Журнал «Вокруг Света» №05 за 1979 год

Журнал Вокруг Света

 

Сокровища Черных гор

…Рыжая, как лисий мех, степь. У горизонта невысокий, выжженный солнцем хребет Каратау. Само название, кажется, отбрасывает тень на иссеченные ветром склоны. Каратау — Черные горы...

«А может быть, их назвали Черными не только за угрюмый вид, но из-за выходов фосфоритов?» — думаю я. Но шофер-казах, которому говорю о своем предположении, разом отвергает и то и другое:

— «Черные» — значит свободные от снега и зимой, черные от разнотравья и темной полыни. Придет сюда овца из Муюнкумов, изнуренная месячным переходом по пустыне, и здесь отъестся, станет как налитая, и руно ее заблестит под солнцем. Это уж теперь название, можно сказать, приобрело второй смысл...

Наша дорога бежит в город Каратау. В окно машины врывается прохладный с привкусом пыли ветер. Приближаются, блестя окнами, многоэтажные дома. В ожерелье деревьев, как расплавленный металл, сияет озеро Жартас, а по нему чайками проносятся парусные лодки...

— А знаете, с чего мы здесь начинали?

Известно: старожилы знают все. Они показали мне место, откуда «пошел есть» город Каратау, то самое, где стоял дом мельника Ахбекова. И все-таки я знал: город этот начинался гораздо раньше, чем сюда пришли строители.

...Жил в этих местах мечтатель, некий В. В. Васильев. Еще в 1913 году он представил властям план превращения пустыни в сад. Правитель здешних мест сдал план в архив с такой надписью: «Кому нужен проект орошения долины, населенной инородцами?» Через четыре года Васильев, уже председатель уездного Совета, обратился с тем же проектом к В. И. Ленину, и 17 мая 1918 года, несмотря на голод и разруху, правительство Советской Республики издало декрет «Об организации оросительных работ в Туркестане».

Теперь за Каратау — цветущие поля, сразу за городом — большое озеро. Вода с гор, собранная ирригационными сооружениями, помогла создать здесь оазис. Но славу городу принесла не она, а невзрачный темно-серый камень — фосфорит.

Более полувека назад, когда над безлюдными хребтами Каратау гулял лишь ветер пустыни, академик Д. Н. Прянишников выдвинул идею — химия способна творить... континенты. Ученый доказал: если земле дать вдоволь химических удобрений, то страна получит такой урожай, как если бы из вод океана всплыл новый плодоносящий континент. Континент этот должен был покоиться на «трех китах» — азоте, калии и фосфоре. Первого «кита» можно было создать прямо из воздуха, второго «откопали» вместе с открытием Березниковского бассейна. А вот с фосфоритами, без которых весь «континент» мог погрузиться обратно в море, — ну что за устойчивость при опоре на две точки? — дела были из рук вон плохи.

...В начале двадцатых годов по темной Москве шел... «фосфорический» монах. Случайный прохожий, завидев его, прятался в подворотню. А будущий академик С. И. Вольфкович, схожий с монахом разве что аскетическим видом, возвращался домой из лаборатории, где вместе с А. Е. Ферсманом искал пути к тайне, как перерабатывать бедные российские фосфориты, и мечтал... о Каратау.

Нужен, очень нужен был большой фосфоритный бассейн в центре Средней Азии, среди хлопковых плантаций — главных потребителей этого элемента. А его не было ни тогда, ни через десять, ни через пятнадцать лет.

Что ж, разводили руками ученые, природе не прикажешь: припаси, мол, руду там, где она нам больше всего нужна...

В 1939 году геолог И. И. Машкара производил съемку в районе Каратау. Возле реки Беркуты он обратил внимание на выход темных минералов. На изломе минерал тоже был темным. «Не фосфорит ли?» — мелькнула догадка. Пробы отослали в Москву, и вскоре Машкару поздравили с открытием... бокситов. Ошибка знаменательная. В фосфориты не верили. Лишь после долгих мытарств образцы попали в НИИУИФ — Научно-исследовательский институт по удобрениям и инсектофунгицидам, и в них обнаружили необычно высокое содержание пятиокиси фосфора, основы удобрений.

Открытие? Пока еще наполовину. Важно было определить, сколько фосфорита в Каратау, имеют ли его залежи промышленное значение. Из Москвы выехала экспедиция под руководством П. Л. Безрукова — теперь он океанолог, член-корреспондент АН СССР. На пятые сутки поезд привез ученых в Аулис-Ату (ныне Джамбул). Там, на базаре, обзавелись транспортом — парой лошадей. Первую стоянку разбили у реки Кыршакбакты. На второй день Безруков обнаружил фосфорит: понюхал — характерный запах, капнул молибденово-кислым аммонием — сильная реакция. Сомнений нет. Но много ли здесь этого светоносного камня? В районе речки Беркуты нашли еще одно месторождение. Как же был удивлен начальник почты в селе Байкадам, когда трое серьезных людей стали отправлять из его отделения посылки с камнями...

Вскоре почти все главные месторождения «камня плодородия» были открыты. На юге Казахстана вырисовывался фосфоритный бассейн с запасами в миллиарды тонн!

Здесь в нашем рассказе можно было бы поставить точку: четыре года шла война, а фосфорит — мирный минерал. Но жизнь поставила здесь запятую. Работы не прекращались даже в самое критическое для страны время. Так, летом 1942 года сто десять километров рельсовых путей было отправлено на сооружение железной дороги Джамбул — Чулактау. В тот самый год, когда для прокладки рокады под Сталинградом были демонтированы пути довоенного БАМа. Первая руда пошла на переработку, когда пушки уже отгремели.

В 1946 году группа геологов, в том числе И. И. Машкара и П. Л. Безруков, была удостоена Государственной премии за открытие в районе Каратау — Жанатас — Джамбул уникального фосфорного бассейна. Подобные бассейны есть лишь в нескольких местах планеты — в США, Северной Африке, на Кольском полуострове.

С тех предвоенных и военных лет прошло немало времени. Сегодня, опираясь на Каратау-Джамбулский производственный комплекс, Казахстан дает почти девять десятых всего фосфора, добываемого в стране, шестьдесят процентов кормовых фосфатов, основную долю минеральных удобрений...

Теперь вопрос не в том — где взять фосфориты? Проблема добычи повернулась иной острой гранью. Для производственного объединения Джамбул — Каратау — Жанатас — это комплексная переработка фосфоритов, или, что звучит привычнее, рациональное использование недр. И даже шире — рациональное природопользование.

За стеклом бежит железная дорога — та самая, что строили в годы войны. Рядом шоссе — проложенное позже. И вдруг, словно эхо боев, — взрывы. Когда мы подъехали к руднику «Аксай», дым от взрывов уже рассеялся. Мощные экскаваторы вонзали зубья ковшей в темно-бурую землю. Огромные самосвалы вывозили руду. Дым из выхлопных труб и пыль висели над карьером.

Мне приходилось видеть открытые разработки в разных концах страны. Огромные лунные кратеры Росвумчорра — на Кольском полуострове, гигантские провалы в казахстанском городе Рудном, безбрежные аккуратные карьеры в Орджоникидзе, на юге Украины. Рудник «Аксай» отличается от них — больше всего он напоминает узкую глубокую рану в чреве земли.

Рассказывают, что космонавт В. Ф. Быковский, пролетая над Южным Казахстаном, сообщал: «Вижу каратауский разлом». И хотя речь, видимо, идет о разломе геологическом, не исключено, что из космоса виден гигантский рубец — карьеры «Аксай» и «Жанатас».

Я спрашивал некоторых горняков: а что будет, когда выработают на старом месте всю руду? «Так земли же вон как много», — отвечали они, указывая на степь. Другие улыбались: мол, нельзя изжарить яичницу, не разбив яйца, что означало, видимо, — либо фосфорит, либо нетронутая земля.

Что ж, нечто подобное я слышал много лет назад в другом месте — в украинском городе Орджоникидзе. А потом, когда карьеры окружили город удушливым пыльным кольцом, горняки решили: нужна рекультивация отработанных земель. Теперь на месте старых карьеров колосятся поля, цветут сады.

Могут сказать: Казахстан не Украина, чернозем ценнее, чем бедные почвы Каратау. Но весь опыт поливного земледелия говорит: казахстанская земля плодородна, была бы вода.

...На руднике «Аксай» я познакомился с машинистом экскаватора Ергеном Умировым, Героем Социалистического Труда. Этот человек популярен в Джамбулской области, лучшим рабочим даже присуждают призы его имени.

Ерген — уроженец этих мест. Он еще помнит тридцатые годы, когда вместе с отцом, Умиром Алтаевым, жил в ауле Тамды. К Алатаеву часто наведывались геологи — Машкара, Безруков. Помнит Ерген, как строился поселок Чулактау, из которого вырос город Каратау. Умиров работал неподалеку, в колхозе. А в 1944 году он восемнадцатилетним пареньком ушел на фронт. Когда окончилась война, вернулся в аул Тамды — работал в колхозе, одним из создателей которого был его отец. Только родная земля изменилась, рядом с аулом вырос рудник, на котором добывали фосфорит, нужный для плодородия той же земли.

На руднике Ергену объяснили, что, перейдя сюда на работу, он никак не изменит колхозу, земле. Умиров легко и быстро освоил экскаватор...

Ерген молчалив. Вряд ли мы когда-нибудь узнаем, чего стоило ему, сыну и внуку кочевников, пересесть с обычного коня на стального. Однажды он за месяц отгрузил свыше ста тысяч кубов горной массы — побил все рекорды в Каратау. Не тогда ли задумался он о пирровой победе над землей? Не тогда ли у него и его товарищей родилось твердое убеждение: нужно быть рачительным хозяином, брать из недр побольше такой руды, что не ляжет в отвалы. Ведь если тщательнее отработать каждый карьер, тогда меньше будет этих рубцов на теле степи, а потом придет время, и рекультивация залечит раны...

Рекультивация «каратауского разлома» уже началась. Люди, которые относились когда-то к степи как к безбрежному океану, научились ценить землю.

Геолог Михаил Ахметович Мухтаров живет в Каратау. Долгие годы он путешествовал по горам, а когда по состоянию здоровья осел в городе, заметил, что горы тоже... путешествуют. Для изготовления удобрений нужны были кварциты. Их привозили в Южный Казахстан за две с половиной тысячи километров с Урала. Горы руды путешествовали в поездах. А в это время, рядом с Каратау — в Жанатасе, росли свои горы — отходы, фосфатизированные кремни.

Михаил Ахметович, тихий, немолодой уже человек с лицом, словно иссеченным степным ветром, рисует схемы, пишет формулы — рассказывает, как ему в итоге удалось заменить уральские кварциты местными, жанатасскими.

— Мне говорили: ничего из ваших формул не выйдет. А я стоял на своем. Ведь только освоение на Урале месторождения Макбальских кварцитов потребовало бы капитальных вложений на сумму 38 миллионов! А стоимость перевозки! И в то же время в Жанатасе, в отвалах, лежали десятки тысяч тонн кварцитов, содержащих фосфор; считалось, что никогда, понимаете, никогда они не пойдут в производство! Это даже не те забалансовые руды, которые ждут и когда-то дождутся своей очереди...

Видя мое недоумение, Мухтаров решил прояснить ситуацию. «Фосфоритный пирог» с запасами в миллиарды тонн состоит из узких, шириной десять-двадцать метров «ломтей», уходящих на глубину в сотни метров. Всего таких «ломтей» 46, тянутся они вдоль хребта Малый Каратау на расстояние 120 километров с большими интервалами, так что каждый «ломоть» приходится «уплетать» в отдельности. Однако не все идет «в пищу», на переработку. Руда с низким содержанием фосфора современной технологии еще не по зубам. Обогащать ее не умеют. Вот и приходится городить горы так называемых забалансовых руд, хранить их до тех лучших времен, когда более современная технология снизойдет к более бедным фосфоритам.

— Вначале, — продолжает Мухтаров, — промышленность ориентировали на «пенки», очень богатую руду. Но ее в залежах оказалось мало. Сейчас из-за высокой требовательности заводов в отвалы идет более трети всей добычи. Представляете, каждый год мы складируем до лучших времен гору, равную по объему иному крупному месторождению. Вот и получается — руды много и руды... мало.

Голос Михаила Ахметовича взволнованный. Лицо одушевляется, глаза горят. Нет, не зря кое-кто называет его фанатиком идеи.

— Где же выход? — продолжает он. — Нужно ориентировать технологию на существующие месторождения, а не наоборот. Научиться обогащать бедную руду. Мы вместе с технологами как бы роем один туннель с двух сторон, и каждый должен честно пройти свою половину. Знаете ли вы, что такое рудная мелочь? Это отходы при получении товарной руды. Заводы ее не берут, миллионы тонн мелочи лежат в отвалах. Да мы же с вами по золоту ходим. А нас кое-кто призывает сохранять олимпийское спокойствие. Нет уж, увольте!

Признаюсь: мне нравится мухтаровский «экстремизм». Но как зажечь идеей сотни, тысячи людей, стоящих как бы у гигантского конвейера, протянувшегося от карьеров до заводов?

В Каратау есть рудник «Молодежный». Рудное тело тянется здесь на такие глубины, что отрабатывать его открытым способом выгодно лишь до определенной отметки.

...Мы сидим с Николаем Егоровичем Бадановым, начальником «Молодежного», в маркшейдерской — так сказать, в штабе рудника. На стене — чертеж; изображено рудное тело — один из «ломтей» «фосфоритного пирога». Длина его километров шесть, в глубину он уходит не менее чем на четыреста метров, дальше тело не исследовано, а вот ширина его около десяти метров. В общем, стена, только подземная.

Верхушку «ломтя» уже «отъели» — отработали открытым способом, — и все работы ведутся на глубине.

На мне шахтерский комбинезон, красная каска, на поясе — фонарь, сапоги. Вся одежда чуть мешковата. А на Баданове роба сидит лихо, как военная форма. Пока подходим к проходной, узнаю, что он и впрямь служил, в Забайкалье. Затем окончил институт в Новокузнецке. Там же начал работать на угольной шахте, вместе с другом, Борисом Кошкиным, с которым и перебрался сюда.

Подъемник с грохотом летит вниз. Свет от наших фонариков высвечивает широкую бадановскую улыбку. В лицо нам веет влажный прохладный ветер. Даже не верится, что недавно там, наверху, мы изнывали от жары...

Идем по широкому коридору. Рядом пробегают вагонетки с рудой. Спешат в забой шахтеры. И не так-то просто определить, что над нами — земля Урала, Донбасса или Кольского полуострова. Но то, что мы в засушливом Каратау, вскоре подсказала... вода.

— Нет, вы только посмотрите, как она камень точит! — Баданов обнаружил неучтенную струйку. В полутьме я заметил нечто вроде арыка — совсем, как наверху, в степи. Здесь собирают каждую каплю воды, чтобы использовать или поднять наверх. Разумеется, ведь вода — враг, мокрая руда плохо поддается обработке. Но она и ценность, которой дорожат даже под землей.

— Да вы совсем стали сыном степей.

