Кружков Григорий Михайлович родился в 1945 году в Москве. По образованию физик. Поэт, эссеист. Знаток и переводчик англоязычной поэзии. Живет в Москве.

Post dictum

Больше уже и доказывать нечем: слово разбилось о слово, Только остался голос твой певчий — виолончельное соло. Птица, зовущая из тумана, из-за ночного болота… Odor rosarum manet in manu etsiam rosa submota [1] . Утром я перво-наперво сдвину штору с окна и увижу Красную в мокрых гроздьях рябину, поля осеннюю жижу. Черного чаю с полки достану… Что еще, как не работа? Odor rosarum manet in manu etsiam rosa submota. Вот и осыпался бледный твой венчик, бледного сердца бескровней, Будешь звучать поминанием вечным в мира унылой часовне. Встречу — не вздрогну, даже не гляну, с нимба сошла позолота. Odor rosarum manet in manu etsiam rosa submota. Ветер, сломавший старые сосны ночью у нас на поляне, Ангелом черным времени послан, ибо известно заране Все, что Изольда скажет Тристану утром в саду Камелота. Odor rosarum manet in manu etsiam rosa submota. Толстые щеки пыжат пионы, солнце встает за лесами, В зарослях вербы свищут шпионы зябликовыми голосами. И, зажимая рыжую рану, млея от смертного пота, — Odor rosarum manet in manu etsiam rosa submota.

Вольтер

Скажи-ка мне, Вольтер, сидящий в ступке, Ты отвечаешь за свои поступки? А если ты за них не отвечаешь, То кто же отвечает, черт возьми? Ты, может, просто-напросто скучаешь, Когда свой вертикальный взлет включаешь, Но неужели ты не замечаешь, Когда с земли несется «тормозни»? О командир летающего танка! Какая в небе ждет тебя приманка? Несчастная смешная обезьянка, Скажи, куда карабкаешься ты? Ты под луной проносишься со свистом, Как вольный казачина в поле чистом, И, усмехаясь этаким артистом, На Божий мир взираешь с высоты. И в этот час к тебе возводят взоры Атланты, силачи и полотеры, Банкиры, браконьеры, билетеры И несколько скучающих джульетт. А ты касаньем кнопки незаметной Включаешь с ревом двигатель ракетный —  И, пролетая над родимой Этной, Этнографам шлешь пламенный привет!

* * *

ОНА УМЕЛА КРИЧАТЬ, КАК ВОРОНА: «КАРРР!» — Вкладывая в это «каррр!» столько обиды на мир, Что даже зеленый с розовым ежиком шар Лопался, как будто в нем десять проделали дыр. Она умела кричать, как ворона: «Каррр!» — И спозаранку, когда я в объятиях сна Еще посапывал мирно, будила в самый разгар Блаженства — мерзкими криками из-за окна. Может быть, это «каррр!» я больше всего и любил; На эти губки смешливые — о, вундербар! — Глядел неотрывно и радовался, как дебил, Когда они вдруг издавали жуткое «каррр!». Она взмахивала руками — слетались полки Ее товарок черных на черноморский бульвар, Как в «Принце и нищем», она стаскивала чулки — И начинался разгул этих черных чар! И как заведенный злой чернявкою в лес, Но пощаженный ради молений его, Каждый миг ожидая гибели или чудес, Я оглядывался и не понимал ничего… Грех глядит на меня, позевывая и грозя, Кара вензель свой острый вычерчивает за ним, Смерть придет — и не удостоит взглянуть в глаза, Только вскрикнет голосом твоим хриплым, родным.

В цирке

Зацепившись ногой за трапецию, Устремляя под облаки взгляд, Улетает красотка в Венецию, Возвращается к мужу назад. Он ей белые ручки выкручивает, Он ее заставляет висеть Над страховочной сеткой паучьею, Безнадежной, как всякая сеть. Но и в этом чудовищном выкруте, От которого сердцу темно, Она бьется, клянется — но в игры те Продолжает играть все равно.

Песня о несчастной королеве Анне Болейн и ее верном рыцаре Томасе Уайетте

Милый Уайетт, так бывает: Леди голову теряет, Рыцарь — шелковый платок. Мчится времени поток. А какие видны зори С башни Генриха в Виндзоре! Ястреб на забрало сел, Белую голубку съел. «БОни-сва кималь-и-пансы…»2 Государь поет романсы Собственного сочине… Посвящает их жене. Он поет и пьет из кубка: «Поцелуй меня, голубка». И тринадцать красных рож С государем тянут то ж: «БОни-сва кималь-и-пансы…» — И танцуют контрдансы Под волыночный мотив, Дам румяных подхватив. А другие англичане Варят пиво в толстом чане И вздыхают, говоря: «Ведьма сглазила царя». …В темноте не дремлет стража, Время тянется, как пряжа, Но под утро, может быть, Тоньше делается нить. Взмыть бы высоко, красиво, Поглядеть на гладь Пролива! — Гребни белые зыбей — Словно перья голубей. Улетай же, сокол пленный! — Мальчик твой мертворожденный По родительской груди Уж соскучился, поди…

Куст малины в Вермонте

Это было в августе, в Вермонте, на горе у масонского погоста, где береза и дюжина надгробий, где уже двести лет не хоронили. Каждый день я взбирался по тропинке и навеки запомнил ту малину — куст, встречавший меня на полдороге, обгоревший, обобранный вчистую. Подходил я — там что-то розовело, проступало застенчивым румянцем; каждый раз она что-то вновь рожала и меня угощала безотказно спелой ягодой — каждый раз последней. Низко кланяюсь тебе, малина: не за ту неожиданную сладость, что ты мне, мимохожему, дарила (хоть ее мои губы не забыли), — а за эту последнюю, дурную ягоду-слезу, что вновь рождает глаз мой — куст обгорелый и бесплодный.

Визит молодого поэта

Этот парень, хотя и смешон, Не лишен поэтической жилки. Он глядит на меня как пижон, Понимание пряча в ухмылке. Я стою на другом берегу, Дребезжу, как венок на могиле… — Извините… судить не могу… Да ему и не нужен Вергилий. Хватит, видно, и так куражу Довести до конца это ралли По кренящемуся виражу, По извилистой адской спирали. Так какой тебе, к черту, «сезам»? Что за тени счастливца пугают? Научить? — Научился бы сам, Если б знал, куда лошадь впрягают. Остаюсь, чтобы думать свою Отмененную веком идею. И сверчиную песню пою, И мычу, и во сне холодею.

Другая планета

И пока механический голос отсчитывает: двадцать три… двадцать два… — давайте резко передумаем и вылезем из скафандров. Вот она — другая планета. Не правда ли, она вам что напоминает? Солнце почти такое же, и встречающие девушки так похожи на провожавших.