Борис Стругацкий в интервью в связи с вручением «АБС» — премии имени братьев А. и Б. Стругацких за лучшее прозаическое и критическое произведение в области фантастики, братьями же и учрежденной, — назвал латынинского «Инсайдера» (заключительную часть Вейской хроники1) «принципиально новым романом». Премия тем не менее вручена не автору принципиально нового романа и даже не самому серьезному из соперников Юлии Латыниной — Виктору Пелевину, вышедшему в финалисты «АБС» с нашумевшим «Generation ’П’», а мало кому известному Сергею Синякину, опубликовавшему в журнале «Если» повесть «Монах на краю земли», о которой Стругацкий Б. не сказал почему-то ни единого слова…
Впрочем, на месте именитых фантастов я поступила бы точно так же, ибо и с фантастикой вообще, и с той ее разновидностью, в какой и поныне, как встарь, лидируют братья АБС, Вейский цикл связывает не родство, а свойство, да и то приблизительное. Фантастики, на мой взгляд, здесь не больше, чем, скажем, в «Клопе» или «Бане», и куда меньше, чем в «Демоне», «Сказке для детей» или в «Ночи перед Рождеством». Фантастична (в прямом, жанровом отношении), по сути дела, лишь завязка — история появления на неизвестной космическому сообществу планете Вее экипажа межпланетного корабля. Что же касается приключений и злоключений потерпевших катастрофу астронавтов, и прежде всего капитана «грузового бочонка» землянина Клайда Ванвейлена, то тут на память приходят совсем другие имена: Купер, Вальтер Скотт, а местами («Повесть о государыне Кассии», «Дело о лазоревом письме») Марк Твен с его «Принцем и нищим»… Но это легкое присутствие — лишь дальнее эхо давних, хорошо и вовремя забытых читательских пристрастий, ибо то, что происходит на Вее, случайно открытой Ванвейленом со товарищи, волею автора страшно похоже на то, что происходит в посткоммунистической России, которая для вновь открывающих ее людей Запада, и прежде всего американцев, не менее экзотична, чем Вея для ее открывателей. При всей своей изобретательности, «изобретательности до остервенения», Латынина не делает даже попытки прикрыть-разбавить поразительное сходство вроде как землян и «землянской цивилизации» с Америкой и американцами.
Сугубо земные и конкретные ассоциации вызывает и воинственно напряженная планета Гера (головная боль космической Федерации) — ни дать ни взять проблемный концентрат всех сразу, от Сербии до Чечни, «землянских» горячих точек, чьи населенцы все как-то не удосужатся сообразить, что двухэтажный гамбургер и демократия по-заокеански — высшие достижения Мирового Разума. Перед парадоксальной развязкой, на самом крутом фабульном вираже «Инсайдера», автор сталкивает двух антиподов: вейца Шаваша, бывшего беспризорника, ставшего («по своей да Божьей воле»!) фактическим властителем Вейской империи, и ново-светского бизнесмена Бемиша, чуть было не выудившего в мутной воде вейской смуты (когда на новооткрытой планете еще можно было делать деньги «прямо из воздуха») баснословно большой барыш. Впрочем, в случае с Бемишем закавыка не только в сверхприбыли: этот не слишком громкий, почти что тихий пришлец со звезд (как тут не вспомнить симоновское: «…под звезды всех Соединенных Штатов»?) наконец-то, на излете возраста «яппи», дорвался до настоящего Большого Дела (взял на себя строительство сверхмощного космодрома неподалеку от столицы империи), а главное, настолько приспособился к местной специфике, что готов прибрать к рукам и другие, многие-многие, нововейские коммерческие начинания. И вдруг все рушится: стремительный успех удачливого чужепланетца чуть было не обернулся полным крахом. Местные партнеры Бемиша Теренса, которых простодушный «землянин» числил в «верных соратниках» (а как иначе? без помощи и опеки туземной элиты господин Теренс, несмотря на ухватистость и стопроцентно «американскую деловитость», наверняка заплутался-запутался бы в головоломных вейских лабиринтах), умно и цинично «используют» чужака в своих, что называется, стратегических целях. Ошеломленный незапрограммированной метаморфозой, Бемиш спрашивает Шаваша: «За что ты ненавидишь нас, Шаваш? Не меня, а Федерацию?»