— Ну уж, — улыбается Баданов. — Сюда меня привели работа да вот этот камень, — говорит он, постукивая по стене. — А родился я в Горной Шории, сказочные места.

Так уж случилось, что угольщику Баданову полюбился фосфорит. Крепкий камень — можно проходку вести без креплений, негорючий — нечего опасаться пожаров, но с характером. Работая в Каратау, Баданов убедился, что недра, здесь... живые. Однажды они взволновались, раздались подземные толчки. Отключилось электричество, замерли вагонетки и подъемники, перестали работать вентиляторы и насосы. Ситуация сложилась тяжелая. Но на помощь пришел стоящий наготове горноспасательный отряд.

Что ж, шахтерский труд никогда не был ни легким, ни безопасным. Но люди прирастают сердцем к тому, что дается с трудом.

— Встретил я как-то нашего шахтера, что уехал за Урал. И условия там лучше, и климат привычней, а все же спрашивает: «Ну как там, в Каратау?» — рассказывает Баданов. — Да и сам я как-то отпросился наверх, в Гостехнадзор. Оказалось, ненадолго. Тянет меня сюда как магнитом...

Шахты в Каратау — это не только необходимость, но в какой-то мере и благо. Там, где закладывают шахту, нет развороченной, вспоротой земли, не так остро стоит и вопрос рекультивации. Еще много лет люди будут здесь уходить под землю — от палящего солнца и пронизывающих ветров, во имя самой земли, которая должна оставаться цветущей.

Шахты со временем придут на место карьеров и в Жанатасе. Жанатас — это главное хранилище фосфоритов, а за ним еще не тронутые подземные кладовые: Кокжон, Коксу. Названия эти для фосфоритчика звучат так же, как для добытчика алмазов названия месторождений Южной Африки или Якутии. И есть какая-то закономерность в том, что чем богаче хранилище минералов, тем оно недоступней.

Богатства Жанатаса открыли еще: в 1939 году, а добрались до них лишь четверть века спустя. От Джамбула сюда вдвое дальше, чем до Каратау, и железная дорога пришла в эти места сравнительно недавно.

...Колеса наматывают ленту дороги. Скрылись за поворотом последние деревья Каратау, и снова закружились холмы. Приспускаю стекло машины, вдыхая напоенный ароматом воздух полей. Приближается осень, спадает жара.

— Смотрю я на вас и вспоминаю, — начинает дорожную беседу шофер. — Приехал к нам как-то начальник из комитета по труду. Выла весна, в горах цвели маки. Он умилился: до чего же приятно работать в Каратау. Повезли его в Жанатас. А там, знаете, такая роза ветров. А зимой еще и «роза с морозом». Но он-то весной приехал. Хоть настроение чуть подпортилось, но все же говорит: «Не так уж у вас плохо». И тогда показали ему фильм. Лето, иссушающая жара. Овцам в Муюнкумах воду доставляют на вертолетах. Зима. Ветер сбивает с ног, скручивает высоковольтные опоры. Приехал к нам начальник с комиссией зимой, все прочувствовал на себе, убедился — Жанатас даже не Каратау, здесь труднее, и район этот по условиям труда приравняли к Крайнему Северу.

Вскоре прямо из-за щита с надписью «Жанатас — ударная комсомольская стройка» вырвался словно ждавший нас в засаде пронизывающий пыльный ветер. Серая пелена закрыла и дальние горы, и ближний свет. Шофер включил фары.

Затормозили у горкома комсомола. Я открыл дверцу машины, но тугой ветер не давал выйти.

— Вот так и живем, как в аэродинамической трубе, — сказал, встречая нас, Володя Мещеряков, секретарь горкома. — Я родом с Урала, но таких ветров у нас, пожалуй, не бывает.

— Нет, вы только не подумайте, что мы жалуемся на здешний климат, — поддержал его комсорг рудника «Жанатас» Петр Филиппов. — Хотя, конечно, работать в карьере под ветром да еще с морозом нелегко. Но город можно было построить в другом месте. Есть в семи километрах от Жанатаса уютный распадок — зимой там и безветренно, и не так холодно.

Известно, ошибки градостроителей исправить невозможно. А Жанатас еще недавно проектировали восемь организаций в разных концах страны. Первые дома были выстроены так, словно их предназначили для Африки. В общем, как говорят, у семи нянек дитя без глазу... В будущем население города вырастет во много раз. Неужели всем придется расплачиваться за ошибки градостроителей?

Едем в карьер. С одной стороны — дуга гор, с другой — долина Беркутинки. Зелени пока немного. Твердая как гранит земля. Мало воды. Собственно, не так давно ее здесь вообще не было, и когда в районе Святого Ключа ударил фонтан, над буровой подняли флаг. А теперь там, неподалеку, искусственное озеро. Петр Филиппов смотрит на меня: понимаю ли я, что это значит? Ведь озеро — в степи, где все реки слепые, никуда не впадают, а теряются в песках...

Начало Жанатасу дали люди, которые провели сюда железную дорогу. Вот здесь, показывают мне ребята, стояли вагончики — «катай-город», который силился столкнуть ветер. А сюда, к полотну дороги, шли, держась за веревки, люди. В лицо им летел песок со снегом. Поднимешь молоток, чтобы ударить по костылю, а ветер рвет его из рук, швыряет самого тебя под откос.

По всем законам люди имели право не работать. Но без дороги не было бы города. И рабочие строили. Когда сто, когда сто пятьдесят метров в день...

Над карьером «Жанатас» гулял горячий ветер. Спустились вниз — жарко, душно, дым стоит коромыслом. Пекло... А люди работают.

Меня знакомят с водителем многотонного КрАЗа Сашей Архиповым. Работает он мастерски: каждое движение рассчитано — максимум достижений при минимуме усилий. Секреты? Никаких секретов. Машина выдержит и пекло и мороз, если за ней ухаживать. А Саша не отдает ее в чужие руки. Сменщик у него не чужой — друг, они и семьями дружат. В 1977 году Саша стал лауреатом премии республиканского комсомола. Премию он получил не только за перевыполнение плана, но и за рачительное отношение к недрам. Он старается вывозить лишь ту руду, что идет в производство — не в отвал.

Но откуда в Саше это упорство — работать на самом трудном участке и быть впереди?.. Рассказывали, что судьба забросила его в горячую точку планеты. Нет, не сюда, а на границу у острова Даманский. Совсем молодым парнем он видел кровь, смерть товарищей от рук врагов. Наверно, эта трудная страница в биографии парня не могла кануть бесследно...

Пустыня осталась позади. Впереди — Джамбул, зелень улиц и дым заводов. Здесь устье фосфоритовой реки, начинающейся в Жанатасе и текущей через Каратау к Джамбулу. Отсюда во все концы уходят желтый фосфор и гранулы удобрений.

Более чем в два раза увеличится в этой пятилетке производство фосфора в Каратау-Джамбулском территориально-промышленном комплексе. И потому не могут оставлять людей равнодушными сообщения, что строящийся Каратауский фосфорный завод будет иметь замкнутый кругооборот воды и новую, безотходную, технологию; что миллионы кубов плодородной земли, которая хранится в карьерах Новоджамбулского завода, подлежат рекультивации, и скоро предприятие восстановит пастбища и поля, взятые взаймы у колхозов; что в ноябре прошлого года был пущен главный цех Новоджамбулского фосфорного завода.

...Момент пуска запомнят многие. Раздалась команда: «Внимание! Горн зажечь!» Из печи вырвалось пламя, свет его слепил. А когда оно погасло, на конвейере оказался кусок застывшей пены — первый в мировой практике агломерат из рудной мелочи.

Люди держали в руках этот первый «пирог» и задумчиво молчали. Им, наверное, виделось, как тают горы пустой породы, превращаясь в удобрения, корма краски, а на месте отвалов возникают поля.

А. Самойлов, фото А. Маслова, наши специальные корреспонденты

Джамбул — Каратау — Жанатас — Москва

 

Неспокойные Азоры

Финал концерта шел под несмолкающие аплодисменты. Когда занавес начал опускаться и зал встал, аплодисменты превратились в овацию. Пожилая женщина, в глазах которой блеснули слезы, крикнула: «Спасибо! — и добавила вполголоса: — Приезжайте еще...» Впервые за четырехсотлетнюю историю в Ангре (1 Полное название городка Ангра-ду-Эроижму.) появились советские артисты. Да и вообще советские люди... Ансамблю Дворца культуры железнодорожников Еревана впервые приходилось выступать в театре, столь бдительно охранявшемся полицией.

За сутки до спектакля здание «Театра Ангренсе» было тщательно осмотрено и взято под охрану: полицейские дежурили в нем день, ночь и еще день — до самого концерта.

Эти меры предосторожности не удивили тех, кто знает политическую ситуацию на Азорских островах. Революция 25 апреля даже сейчас, спустя пять лет после свержения фашизма, словно еще не дошла сюда. И реакционные и профашистские организации действуют на островах открыто и нагло, пользуясь снисходительным попустительством местных властей.

Концерт нашего ансамбля на Терсейре — одном из девяти островов архипелага — был настоящим актом мужества как для самих артистов, так и в большой степени для его организаторов, местных активистов ассоциации культурных связей «Португалия — СССР». Во время гастролей удалось побывать на Азорах, познакомиться с атмосферой, царящей на архипелаге, и мне.

 

От каравелл до «Орионов»

Первые «морепроходцы» появились на Азорских островах уже в начале эпохи Великих географических открытий: как предполагают некоторые историки, в первой четверти XIV века, задолго до документально подтвержденного прибытия португальского мореплавателя Дьегу да Силвиша в 1427 году. Колонизировали Азоры в основном переселенцы из Португалии, но кое-где осели небольшие группы фламандцев, бретонцев, итальянцев и англичан. Быстрому заселению способствовали исключительно благоприятные природные условия архипелага: мягкий теплый климат (среднегодовая температура 17 градусов), плодороднейшие почвы, пригодные подо все, что угодно, — от картофеля до ананасов, от кукурузы до персиков. Первые колонисты завезли сюда в скрипящих трюмах своих каравелл домашний скот, который очень хорошо прижился. И теперь животноводство с экспортом мяса в Португалию, или, как говорят здесь, на «континент», стало ведущей отраслью местной экономики.

Но всю свою четырехвековую историю Азоры прожили на положении бедного родственника Португалии, далекой и равнодушной к заботам островитян. Особенно остро проявилось это в еще недавнее время правления диктатора Салазара. Население архипелага подвергалось самой разносторонней и изощренной дискриминации. Экономической: Лиссабон педантично выдаивал налоги с островов, но не спешил финансировать местные промышленные, сельскохозяйственные или социальные проекты развития. Политической: центральное правительство высокомерно игнорировало мнение представителей местного населения даже в вопросах, касающихся архипелага. Культурной: о чем свидетельствует, например, «забвение» Азор в школьных программах, приводившее к парадоксу, когда школьник в Ангре зазубривал названия рек на «континенте», но не имел ни малейшего представления о географии острова. Даже телевидение пришло сюда только после революции 25 апреля: в 1975 году!

Пока фашизм позволял островной буржуазии и латифундистам безнаказанно эксплуатировать трудящихся, особых проявлений сепаратизма не наблюдалось. Но буквально через несколько дней после свержения диктатуры азорскую элиту обуял порыв «свободолюбия». Напуганная углублением революционных процессов в этом «красном» Лиссабоне, здешняя реакция решила воспользоваться в своих целях лозунгами деколонизации — предоставления независимости африканским колониям Португалии. При этом она сознательно смешивала понятия. Если Ангола, Мозамбик или Гвинея-Бисау были в свое время действительно порабощены португальскими колонизаторами, то Азорские острова в момент их открытия были необитаемы и впоследствии, заселенные и освоенные в основном португальцами, стали неразрывной частью национальной территории.

Не нужно быть специалистом в области военной стратегии, чтобы понять значение этого непотопляемого авианосца, стоящего на вечном якоре посреди Атлантики. База Лажиш служила пунктом заправки американских самолетов, доставлявших вооружение Израилю во время войны на Ближнем Востоке в 1973 году. И этим не исчерпывается перечень уступок, сделанных португальским фашизмом империалистическим государствам и НАТО. На острове Санта-Мария была создана несколько лет назад «на кооперативных началах» несколькими западноевропейскими государствами станция слежения за подводными лодками в Северной и Центральной Атлантике, на острове Флориш — французская станция слежения за спутниками, на острове Сан-Мигель — топливная база для кораблей НАТО.

Особенно прочно обосновались на Азорах янки.

Первое, что видишь на острове Терсейра еще с воздуха, на подходах к аэродрому, — это американскую военно-воздушную базу. Взлетно-посадочная полоса, способная принимать самолеты всех типов, блестела под дождем. У ангаров стройные ряды «Орионов» — отряд противолодочной авиации ВВС США. На крыше склада хорошо читались слова «US ARMY».

Пришедшее к власти вскоре после революции и принятия новой конституции региональное правительство Азор было сформировано из крайне правых элементов так называемой «социал-демократической партии». С первых же своих шагов оно начало осуществлять политику «регионализации», «автономизации», которая, по сути дела, готовила почву для последующего отделения архипелага от Португалии. «Автономизация» по отношению к Португалии сопровождалась расширением всесторонних связей с США. Невозможно перечислить все «программы помощи», которые под самыми разнообразными вывесками предлагаются в эти дни Азорам. Однако конкретных результатов этих благодеяний пока не видно, если не считать огромного количества «комиссий», «специалистов» и «советников».

Летом и осенью 1974 года города и селения архипелага покрываются бесчисленными лозунгами, эмблемами и призывами сепаратистов (Как рассказали мне коммунисты Ангры, эти надписи были сделаны краской, которой нет в магазинах Ангры или Понта-Делгады, но которая имелась на американской базе Лажиш). Лидер и идеолог этого движения некий Жозе Алмейда, преподаватель истории в лицее Понта-Делгады и бывший депутат фашистского парламента, отправляется в Штаты выклянчивать помощь у эмигрантской колонии. Сепаратисты устанавливают контакты с ЦРУ, французскими фашистами из ОАС, милитаристскими кругами ФРГ, международной фашистской организацией «Фонд Феникса» — она базируется в Амстердаме и ставит своей целью субсидировать и поощрять сепаратистские реакционные движения в разных районах мира.

Естественно, что все противники «независимости», в первую очередь коммунисты, были объявлены «врагами азорской нации». В августе 1975 года по всему архипелагу прокатывается волна погромов: уничтожаются и сжигаются все до одного здания и помещения коммунистической и других прогрессивных партий и движений. Над Азорами опускается черная ночь террора, насилия и ненависти.

Не склонившие головы

— Как это ни парадоксально, разгулу сепаратизма на островах способствовали ошибки левых лидеров Движения вооруженных сил в Лиссабоне. Когда революция начала набирать скорость и в португальской армии проводилась «чистка» реакционного офицерства, многие из этих, как говорят у нас, «санеадуш» были отправлены на Азоры. Они-то и попытались превратить архипелаг в форпост борьбы против «коммунистической заразы».

