Лорченков Владимир Владимирович родился в 1979 году в Молдавии. Окончил факультет журналистики Молдавского государственного университета. Живет в Кишиневе. Печатается впервые.
1
…А крыши на домах Этейлы все были из жести потому, что свой первый дом он поднимал, когда был совсем молод — восемнадцати лет — и денег, чтобы покрыть их серебром, у него не было. Не беда, думал молодой и тщеславный Этейла, гордость моя сродни тщеславию, и если покрыть крышу жестью, та заблестит, как серебро, — Богу ведь все равно, что блестит там, на земле, лишь бы блестело и радовало глаз. Тогда он будет добр к Этейле и, может быть, каждый день станет дарить ему радугу. А когда Этейла, молдавский цыган, разбогател на маке, то по старой привычке крыл крыши жестью.
Последний дом Этейла поставил у Комсомольского озера, там, где парашютная вышка тянулась к небу, но ни разу его не коснулась. Строился он долго, и мать не раз говорила ему: Этейла, не копай землю, разве мало для этого других народов, и если ты не сможешь их для того нанять, то какой же ты мужчина, а если копаешь землю — какой ты цыган, ведь ей, земле, больно. Не переживай, старуха, смеялся цыган, я ведь мужчина только потому, что от меня пахнет немного коньяком, немного табаком, немного одеколоном и немного мужчиной, и если земля не может простить своим сыновьям немного боли, то какая же она нам мать? И мать Этейлы, но не та, что земля, махнув рукой, уходила в недостроенный дом, чтобы стирать и готовить еду детям сына, а их у Этейлы было по числу месяцев — двенадцать.
Рабочих цыган нанимал, но не для того, чтобы землю копать, а крышу крыть: Этейла боялся высоты с тех пор, как в детстве приснилась ему синяя птица, унесшая ребенка под самые облака. Тогда он и увидел, что они хрустальные, и тот, кто высоко взлетает, так же рискует разбиться, как и несущийся вниз камнем. Оттого Этейла боялся даже на балкон выходить, все ему чудилось, что вот-вот камень треснет и он, взлетев высоко-высоко, вдребезги о небеса разобьется. А когда случалось ему переходить овраг по мосту, то ложился на доски и плакал до тех пор, пока кто-то не снимал молодого цыгана с моста и не вытаскивал его, бесчувственного, на твердую землю.
Свой последний дом Этейла украсил двумя куполами, похожими на половинки сладких луковиц, и над первым поставил крест, а над вторым — полумесяц. На всякий случай, говорил он друзьям, когда вечерами они сидели на террасе, пили горький, как печаль о прошлом, кофе — такой умела готовить только первая мать Этейлы, — заедая его виноградом, подаренным второй матерью — землей. Ибо Этейла был необычный цыган: он копал землю, он растил травы и плоды, не боялся гаданий, не любил лошадей, зато разводил кроликов, для души, как говорил, и одевался подчеркнуто скромно.
Куда уж скромнее, Этейла, смеялась мать, ты выглядишь, как самый бедный конокрад. Но сын полагал, что богатая одежда вредна, потому что привлекает к человеку, ее надевшему, молнию, отчего та вползает ужом в рукава и сжигает тело. Чтобы этого избежать, одежду он выпрашивал у соседей и не брезговал самой старой, зато носил золотую цепь весом килограммов на пять, и та гнула голову его к земле.
Кроме двенадцати детей, которых Этейла недолго думая назвал Январем, Февралем, Мартом — и так до Декабря, под полумесяцем и крестом жили шестеро крестных, девятнадцать племянников и племянниц, и потому шум в доме постоянно был такой, будто неподалеку от дома — аэропорт, хотя тот построили на другом конце города. Гомон этих чертей сводит меня с ума, думал Этейла, но и в кошмарном сне я не пожелаю себе их исчезновения, потому что все они, двенадцать детей, девятнадцать племянников и племянниц, шестеро крестных, две матери, — часть моего дома, и благодаря им он блестит и радует Бога, а тот дарит мне радуги.
Радуги действительно появлялись над домом Этейлы каждый день, и соседи, поначалу завидовавшие такому необычайному расположению то ли богов, то ли природы к тщедушному богачу-оборванцу Этейле с золотой цепью на шее, прониклись к нему необычайным уважением и чуть что ходили в дом его за советом.