Наивность вопроса искажает до безобразия эталонно красивое лицо вейца: «За что? А ты сам не догадываешься, Теренс? За то, что вы такие чистенькие. За ваши сверкающие машины. За блестящие фантики, за рекламные щиты, за то, что, когда вы приезжаете в самый грязный город, вы строите себе гостиницу, где нет грязи и нищеты. Народ нищих ненавидит богатых: ты этого не знал?» («Инсайдер»).
Узнаёте этот своего рода мини-набор раздражителей, разогревающих сегодняшний российский антиамериканизм? (Вейцы не просто нищие, а «богатые нищие», ибо бедны, несмотря на то что природные богатства Веи — неисчислимы, а от красоты и роскоши дворцов и храмов нищей империи у прилетчиков-налетчиков с богатых планет аж слюнки текут.) И Латыниной надобно, чтобы о своем легкокасательном сходстве-сродстве с вейцами и самый недогадливый из россиян догадался! В финале «Инсайдера», например, уже упомянутый господин Шаваш, то ли Спаситель и Друг народа (вынудил-таки руководство Федерации великих планет взять на буксир безнадежно — казалось бы навсегда! — отставшую от продвинутых цивилизаций «захолустную» Вею), то ли всего лишь хитроумный и циничный чиновник, нахапавший между делом несчитанные миллионы, отказавшись от космической карьеры, остается на Вее. Возвращается, пишет Латынина, «обратно», восвояси, «к резным шпилям и репчатым луковкам главных дворцовых павильонов» — пишет, явно надеясь, что мы вмиг узнаем-угадаем прообраз: открыточный красноплощадный вид с репчатыми луковками Василия Блаженного и резной зубчаткой московского Кремля…
А императорский любимец и дружий враг, он же вражий друг Шаваша, дитя природы и потомок варварских королей — Киссур Белый Кречет, который, заявившись в столицу планеты Земля, шумит и буянит, совсем как Есенин в Нью-Йорке?
Словом, и шагу нельзя сделать, чтобы не разворошить целый рой непредсказуемых ассоциаций! Именно ассоциаций, а не сознательно загнанных в текст аллюзий. Вот на каком месте, к примеру, сам собой разломился том «Дневников» Юрия Олеши, когда поздно ночью, устав от «Инсайдера», я решила «сменить пластинку»:
«Читаю в газете: Магнитострой будет строить американская фирма. Вся полнота власти принадлежит главному инженеру. Американским инженером, буржуа… возводится гигант социалистической промышленности. Хотел бы я видеть этого господина… Так, значит, для постройки социализма применяются старинные приемы государственности: в данном случае — хитрость. Ах, товарищи потомки, — на хитрости строился социализм…»2
Впрочем, и Максим Борисов также отметил, что Юлия Латынина «не чурается российской истории и современности (ср. историю владычества государыни Кассии и фаворитизм при Екатерине II)»3.
Но эта догадка осталась без отклика, а мысль — без продолжения и обсуждения, ибо возобладало иное мнение: дескать, «вымышленное „застывшее“ общество Латыниной… больше всего напоминает Китай времен Сунской династии» (М. Г. Вейские церемонии. — «Ex libris НГ», 2000, 20 января). Не спорю, и впрямь напоминает. Но: издалека и ежели вприщур. И лишь до тех пор, пока, не поленившись, не освежишь в памяти предмет, то бишь историю Китая, хотя бы слегка: самое беглое и поверхностное сопоставление подлинника с его причудливым и лукавым отражением в вейском многотомнике наводит на мысль, что Латыниной страсть как нравится китайская бытовая фактура, что ей весело и приятно мастерить для персонажей вселенской трагикомедии затейливые костюмы «в китайском стиле» и украшать бесчисленные романные интерьеры искусно (китайская работа!) исполненными вещами и вещицами… И при этом: на уровне длинной мысли Вейских хроник настоящий Китай и настоящие китайцы «хрониста Ю. Л.» (в пределах данного текста) не слишком интересуют, ибо страшнее волка — опасного, наркотического плена стилизаторства — зверя для нее нет.