Доктор Олдемиру Фигейреду — невысокий, сдержанный интеллигент — везет нас на запад от Ангры, центра острова Терсейра. Он детский врач, «один из четверых прогрессивных медиков на острове», как он сам говорит о себе, давно уже попал в черные списки фашизма. За участие в демократическом движении португальской интеллигенции в 50-х годах был сослан с «континента» в Ангру.

Едем по узкому шоссе. Моросит дождь. Мокрый ветер рвется в окна машины. Вокруг ослепительно зеленые даже в такую погоду прямоугольники и квадраты плантаций, аккуратно огороженные черными барьерами из выбранных с полей валунов. Крохотные наделы, мелкие собственники, отгородившиеся друг от друга заборами, оградами, стенами. Доктор Фигейредо рассказывает:

— Более половины населения архипелага живет сельским хозяйством, но характер землевладения различен от острова к острову. На Сан-Мигеле до сих пор сохранились крупные латифундии: полсотни семей владеют там четвертой частью всей площади острова. И неудивительно, что именно он стал главным оплотом сепаратистов. У нас, на Терсейре, земля распределена более равномерно. А на Фаяле вообще отсутствуют крупные собственники. Там нет ни латифундистов, ни нищих батраков. И вероятно, поэтому Фаял оказался наименее восприимчивым к сепаратизму.

Мы въезжаем в рыбачий поселок Сан-Матеуш. Здесь на заборах и стенах домов почти не попадаются сепаратистские лозунги, а там, где видна эмблема «Фронта освобождения Алгарве» — ФЛА, центральная буква «L» перерисована в фашистский знак. Рыбаки Сан-Матеуша не переносят сепаратистов, и сепаратисты стараются не трогать рыбаков с той памятной ночи семьдесят пятого года...

Тогда бандиты громили комитет компартии в Ангре. В толпе раздался вопль: «Идем в Сан-Матеуш!» Молодой рыбак, оказавшийся поблизости, вскочил на мотоцикл и примчался в Сан-Матеуш с криком: «На нас идут ФЛА!» В церкви ударил набат. Рыбаки и крестьяне взялись за топоры и багры. На подступах к поселку выросли баррикады. А вдали уже полыхало пламя факелов: ФЛА шли на Сан-Матеуш... Шли, да не дошли. Прослышав о том, что в Сан-Матеуше их ждут, сепаратисты повернули обратно.

Холодные волны разбиваются о крутые утесы Сан-Матеуша. Дождь, туман. В такую погоду рыбаки не выходят в море. Плетут сети, ремонтируют баркасы. Ребятишки скачут по вытащенным на берег лодкам с поэтическими именами: «Мадалена», «Санта-Маргарида», «Карла». Уходя в море, рыбаки уносят с собой имена святых и любимых, апостолов и подруг.

Вечером, вернувшись в Ангру, мы встречаемся с местными коммунистами. Маленькая комнатка служит временным пристанищем городского комитета партии. Пока они работают здесь полулегально. Не в подполье, как в Понта-Делгаде, но и вывески над входом не вывешивают.

— Мы не хотим подвергать опасности человека, который уступил нам эту комнату. Он сочувствующий, наш друг. Живет здесь же, на втором этаже. Старик, уже на пенсии. Не хочется подвергать его риску, если нас опять попытаются громить, — говорит Мария да Консейсан, ответственная за работу компартии на Терсейре, Грасьозе и Сан-Жоржи.

Мария — порывистая, темпераментная молодая женщина. В семьдесят пятом году она была представителем партии в Понта-Делгаде. Несколько сотен вооруженных дубинками сепаратистов окружили дом, выволокли девушку на улицу, зверски избили, сорвали одежду и погнали по улице, улюлюкая и измываясь... Обыватели торопливо захлопывали окошки. Полиция продолжала регулировать уличное движение.

А военный губернатор архипелага генерал Алтину ди Магальяйнш не только не пресек разгул бандитизма, но распорядился выслать на «континент» всех активистов компартии. Лишь недавно Мария да Консейсан вернулась в Ангру. И продолжает работу.

— Мы предполагаем вскоре открыть здесь легальный комитет, — продолжает она рассказ, — как это уже сделано на Фаяле. Ищем помещение. Но никто не хочет сдать свой дом в аренду. Видимо, придется купить небольшой домик.

— А вы не опасаетесь, что все опять повторится?

— Думаю, что этого не произойдет. Влияние сепаратистов и фашистов идет на убыль, народ отворачивается от них. Мы считаем себя португальцами. Партия наша завоевывает авторитет и уважение трудящихся. В Сан-Матеуше, например, нам удалось создать рыбачий кооператив под названием «Руму а витория»: «Путь к победе». Его председатель Жозе Фернандеш побывал в Советском Союзе, где изучал опыт ваших рыбаков.

Большую помощь оказывают нам рабочие Лиссабона. Недавно кооператив Сан-Матеуша получил первомайский подарок: чек на 470 тысяч эскудо на приобретение грузовика для перевозки рыбы.

Грузовик уже куплен, его скоро доставят. И это не единственный пример солидарности рабочего класса с трудящимися архипелага. Естественно, крестьяне и рыбаки начинают понимать, кто их настоящий друг, на кого можно опереться в трудную минуту.

— Как же вы умудряетесь работать в столь сложных условиях?

Мария улыбается и пожимает плечами.

— Конечно, мы не можем организовывать митинги, устраивать массовые собрания или демонстрации. Пока не можем... Занимаемся индивидуальной работой с людьми. Терпеливо разъясняем наши идеи. Кое-чего мы уже добились. В прошлом году, например, в ходе национальной кампании по вовлечению в компартию новых членов нам удалось увеличить нашу организацию на пятьдесят новых товарищей.

Коммунисты на архипелаге — это самый молодой по возрасту и по стажу в партии отряд ПКП. Почти все они юноши и девушки, как мы бы сказали, «комсомольского возраста». Ведь до свержения фашизма компартия была лишена возможности создавать на Азорах сеть своих организаций. Правда, и здесь были ветераны антифашистского сопротивления.

С одним из них мы познакомились в той же комнатке в Ангре. Нету Кристовану далеко за шестьдесят. Он вступил в партию еще в начале 30-х годов. А первого мая тридцать восьмого года поднял на одном из зданий красное знамя с серпом и молотом.

— Это было первое знамя нашей партии на островах, — с гордостью говорит он.

Его выследили, и уже второго мая Нету оказался за решеткой. Сидел несколько лет, но не был сломлен. Продолжал работу в партии. Продолжал бороться против фашизма. Сейчас он является одним из активистов ассоциации «Португалия — СССР».

 

Вулкан, который может снова проснуться

На следующий день мы вылетаем на запад архипелага, на остров Фаял. Маленький самолет неторопливо ползет над пенящейся Атлантикой, вздрагивая и проваливаясь на бесчисленных воздушных ухабах. Справа сквозь рваные облака и мелкий дождь проходит темная громада вершины Пику — самая высокая точка португальской территории, — 2300 метров на острове того же названия, лежащем в семи милях от Фаяла. Самолет неловко снижается и плюхается на залитую водой дорожку.

В зале ожидания нас встречают трое коммунистов Орты — главного города Фаяла: Жозе Декмота, Антониу Дуарти и Антониу-Мэнуэл Фрейташ. Хотя погода не благоприятствует туризму, они сразу же предлагают нам проехать по острову.

Орта лежит на берегу широкой бухты, укрытой от океана длинным молом. Чистота на улицах. Домики не выше трех этажей, выкрашены в светлые тона и отличаются любопытной деталью: окна, двери и углы зданий обведены темной краской — синей, коричневой, черной.

Антониу Дуарти — преподаватель английского и немецкого языков в местном лицее — показывает на одной из улиц «Табакерию да Сорти» — типичный для провинциальных португальских городов гибрид лавки писчебумажных товаров, книжного магазина и газетного киоска.

— Когда в семьдесят первом году к нам пожаловал с визитом португальский президент Америку Томаш, владелец этой «табакерии», повинуясь циркуляру властей, вывесил в витрине портрет Томаша. А внизу, под ним, уже по собственной инициативе разложил книги с названиями: «Убийца», «Шантажист», «Разыскивается преступник», «Обвиняется в убийстве».

Набережная кончается, шоссе поднимается на холм Эспаламака, откуда открывается вид на город, на бухту, на океан и на остров Пику. Мы едем по шоссе, бегущему через маленькие села, по холмам, мимо красно-серых мельниц, полей.

На Фаяле они разделены не черными каменными оградами, как на Терсейре, а серыми, тростниковыми. Стоят плотной стеной увядшие, пожухлые гортензии. А вот и «фирменное» растение острова, давшее ему имя — «файа», кустарник, напоминающий самшит.

С Кошта-Брава, высокого мыса на северном побережье, с обрыва видны скалы, окутанные белой пеной, а на горизонте чернеет склон вулкана Капелу. До него отсюда десять километров. И чем ближе подъезжаем, тем мрачнее становится пейзаж: исчезает трава, земля... Все покрыто толстым слоем черной вулканической пыли. В пятьдесят седьмом году вулкан ожил. Извержение продолжалось несколько месяцев. Крыши крестьянских домов в радиусе нескольких километров рухнули под давлением пепла. И до сих пор по обе стороны дороги зияют пустыми глазницами окон дома без крыш.

Единственный легальный...

Узенькая улочка имени Консула Дэбней от набережной подымается в гору. Одноэтажные домики стоят сомкнутыми рядами. Над единственной дверью дома номер одиннадцать — красная вывеска: «Португальская коммунистическая партия. Рабочий центр имени 25 апреля».

Рабочий центр — это и партийный комитет, и клуб коммунистов, место работы и отдыха, заседаний и дружеских встреч за чашкой кофе или кружкой пива, место репетиций художественной самодеятельности и мастерская по изготовлению плакатов и лозунгов, листовок и пропагандистских витрин. Рабочий центр в Орте — единственный пока легальный коммунистический комитет на Азорских островах. На первый взгляд он не отличается от рабочих центров, разбросанных по всей Португалии. Разве что своими миниатюрными размерами — он размещается в одной небольшой комнате — да своей многострадальной историей. Первый комитет компартии в Орте, открытый вскоре после революции, был сожжен в августе семьдесят пятого года бандой сепаратистов. Спустя некоторое время коммунисты попытались восстановить его, но этому воспротивился уже упоминавшийся военный губернатор Алтино Магальяэш. Он отдал приказ опечатать здание, арендованное партией, а активистов выслал в Лиссабон.

Спустя полтора года — 25 апреля семьдесят седьмого года — новый центр был все же открыт в этом доме, купленном за сто восемьдесят тысяч эскудо. Уже через несколько дней здесь взорвалась петарда и появились листовки, в которых говорилось: «ФЛА требует, чтобы до 31 мая ваш дом был закрыт. 1 июня вы не должны входить в «него, должны прекратить вашу пропаганду. Азорская нация может терпеть коммунистов только в том случае, если они будут коммунистами у себя по домам. Если же вы не выполните этот приказ, мы используем все средства, чтобы заставить вас замолчать. Мы не будем нести никакой ответственности за то, что может произойти в Великий день независимости Азорских островов».

«Великий день независимости» сепаратисты собирались отметить 6 июня. О том, что произошло тогда, я расскажу в следующей главе.

Стены домика на улице Дэбней заметно белее и чище, чем стены соседних домов. Темные ставни, окна и дверь тоже сияют свежей краской: их постоянно подкрашивают, потому что на этих стенах, на двери и окне все время появляются угрожающие надписи.

25 апреля семьдесят восьмого года ночью рабочий центр был сожжен. Остались только стены. Но неустрашимые парни тут же взялись за молотки и пилы. Через несколько часов над обгорелыми стенами появилась крыша. По городу ходили девушки с красными сумочками и платками, собирая деньги на восстановление своего комитета. За три дня собрали пятнадцать тысяч эскудо. Помогали восстанавливать рабочий центр докеры из порта, пришли даже некоторые активисты соцпартии и просто друзья, честные люди.

— И уже через сутки после пожара комитет снова был открыт. Через сутки! — с гордостью говорит Жозе.

В маленькой комнатке не видно следов пожара: стены оклеены плакатами и лозунгами, заставлены стеллажами с книгами и брошюрами. Маркс, Ленин, Куньял... Телевизор, чуть слышный в гуле голосов. Красные флаги в «красном углу». Один — партийный, два других — «Союза молодых коммунистов» и «Союза студентов-коммунистов». Крошечный буфет, где можно купить «ларанжаду», кофе или бутерброд с сыром. Подшивки «Аванти» и журнала «Советская жизнь», издающегося в Лиссабоне АПН. В углу — щит со стенгазетой. Ее делают два раза в месяц Жозе и его друзья. По утрам щит выносят на центральную площадь Инфанта и прикрепляют к фонарному столбу на перекрестке. На ночь газету приносят в комитет.

В глубине комнаты — перегородка, за которой кладовка, выход во двор и лестница. Мы подымаемся по лестнице на чердак. Здесь остались следы пожара, обгорелые стропила, закопченный черепичный бой под ногами. В этом мрачном хаосе вычищен уголок для стола и длинных грубо сколоченных скамей. Здесь проходят партийные совещания, летучки, беседы.

— Конечно, пока тесно и неуютно, — улыбается Жозе Декмота, — но мы собираемся перестроить чердак. Будет второй этаж.

Коммунистов на Азорах пока немного. Здесь, на Фаяле, острове с семнадцатитысячным населением — всего несколько десятков. Если считать «сочувствующих» — несколько сотен. На выборах в Ассамблею республики семьдесят шестого года за кандидатов компартии и их союзников проголосовало в Орте 328 избирателей.

— Кажется, мало? Да, пока немного... — соглашается Жозе. — Но мы уже стали реальной силой, с которой вынуждены считаться власти. Силой, которая начинает противостоять сепаратистам и даже одерживать победы. Вроде той, на площади Инфанта...

Бои на площади Инфанта

Прежде чем рассказать об этом, я опишу место действия. Площадь имени Инфанта Энрики (принца Генриха Мореплавателя) — «визитная карточка» города, центр всей не слишком богатой событиями социальной жизни. Находится она совсем рядом с комитетом, где улица Дэбней выходит на набережную, близ старинной крепости Санта-Круш.

У ее замшелых стен разбит сквер. Совсем рядом со сквером — только перейти мостовую — кафе, где в жару вас ждет ледяное пиво, а в слякоть — горячий кофе.

Именно в этом кафе собрались накануне «Дня независимости Азорских островов» в семьдесят седьмом году Жозе Алмейда и его приспешники, пожаловавшие на Фаял с дружественным «визитом».

После выступления, на которое, увы, собралось всего несколько десятков человек, раздраженный Жозе Алмейда зашел в кафе, чтобы залить досаду несколькими бокалами бренди. «Борцы за независимость» дружно выпяли и принялись задирать остальных посетителей. В конце концов один из старожилов Орты, потеряв терпение, воскликнул: «А чего, собственно говоря, эти типы из Сан-Мигела приезжают сюда учить нас уму-разуму? Кто их просит?!»

Дискуссия переросла в потасовку. Кафе закрылось, страсти выплеснулись на улицу, в сквер на площади Инфанта. Через несколько минут, узнав, в чем дело, здесь появились докеры. Сепаратистам всыпали от души.