Этейла, говорил один, старый цыган с длинной седой бородой, укрывавшей живот его от палящего солнца в жаркие дни, Этейла, на тебе благодать радуги, посоветуй мне, что делать — в доме много денег, и куда бы я их ни прятал, душа моя неспокойна. Деньги твои бумажные? — спросил Этейла, крошивший хлеб на террасу, чтобы его голуби не улетели из дома голодными. Бумажные, не понял старик. Так сворачивай банкноты в трубочки и заплетай их в бороду, там им будет хорошо и спокойно. Разве деньги могут чувствовать спокойствие? Могут, когда становятся частью тебя, а значит, испытывают то же, что и ты. Стало быть, если я беспокоюсь о деньгах, то и они беспокоятся о себе? Нет, они беспокоятся о тебе, как ты о них, и чтобы утолить ваше беспокойство, вы всегда должны быть вместе.
Этейла, когда бы я ни уснул и где бы я ни спал, мне всегда снится море, говорил другой. Это тебя беспокоит? Даже днем я думаю о море. Тогда не просыпайся, а если тебе приснится, что ты проснулся, постарайся поскорее уснуть.
Этейла, я видел во сне Единорога, и тот сказал мне, что дни мои сочтены. Успокойся — если бы это был настоящий Единорог, ты бы умер сразу, потому что взгляд этого зверя убивает все живое. Если же ты мертв, то он не мог убить тебя — как можно убить мертвого? — и тебе нет причин беспокоиться, когда ты умрешь, потому что это уже случилось.
Этейла, мы влюблены, а она говорит, что хочет лунного жемчуга и немного солнечной пыли. Брат мой, что я могу посоветовать тебе? Где я достану эту пыль и эти жемчуга? Знаешь, если вы и вправду влюблены, она согласится, что пыль, собранная тобой под ее окнами, — солнечная, а фальшивые жемчуга из рыбьей чешуи и жира — лунные.
Этейла, у нас в доме закончился хлеб, подходила мать, а сын смеялся и разводил руками: я человек, я слаб, женщина, откуда же мне знать, где можно найти денег на хлеб, хотя, впрочем, возьми звено от этой цепи и продай его, на месяц, может быть, хватит. После чего, сомкнув руками укоротившуюся цепь, Этейла с детьми, племянниками и крестными шел гулять на Комсомольское озеро.
Там, в низине, у родника Тамары, он с наслаждением обливался ледяной водой и оттирал свои бока, покрытые солью раздумий, песком и землей, а потом снова обливался, и так много раз, пока тело его, на радость детям, не начинало блестеть и переливаться цветами радуги. Такова была особенность его кожи — она у Этейлы была разноцветная, но видно это становилось только на роднике. Папа — радуга, дядя — радуга, смеялись дети, и цыган, чтобы их позабавить, выгибался мостиком, чтобы каждый мог рассказать друзьям в школе, что вчера пробежался по радуге. И, глядя на корни деревьев, выбившиеся из-под земли, Этейла думал, что сегодня порадовал Бога, и это, как полагал он, и есть его назначение и величайшая заслуга. Другие Богу служили, именем его запрещали, разрешали, а цыган, как только вырос и сбрил свои первые усы, решил радовать.
Этейлу назвали в честь деда — маленький толстый старик, тот умер двенадцать лет назад, но так много в нем было жизни, что еще в гробу дед, уже мертвый, несколько раз тяжело вздохнул. Хоронили его всеми Сороками — цыганским городом, как пишут в молдавских газетах, и Этейла часто вспоминал пышную церемонию, втайне желая, чтобы и его так проводили, когда сил держать на плечах весь небесный свод с его звездами, ветрами и птицами у него не будет.
2
Цыган Этейла, дед молодого Этейлы, которого звать мы будем просто Дед, прославился тем, что первым из жителей Сорок решил написать историю той части своего племени, что, отбившись от главного рода, осела в Молдавии. Но об этом речь позже, а сейчас несколько женщин, бывших жен старика, с плачем отгоняют мух от бледного Деда, возлежащего в роскошном гробу, обитом бархатной материей.