В том, что чистопородная, без эпатирующих выходов в куда угодно и авантажных сдвигов в самую злободневную современность историческая реконструкция неизбежно, независимо от силы дарования реставратора, оборачивается стилизацией, Латынина могла убедиться на собственном примере. Ее первые опыты в этом роде — блестящий греческий: «Клеарх и Гераклея» («Дружба народов», 1994, № 1) и изысканный китайский: «Повесть о благонравном мятежнике» («Звезда», 1996, № 3) — широкого читательского успеха, явно ожидаемого и крайне необходимого юной и дерзкой дебютантке, увы, не имели. Не исключено, что как раз по причине блестящей эрудиции и культурологической изысканности. Критики особого энтузиазма также не проявили, однако входной билет в толстожурнальную литературу автору все-таки выдали (на этих литературных широтах и по сю пору не пришли к сколько-нибудь определенному выводу в отношении стилизации: то ли и впрямь «чудо XX века», как утверждал некогда Владимир Турбин, то ли «словесная мертвенность», по слову Есенина)…
Латынина, однако, открывшимися было видами на солидно-правильное будущее пренебрегла и выписанным ей разовым пропуском на толстожурнальный Парнас не воспользовалась, благо книгоиздателей, охочих до ее уникальных и при этом ходких и даже самоходных текстов, слишком уж долго искать не пришлось. И о своем тихом разладе-разводе с «толстяками», судя по всему, ни разу не пожалела: здешние требования и установления ей априори не подходили. Душа моя Павел, держись моих правил… Первый же вейский полнометражный и широкоформатный роман — «Сто полей» (СПб., «Азбука-Терра», 1996) — не без вызова продемонстрировал: держаться правил — не то чтобы общепринятых, но даже и своих собственных — Латыниной и недосуг, и не в кайф, и в художественном отношении решительно вредно. В обыкновенной, конкретной, тщательно-старательно прописанной историографии или историософии ее мощному, системному и систематическому уму — тесно, азартной и авантюрной натуре — жмет, а безудержному воображению — голодно («голодает слух и взор»). При таких-то несовместимостях, само собой, надобно, чтоб в тексте было все. Все сразу. И всего навалом. Тонких мыслей и грубых положений. Золота и лохмотьев. Блеска и нищеты. И чтобы условно историческое время то мчалось балладным голым аллюром, справа — трупы, слева — кровь (картонаж, клюквенный сок, лубок!), то закручивалось в спираль головоломной интриги, то замирало «музейно и антикварно», и тогда «мир казался украшенным наилучшим образом и являл собой воплощение удачи», а остановившееся время дожидалось почтительно, пока господа его выбора не кончат экзотический ужин или партию игры в «сто полей»…
Критика не раз, правда в весьма деликатной форме, указывала Латыниной на торчащие в ее текстах погрешности супротив общепринятой среднеремесленной стилевой нормы. И действительно, в проходных или полупародийных авантюрно-постановочных эпизодах (драки, преследования, поединки et cetera), где слова не более чем род титров под стремительно меняющимися картинками, она сплошь и рядом небрежна, а то и неряшлива4. Зато уж там, где позволяют время и место, а главное, интеллект фигурантов, показывает класс весьма изощренного мастерства. Вот выхваченный почти наугад характерный, на мой вкус, образец ее настоящего, так сказать, природного стиля, когда стиль — не слуга жанра и не ухажер госпожи Моды сезона, а вместе врожденная словесная походка плюс способ соображения понятий. (Чтобы происходящее было понятно и тем, кто еще не заглядывал в вейский «конволют», поясняю: в цитируемом фрагменте два друга-врага, монах-колдун Даттам и королевский советник Арфарра, ставленник императора Всея Веи в вассальной провинции Варнарайн, играют в «сто полей» — род шахмат, но гораздо сложнее, а за игрой наблюдает юный ученик Арфарры, деревенский вундеркинд):
«Даттам нагнулся над доской. Левый его купец завладел седьмым зеленым полем.