Переночевав в отеле «Фаял», Жозе Алмейда со своей свитой отправился на остров Пику. А когда вернулся оттуда, в гавани Орты их поджидала внушительная толпа тысячи на две «оппонентов». И лишь только вмешательство полиции спасло Жозе Алмейду от холодной океанской ванны.

...В следующем, семьдесят восьмом году сепаратисты решили отметить «День независимости» с большой помпой. Днем 6 июня сотни полторы демонстрантов собрались на холме Эспаламака и начали «нисхождение» в город под бело-голубыми флагами ФЛА с криками «Вива индепенденсия!».

— Нас было поначалу немного, — вспоминает Антонио-Мануэль. — Может быть, несколько десятков коммунистов, наших друзей рыбаков, которых привел Женуино Мадруга, и грузчиков из порта. Группа социалистов. Но когда эти типы пошли на город с Эспаламаки, мы увидели, что со всех сторон к нам идут люди. Десятки, сотни жителей города. Молодежь и не только молодежь. Порт вынужден был прекратить работу: не осталось в доках почти никого. Через несколько минут флаги сепаратистов были разодраны в клочья, сожжены на кострах, а «знаменосцы» удирали из города кто «на своих двоих», а кто на изрядно помятых машинах.

А на площади над головами людей взвился красно-зеленый национальный португальский стяг и прогремел многократно могучий клич «Здесь — Португалия!». И под этим знаменем по улицам Орты пошла стихийно возникшая ликующая манифестация «файаленсиш». Патриотов, людей, считающих себя португальцами.

 

От кита до анчоуса

Зимой все ветры Северной Атлантики дружно стекаются к Азорам. Вылететь с Фаяла оказалось еще труднее, чем попасть сюда. Над всем архипелагом — грозы и туманы, мы вынуждены терпеливо «сидеть у моря и ждать погоды».

А пока осматриваем порт Орты и знакомимся с рыбаками.

Рыболовство здесь находится в самом первобытном состоянии и удовлетворяет лишь потребности местного населения. Наладить продажу рыбы «на континент» или за границу не удается — нет холодильников, мала мощность рыболовецкого флота. Флотом его можно назвать только из уважения к героизму и мужеству людей, вынужденных работать на примитивных суденышках. Ловят здесь десятки видов рыбы — от гигантских тунцов до крошечных анчоусов. Но морским промыслом, принесшим азорским рыбакам всемирную славу, стала давно распространенная здесь и теперь исчезающая охота на кашалотов. Рассказывая о ней, Женуину Мадруга не прибегает к традиционным для рыбаков гиперболам. Нет нужды. Но слушая его, нельзя не проникнуться тем же восхищением, которое сквозило даже у знатока моря Герберта Мелвилла, когда он в «Моби Дике» назвал азорян лучшими охотниками за кашалотами. Трудно представить себе, какой надо обладать отвагой, чтобы всемером выйти на небольшой лодке и атаковать ручными гарпунами животное, достигающее двадцатиметровой длины, нескольких десятков тонн веса и способное легким ударом хвоста превратить лодку в щепки, а охотников — в утопленников.

Сам Женуину не занимается этим промыслом. Он предпочитает ловить рыбу. В одиночку. В крайнем случае — вдвоем. А потом, вернувшись в гавань, он становится, как и все рыбаки, жертвой «интермедиариос» — перекупщиков, которые, забирая у них улов, скажем, по двадцать эскудо за килограмм, перепродают по пятьдесят эскудо и дороже.

— Мы пытаемся бороться с этим, установили на «лоте» (рыбном аукционе) наш контроль, но полностью оградить себя от эксплуатации можно будет только тогда, когда удастся создать свой кооператив.

Именно это дело и поручила партия Женуину Мадруге. Парень взялся за дело горячо и верит, что вскоре здесь появится такая же артель, как у рыбаков Сан-Матеуша на Терсейре.

Мы беседуем с Женуину на причале, идущем вдоль километровой стены волнореза, защищающей гавань от океанских волн. Вся стена сверху донизу, от западной оконечности до восточной, разрисована тысячами цветастых эмблем с названиями судов, бросавших здесь якоря. И вдруг глаз спотыкается о зловещее имя «Салазар». Это уже не эмблема. Свежие красные буквы на белом только что отремонтированном корпусе сейнера, готового к спуску на воду. «Салазар» — красным по белому... Да, восемьсот с лишним миль от «континента» до Азор оказались, видимо, и впрямь непосильной дистанцией для революции гвоздик.

Ветер крепчает. Отменены рейсовые катера, но у мокрого причала стоит под погрузкой старый баркас. Скрипя громадными деревянными колесами, подъезжает арба, влекомая волами. Погонщик вопит и лупит животных палкой, заставляя пятиться, чтобы колеса повозки уперлись в брус, положенный на самом краю причала. Наконец колеса утыкаются в брус, выдергивается металлическая чека, повозка запрокидывается назад, и кукуруза с шелестом летит на палубу баркаса.

Темнеет. Мы возвращаемся в город. Мимо самого знаменитого уроженца Орты — застывшего на гранитном постаменте первого президента Португалии Мануэля Арриаги. Мимо тяжелых стен крепости Санта-Круш. Мимо красных скамеек на площади Инфанта. По улице Консула Дэбней, мимо домика с вывеской «Рабочий центр имени 25 апреля». Я гляжу на его чисто выбеленные стены и опять отчетливо вижу, что сквозь побелку проглядывают зловещие серые контуры слова «ФЛА» — след последнего ночного визита врагов. И думаю о том, что именно этот дом останется в памяти как самое яркое воспоминание об Азорах. Дом людей бесстрашных и честных. Дом коммунистов.

 

Игорь Фесуненко

 

 

Азорские острова — Лиссабон

 

Цена полета

— А известно ли вам, что на каждого человека приходится двадцать пять птиц? Всех — от воробья до страуса? — Директор биологической станции на Куршской косе Виктор Рафаэльевич Дольник явно любовался моей реакцией на столь неожиданную цифру... Все те дни, что я провел на станции, надо мной, над узкой полоской песка, уходящей в Балтику, безостановочно летели миллионные стаи, и казалось, что вся наша планета — это кочевое царство пернатых, лишь приютившее, как редких гостей, представителей рода Homo...

— Вам еще повезло, — выдержал паузу Виктор Рафаэльевич. — Вы прибыли к концу перелета. Скоро она даже слишком большой покажется, эта цифра... Через два-три дня.

И все же все последующие три дня поверить в эту цифру было невозможно. В огромные капроновые сети-ловушки ежедневно влетали тысячи птиц. И каждую птаху надо было осторожно вынуть, взвесить, надеть на лапку невесомое алюминиевое кольцо, сделать соответствующую запись в журнале кольцевания. Работа была монотонная до автоматизма. На второй день последний за сутки зяблик был зарегистрирован под номером 5978... И все равно этот улов был сравним с добычей рыбаков-неудачников, сидящих с беспомощными удочками на берегу необъятного, кишащего рыбой океана.

А на четвертый день над Куршской косой воцарилась тишина. Казалось, все птицы — все, что есть на Земле, — не улетели, а просто исчезли, и голубой океан опустел навсегда. Лишь в лесу, что начинался сразу же за домиками станции, продолжалась неугомонная, суетливая птичья жизнь. Отсюда явно никто не хотел улетать вслед за ордами перелетных, как бы утверждая, что и птичьи «цивилизации» делятся, как некогда делились людские, на кочевые и оседлые.

— ...Ну что ж, — ответил на предложенное сравнение Виктор Рафаэльевич, — аналогия вполне уместна... Лишь бы только эта аналогия не стала тождеством. Ведь кочевники исчезают с лица Земли...

— Но неужели, — вновь мне представились те миллионы птиц, что за несколько дней пронеслись над Куршской косой, — неужели то же самое угрожает и перелетным?

— Пока, конечно, нет. Но...

Загадка птичьих перелетов, казалось бы, в общих чертах решенная десятилетия назад, буквально в наши дни вновь преподнесла исследователям неожиданные, а если не бояться вненаучных эмоций — ошеломляющие данные. Раньше казалось несомненным: инстинкт перелета был отработан тысячелетиями ледниковых эпох — птицы, те, которые не смогли приспособиться к изменениям климата, вынуждены были искать себе пристанища в более милостивых к ним краях. И, став вечными странниками, влекомые лишь инстинктом, «прародительской памятью», презревая чудовищные расстояния, прилетали на короткое время северного лета на свою биологическую родину.

Теоретическая эта модель виделась настолько надежной, что все невыясненные проблемы гипотетически должны были вмещаться в нее, не нарушая общей стройности ее «конструкции». И дело, казалось, оставалось лишь за тем, чтобы уточнить места зимовок и трассы перелета.

Но все оказалось намного и принципиально сложнее.

...Один лишь пример: выяснилось, что наши зяблики — перелетные, а французские не покидают на зиму своих гнезд. Почему же один и тот же вид птиц может быть и оседлым и перелетным?

В рамках Международной биологической программы были изучены воробьиные кладки на разных широтах. Оказалось, что в наших краях неприхотливая птичка имеет одну-две кладки в год, а в Индии — целых семь. И все же численность популяции южан не увеличивается, а северян не падает. Выходит, на благодатном юге не так-то просто выжить? Да, слишком сильна конкуренция среди многочисленных пернатых. На севере же дело обстоит совсем иначе. Коренное население там не велико, ведь в холодную пору корма хватает на малое число птиц. Поэтому в короткое лето, когда проснувшаяся природа пышным цветением словно желает вознаградить себя за долгое оцепенение, изобилие плодов, насекомых может прокормить не только своих, но и множество пришлых едоков.

Вот почему птицы пускаются в дальний путь: они решают «продовольственные проблемы» в самый напряженный период — время выведения птенцов. Немаловажным обстоятельством является и относительно длинный северный день, облегчающий птахам заботу о потомстве, не страдающим, как известно, отсутствием аппетита. Вот почему среди представителей одного и того же вида существуют и птицы-домоседы, и безудержные путешественники.

...А ведь из этого естественно следует и такой вывод: тяга к перелету — не инстинкт, зафиксированный изначально в целом виде, а может приобретаться внутри этого вида отдельными популяциями (а ведь именно представление об инстинктивной устойчивости и лежало в основе гипотез о причинах миграций птиц). Но если действительно не видовой инстинкт побуждает к перелетам, то как же тогда пернатые узнают, что пора лететь?

Уже давно было замечено, что вслед за массовыми перелетами наступают дни спада. Эти неизменные пульсации объяснялись только сменой погодных условий, как бы управляющих раз и навсегда приобретенным инстинктом: ветром, температурой, дождем... Но сколько ни пытались установить подобную связь, она никак не нащупывалась. Бывало, что в «нелетную погоду» ловушки оказывались переполненными, а иногда в прекрасные дни они пустовали.

У биостанции на Куршской косе есть имя — «Фрингилла», что в переводе с латинского означает просто «зяблик». Куршская коса вообще во многих отношениях уникальное место, но для биологов она примечательна тем, что над этой узкой, шириной всего в несколько сот метров, полоской земли проносится за день перелета несколько миллионов птиц — и в основном зябликов. И вот исследователи «Фрингиллы» выяснили, что волны перелета довольно точно совпадают по срокам и повторяются из года в год: некоторые окольцованные ранее птицы попадали в ловушки в один и тот же календарный день. Многолетние наблюдения таким образом выявили: зяблик отправляется на зимовку в одно и то же время. Погода оказалась здесь ни при чем. Исследователи снижали температуру в вольерах, где содержались подопытные фрингиллы, сокращали светлую часть суток, уменьшали рацион, имитируя наступление осенней поры, но зяблики на это не реагировали никак. Они «верили» только календарю.

Так кропотливые исследования привели орнитологов к следующему выводу: у зяблика, как у многих живых организмов, существует внутренний календарь. Как правило, он ему полностью доверяет, но один раз в год производит проверку. Происходит это ранней весной. Когда продолжительность дня становится равной десяти часам и 30 минутам, то есть 26—28 февраля, для птицы начинается новый цикл — короткий зимний день сменяется длинным. Но зяблик, не слишком доверяя природе, проводит контрольную операцию. Он проверяет подряд следующие десять дней. Если они все оказываются длиннее, то включается весенняя программа, и дальнейший режим идет уже по внутренним часам. Только в зимний период и можно «перевести их стрелки». Если искусственным освещением создать иллюзию длинного дня, зяблика можно и зимой привести в весеннее настроение. Он как бы «вырежет» из памяти непрожитые месяцы и начнет жить с новой точки отсчета, прикладывая к ней положенные периоды перелетов, гнездования, линьки...

По-видимому, у многих других птиц регулирующая основа примерно такая же. А на эту канву могут накладываться другие факторы — например, чувство стаи. Именно оно участвует, по мнению орнитологов станции, в образовании волн перелета. Вид летящей стаи—очень сильный стимул к полету. И вот к ней примыкают новые сочлены. Через некоторое время ветераны истощаются и садятся на кормежку, а новички продолжают лететь дальше, притягивая к себе следующих подготовившихся к перелету птиц.

Итак, если обобщенно подытожить эти и многие, многие другие открытия, сделанные недавно, можно сказать: само существование сезонных миграций птиц — не раз и навсегда заданная, абсолютно связанная с неизменяющимся инстинктом программа, перестроить которую могут только глобальные климатические изменения.

Как выяснилось, нужны не тысячелетия, чтобы перестроить ее. Да, когда-то пернатые приспосабливались к неторопливым циклам природы. Сегодня они вынуждены все чаще и чаще подлаживать свою жизнь и поведение под стремительный бег технологической цивилизации. Наша деятельность приобрела глобальный характер, стала мощным фактором, преобразующим весь окружающий мир. И птицы XX века почувствовали, что они живут в эпоху НТР. Иногда достаточно буквально считанных лет, чтобы вообще птицы-странники стали домоседами. И есть причины, вызывающие такие изменения, которые «отменить» невозможно. Важнейшая из них — необратимая урбанизация планеты. Вот что пишет кандидат биологических наук К. Благосклонов: «У птиц, поселившихся в городе, могут измениться обычная пища, типичные места гнездования, особенности гнездостроения, даже сезонное поведение — перелетные птицы могут стать оседлыми». Хотя бы потому, что город снимает основную, как выяснилось, причину птичьих миграций — здесь всегда вдоволь еды.

Собственно говоря, даже не надо быть исследователем, чтобы заметить: теперь с нами зимуют многие виды птиц, которые совсем недавно были исключительно перелетными. На рябинах в зимних скверах рассаживаются черные дрозды, на снежных кремлевских елях ночуют скворцы, в отстойниках ТЭЦ круглый год плещутся утки. В городах появились птицы, которых раньше никак нельзя было заподозрить в любви к городу: жаворонки, сороки, сойки... На весеннем бульваре можно услышать пение соловья.

А ведь птица-горожанка — лишь украшение улиц, скверов. Она практически выключена из великого кругооборота целесообразностей природы, ибо целиком находится на иждивении человека. И к каким последствиям может привести эта тенденция, если она пройдет некий, сейчас еще не ясный критический рубеж равновесия, — мы прогнозировать пока не можем.