Этейла, тогда совсем еще мальчик, зная, что Дед умер, все же с интересом следит, ущипнет ли старик одну из женщин, как любил делать это при жизни. Так и есть: приподнявшись изо всех сил, старик шлепает по заду любимую и последнюю жену, Мару. Но вдова настолько убита горем, что не обращает на это никакого внимания; Дед, сердито нахмурившись, вновь откидывается на подушку в изголовье гроба и прикрывает глаза — Этейла видит, как по вискам покойника стекает пот.
Внук бежит на кухню и возвращается к гробу, стоящему на трех табуретах — один в голове, другой в ногах, третий под поясницей, — держа в руках стакан с вином, таким, какое любил Дед, с привкусом дрожжей, светло-красным, как кровь из оборванной заусеницы. Не удержавшись, мальчик отпил из стакана, прежде чем подать его страдающему от жары Деду, а тот, усмехнувшись, дожидается, когда женщины с плачем зайдут в дом, доверив тело внуку, принимает стакан и пьет, оставив на дне немного вина, которое и выплескивает. Это — мертвым, объясняет он Этейле, сотни раз слышавшему объяснение такого поступка. Зачем мертвым, если ты и так выпил, обижается мальчик, думая, что над ним смеются. Другим мертвым, объясняет Дед и закрывает глаза. А что, есть еще и другие? — спрашивает Этейла. Не понимаю, где они тогда, почему только ты во дворе лежишь? Дед улыбается и молча треплет по голове внука: видимо, вино уже добралось до его языка и говорить Дед в жаркий солнечный день больше не хочет.
У забора собираются соседи и родственники. Гроб с Дедом, поставив на крышу дорогого автомобиля — машину тщеславный отец Этейлы арендовал в Кишиневе на сутки, — везут к кладбищу. Надо бы прикрепить, шепчет дядя Этейлы отцу, на что тот отмахивается: отец — мужчина цепкий, да и крыша у автомобиля плоская. Дед, словно в насмешку над слишком самоуверенным сыном, почти у самого кладбища резко толкает боком стенку гроба, и тот падает с машины в пыль. Воробьи, слетевшись на переполох, склевывают крошки из бороды Деда, плотно отобедавшего накануне своей безвременной кончины, и засмеявшийся было Этейла умолкает, получив подзатыльник от отца: чего стоишь, помогай!
С трудом взгромоздив гроб с Дедом на крышу автомобиля, мужчины отходят в сторону и продолжают свой путь. Этейла опережает процессию, и бежит на кладбище — там уже вырыта огромная яма, куда положат гроб с Дедом, телевизор, видеомагнитофон и персональный компьютер старика. Могилу вырыли наемные рабочие.
Наконец гроб подвозят к могиле и опять ставят на табуретки, предварительно застелив каждую полотенцем. Отец Этейлы раздает родственникам скромные подарки, вручая их через тело покойного, и мальчику достаются новые шерстяные брюки на вырост, которые Этейла так никогда и не наденет из боязни молний.
Улыбнувшись Деду, Этейла отворачивается, когда гроб начинают заколачивать. Перед этим один из братьев старика кладет туда полуторалитровую бутылку вина, и когда просторный гроб опускают в яму, мальчик слышит, как Дед пьет. Землю уже начали сбрасывать, когда раздался глухой стук. Один из могильщиков спускается вглубь и, прислонив ухо к крышке гроба, стоит на коленях около минуты. Закуски хочет, обращается он из могилы к родне покойника. Вот неугомонный старик, всплеснул руками дядя Этейлы; и умер ведь уже, а все выпить-закусить хочет! Не перечь старшему, осадила его мать, дайте. Ей протягивают блюдо с вареной пшеницей, политой жженым сахаром, с несколькими карамелями, и женщина передает его на вытянутые руки могильщика. Тот, вынув четыре гвоздя, сует в щель тарелку, но, что-то услышав, поднимает ее наверх. Мяса хочет! Жена старика глядит на дядю Этейлы, и мужчина не успевает еще раз возмутиться. Твоя мысль быстрее моей, мать, — дайте мяса. Тарелка с мясом спущена могильщику, и тот, на всякий, видимо, случай, кроме нее сует в щель еще и пачку сигарет. Стой, он не такие курил — бросает вниз пачку дорогих импортных сигарет дядя.