Ах нет! Пешка учителя побывала там раньше. Стало быть, не завладел, а только получил право пользования.
Купец — странная фигура: трижды за игру ходит вкривь. Да и „сто полей“, если призадуматься, странная игра. Говорят, в Небесном Городе (столице империи. — А. М.) зал приемов зовется „сто полей“. Говорят: игре две тысячи лет и принес ее с рисом и тремя таблицами сам государь Иршахчан. А как, если подумать, мог государь Иршахчан принести игру с купцами, если он отменил „твое“ и „мое“?
И еще: при государе Меенуне купцов и торговцев не существовало, все в деревне говорили, что они завелись в Варнарайне только после восстания Белых Кузнецов, двенадцать лет назад. Арфарра-советник перевернул одну из фигурок и нажал на планку в водяных часах. Синяя пирамидка перестала плакать, а заплакала розовая. По уровням воды было видно, что Даттам играет гораздо быстрее, чем королевский советник, а по доске было видно, что Даттам играет, не давая себе труда подумать».
Свои новорусские крутые боевики Латынина срабатывает в сверхбыстром темпе. На тех же быстротах вылетают они и из печатных машин. И тут же сметаются с книжных прилавков, что ничуть не удивительно, ибо в этих криминальных историях центральный сюжет ее же собственной профессиональной публицистики: кто и как сделал и делает в России большие деньги — хорошо приспособлен к произрастанию в обжитом и унавоженном пространстве уголовно-производственного романа. Вейские же хроники, задуманные аж на заре гласности, а завершенные (вчерне) к середине постреформенного семилетия, то есть тогда, когда новую Россию еще покачивал дикий хмель от дней свободы, писались медленно. И уединенно. Вместе с двадцатилетним автором трудно вырастали из полудетских филологических и культурологических одежд. А она, и тоже вместе с ними, самоучкой и по собственной методе теоретически осваивала диковинную для подлетышей перестройки экономику эгоистического и витального капитализма, со стороны, без пристрастья — и без шор! — с ненасытной пристальностью наблюдая, как столь респектабельный за океаном ИЗМ, осваиваясь на немереных просторах шестой части Земли, исподволь, не общезаметно, дичал и оскаливался и терял лицо, ошарашенный соблазном быстрой и легкой наживы. И тем не менее она, как и Россия в целом, что вверху, что внизу, все-таки заодно с другими пережила и прожила медовую пору влюбленности в Заокеанское Экономическое Чудо. (Нас, тогдашних, ну прямо-таки распирало от собственной гордости: дескать, надо же, классические и законченные буржуи, а к нам со всем уважением!)
