Бобышев Дмитрий Васильевич родился в 1936 году. Окончил Ленинградский технологический институт. Принадлежал к плеяде молодых поэтов из ближайшего окружения Анны Ахматовой. С конца 70-х годов живет в США. Автор нескольких лирических книг, вышедших в Европе, США и России.

Читателю

Книга-то еще и не издана и тем более — для гаданья пальчиками не перелистана… А поэзия — это поющая истина. Не навеки, так — на года. Неужели это только с виршами или может и другой художник выразить произносимое свыше? Думаю, что да, тоже. Ежели сказал, не солгав его, в слове будет и смысл, и цвет, и вес, и конечно же вкус, а главное — верная и о главном весть. Вылепленное, оно — как пляска, а в цвете — еще и певчее, вещее… Сдобное, это же и есть пасха для тебя, человече. Люди — всего лишь миры, не более… У любого мозг — полярный ледник. Сердце — солнце. Океаны болями и наслаждениями плавают в них. Вот им оно и надобно, бесполезное, но почему-то позарез и вдруг: это баловство со словом — поэзия, млекопитающая, как грудь.

Июнь 2001.

Федосья Федоровна Федотова

(1920–1998)

Свет Федоровна, мне тебя забыть ли? Тырышкинская няня, ты была для нас — душа домашнего событья: похода в лес, накрытия стола. Ты знала верный час для самовара, для пилки дров и для закупки впрок кочней капустных — и меня, бывало, гоняла не один втащить мешок. Могла сослать на дедову могилу: ограду красить, помянуть, прибрать… Твои-то детки, не родясь, погибли. Война им не позволила. Мой брат да мы с сестрою сделались твоими при матери красивой, занятой, при отчиме, которому за имя я тоже благодарен. Но — не то… Какая избяная да печная была ты, Феничка; твой — строг уют. А кто ко мне зашел, садись-ка с нами: — Ешь, парень! Девка, ешь, пока дают! И, разойдясь перед писакой, тоже туда же сочиняла (кто — о чем) получастушки и полуколлажи, складушки-нескладушки, калачом: «Ведягино да Семеново к лешему уведено, Шишкино да Тырышкино шишками запинано». То — все твои гулянки-посиделки на Кбенозере. Там я побывал: краса, но вся — на выдох, как и девки, что хороводом — на лесоповал. В семью пойти — кормежка даровая. Ночлег. Из окон — липы. В бочке — груздь. — Под кой и — выпить, вилкой поддевая! Да не за кого… Вот какая грусть! Свет Федоровна, где теперь ты? В весях, должно быть, трудноправедных, где — высь, где также — низ и погреб, корень вепский и староверский нарост — все сошлись… Тырышкино, лесоповал, Таврига, стряпня да стирка, окуни-лещи, на даче — огород. И жизнь — как книга в 2–3 страницы, сколько ни лищи… Как ни ищи, не много выйдет смысла, кто грамотен. А если не сильна… А если был тот смысл, пятном размылся… Но есть душа. И ты для нас — она.

Шампейн, Иллинойс.

8 августа 1998.

Счастливый человек

Счастливый человек поцеловал в уста Венецию, куда вернулся позже. Такая же! Касаниями рта ко рту прильнула тепло-хладной кожей. Приметы на местах. Лев-книгочей; зелено-злат испод святого Марка, а мозаичный пол извилист и ничей: ни Прусту, никому отдать его не жалко. Ни даже щастному, счастливому себе. Или — тебе? Поедем «вапореттом» и вверим путь лагуне и судьбе, и дохлым крабиком дохнет она, и ветром. По борту — остров мертвых отдален: ряд белых мавзолеев. Кипарисы. Средь них знакомец наш. Да тот ли он, кто усмиряет гневы и капризы гниением и вечностью? Салют! Приспустим флаг и гюйс. И — скорчим рыла: где море — там какой приют-уют? Да там всегда ж рычало, рвало, выло! Но не сейчас. И — слева особняк на островке ремесленном, подтоплен… Отсюда Казанова (и синяк ему под глаз!) в тюрягу взят был во плен, в плен, под залог, в узилище, в жерло — он дожам недоплачивал с подвохов по векселям, и это не прошло… И — через мост Пинков и Вздохов препровожден был, проще говоря… А мы, в парах от местного токая, глядели, как нешуточно заря справляется в верхах с наброском Рая. Она хватала желтое, толкла зеленое и делала все рдяно любительским из кружев и стекла, а вышло, что воздушно-океанно, бесстыдно, артистически, дичась… Весь небосвод — в цветных узорах, в цацках для нас. Для только здесь и для сейчас. В секретах — на весь свет — венецианских.

Шампейн, Иллинойс.

Май 2001.

На части

Разрывная рана, и — Нью-Йорк! Я бывал, где дырка от нее, раньше, хоть и не часто: там вишенка из коктейля скушаться мне хотела                 на счастье. Но лишь тут удача или чудо, что жив и вижу, как в экран вдруг Мухаммед влетает, ниоткуда, и — рвать на буквы город и Коран. Смерть собственную — об другие! Рай выкресать об Ад, о — страх… И мыслящие черепа                 перемолоть в погибель, в бетонную труху, в субстрат. В стеклянную крупу, в железные лохмотья… Откуда мне знаком руинный вид? А — в первый тот наезд в Манхэттен,                 в миг: — Ах, вот он! — с боков — некрополи стоячих плит и вывернутый взгляд                  на град                                   с наоборотом. Нас нет, а памятник уже стоит. Да гордый город был.                  В минуты сломан. На колени, словно слон, пал, которому вдруг ломом в лоб влепили наповал,                  на слом. Банк! И метит в мозг ему мечеть. Где ты, Супермен? В параличе… Вот бы и мне кончаться, где вишенка из коктейля скушаться захотела.                 Так — в одночасье! Здравствуй, тысячелетие                  и несчастье! Цвет времени Начинается тысячелетие желтым лучом за облаком полуседым. Гривны, стало быть, уступают злотым, а секунды серебряные — золотым. Наконец-то за ускользающим Завтра погоня закончена. Оно — сейчас: желтое в этой застежке рюкзачной, козырьке, куртке, разрезе глаз. Манго-банановая Пальмира, зеленеющая в голубизне! Ее, раскинувшуюся на полмира, мыслимо ли разглядеть извне до оранжевой сердцевины, откуда розово истекает родник… Видимо, кровушку, как они ни цивильны, будут пускать и при них. Уже и при этих вот, ярколицых. Кто она — афреянка? Он — америяп? Невероятные — что ни случится, выстоят, — каждый в костях не слаб. Наше дело — помахать им ладонью: — Вот вода и воздух — мол, садись, володей… — Здравствуй, незнакомое, молодое племя, похожее на людей.

Шампейн, Иллинойс.