Вечером, когда поминки были в самом разгаре, мальчик пробрался на могилу к Деду. А ты и правда умер? Видимо, да, тезка, улыбается Дед; так и будешь сидеть? Да уж посижу, мне с ними скучно, рассказал бы ты что-нибудь. Может, тебе с ними и скучно, но запомни: они — твоя родня и, стало быть, часть тебя, как рука или сердце, хотя, говорят, крепкие родственные связи — беда нашей страны. Что беда нашей страны и что наша страна, Дед, если мы цыгане и живем на Земле? Беда — это кумовство, как опять же говорят, сам в этом не уверен, а страна наша — Молдавия, потому что, куда бы ты, цыган, ни подался, немного этой страны всегда с тобой. Со мной ничего нет — разводит руками мальчик и с недоумением смотрит на свои пустые ладони. Нет, есть — немного вина в твоих жилах, немного солнца на коже, пыль известняков, запах винограда да еще осколки бирюзового июльского неба Молдавии и, может, чуть-чуть порочных родственных связей, улыбается Дед. А сейчас ступай — я уже умер, мне пора отдыхать.
С тех пор Этейла не раз приходил на могилу Деда; правда, когда стал жить в Кишиневе, — все реже. Старик никогда не отказывал себе в удовольствии поболтать с внуком и по секрету сказал ему, что на чердаке старого дома, куда можно забраться лишь по старой деревянной лестнице, в ворохе старых вещей лежит тетрадь, где записана им сочиненная история цыган Молдавии. Никому не давай читать, говорил Дед, а сам смотри и помни — мы уже не цыгане, мы еще не Молдавия.
В июне двадцатипятилетия Этейлы зацвела акация, и он поехал ловить судака на водохранилище, потому что майский жор пропустил. И когда он вернулся с судаками холодными, как их пустые глаза, и выпотрошенными, мать цыгана сказала, что Дед хочет видеть его и пора покрасить ограду у могилы старика. Приехав, цыган выкрасил ограду и стал разговаривать с Дедом, обрадованным посещением внука. На этот раз старик решил рассказать о своем путешествии на север Молдавии.
3
Деду тогда нужны были деньги, много денег, потому что он решил жениться. Работы в городе не было, мак продавать, как все цыгане делали, он не хотел, поэтому отправился в дорогу, чтобы посмотреть, где можно заработать.
Вышел он из Сорок на север — люди говорили, что под Бельцами есть много богатых сел и многие там строятся. Шел Дед, ориентируясь по ореховым деревьям, их на севере много, больше, чем в Кишиневе. По вечерам он собирал орехи и мастерил из них четки. Одни купил зажиточный крестьянин Терентий. Он был единственным, кто в пути дал Деду напиться молока, и то от прикосновения губ путника становилось розовым, будто кровью разбавили.
Что за четки у тебя, спросил Терентий, и Дед ответил ему: разве не видишь, из ореха. Я не о том — освящены ли они? Да, святил их пастуший крик, звон колокольчиков стада, мои ноги, сжатые тесными сандалиями. А сандалии, надо сказать, в дороге Деду стали так тесны, что на четвертый день пути распухшие ноги его обувь разорвали на части, и шел он босиком. Говоришь, крик и колокольчики, сказал Терентий, оглядывая четки; сколько просишь за них и почему орехов здесь двадцать один? Дед рассказал ему.
4
Первый из них, изнутри пустой, значит Хаос, и если ты, перебрав четки, закончишь на нем, значит, жена твоя неверна и пора доверие в доме твоем запереть в чулан, где оно от голода и издохнет.
Второй орех значит Свет. Если нащупаешь верхнюю половинку, с трещиной, значит, утром, перед пробуждением, увидишь ангела, и он выведет тебя на ту тропу, сворачивать с которой никому еще в этом мире не доводилось. Нижняя же половинка второго ореха дает человеку дар радоваться жизни, что бы ни произошло, она высасывает из рук твоих и сердца печаль.