Тогда-то, кажется, и появилась на одном из ста игровых вейских полей (если не ошибаюсь, впервые в «Деле о лазоревом письме») фигурка тайного «купца» Нана, благородного землянина, совершенно секретно пробравшегося на Вею и настолько «отуземившегося», что его принимают за чистокровного вейца. Лишь самые проницательные, например уже знакомый нам Шаваш, хотя именно Нан сделал ему судьбу, образовав и обтесав одаренного оборванца, подозревают в нем звездного лазутчика и «засланца». Впрочем, как выясняется в финале (см. роман «Инсайдер»), Шаваш не только не предал своего учителя, а передоверил именно ему право полномочно представлять и защищать интересы Веи в Высшем Органе космической Федерации — ООН. Ко времени выхода «Инсайдера» (1999) столь счастливая — в пользу вейцев! — развязка политико-экономического поединка между отсталой Веей и Федерацией высокоразвитых планет была уже явно не актуальной, не отвечающей ни положению дел в сфере русско-американского культурного и экономического сотрудничества («зрелого стратегического партнерства»), ни состоянию общенародных чувств по отношению к заокеанской «сверхдержаве». В 1999-м, после выхода в свет русского перевода знаменитой книги Збигнева Бжезинского (бывшего советника президента по национальной безопасности Америки) «Великая шахматная доска», призадумались даже самые упорные из российских «прозападников»… А не-западники прямо-таки запаниковали: «Под опекой США человечество постепенно унифицируется и сделается подконтрольно единому мозговому центру, чьи главные жизнеобеспечительные извилины расположены в США…» (цитирую рецензию Юрия Кублановского «Утопия геополитического самодержавия» в 7-м номере «Нового мира» за 1999 год). Думаю, что Латынина ознакомилась с текстами и взглядами американского политика, политолога и советолога много раньше, подозреваю также, что название первого романа Вейского свода — «Сто полей» — возникло не без полемической оглядки на «Великую шахматную доску». Да, Вея стремительно — при жизни одного поколения — унифицируется. По узким, почти средневековым улицам Небесного Города с цирковой ловкостью лавируют сверкающие лимузины. Туземный истеблишмент переодет по самой дорогостоящей межгалактической моде, а вейские луны — их на экзотической планете две! — ежатся, когда мимо них на сверхзвуковой космической скорости проносятся вчерашние варвары. Но — ни патриотической паники, ни антипатриотического восторга все эти разительные перемены, сдвиги и сломы у Латыниной не вызывают: нельзя все иметь и все сохранить… И дело тут, полагаю, вовсе не в какой-то особой — «абсолютной, даже, пожалуй, демонстративной „неромантичности“»5 автора Вейских хроник, а в твердой ее, Латыниной, уверенности: хитроумные вейцы, изобретатели игры в «сто полей», в итоге, ежели дойдет до последней крайности, обыграют-обставят, на худой конец, объегорят-надуют чемпионов «Великой шахматной доски»! Что и демонстрирует ее последний русско-китайский роман из эпохи «борьбы миров», где заключающая вейский эксперимент грандиозная, с резонансом на всю Галактику инсайдерская сделка — «тучная тучка», которая, по безошибочным законам Высшей Экономики, должна была пойти прямо, чтобы непременно пролиться золотым дождем в банковские закрома звездных инвесторов, изобретательностью вейских колдунов-министров идет, однако, вкривь — при полном безветрии и совсем в иную, беззаконную, сторону, чтобы на Вее и «опростаться»!
Короче, «Инсайдер», хотя и дописан, и опубликован уже после выхода в свет и криминально-производственных романов о властителе Сибири («Стальной король», «Охота на изюбря»), и просто криминальных историй об обаятельном бандите по кличке Сазан («Бандит», он же главный герой «Саранчи»), не открывает, а закрывает тот краткий промежуток в новейшей российской истории, когда не только профессиональные политики, но и писатели по политико-экономическим вопросам опрометчиво полагали, что именно Америка станет нашим главным стратегическим партнером, а «темная толпа непросвещенного народа» свято и наивно верила, будто силач и добряк дядя Сэм обязательно поможет, вытащит из болота русского обормота… О том, что линия наибольшей экономической напряженности, а следовательно, и зона повышенной конфликтности проляжет там, где столкнутся лбами русско-американские идеалы и интересы, в ту пору даже