечто. Рассказ «Восхождение» построен на зауряднейшем эпизоде: некто по кличке Лебедь не может открыть ключом дверь своей квартиры, где для компании его приятелей припасена бутылка «Кубанской». Дружки томятся в ожидании, и он по веревке взбирается на балкон своего пятого этажа. Риск бессмысленный, но все обходится благополучно. Так ради чего это написано? Ради того, чтобы обозначить и вчуже уловить то, что переживал в эти минуты Лебедь и о чем впрямую не сказано ни слова. Ради одной мимолетной эмоции, спрятанной в подтексте. Наследник традиции Юрия Казакова, Е. Шкловский привнес в нее и свое, а именно — гиперболизированный лаконизм, адекватный жесткому информационному стилю нашего времени, то и дело обрывающему наши лирические излияния репликой: «Короче!»
Приверженец содержательной и выразительной краткости, Е. Шкловский нашел в нынешней прозе собственное место. Собственное, а не чужое. Осознанию этого факта, безусловно, долгое время мешали ужасные анкетные данные автора. Иногда ведь неприятности начинаются не с пятого пункта, а прямо с первого. Родиться с фамилией «Шкловский» для литератора крайне невыгодно, потому что победителем здесь всегда будет Виктор. Правда, и у имени «Евгений» неплохая семантика: «благородный», но это утешение сомнительное, поскольку в достижении литературного успеха благородство еще никогда никому не помогло. Да еще кандидат наук. Да еще критик, к тому же рассудительный, не склонный ни к эпатирующим оценкам, ни к стилистическому кокетству. Поди распознай в таком добропорядочном коллеге проницательного исследователя страстей человеческих!
Вопрос о совмещении в одном лице прозаика и критика непрост и порой сопряжен с «ревнивыми осуждениями». Лично я считаю, что двадцать первый век уйдет от советского идиотизма узких специализаций, когда прозаику не положено писать рецензии, а критику неведом вкус самостоятельного сочинительства. Антитеза «писатель — критик» бессмысленна хотя бы потому, что настоящий критик есть писатель, а в структуру гармоничного, полноценного писательства входит и элемент критики. Все же прозаические опыты профессиональных критиков-литературоведов отчетливо распадаются на две категории. Среди «отступников» нашего цеха есть прозаики волевые, а есть природные. Классический пример беллетриста волевого — Виктор Ерофеев, который как писатель состоялся, кстати, не в увядшей «Русской красавице» и не в мертворожденном «Страшном суде», а в статьях и памфлетах. Что же до Е. Шкловского, то мне хочется уверенно и ответственно охарактеризовать его как прозаика природного. Это главное, а конкретная позиция в «рейтинге» прозаиков — дело условное и слишком зависимое от случайности чьих-то вкусов, симпатий и антипатий.
В «той стране», где живет Е. Шкловский, с карамзинских времен идет спор-поединок традиции западной новеллы и лирической стихии русского рассказа. В книге «Та страна» «рассказовость» явно доминирует над новеллистичностью, а эмоциональная пронзительность подчиняет себе игровое начало. Для 90-х годов это было, пожалуй, немодно и невыигрышно, поскольку ушедшее десятилетие отмечено торжеством волевых писателей и не менее волевых критиков, старательно закрывавших глаза на скудость душевного, эмоционально-чувствительного спектра уральско-саратовских и проч. модернистов. Но вроде бы уже уходит в безвозвратное прошлое эпоха «неких текстов», более или менее понятных разве что десятку штатных литобозревателей. Новая книга Е. Шкловского, вышедшая в самом снобистском из современных издательств, обладает той вызывающей человеческой открытостью, которая, как мне кажется, станет содержательной доминантой набегающей свежей литературной волны. Это не ребус, который сначала не понимал, потом разгадал, понял и… забыл. Тут в тексте ты вроде бы понимаешь все, но зато чувствуешь, что ты в жизни чего-то не понимаешь…