Третий орех — Суетный. Сколько ты его ни трогай, ни верти, только пустые мысли вертеться станут, и от этой карусели голова у тебя закружится.
Четвертый орех забирает силу и возвращает ее грозой с обильным дождем, и если поле твое иссохнет, найди его, но случайно.
Пятый орех — Странствующий. Если сорвется он с нити и покатится по полу — уйдут в путь твои сыновья и вечерами горизонт будет глаза твои есть, но их, сыновей, ты так и не увидишь.
Шестой орех — символ Дня и Ночи, сменяющих друг друга, и если возьмешь его в руки, песочными часами пройдут перед тобой дни жизни, и, завороженный этим, ты не найдешь в себе сил отойти и взглянуть куда-либо еще.
Седьмой орех нужен тем, кто решил подарить свое одиночество другой такой же бесприютной душе. Как только положишь ты его в ладонь, увидишь себя под венцом.
Восьмой орех вынь из четок и положи в изголовье постели — жарким пботом выйдут из твоих снов кошмары сновидений.
Девятый орех — Справедливость слепого судьи, и какое бы решение ты ни принял, держа его в руках, истинным оно будет и единственно верным.
Десятый толкут и ссыпают порошок в пищу чревоугодника, и та сама принимается есть человека, отчего тот теряет в весе и пьет по ночам.
Одиннадцатый орех — Сила, что идет внутрь и от которой голову твою сжимают клещи.
Если ты нащупаешь двенадцатый орех, продолжай перебирать четки, потому что он говорит — делай то, что делал.
Тринадцатый орех — дьявольское число, и если задержишь на нем руку, только кровь не будет для твоего рта пресной, пуды же соли не заметишь, и они пройдут сквозь тебя, как ветер.
Четырнадцатый орех и пятнадцатый — орехи Первосвященников и Магов, они лечат душевные болезни, но смотри не переусердствуй, так как здравомыслие — одна из них. Может быть, самая страшная, и излечившийся не раз проклянет их, эти орехи.
Шестнадцатый орех и семнадцатый, коль скоро ты их вытянешь из четок, означают суд мертвых над тобой — поэтому запасись хорошим адвокатом и посыпай голову свою пеплом.
По-настоящему счастливый из них — восемнадцатый орех, и только он умножит стада твои и увеличит пастбища, и овечий сыр кадушек твоих выбьет крышки, потому что много его станет.
Сразу после него — девятнадцатый орех, что означает: Нищета. Вырви его из четок и дай человеку, которого ненавидишь. Его разорение снимет коросту твоей злобы ароматными маслами мести.
Двадцатый орех посмеется над тобой сладостным смехом развратной девки, и, нащупав его, ты уйдешь в ночь, приняв свечение душ мертвецов за улыбки обольстительных женщин.
А двадцать первый, спросил Терентий, что он значит? Этот орех, ответил Дед крестьянину, если его нащупаешь, говорит, что четки свои ты перебрал. Что хочешь за них? А что у тебя есть? Могу дать тебе за них — хоть товар этот мне и не очень нужен, сам посуди, кто купит четки, несущие столько бед… И радости, перебил Дед. Дай доскажу — столько бед, а радости в них на два ореха, — так что могу дать тебе за четки только свое волшебное зеркало. Откуда у тебя оно? Сделал, как ты свои четки, — вылил в тарелку серебра и пригладил его взглядом. Что я увижу в твоем зеркале? Может быть, больше, чем ожидаешь увидеть, — сказав это, Терентий отдал Деду зеркало. Посмотревшись в него дней пятнадцать, Дед согласился поменять четки на зеркало и, завернув его в оторванный рукав рубахи, продолжил свой путь.
5
Обменяв четки на зеркало, Дед пошел дальше и заночевал под орешником, острые листья которого перед сном обрывал и ел. Если бы не пыль на них, говорил он внуку, я ел бы эти листья до конца жизни. Под деревом ему приснилось, что он был в телесной близости с мертвой женщиной, которая пожалела Деда и не выпила его кровь, и, проснувшись в темноте, он понял, что ему грозит большая опасность. Но не смог бороться со сном и снова уснул.