— ...Конечно, изменение среды остановить невозможно, — продолжал размышлять вслух Виктор Рафаэльевич. — Мы можем создавать заповедники гнездовий перелетных, учитывать их нужды при осушении болот, вырубках леса, мы можем окончательно отказаться от тех пестицидов, что чаще всего более вредны для птиц, пожирающих вредителей, нежели для самих этих вредителей... И конечно же, пока за судьбу перелетных в общепланетном масштабе беспокоиться рано. Но думать об этой судьбе необходимо уже сейчас...

Проблема миграций, бывшая когда-то чисто научной, приобрела сейчас и сугубо утилитарное значение. Несмотря на принимаемые меры, поголовье многих видов продолжает уменьшаться. Причем особенно страдают перелетные птицы, уставшие от дальних перелетов, плохо знающие местность. В нашей стране существует более тысячи заказников и заповедников, но число их оказывается недостаточным. Отвод новых значительных площадей может отрицательно сказаться на развитии сельского хозяйства, ведь и так около одного миллиарда гектаров находится под охраной. Поэтому надо тщательно продумать систему защиты гнездовий, перелетных трасс и мест зимовки.

У работников сельского хозяйства с птицами очень запутанные отношения. Осенью многие виды становятся вредителями, от них заметно страдает урожай. Но еще вопрос — какой он был бы вообще, если бы не помощь птиц. «Опыт» Китая, изводившего, казалось, совершенно бесполезного воробья, еще раз заставил задуматься о пользе птиц. Как подсчитала Т. Бородулина, двухтысячная колония чаек уничтожила за летние месяцы около 600 тысяч сусликов и 67 тысяч полевок, 478 тысяч хлебных жуков и чуть меньше кукурузных навозников. Биологи пришли к убеждению, что абсолютно вредных птиц не существует. В сложных взаимоотношениях, установившихся в природе, каждая из них играет где-то положительную роль.

Да и дело, в общем-то, не только в мириадах съеденных насекомых, тоннах вкусной дичи или успехах бионики, заимствующей секреты пернатых (сколько еще таких секретов, не ведомых людям, хранят эти совершенные летательные аппараты?). Ведь мы вообще пока не знаем ту меру, какой можно оценивать истинную цену полета птиц. И именно поэтому мы обязаны уже сейчас — пока на каждого человека все еще приходится по два десятка птиц — думать об их дальнейшей судьбе в человеческой цивилизации.

...Над нами, в осеннем небе, словно подчеркивая его тревожную пустынность, прошла запоздалая стая. Видимо, последняя в эту осень.

Р. Щербаков

 

Израненная земля

Будни фронтовой столицы

Бой продолжался всего минут пятнадцать. Короткие автоматные очереди, звонкая скороговорка американских винтовок М-16, взрывы гранат, выпущенных из базук. После года жизни в Бейруте невольно привыкаешь к подобным инцидентам даже на главной бейрутской улице Хамра, знаменитой своими магазинами, кинотеатрами и кафе. Когда все началось, я выходил из кинотеатра вместе с остальными зрителями. При первых же выстрелах толпа, словно старые обстрелянные солдаты, дисциплинированно и молча ринулась обратно в здание, подальше от шальных пуль и осколков. Лишь несколько человек, чье любопытстве было сильнее страха, осталось у выхода, прижавшись к стенам. Администратор кинотеатра уверенно давал пояснения происходящему:

— В кинотеатре «Хамра» был митинг... Отмечали годовщину создания одной из правых партий... Пришли и лидеры от других фалангистских партий. Каждый со своей охраной... Между охранниками были старые счеты... Пока в кинотеатре шел митинг, они переругивались на соседнем углу. Потом подрались... А затем...

Бой кончался. Выстрелы гремели все реже, гранатометы замолкли. Какие-то люди в пятнистой форме бежали с Хамры в соседние переулки, пригибаясь и держась ближе к стенам. Потом в ярком свете реклам, заливающем пустую улицу, появились солдаты межарабских сил безопасности, на которые после гражданской войны в Ливане в 1975—1976 годах возложена миссия по поддержанию порядка в этой стране.

Наконец, с воем примчалась карета «скорой помощи». Раненых и убитых начали укладывать на носилки. Солдат с походной рацией тяжелой походкой шел к «скорой», поддерживая простреленную руку.

— Теперь можно, пожалуй, и расходиться, — решил администратор и посоветовал: — Держитесь вплотную к стене. Если опять начнут стрелять, бросайтесь на тротуар, а еще лучше — в ближайшую подворотню или в магазин. Двери сейчас открыты везде...

Утренние газеты дали о вечерней стычке на Хамре всего лишь несколько строк. Обычное дело: двое-трое убитых, десяток раненых! По масштабам кровопролития, продолжающегося в Ливане с 1975 года и приведшего к тому, что более 60 тысяч ливанцев было убито, сотни тысяч ранено и больше миллиона эмигрировало из страны, этот уличный инцидент действительно был «мелочью».

А ведь сравнительно недавно в рекламных проспектах Ливан называли раем. Прекрасный климат, теплое Средиземное море, снежные горные вершины, плодородная земля. Двести солнечных дней в году, изумительные пляжи, изобилие овощей и фруктов. Ливан жил туризмом, а его столица Бейрут, космополитический город из стекла и бетона, город дорогих отелей, ресторанов, ночных клубов и казино, был к тому же и финансовым центром всего арабского мира. Да и не только арабские деньги стекались в многочисленные банки. Теперь этот «рай» разнесен в клочья снарядами тяжелых гаубиц и раздавлен гусеницами новейших американских танков «супершерман».

Еще год назад, когда правые партии восстанавливали с помощью Израиля свои вооруженные силы, готовясь к новому раунду борьбы за контроль над страной — а эти силы были основательно потрепаны в ходе гражданской войны! — Бейрут разделила настоящая граница. По одну сторону — западная, населенная мусульманами и контролируемая левыми силами и межарабскими войсками часть города; по другую — восточная, царство фалангистов и национал-либералов — реакционных партий, претендующих на «представительство и защиту интересов христианской общины Ливана». Лежащие между ними районы здесь принято называть «зеленой линией». Жутко было ехать по пустым, заваленным обломками улицам, среди обгоревших бетонных коробок, бывших когда-то красивыми зданиями. Лишь патрули межарабских сил изредка попадались навстречу, провожая машину подозрительными взглядами. Уже тогда это было настоящее кладбище: никто не знает, сколько трупов осталось под многотонными глыбами рухнувших стен. Перед «мостом смерти» — эстакадой на границе между секторами — на стенах разрушенных зданий виднелись крупные, торопливо намалеванные предупреждения: «Стоп! Снайперы!»

На этом мосту провокаторы-снайперы из правых полиций расстреливали все, что попадало в перекрестье их оптических прицелов. Впрочем, иные лихие таксисты проскакивали туда и обратно по многу раз. Впоследствии выяснилось, что они давали большой бакшиш «идеологическим противникам коммунизма», как именуют себя правые в Ливане. И вообще, война работала на бизнес.

Уже после гражданской войны один из местных журналов провел своего рода социологическое исследование. Его корреспонденты опросили владельцев начавших было оживать ночных клубов, казино, дорогих ресторанов и кафе: кто составляет теперь их клиентуру? Оказалось, что почти никто из старых, довоенных клиентов к ним не ходит. Видимо, разорились или уехали. Зато теперь полно других, прекрасно одетых и с карманами, набитыми деньгами, нуворишей, при каждом удобном случае выхватывающих пистолеты и открывающих стрельбу по сценариям американских вестернов.

«В основе каждого большого состояния лежит преступление» — эта истина подтверждается еще раз, когда выясняются источники, вскормившие нынешних ливанских нуворишей. Правые, захватив в ходе гражданской войны Бейрутский порт со всеми его богатейшими складами, поставили грабеж на чисто коммерческую основу: плати у въезда на портовую территорию — и грабь! Платили по строго установленной таксе: за грузовик, набитый награбленным, — одна сумма, за «пикап» — другая. Легковушка, мотоцикл, велосипед, ручная тележка и просто собственные плечи — все было соответственно оценено. Получалось, что правые и грабили, и тут же обращали награбленное в деньги.

А вымогательство под предлогом «защиты»? И сегодня еще в Бейруте взлетают на воздух бары и магазины тех, кто вздумал было отказаться от покровительства той или иной банды «милиционеров».

У самых бедных людей

Богатство и нищета в ливанской столице сосредоточены на двух полюсах, имеющих четкие географические границы. Первый — это Хамра. Второй — районы Сабра и Шатила, где живут беднейшие из беднейших на всем Ближнем Востоке — палестинские изгнанники. Появляться там незнакомцу просто небезопасно: слишком много раз эти районы были объектами провокаций Тель-Авива и его агентуры.

Я побывал в Шатиле, на юго-восточной окраине Бейрута, уже после американо-израильско-египетского сговора в Кэмп-Дэвиде. Мне хотелось поговорить с теми, за счет кого осуществляются захватнические планы Тель-Авива на Ближнем Востоке. Трацспарант, растянутый над узкой улицей, на которой разместился штаб Демократического фронта освобождения Палестины (ДФОП), левой организации, входящей в Организацию освобождения Палестины, обвинял: «Иерусалим — Исмаилия — Кэмп-Дэвид — этапы предательства». Так выразил свое отношение палестинский лагерь Ша-тила, в котором живут сегодня тысячи людей, лишенных родины сионистами, к сделке Садата с Бегином и Картером. Белая ткань транспаранта, по которой рассыпалась красная вязь арабских букв, была вся в дырах от пуль: накануне израильские самолеты, вынырнувшие из предрассветной мглы, подвергли Шатилу штурмовке. Были и убитые и раненые.

Сейчас палестинский лагерь напоминал линию фронта во время краткого затишья. В лабиринте пустынных узких улочек и переулков, зажатых двухэтажными цементными домишками без крыш, то там, то здесь попадались часовые с автоматами в руках. Из-за высокого бруствера, сложенного из мешков с песком (эти мешки сегодня в Ливане везде), торчал ствол зенитки. Рядом, усевшись кружком, обедали артиллеристы. Узнав, кто мы такие, бойцы пригласили присоединиться к их трапезе.

Но нас ждали в штабе ДФОП. Плакат, прибитый над дверью штаба, призывал противопоставить кэмп-дэвидскому сговору боевое единство палестинского народа. На плакате — боец с автоматом.

Автомат с примкнутым штыком держал и часовой, стоявший перед входом в штаб. Это был пожилой человек с густой седой щетиной на щеках, в красном берете Объединенных палестинских вооруженных сил. Воротник зеленой куртки расстегнут, виднеются голубые полосы тельняшки — наверное, бывший моряк, на груди — красная звездочка, в центре которой серп и молот.

В штабе, кроме приехавшей с нами Расмии Каблави, активистки ДФОП, выделили еще одного провожатого: парня по имени Осман, руководителя местной молодежной организации ДФОП.

— Здесь не любят иностранцев,— объясняла нам Расмия Каблави. — Израиль засылает сюда своих агентов в разном обличье, в том числе и под видом «сочувствующих» представителей разного рода международных и благотворительных организаций. С особым подозрением здесь относятся к фотоаппаратам...

И действительно, стоило мне навести фотоаппарат на следовавших за нами по пятам ребятишек, как из крохотной лавчонки выскакивает грузный мужчина. Он яростно протестует, размахивая тяжелыми кулаками. Расмия и Осман пытаются успокоить его и просят разрешить сфотографировать детей, но безрезультатно.

Мы проходим еще несколько пустынных кварталов — без единой травинки, без единого кустика, — залитых яростным полуденным солнцем. И вдруг те же самые дети догоняют нас и просят сфотографировать. Они поднимают руки с пальцами, расставленными в виде латинской буквы «V» — «Виктори!» — «Победа!». «Мы не боимся Израиля!» — кричат они.

И это дети, всего несколько дней назад пережившие очередной налет израильских воздушных пиратов. В их школе не осталось после взрывов ни одного целого стекла. Их двоих товарищей, вот так же еще недавно игравших вместе с ними в переулках Шатилы самодельными «грузовиками» — картонными коробками с колесиками из старых катушек, — только что похоронили...

В учебном центре ДФОП, где девушки, живущие в лагере, получают профессии швей, вязальщиц, машинисток, мы задали вопрос: что вы знаете о Кэмп-Дэвиде, о сговоре Садата и Бегина?

Обступившие нас девчата горячо заговорили, перебивая друг друга:

— Это предательство! Садат хочет навсегда отдать нашу землю Израилю... Американцы хорошо заплатили Садату. Они не имеют права делить нашу страну!

Осман с трудом успокаивает их и оборачивается к нам:

— Это наши главные помощницы. Они пишут плакаты и лозунги, выступают на собраниях и митингах, разъясняют пожилым и неграмотным смысл происходящих событий.

— А теперь послушаем старичков, — предлагает Расмия, и мы входим в первый же дом, вернее, в бетонный полутемный сарай с маленьким зарешеченным окном. На старом вытертом ковре, расстеленном на бетонном полу, шесть-семь пожилых мужчин играют в нарды. Как только Расмия объясняет, кто мы и чем интересуемся, нарды решительно отодвигаются в сторону. Нам предлагают кофе. На дне чашечки его не больше чайной ложки: крепчайшего, душистого, конечно, без сахара. Наливают его из термоса бережно, осторожно, чтобы не пролить ни капли.

— Настоящий кофе по-бедуински, — поясняет пожилой крепкий мужчина, хозяин дома. У Арефа, как его зовут, десять детей, и все взрослые сыновья — участники палестинского Сопротивления. Фамилию свою он называть не хочет — на оккупированных землях живут родственники, и Ареф опасается за их судьбу.

— У меня была земля, сад и дом. Теперь все это захватил Израиль.

Посмотрите на всех нас, сидящих здесь. Мы почти прожили нашу жизнь, а что у нас над головой?

Мы смотрим вверх, куда направлен указательный палец Арефа: потолка нет, его заменяют листы шифера.

— Видите? У нас нет крыши! Это не дом!

Да, я знаю, крыши палестинцам строить запрещено. Дом под крышей, по законам арабских стран, нельзя разрушить, нельзя выгнать его обитателей. Если человек имеет собственную крышу над головой, значит, он поселился здесь окончательно. Палестинцы же — изгнанники, живущие на чужой земле, а собственные крыши ждут их на родине, куда они полны решимости вернуться.

Мы медленно, крошечными глотками, пьем кофе. Беседа постепенно, незаметно принимает все более и более острый характер. Эти пожилые палестинцы были изгнаны со своей родной земли еще в 1948 году сионистскими террористическими бандами «Иргун» и «Штерн». Вот уже больше тридцати лет живут они на чужбине. Нужно было слышать, какой неподдельной горечью и гневом были полны их слова, когда речь зашла о предательстве дела палестинцев Садатом и арабской реакцией, о том, что США поставляют в Израиль все больше и больше военной техники.