приватно-застольных разговорчиков не было. Романист с менее развитым, нежели у Латыниной, «рефлексом цели», оказавшись в аналогичной ситуации, когда время вдруг переломилось, утратив возможность преодолевать материал, наверняка не стал бы дотягивать хронику до логического конца, заданного самодвижением вейско-землянского сюжета, но не обеспеченного ходом движения истории. Латынина начатую постройку завершила согласно первоначальному плану, хотя, ежели смотреть нельзя прилежней, следы некоторой спешки и неполной художественной «занятости» в этом финальном тексте все-таки чувствуются. Но это касается подробностей и эпизодов второго и третьего планов, а не главных действующих лиц — Шаваша и Киссура. Уже упомянутый рецензент «Ex libris НГ» почему-то связывает своеобразие манеры, с какой в «Инсайдере» отпортретированы («жестко», без разделения на «хорошо» и «плохо») ведущие интригу персонажи — имперский министр, «ворующий ради сохранения независимости своей страны» (Шаваш), и умный бандит «со своеобразным кодексом чести» (Киссур), — с традицией китайской средневековой новеллы. На мой взгляд, куда уместнее вспомнить о традиции русского психологического романа, что, кстати, и сделал Александр Привалов, процитировав, в связи с центральной фигурой «Охоты на изюбря» — фигурой промышленника Извольского, «Предисловие к журналу Печорина». Предвижу возражение: так ведь это совсем другая история и иные действующие лица! История, может, и другая отчасти, а вот характеры слеплены из того же теста — из родимого российского глинозема. Больше того, видимо, уже в работе над Вейским циклом Латынина путем проб и ошибок то ли угадала, то ли вычислила среди множества характеристических новообразований, восходивших на постсоветском горизонте, те два типажа, которым в самом скором времени предстояла безусловная победа в конкурсе на роль героев нового времени. От государственника Шаваша есть пошел государственник Извольский, от разбойника Киссура, наделенного неотразимым отрицательным обаянием, — отрицательно-обаятельный бандит Сазан… Завершая известинскую рецензию на «Охоту на изюбря» — лучший криминально-производственный роман минувшего года, Александр Привалов пишет:
«Это какая-то невиданная смесь экономического детектива и историко-приключенческого романа в духе Дюма-отца… Я рискнул бы предсказать этому жанру большое будущее — если бы знал, кто, кроме Юлии Латыниной, способен в нем работать».
В еще большей степени сказанное верно применительно к вейскому «конволюту» принципиально новых историко-экономических смесей. С одной лишь поправкой: похоже, что и сама Латынина, как нынешняя, так и будущая, уже не сможет повторить или продолжить свой небывалый опыт, ибо время, в какое столь невозможное было возможно, миновало. И опустило шлагбаум…
Когда-нибудь, убеждена, этот ни на что не похожий текст станет уникальной, в единственном экземпляре сработанной и уже по одному по этому бесценной вещью. Вот тогда-то его слегка почистят и переиздадут — так, как он того требует: на великолепной бумаге, матовой и тяжелой, с затейливыми картами и тончайшими иллюстрациями… Специально для любителей отечественной словесности. А может быть, и для каникулярного чтения лобастых воспитанников русско-китайско-американского экономического лицея. А пока я мысленно заклеиваю вульгарные обложки за неимением подходящей картинки почти подходящей выдержкой из одного удивительного русско-китайского, царскосельского, письма:
«Мне помнится, Вы видели прошлой зимой нашу „китайскую деревню“ и театр — это удивительное сочетание китаизма, наивного и странно-глубокого вкуса, желтого, красного и голубого экстаза и мистики, грубости и чванства с роскошью, блеском, непревзойденным величием Людовиков, отраженным в несколько варварском, несколько татарском и слишком умном зеркале екатерининского двора — наша „китайская деревня“ может восхищать, восторгать не за чистоту стиля — Китай, эта загадочная страна, меньше всего, может быть, рассказана в этих прямых линиях стен и зубцах крыш, но остроумие, но несравненный вкус, такт вкуса, если так можно выразиться, с каким Екатерине удалось соединить слишком чуждый нам стиль со стилем века, — этот вкус повергает все частицы моего существа в какой-то глубокий эстетический восторг…» (Н. Н. Пунин — А. В. Корсаковой, 19 сентября 1911 года).