Щеки мертвой женщины, вновь пригрезившейся Деду, были так бледны, что он мог бы писать по ним, как по бумаге. Позже, целуя холодный рот женщины, Дед увидел, как на щеках и в самом деле появились кровавые письмена. Он дал волю рукам, перестал целовать оборотня и принялся читать.
«Не иди, цыган, на Запад — там ты встретишь табор под надсмотром СС, и цыгане его живут до тех пор, пока немецкий режиссер не снимет документальное кино про твой народ — после этого табор перекочует в Маттенхаузен. Там они спляшут в газовых камерах под губную гармошку и уйдут в небо дымом трубы, а цветные косынки женщин улетят птицами».
И я уйду? — до треска в костях сжимал Дед мертвую женщину и любил так, словно ненавидел.
«Будь ты проклят, — плясали на щеках буквы, — человек, за то, что будишь во мне этот зуд, будь ты проклят и сжимай сильнее, как я ненавижу твои теплые руки, горячую грудь и живые глаза. Иди на север, найдешь там стройку — большой дом возводит для себя один человек, который был послом в Германии и решил вернуться».
Захрипев, женщина ожила и обняла Деда так, что шея его затекла, и, очнувшись, он под деревом никого не увидел. А через три дня пришел на стройку.
Странно, сказал Этейла. Что? — взглянул на него Дед. То, что цыган решил землю копать. Да, согласился Дед, никто из наших, кроме тебя и меня, этого не делает, боятся ранить ее, и даже когда мак надо посадить, нанимают людей других народов.
Расскажи мне что-нибудь о наркотиках, Дед, попросил Этейла, и почему мы связали себя с ними одной судьбой? Я ничего о них не знаю и лучше расскажу тебе о стройке.
Дом мы строили трехэтажный. Фундамент выкладывали из камней, долго и тщательно складывали их так, чтобы один камень плотно обнимал другой, — при такой стройке и цемент не нужен. Работали много, и кормили нас десять раз на дню, чтобы тело от усталости не ломило.
В восточной стене каменщики замуровали петуха, чтобы тот будил дом на рассвете, едва почувствует солнце. В западной — кукушку, она будет прощаться со светилом. В северной стене замуровали еще одного петуха, с жаром в перьях. В южной захотел остаться дед хозяина стройки, который просто устал от жизни, но не желал ютиться на кладбище. После этого стены стали так прочны, что и землетрясение не могло разгрызть их, а только слегка надкусывало.
На седьмой день я ставил забор — почва в том селе была плохая, и мой бур — земляное сверло — ломался несколько раз. Лезвия снова сваривали, и стоимость этой работы хозяин вычитал из моего жалованья. Странно, но окна в доме он требовал вырубать совсем маленькими, как в темницах, — видно, не хотела его душа простора. Под акацией во дворе он вырыл тайник и спрятал там ружья.
А что вам давали пить? — спросил Этейла. Дед смеялся: ну-ка вылей немного вина на могилу, горло мое становится ненасытным, как земля, и просит все время влаги. Вообще же, помни это, Этейла, самый большой грех на самом деле — не давать земле воды. Копай сколько хочешь, но помни: она хочет пить всегда и засухой ты ее обидишь.
Как же вы разговаривали, спросил Этейла у Деда, если часть из вас пришла с юга, а кто-то с севера и вообще отовсюду? О, у нас был переводчик — птица Ворон. День и ночь сидела она на акации, под которой хозяин зарыл ружье, и объясняла каждому из нас то, что от него требуется. Отстроив три этажа, мы уж было думали, что пора разойтись, и многие приуныли, в особенности я — шла война, и цыган увозили в Германию. Но оказалось, хозяин хочет продолжать строить дом, но не ввысь, а в землю. Там он хотел встретить всю свою умершую родню.
Сто двадцать восемь дней мы и жители села собирали глину, из которой лепили кирпичи, потому что хозяин стройки не желал земляных стен для своего подземного дворца. А потом начали рыть комнаты и обкладывать их кирпичом. Часть строителей, из окрестных сел, ушли — им казалось, что хозяин решил поспорить с дьяволом и довести самые нижние этажи своего дома до самой преисподней. Что ж, с дьяволом совсем не то, что с Богом, говорил хозяин и велел говорящей птице дать ушедшим расчет предсказаниями. Их пришлось по двенадцать на человека.