— Как может распинаться о мире и справедливости, о правах человека американский президент, дающий оружие убийцам наших детей! — восклицает Махмуд (пергаментная кожа, клочки седых волос на черепе, выцветшие белесые глаза — и темперамент народного трибуна). — О чем бы ни договорились Картер, Бегин и Садат, нашу судьбу будем решать мы!

«Вернутся ли палестинцы на свои земли? — старики задают этот вопрос нам, но сами же на него и отвечают: — Вернутся! Обязательно вернутся! Рано или поздно, но вернутся!»

«Дебют генерала Эйтана»

Дорога Бейрут — Тир все время вьется по берегу Средиземного моря. Сначала проезжаешь пригородный поселок Узай, превращенный в сплошные развалины израильской авиацией в марте 1978 года, когда Тель-Авив развязал вероломную агрессию против ливанского народа.

Иногда я навещаю здесь Турки Фархада, главу семьи из 11 человек, ютящейся в обломках дома, разрушенного прямым попаданием израильской ракеты. У Фархада тогда погибла 14-летняя дочь, и портрет этой девушки висит на самом видном месте в крохотном чулане, в котором живет вся семья.

Еще несколько километров — и по сторонам дороги возникают хаотические нагромождения руин города Дамур, разрушенного в годы гражданской войны. Сейчас в его развалинах живут палестинцы и мусульмане — беженцы из районов, контролируемых правыми. Затем вдоль шоссе тянутся многочисленные городки и поселки, жители которых занимаются садоводством, огородничеством, рыбной ловлей. На первый взгляд совершенно мирный пейзаж: слева карабкаются на холмы зеленые сады, справа — необычной голубизны море с белыми точками далеких рыбачьих парусов. У самой полосы прибоя дома рыбаков, одноэтажные и двухэтажные, построенные из бетона и окруженные небольшими садиками, в которых старики чинят сети. Но впечатление покоя пропадает, когда, подъезжая к роскошным, буквально золотым пляжам со сказочными названиями типа «Синдбад», видишь лежащие на мели у берега полузатопленное в дни все той же гражданской войны каботажные суда.

Затем попадаешь в Сайду, столицу ливанского юга, древний портовый город финикийцев. Сегодня он вновь приобрел важное значение для Ливана. Бейрутский порт практически закрыт в связи с тем, что находится в зоне досягаемости артиллерии правых. И каждый раз, когда это нужно Израилю, они обстреливают его, парализуют работу и тем самым оказывают «экономическое давление» на ливанское правительство. Поэтому значительная часть грузов идет через Сайду, и дорога между ливанской столицей и древним финикийским портом забита тяжелыми грузовиками. Да и узкие улицы этого старинного торгового центра тоже обычно запружены машинами, повозками, пешеходами. Полицейские выбиваются из сил, стараясь придать хоть какую-то видимость организованности хаотичному уличному движению. Но зато когда вырываешься из шумной Сайды, по-настоящему наслаждаешься вдруг обступающей тебя тишиной зеленых холмов и безмятежного моря.

Примерно в 15 километрах к югу от Сайды я всегда сбрасываю скорость, стараясь не пропустить съезд к небольшой бухточке.

Эта бухта тоже вошла в историю Ливана, историю современную — сионистская пропаганда громко окрестила разыгравшиеся тут события «битвой за порт Сарасранд». Почти к самой линии воды здесь подступают каменные стены, окружающие вечнозеленые фруктовые сады. Скрипит под ногами золотистый песок, гремит крупная галька.

За несколько дней до вынужденного отхода с ливанской территории в июне 1978 года тель-авивские «ястребы» решили, как писали тогда газеты, «показать мускулы». Выбрав ночку потемнее, израильские десантники атаковали эту мирную бухточку, объявив, что в ней находилась «военно-морская база террористов», как Тель-Авив именует Палестинское движение сопротивления (ПДС).

Вместе с другими журналистами, аккредитованными в Бейруте, я побывал в июне на месте очередного преступления сионистов. Гидами нам служили бойцы ПДС. Они показывали руины взорванных налетчиками домов, разбитые рыбачьи баркасы, простреленную надувную лодку. Показывали и рассказывали о «дебюте генерала Эйтана», которым он ознаменовал свое вступление на пост начальника генерального штаба израильской армии. В 1968 году Эйтан лично командовал сионистскими террористами, напавшими на бейрутский международный аэропорт и уничтожившими там почти всю ливанскую гражданскую авиацию. Тогда Тель-Авив заявил, что это была «операция возмездия», операцию же «Сарафанд» там назвали «превентивной».

Началась она около двух часов ночи. Израильские десантники бесшумно подошли к берегу на надувных лодках, надеясь захватить врасплох небольшую заставу из девятнадцати бойцов ПДС, расположившихся на берегу в нескольких маленьких домиках. Они высадились на пляж и стали подкрадываться к погруженным в сон домикам. Но когда израильтяне были уже почти у цели, их остановил окрик часового:

— Стой! Кто идет?

Террористы молча бросились вперед. Их встретила автоматная очередь. И сегодня известны далеко не все подробности ночного боя. Один из раненых бойцов ПДС, 15-летний Абу Айман, отправленный сразу после битвы в госпиталь в Сайду, рассказывал:

— Раздался окрик одного из часовых, услышавшего какой-то подозрительный шорох на берегу. Когда ему не ответили, он открыл огонь. И тут затрещали автоматные очереди.

Я, помню, выскочил из дома, стал на колено и выстрелил во врага, бежавшего прямо на меня. Увидел, что попал, но в этот момент другой террорист выстрелил в меня — и я потерял сознание.

Да, израильтяне не ожидали, что встретят сопротивление! Три израильских вертолета поспешили со стороны моря на помощь несущим потери командосам, которые под огнем бойцов ПДС уничтожали «военно-морскую базу»: взрывали рыбачьи домики и старые баркасы. Затем тела убитых и раненых израильтян были спешно погружены в вертолеты, а террористы, прикрываемые огнем катеров, начали отступление.

Уже потом стало известно, что их было сто пятьдесят человек. 150 против 19! Итог налета на «базу»: пять взорванных баркасов и три дома. Погибло пять бойцов ПДС, и десять было ранено. Убито также шесть рыбаков-ливанцев. Молодая ливанка и пятеро ее малолетних детей остались под обломками взорванного дома, в котором не было ни одного бойца ПДС!

Тель-Авив, что случается с ним крайне редко, был вынужден признать свои потери: два убитых офицера, восемь раненых. Позднее было заявлено, что убитых не двое, а четверо. А если учесть коэффициент «один к пяти», применяемый израильской пропагандой в подобных случаях, то цена, которую Тель-Авив заплатил за уничтожение «военно-морской базы Сарафанд», окажется куда более внушительной. В отличие от того, что бывало еще сравнительно недавно, такие «операции» сегодня не сходят безнаказанно с рук «непобедимым» израильским террористам.

«Город солнца»

За окном кричали петухи. В слабом свете, проникавшем сквозь неплотно задернутые шторы, можно было разглядеть большой платяной шкаф, пару стульев и, конечно же, круглую печку, от которой шла длинная труба: сначала вертикально к потолку, потом через всю комнату наружу, сквозь стену. Солярка, залитая в шарообразную металлическую емкость, по капле питает огонь в этом нехитром обогревательном приборе. За ночь солярка кончилась, и в комнате стоял такой холод, что изо рта при дыхании шел пар. А ведь я был в южной стране! Правда, не у теплого Средиземного моря, а в долине Бекаа, отрезанной от него хребтом Ливан, на вершинах которого уже ярко сверкал на солнце ослепительно чистый, недавно выпавший, молодой снег.

Но пора было вставать. За окном слышался голос Хуссейна Хайдара, хозяина фермы. Издалека доносилось мычание коров. Побрехивали собаки — крупные, с густой, пушистой шерстью, похожие на наших кавказских овчарок.

Вчера, услышав шум мотора, хозяин тут же появился на пороге дома.

— Добро пожаловать!

В доме уже накрывали на стол. Хозяевами были Хуссейн и его брат Фараздык. Женщины хлопотали на кухне, и лишь юная красавица, девятнадцатилетняя жена Хуссейна, появлялась время от времени с очередным блюдом. Ночевать меня хозяин отвел в собственную спальню, где пожелал спокойной ночи и пообещал, что после «душного и грязного Бейрута» я просплю в здешнем чистом и свежем воздухе до следующего полудня. Перед уходом Хуссейн вытащил из-под матраца предложенной мне постели американскую автоматическую винтовку и внушительного вида кольт. Он взял их с такой естественной и привычной простотой, как берут пижаму и ночные туфли.

— В нынешние времена в Ливане каждый обеспечивает собственную безопасность, как может, — сказал он, заметив мое удивление. — У нас ведь практически нет ни властей, ни полиции, ни правосудия...

В гости к братьям Хайдарам, знатным представителям одного из феодальных кланов, правивших некогда долиной Бекаа, я приехал из Гелиополиса, как назывался в глубокой древности город Баальбек, «жемчужина, — как пишут в путеводителях, — долины Бекаа, Ливана и всего Ближнего Востока». Сюда полюбоваться руинами, самого большого из известных древнеримских храмов Юпитера (от него остались сегодня лишь шесть величественных колонн, ставших символом Баальбека) приезжали до начала гражданской войны около полутора миллионов туристов в год.

На следующее утро, когда я вышел во двор, Хуссейн перелопачивал мелкую стружку сахарной свеклы, рассыпанную толстым слоем на площадке перед домом. На нем была шапка-ушанка и теплый пиджак: долина Бекаа, эта житница Ливана, называвшаяся когда-то «хлебной корзиной Римской империи», расположена выше уровня моря на тысячу метров, и в зимние месяцы это дает о себе знать.

Хуссейн кончил сельскохозяйственные курсы ФАО — ооновской организации, занимающейся проблемами продовольствия, где его обучали современным методам ведения сельского хозяйства. Теперь он кормит своих коров свекольной крошкой, выращивает телят строго по-научному, удобряет, опыляет, подрезает, окучивает, орошает... Официально ферма принадлежит его матери, но она живет в Бейруте, и Хуссейну поручено хозяйствовать на земле от имени всего семейства. Разделу эта земля не подлежит — и так это уже крохи того, чем владела раньше эта ветвь Хайдаров.

Мы шли по большому яблоневому саду к экспериментальному полю капусты, которое обязательно хотел показать мне Хуссейн. Пребывание на курсах ФАО пошло ему впрок. Он собирает хорошие урожаи, но...

— Мы были вынуждены скормить и помидоры и яблоки урожая этого года скоту, — грустно говорит он. — Перекупщики не брали у нас ничего даже за гроши, чтобы сохранить высокие цены в Бейруте.

— А почему бы вам самим не организоваться, не отвезти ваш урожай в Бейрут или в соседние страны — Сирию, Иорданию, Саудовскую Аравию, где такая нужда в овощах и фруктах?

— Пробовали, — горько усмехается Хуссейн. — В прошлом году я уговорил соседей, мы наняли два грузовика-рефрижератора и отправили их с яблоками в Саудию. Но «большой человек», — тут он невольно понизил голос, хотя и не назвал имени того, кто держит, видимо, в кулаке всю округу, — узнал об этом и послал туда же пять рефрижераторов с яблоками. Он продавал их в два раза дешевле. Мы потеряли 400 тысяч лир. Он больше миллиона. Но для него это капля в море, а для нас удар, от которого мы до сих пор не можем оправиться. Больше мы никуда рефрижераторов не посылаем.

— А если создать кооператив?

— Я пытался. Но мне не верят, да к тому же боятся «большого человека». Мне говорят: ты Хайдар, твой род правил когда-то всей округой, вот ты и хочешь опять подчинить нас себе. А другие опасаются иного: у тебя, Хуссейн, два брата — коммунисты. Вы хотите лишить нас собственности!

— А ведь я встаю до рассвета, работаю до темноты, — продолжал он. — Нанимаю трех работников. Плачу им по 350 лир в месяц плюс питание, одежда, жилье и социальное страхование. Да еще из тех 10 гектаров, что есть у нашей семьи, выделено им по гектару на собственные нужды. Конечно, я эксплуатирую работников, присваиваю часть их труда, — хитро улыбается Хуссейн, показывая, что кое с какими положениями марксистской политэкономии все же он знаком, хотя и говорит о себе, что «он — фермер без убеждений». — Но иначе мне не продержаться...

Евгений Коршунов

 

Капоейра

img_txt в="" площадь="площадь" рио-де-жанейро=""/

Площадь принадлежит народу, как небо — кондору, — сказал великий бразильский поэт прошлого века Кастро Алвес. Эта хрестоматийная строка, когда я приехал в Рио-де-Жанейро и начал знакомство с городом, зазвучала вдруг в горьком, не предусмотренном поэтом смысле.

Подыскивая квартиру, я быстро осознал, что дома не принадлежат народу — они принадлежат домовладельцам. Затем обнаружилось, что и улицы созданы не для народа, а — по бразильской классификации — для сеньоров и сеньор из общества, чьи автомобили не только заняли мостовые, но и заставили узкие тротуары. Народу остается лишь протискиваться вдоль стен бочком, озираясь, как в крепости, захваченной неприятелем.

Но площади, а вернее, маленькие городские скверы, пока еще принадлежат народу. Это молчаливо признают даже официальные круги в лице городовых. Пока не рассветет, полицейские не гоняют со скамеек ночующих на них бедняков. Сквозь пальцы смотрят стражи порядка и на деятельность дневных посетителей, явно не озаботившихся получением патента. А в выходные дни на скверах становится тесновато.

По чести признаюсь, что полюбил площади Рио-де-Жанейро больше и посещал их чаще, чем пляжи. Пусть среди городских камней жара еще сильнее, зато здесь видишь жизнь, а не сонное лежание на белом песке. Посвященная непременно какому-нибудь из многочисленных генералов этой мало воевавшей страны, площадь сейчас вновь разворачивается перед моим мысленным взором.

Вот, разложив священные книги прямо на земле, старая проповедница Евангелия напрасно растрачивает свой пыл перед двумя-тремя зеваками. Рядом фокусник собрал заметно большую аудиторию и приводит ее в восторг, опорожняя бездонные карманы и рукава потертого пиджака. Моментальный фотограф со старинным ящиком, обклеенным образцами продукции, режиссирует привычную мизансцену: двое влюбленных под деревом. Золотых дел мастер разложил украшения на лоточке и, сидя возле него, не перестает гнуть щипчиками медные проволочки. У другого лотка необъятная негритянка в снежно-белых кружевных одеждах торгует сладостями из кокосового ореха, кукурузы и маниоки.

Такой запомнилась мне площадь, на которую я вышел как-то вскоре по приезде в Бразилию. В тот раз на площади мое внимание приковала драка двух смуглых маленьких пацанят. Они не лупцевали друг друга портфелями, не «стыкались до первой кровянки». Мальчишки дерутся по всему свету, но то была не мальчишечья драка, а просто побоище. Негритята крутились колесом, подскакивали выше головы, лягали один другого, делали беспощадные подсечки и вообще, казалось, решили не уходить из сквера живыми. Однако особенно меня поразило то, что вокруг них собралась толпа любопытных, из которой раздавались одобрительные реплики!