В вырытую нами шахту спустились сто строителей и сто землекопов, и мы каждый день сбрасывали им кирпичи в мешках, обмотанных гусиным пухом. На двести тридцатый день мы уже не видели их и лишь слышали слабый шум строительства. Только хозяин рисковал спуститься вниз на веревках. Потом умерла говорящая птица, и мы приняли это за дурной знак. Мы не понимали друг друга, и потому дело шло медленно. Чего он хочет, этот человек, спрашивали мы, и кто-то сказал — оставить о себе память, но не на земле, потому что ветер и вода стирают все, а в недрах ее.
Хозяин, оплакав говорящую птицу, все-таки нашел одного из своих братьев — Ашема. Тот вышел из земли и, собрав нас вместе, повелел брату кормить нас одним блюдом.
Брали рис, для местных строителей — белый, для нас — черный, и топили в воде. Спустя два часа, когда зерна умирали и из легких их, заполненных водой, выплывала жизнь, воду сливали. Мясо черной свиньи жарили с луком и клали в горшок, посыпав сверху утопленным рисом. Ждали солнца и, когда оно появлялось, отламывали от него кусок и бросали к рису и мясу. Через час блюдо это, просоленное пботом, можно было есть. Называлось оно «Вавилонская башня».
А потом строители с юга — вера не позволяла им поститься меньше трехсот шестидесяти четырех дней — взбунтовались и потребовали от хозяина кормить их манной небесной. Но ведь такое под силу только Богу, старик, удивился Этейла. Откуда мне знать, Бог был мой хозяин или нет, только манна с того дня сыпала с неба не переставая — холодный снег, и южанам приходилось его есть, отчего они становились бледными и переставали спать. Хозяин этому только радовался и заставлял их работать по ночам, потому я с тех пор и не мог уснуть, не заслышав стук топора.
После того как мясо, рис и морковь с репой были из горшочков съедены, мы стали понимать друг друга. Каждый сказал другому: что мы делаем здесь? Веревку, на которой спускали хозяина в землю, подрезали и разошлись кто куда.
Я вернулся домой и нашел дом свой пустым. Соседи поведали: когда пришли немцы, в село приехала красивая блондинка с несколькими офицерами и грузовик с солдатами. Всю родню нашу собрали и сказали им, что они поедут в специальный лагерь в Германии, где будут хорошо кормить, никого не расстреляют и будут снимать кино про смуглых испанцев.
Согласились поехать все — остающихся грозились расстрелять. Женщину звали Лени Рифеншталь.
И, пожалуй, пора тебе сказать, кто та мертвая женщина, которую я любил под орехом ночью. И кто же она? Да, Лени Рифеншталь. Чем она занималась кроме того, что искала мужчин у дороги?
Она была актрисой и режиссером в фашистской Германии. В 1939 году снимала кино о прекрасной, как первый снег, танцовщице, которую угнетает жестокий властелин. По сценарию испанцев. Их играли цыгане. Цыгане из концентрационного лагеря Максглан и нашего села. После окончания съемок статистов отправляли в Маттенхаузен. Так вот что имела в виду женщина, говоря о таборе под надсмотром СС? Видимо, это. Интересно, подумал вслух Этейла, зачала ли она, эта Лени Рифеншталь, от тебя, и если да, то кто же родился от мертвой фашистской актрисы и молодого голодного цыгана? Я знаю. Кто? Мешочек пепла, в котором я нашел твоего отца, когда возвращался со стройки домой. Получается, она, Рифеншталь, приходится мне бабушкой, сказал Этейла. Что ж, пусть приходит — твой дом большой, еды вам хватит. Она же использовала цыган, а потом их жгли, Дед. Все мы горим, стало быть, нас жгут, и делать это должен хоть кто-то, видно, такая у нас всех — табора, актрисы Лени, меня и тебя — судьба.
Вернувшись домой, Этейла стал собираться в Германию. Он хотел найти актрису и рассказать старухе, что спасенный ею цыган дал жизнь многим и один из многих, он, Этейла, хочет видеть свою бабку Лени Рифеншталь в доме с двумя куполами, над которыми стоят крест и полумесяц.