Среди моих первых впечатлений числилось, что бразильцы очень сильно, я бы сказал, несдержанно любят детей, частенько позволяют им лишнее. Правда, многим малышам приходится работать и ночевать под открытым небом, но этого бразильцы стыдятся и надеются когда-нибудь с этим покончить. Так что поведение толпы, наблюдавшей за сражением маленьких гладиаторов, поставило меня в тупик.

Однако мое возмущение длилось недолго. Нападая на противника, один из бойцов вдруг сделал поворот вокруг своей оси и подбросил ножку изящно, как балерина. И тут до меня дошло, что, несмотря на свирепость ударов, противники до сих пор совершенно невредимы. А в гомоне площади я расслышал наконец ритмично всплескивающее гудение струны, которому как будто подчинялись движения мальчишек.

«Славу богу, это не драка!» — догадался я, повернувшись на звук струны, и увидел на скамейке человека, похожего на негатив — черное лицо и белые волосы. В руках у него был беримбау — нечто вроде бамбукового лука с прикрепленной внизу скорлупой кокосового ореха. Старик держал левой рукой лук за нижний конец, а правой постукивал по тетиве палочкой и встряхивал погремушку, подчеркивая ритм. (Должен сказать, что, хотя у беримбау только одна струна, научиться играть на нем отнюдь не просто.)

Со стариком я познакомился без труда. Он для того и устраивал это небольшое представление, чтобы привлечь внимание публики — не к себе и не к руководимой им группе любителей народных традиций, а к Ее Величеству Капоейре.

— Капоейра, а не футбол, — вот что наше, бразильское, — горячо убеждал меня старый негр, и его выпуклые, в красных прожилках глаза смотрели на меня грозно, хотя я и не думал возражать. — Не надо никакого снаряжения, и тем не менее вы сохраните ловкость, силу и здоровье до седых волос. Приходите к нам в академию, сами увидите.

— Красивый танец, — необдуманно поддакнул я.

— Капоейра — не танец, а борьба, — поправил старик. — Вы насмотрелись шоу для иностранцев. Разве там покажут настоящую игру?

Мой собеседник был не совсем прав. Позднее я не раз видел капоейру в исполнении серьезных фольклорных ансамблей. Отрепетированные и согласованные движения партнеров были настоящим, стопроцентным танцем, если и не балетным па-де-де, то чем-то близким к акробатическим трюкам казацкой пляски. Сопровождал капоейру целый оркестр из нескольких беримбау, реко-реко — бамбуковых палочек с насечками, по которым водят другой бамбуковой палочкой, бубнов-пандейро, атабаке (вид барабана), аго-го (разновидность маракас) и тому подобных инструментов. Точно такой оркестр я видел и на четвертом национальном чемпионате по капоейре. Ему точно так же подчинялись движения — не отрепетированные, но согласованные — двух, теперь уже не партнеров, а противников. Они вставали на руки и выделывали пируэты с единственной целью — нанести удар ногой в грудь или в голову друг другу. Но как ни старались бойцы, они причинили взаимно не больше урона, чем артисты ансамбля. Наверное, я бы так и не воспринял всерьез эту странную борьбу, где противники почти не касаются друг друга и делают слишком много бесцельных движений, где слишком много музыки и пластики, если бы меня не просветил заранее знаток капоейры.

Местре Эпитасио — имя старого негра. Местре — «мастер», «учитель». Мы сидели в его комнате, просторной для спальни, каковой она служила ночью, но более чем тесной для «академии». Борцы, видимо, часто налетали на стены, потому что побелка здорово пообсыпалась.

— В Бразилию капоейру завезли негры-невольники из Африки, — тоном лектора рассказывал местре. — Одну из разновидностей борьбы мы называем «Капоейра-де-Ангола». Что мог захватить с собой раб, обнаженный и закованный в железо? Память о родине, ритмы ее барабанов, ее богов, но главное — ее тайное оружие, надежду на спасение. В Африке капоейра скорее всего была игрой. Иначе зачем столько музыки и заботы о том, чтобы не причинить вреда? С помощью капоейры можно убить человека, но она не знает специальных ударов в важные центры, как каратэ, джиу-джитсу, американская вольная борьба.

Когда местре Эпитасио выстроил учеников перед занятиями, они хором повторяли за ним слова присяги капоейристов, клянясь в рыцарстве и дружелюбии по отношению к противнику. В комнатушке Эпитасио, как в любом гимнастическом зале, пахло потом и пылью. Группа закончила тренировку, и ребята, мокрые после нелегких упражнений, окружили нас. Но то и дело кто-нибудь отходил в сторону, чтобы лишний раз пройтись на руках или взметнуть ногу выше головы, развивая гибкость суставов.

— Капоейру в Бразилии преследовали с самого начала. Если за африканские песни и танцы пороли, выставляли в колодках на палящее солнце, если за поклонение африканским богам жгли на костре, разве стерпели бы плантаторы такие опасные занятия? Они хотели убить в рабах всякую память об Африке, самый дух сопротивления. Но, наказывая невольников, они несли убытки и потому закрывали глаза на маленькие, безобидные вольности, а негры научились создавать Африку в Бразилии незаметно для хозяев.

«Академия» находилась на втором этаже старого дома, выложенного неведомо когда из сырцового кирпича. С низкой скамейки через окно мне видны верхние листья банана — светлые огромные лопухи — на фоне густой темной кроны мангового дерева. Оно уходило куда-то высоко вверх, откуда, словно мячики на веревочках, спускались на длинных побегах зеленые и уже желтеющие плоды. К висящим над окном поилкам со сладкой водой подлетали колибри. Замирая в воздухе, они просовывали кривые иголочки клювов в отверстия поилки и через мгновение улетали с сахарной каплей к птенцам. Но местре не любовался видом в окне. Опустив голову, он глядел куда-то сквозь меня, и то, что видел, причиняло ему страдания. Пожевав синими старческими губами, местре продолжал:

— Вы знаете, что такое «банзо»? Нет, это не ностальгия. Банзо — тоска по Африке — не просто мучила негров, лишала их сна и аппетита. Не ностальгия! От банзо сходили с ума, кончали жизнь самоубийством. Но еще она давала людям силу и смелость, прибавляла им ума и хитрости.

Жаркий воздух волнами вливался в комнату. Над нашими головами чуть слышно жужжали крыльями колибри. Ребята больше не отвлекались гимнастикой — все слушали местре Эпитасио. Местре взял свой беримбау и начал постукивать по струне. Струна загудела призывно, она будоражила и требовала, она звучала, словно голос далекого предка-раба, несломленного, непокоренного.

— Бразилия считается крупнейшей католической страной, — усмехнулся местре. — Но последователей языческого культа кандомбле среди бразильцев куда больше, чем католиков! В самые лютые времена инквизиции негры ухитрялись молиться своим африканским богам на глазах у надсмотрщиков. Каждый черный бог получил христианскую кличку — имя какого-нибудь католического святого, ну а уж обряд оставался африканским: плантаторы и монахи снисходили к темноте черной паствы. Им казалось, что они сумели привести заблудшие души невольников в лоно истинной церкви и бог за это простит рабовладельцам их богопротивные дела. То-то на Страшном суде их ждет сюрприз!

Местре не улыбнулся. Но среди учеников раздались смешки.

— Капоейру тоже было легко замаскировать под танец. Подумайте, после целого дня работы на плантации невольники находили силы для упражнений.

Я представил себе обычное поместье рабовладельца, как изображают его гравюры тех времен: белый просторный казагранде — господский дом на вершине одного из бесконечных бразильских холмов. У его подножия — сензалы — невольничьи бараки, крытые пальмовым листом. На веранде многочисленному семейству хозяина черные слуги в белых перчатках подают вечернюю чашку кофе. Прихлебывая, господа снисходительно наблюдают сверху, как верные рабы на пыльном пятачке перед бараками дают им представление — под звуки беримбау и реко-реко выделывают антраша и фуэте капоейры.

— Именно благодаря капоейре в киломбо не боялись «лесных капитанов», — торжественно сообщил мне местре Эпитасио и был по справедливости вознагражден изумленным: «Вот оно что!».

Местре действительно бросил свет на малоизвестные отношения известных персонажей бразильской истории.

Республика пальмовых рощ

Тропические, такие знакомые леса вокруг плантаций манили рабов, обещая им свободу. В глухих уголках сельвы, едва началась транспортировка негров через Атлантический океан, стали возникать «киломбо» — поселения беглых невольников. А вслед за тем в Бразилии появились и «лесные капитаны» — профессиональные охотники за двуногой дичью. Рабы стоили дорого. Это был в основном импортный товар, большая часть которого пропадала на пути к рынку. А средняя продолжительность жизни раба на плантации составляла семь лет. Зато его труд — благодаря баснословным ценам на сахар и хлопок в Гвропе — долгое время был куда как доходнее, чем даже работа английского ткача и немецкого механика. Таким образом, охота за беглыми неграми в непроходимой чаще сельвы оказалась выгоднее охоты за золотом и алмазами. Можно представить себе, что за порода людей — работорговцы! Но и среди них «лесные капитаны» выделялись, как роза среди цветов. Вот эти «капитаны» и испытали на своей шкуре, какова капоейра без этических ограничений, без музыки и рыцарской присяги.

— С помощью капоейры, — пояснил местре Эпитасио, — беглый раб, безоружный против вооруженного до зубов «капитана», слегка увеличивал свои шансы на жизнь и свободу.

Местре вскочил со скамейки.

— Ну-ка свяжи меня, — приказал он ученику и сам сложил руки за спиной. Парень не без опаски подошел и начал обматывать их шнурком, глядя не столько на руки учителя, сколько на его ноги. Черные, сухие и безволосые икры местре, торчавшие из белых штанин, подрагивали от нетерпения. И вдруг он нырнул, перевернувшись через голову, и ученик получил разящий удар пяткой в подбородок. Вернее, чуть не получил, так как успел отпрянуть, и подошва местре мелькнула у него перед самым носом. Вскочив, местре сразу же «добавил» врагу в солнечное сплетение другой ногой, и тот поднял руку.

— Готов! — ученики захлопали, а местре снова торжествующе посмотрел на меня. Грудь его раздувалась от частого дыхания — годы давали себя знать.

— Мы назвали нашу академию именем Зумби, — отдышавшись, сказал местре Эпитасио. — Думаю, он тоже был капоейристом. Как иначе объяснить его долгое сопротивление и благородный выбор способа смерти?

Местре говорил о вожде Республики Пальмовых Рощ и ее столице Макако (что значит по-португальски «обезьяна»). В XVII веке киломбо так разрослись, что образовали в чаще леса целое государство, которое более, шестидесяти лет отбивалось от карательных экспедиций колониальной администрации. Когда «лесные капитаны» штурмом взяли наконец Макако, Зумби, последний предводитель негритянской республики, бросился со своими приближенными со скалы, чтобы не попасть в руки врагов.

— Все негры Бразилии знали о Республике Палмарес, — вдохновенно вещал местре Эпитасио. — Они отдавали капоейре остаток сил и последнее дыхание. Хозяева думали, что им показывают танец, но на самом деле это была борьба — борьба за свободу, борьба против рабства. Такой капоейра оставалась всегда. Это сейчас появились ассоциации капоейры даже при богатых клубах. А до недавнего времени капоейрой занимались только в фавелах голодранцы вроде меня, и властям она была очень не по нутру. Помню, как полицейские, разгоняя демонстрации и митинги, боялись капоейристов. Даже конная полиция боялась!

Рассказы местре Эпитасио неожиданно пробудили во мне мечты далекой юности: появиться в Чешихинском переулке вооруженным невиданными приемами экзотической борьбы на страх шпане и к изумлению таинственных существ в коричневых форменных платьях. Время, породив, само и излечило эти фантазии. И памяти как будто не осталось. Но местре меня расшевелил. Я купил куцые белые штаны, футболку и явился к нему на урок. Местре беспощадно муштровал всех.

— Выше ногу, — рявкал он голосом николаевского фельдфебеля. — Падать на руки надо, а не присаживаться, — втолковывал местре, сострадательно глядя на мое красное от усилий лицо.

Довольно быстро выяснилось, что я никогда не смогу «сажать бананы», то есть сражаться ногами, стоя и передвигаясь на руках. Как я ни ломал суставы, для них оказалось недоступным также и боксирование пяткой и подошвой. Еще раз, теперь уже личный опыт убедил меня, что капоейра не просто борьба и осваивать ее надо не позднее того нежного возраста, когда поступают в билетное училище Большого театра. Все мои надежды сосредоточились на «нижней игре», когда оба противника находятся в партере.

...Партнером местре назначил мне Жоржи, самого юного ученика «академии». Из-за разницы в весе и росте он не мог поразить меня даже таким надежным ударом, как «хвост ската». Но и я был беспомощен перед его «жингой» — той самой на первый взгляд бесцельной пляской, которая сбивала с толку и заставляла совершать в ответ массу ненужных движений. Через минуту-две «жинги» Жоржи мог бы свалить меня обыкновенным «полумесяцем», похожим, как мне казалось, на билетное фуэте.

Но Жоржи не применил «полумесяц». Истинный капоейрист, он знал, что слабых обижать нельзя...

В. Соболев

 

Ленинградская хроника ПС-84

В тревожную осеннюю ночь 41-го года в составе военного экипажа я вел трофейный, фашистский бомбардировщик «Дорнье-17» на авиационный завод в Казань. Отсюда предполагал поездом добраться до Красноярска, куда было эвакуировано Управление полярной авиации Главсевморпути.

Сдав самолет, я весь ушел мыслями в предстоящую работу по ледовой разведке. Думал о возвращении в привычную трудную арктическую стихию, туда, где боль неудач преждевременной изморозью выступала на висках, а радость успехов от проведенного гобой каравана судов глушила острую горечь отказа военного комиссариата зачислить тебя добровольцем во фронтовую авиацию.

На вышке КП аэродрома, куда я поднялся прослушать последние сводки с фронта, мне неожиданно вручили радиограмму за подписью одного из замов И. Д. Папанина: «Вам надлежит войти в состав экипажа Орлова и немедленно следовать в Москву, где получите дополнительные указания. Каминов».

В полдень прибыл Орлов. Экипаж его транспортного двухмоторного самолета ПС-84 состоял из четырех человек: командира, бортмеханика Николая Кекушева, бортрадиста Сергея Наместникова и техника Николая Баека. Все четверо — опытные полярные летчики из Московской авиагруппы особого назначения. Штурмана и второго пилота у них не было.

Георгий Константинович Орлов, участник высадки папанинской четверки на Северный полюс, был одним из тех пилотов, кто умел не только летать, как говорят, «держаться за баранку», но по-настоящему любил Арктику. Душевная мягкость сочеталась в нем с волевыми качествами полярного летчика. Накануне войны он зимовал на далеком острове Рудольфа Земли Франца-Иосифа, так что встреча в Казани снова соединила нас на долгие месяцы. Позже, до самого конца войны, мне довелось воевать с ним в 45-й дивизии авиации дальнего действия. Когда приходилось летать нам вместе, было легко и надежно.

В Москве начальник Политуправления Главсевморпути Валериан Дмитриевич Новиков, к которому мы явились, сообщил, что нам надлежит выполнить несколько десятков полетов в блокированный фашистами Ленинград. Вывезти оттуда сотрудников и ценнейшие научные материалы Арктического института в Череповец.

— По прилете в Тихвин и Новую Ладогу уточните с военным командованием все условия полетов. — Новиков посмотрел на нас долгим, испытующим взглядом. — Там же вам дадут прикрытие из истребительного авиаполка. Действуйте сообразно реальной обстановке, но помните: другого самолета нет. Задание должно быть выполнено любой ценой!

— Ясно, Валериан Дмитриевич, будет сделано, — совсем не по-военному ответил Орлов.

— Кстати, какое вооружение на вашем самолете?

— Одна центральная башня с тяжелым пулеметом УБТ и личное оружие.

— Не богато. Без истребителей не вылетать.

— Самое надежное наше оружие — плохая погода, — заметил я. — Боюсь, что истребители сопровождения только привлекут внимание фашистских самолетов.

— Валериан Дмитриевич, будем действовать согласно обстановке на месте, но штурман прав. Погода уже осенняя. Истребителям, как нашим, так и фашистским, нужна погода хорошая, — поддержал меня Орлов.

— Осмотритесь на месте.

Утром следующего дня мы были уже в Тихвине. Представились командиру части, доложили о нашем задании. Не спросив подтверждающих документов, не обращая внимания на наш «партизанский» вид — военной формы мы не имели, были одеты в видавшие виды замасленные кожаные костюмы, — он тут же приказал заправить наш самолет горючим, а нас повел в столовую обедать.

— Придется вам денька два «припухать», — сказал он за столом. — Погода совсем испортилась, мы не летаем уже третий день.

— А нам такая погода подходит, — заметил, к удивлению командира части, Орлов. — Лишь бы Ленинград принял.

— С Ленинградом у нас прямая связь. Договоримся. Но... Есть общее указание прикрывать транспортные машины истребителями. В хорошую погоду над Ладогой идут воздушные бои. «Мессеры» все время барражируют над коридором. Ваша пестрая машина сразу привлечет внимание фрицев. Подумают — высокое начальство возите. А голубой вымпел Севморпути на хвосте надо будет закрасить. Нарисуем звезду...

Часа через два, получив «добро» Ленинграда, мы стартовали. Сергей Наместников, забравшись в прозрачную, из плексигласа, башню, наблюдал за обстановкой в воздухе, хотя этого можно было и не делать, так как горизонтальная видимость упала до пятисот метров. Идя над самыми верхушками деревьев, мы выскочили на Лодейное Поле и вскоре уже «брили» над Ладогой. Очевидно, низкая облачность не позволила вылететь вражеским самолетам. Еще двадцать минут полета — и, не делая круга, Орлов с ходу посадил машину на зеленую полосу аэродрома.

Подруливая к месту стоянки, мы с любопытством всматривались в самолеты, что стояли в глубоких капонирах, закрытых сверху маскировочными сетями. Чуть поодаль от границ аэродрома торчали стволы зенитных орудий и счетверенных пулеметов. Поле было обезображено воронками от авиабомб, заполненными водой. Нашу машину закатили в один из свободных капониров, и тут же подъехал бензозаправщик. Кто прилетел, зачем — об этом не спрашивали. Летный состав истребительного полка недоуменно рассматривал нашу машину, окраска которой вызывающе не вязалась с мерами маскировки. Подъехавший на «газике» комендант аэродрома, не поздоровавшись, закричал:

— Что за фазан прилетел? Вам что, жить надоело? Лазаете по туманам...

Орлов по форме доложил о цели прилета и передал адресованный в штаб обороны Ленинграда пакет. Посмотрев на адрес, комендант сразу смягчился.

— А я ломал голову, какой сумасшедший летит к нам в такую погоду. Теперь ясно, полярники. Вот что, товарищи... званий ваших я не знаю и не вижу. Пакет будет немедленно передан по назначению, а вы пока на отдых. Машину же вашу будем камуфлировать. Кстати, немедленно в столовую, так как через сорок минут начнется очередной артобстрел зоны. Фрицы в этом деле очень пунктуальны.

В большой землянке стояли столы, накрытые белоснежными скатертями; тоненькие девушки с бледными лицами подали нам жиденький суп, где вместо мяса плавал кусок картошки, а на второе — по ложке пшенной каши. У каждой тарелки лежал тонкий кусочек черного хлеба, без запаха, весом не более ста граммов, и стояла алюминиевая кружка.

— Сто граммов, фронтовых. Вам положено, вы же прилетели с задания, — объяснил нам дежурный офицер.

Суп и каша под водку проскочили незаметно, а хлеб, по взаимному молчаливому согласию, мы оставили девушкам.

На командном пункте, когда пытались связаться с Арктическим институтом, мы услышали, вернее, почувствовали, первый разрыв снаряда. Глубоко под землей звук был еле слышен, но стены задрожали, и посыпался песок из щелей потолка тройного наката. Все машинально посмотрели на часы. Было 15 часов 20 минут.

— В пятнадцать тридцать прекратится. Стреляют по норме, — проговорил комендант и тут же начал звонить в наблюдательные точки, чтобы выяснить, где и как ложатся снаряды.

— Вот так ежедневно, если не летает их авиация. Шуму много, а дел на копейку. Бьет километров за двадцать. Накрыть бы его там, да самолетов не хватает.

После обстрела мы коротали время в землянке, дожидаясь ответа. Прошел час, и в землянку ввели человека, одетого в штатское. Его желтое изможденное лицо было обтянуто сухой, словно пергамент, кожей; он неуверенно подошел к скамейке у дощатого стола и тяжело сел.

— Вы извините, — сказал он еле слышно. — Сейчас отдышусь и доложу.

— Из института? — спросил Орлов и протянул ему кружку воды.

— Да. Моя фамилия Фильчаков. Может быть, помните, встречались на Диксоне? Но к делу. Когда предполагаете вылетать и сколько можете взять людей и груза?

— Вылет с рассветом, как только откроют аэродром в Череповце. На борт можем взять двадцать четыре взрослых или тысячу девятьсот килограммов груза. А если детей, тридцать — тридцать пять.

Фильчаков глотнул воды и жадно набросился на кусок хлеба с сухой колбасой, благодарно глядя на Кекушева, догадавшегося предложить еду.

— А кто вас сопровождал сегодня? — спросил он, покончив с едой.

— Господь бог — погода, — ответил Кекушев.

— Видите ли, нам значительно безопаснее летать в плохую погоду, а еще лучше ночью, но Ленинград категорически запрещает ночные полеты, так как под нашу марку могут пройти фрицы... — говорил ему Орлов.

— Завтра здесь будет директор института. Он хочет уточнить, сколько рейсов вы можете сделать. Хотя мне ясно, каждый рейс может быть последним...

Зажав виски худыми пальцами, он долго сидел в этой безжизненной, полной отчаяния позе. Все затихли. Боялись движением выдать присутствие здоровых, сильных людей. Потом мы своими глазами увидели весь этот ужас, о котором только догадывались, глядя на притихшего от отчаяния Фильчакова. Видели и не верили... Не хотелось верить.

В шесть утра к самолету была доставлена первая партия научных сотрудников института. Страшно было смотреть на этих людей — скелеты, обтянутые серо-желтым пергаментом. Среди прибывших было и много знакомых, с которыми мы не раз летали в Арктику, встречались по работе в Москве на ледовых конференциях. Но сейчас мы узнавали их только по фамилиям. Так, в описке эвакуирующихся числился профессор Б. Ф. Архангельский. Год назад я с ним виделся. Это был цветущий, жизнерадостный мужчина, полный сил и здоровья. Теперь мы увидели лежащую мумию. Он. уже не мог ни ходить, ни стоять. Я взял его на руки и перенес в самолет. Он благодарно посмотрел на меня, узнал и тихо прошептал:

— Вы Аккуратов, да? Смотрите, что делает война...

Погоды для истребителей не было. Низкая облачность и промозглый моросящий дождь. Видимость на аэродроме не превышала километра, над озером туман сливался с облаками. Череповец передал, что у них погода летная, нас принимают, но не позже 15 часов.

После взлета, едва достигли берега Ладоги, перешли на бреющий полет и только над лесом противоположного берега поднялись на тридцать метров. Под нами все время просматривалась земля, так что мы могли ориентироваться по дорогам, озерам и поселкам. Выше, в облака, мы не уходили, опасались попасть под огонь своих же зениток. Только пройдя контрольный пункт — Лодейное Поле, набрали высоту и шли в облаках до Череповца, где на аэродроме полярной авиации совершили посадку.

Пополнив баки горючим, мы сейчас же ушли в Тихвин на ночевку, чтобы с рассветом вылететь за новой партией людей.

— Не знаю, что мне с вами делать? — говорил озабоченно командир. — То ли считать вас партизанами, то ли военным экипажем? Формы у вас нет, аттестатов тоже. Одна бумага на обеспечение горючим и боекомплектом для пулемета. — Подумав, он хитро улыбнулся: — Ну, ладно. Ваши полеты, несомненно, боевые. Будем считать разведочными, а потому зачисляю вас на все виды фронтового довольствия, включая сто граммов! — Он весь просиял, озорно щелкнул каблуками и, вскочив на «виллис», крикнул: — До утра, профсоюзники. Отдыхайте!

Командир не случайно назвал нас так. Забронированные от несения фронтовой службы, мы из документов имели лишь паспорт, служебное удостоверение и профсоюзный билет, что в прифронтовой полосе постоянно вызывало обоснованное подозрение. Работу же мы выполняли фронтовую, все время находясь на линии огня и боевых действий авиации.

...К утру циклон прошел. Ясное высокое небо гудело от рева истребителей, уходивших к линии фронта на боевые задания. Потом пошли пикирующие бомбардировщики. Нас выпустили последними, на сей раз в сопровождении пяти истребителей: четырех И-16 и одной «Чайки». Перед стартом договорились о порядке и поведении в случае атак «мессеров». На истребителях летали молодые ребята, не старше 25 лет; насидевшиеся за четыре дня, они рвались в бой и уверяли, что, хотя мы и отличная цель для фрицев, они сумеют надежно прикрыть нас от огня. Радист Сергей Наместников, он же по совместительству стрелок единственного нашего пулемета, покровительственно хлопал их по плечу:

— Смотрите близко к нам не подходите. Свой хвост мне есть чем оборонять, — и гордо показывал на тяжелый пулемет, торчащий из прозрачной башни на спине фюзеляжа.

После взлета, не делая круга, мы взяли курс на Ленинград. Сергей быстро связался с аэродромом, передав кодом, что в десять часов пятнадцать минут будем у них, я перешел в пулеметную башню. Впереди, на высоте две тысячи метров, шли два И-16. Сергей по внутренней связи доложил, что «Чайка» и два И-16 следуют сзади на эшелоне 3000 метров. Вскоре мы подошли к Ладоге и, как договорились, перешли на бреющий полет. Беспечное синее небо было по-осеннему прозрачно, и тихая гладь озера никак не располагала к думам о войне; казалось, мы шли на ледовую разведку в мирное время и вот-вот должны встретить караван судов, идущих по Печерскому морю, где-то на подходах к деревянному городу Мезени... Вдруг наши И-16 резко, один за другим, пошли вверх — и тут же мы увидели, как с юго-востока к нам стремительно приближается группа из четырех самолетов.

— Ну, вот и фрицы! — как-то спокойно произнес Орлов и стал прижимать самолет почти к самой поверхности воды.

— Четыре «мессера» идут на сближение с головными И-16! Два наших хвостовых пошли на набор высоты. «Чайка» идет за нами! — докладывал нам Сергей.

«Мессеры» разделились: первая пара закружилась в какой-то дикой карусели с юркими И-16, а вторая была перехвачена вырвавшимися из-за хвоста двумя другими И-16. Короткие, стремительные атаки, перехлестывающиеся струи трассирующих очередей пулеметно-пушечного огня. Более быстроходные, но менее поворотливые «мессеры» после каждой атаки далеко проскакивали вперед, а наши «ястребки», ловко изворачиваясь, умело заходили в хвост противника и коротко били из пушек. Иногда трудно было понять, кто кого атакует, все завертелось в бешеном клубке то уходящих, то приближающихся к нам вражеских машин.

На горизонте тонкой черточкой замаячил берег. Бой истребителей остался где-то позади. Орлов сбросил газ и, виновато улыбаясь, произнес:

— Чего мы жмем? Все равно лишних пятьдесят километров скорости нам не помогут, а моторы запорем.

В это время Сергей передал:

— Один «мессер» оторвался от истребителей и идет на нас, в хвост...

Резкий, лающий звук и вибрация самолёта заглушили его слова. Мимо нас веером неслись трассирующие снаряды, но как-то еще не верилось, что стреляют по нашему самолету. Вдруг стрекот нашего пулемета резко оборвался, и в наушниках раздался радостный голос Сергея.

— Отвалил! Теперь с ним возится «Чайка». А дал я ему!

— Сергей, а как наши, все целы? — спросил Орлов.

Сидя за управлением, в пилотской кабине, мы не видели, что творится за нами.

— Одного И-16 не вижу! Нет и «мессера»!

В этот момент мы выскочили на берег, прямо у маяка, а через пять минут увидели аэродром и с ходу пошли на посадку. Не успели мы подрулить к капониру, как один за другим, сели все пять истребителей.

Зарулив на стоянку, мы выскочили из самолета и побежали к нашим сопровождающим.

— Ну, как? Живы, профсоюзники? — Разгоряченные боем, ребята, радостно улыбаясь, обступили нас, пожимали руки, наперебой рассказывали.

— Трижды они пытались прорваться к вам. Но мы перехватывали их и навязывали бой на малой высоте, чего они не любят.

— Один прорвался. Я уже зашел к нему в хвост, но в этот момент ваш стрелок ударил из пулемета. Помешал мне, пришлось отваливать в сторону, чтобы не попасть под ваш огонь, — говорил пилот «Чайки», жадно затягиваясь самокруткой.

Невысокого роста, поджарый, с задорно вздернутым носом, он выглядел совсем мальчишкой, и, если бы не орден Красного Знамени с отколотой эмалью, его можно было принять за школьника.

На «газике» подъехал командир базы. Он поздравил нас с боевым крещением, пожал всем руки и, сокрушенно качая головой, сказал:

— Да, хороши были «ишаки» и «Чайки» три года назад, в Испании, а теперь малость устарели. Вот скоро Яки подбросят, тогда посмотрим, сунутся ли так нагло «мессеры». «Китти-хаук» и «томагавки», переданные нам союзниками по ленд-лизу, конечно, современнее «ишаков» и «Чаек», но в скорости и маневренности уступают «мессерам».

У землянки нас уже ждала новая партия эвакуирующихся. И через два часа мы снова были в воздухе. На этот раз тактика полета истребителей была изменена. Вначале вышли «томагавки» и на высоте 5000 метров стали барражировать над озером. Фрицы не появлялись. До Тихвина дошли, не встречая противника. Над городом мы попрощались с нашей славной пятеркой, а сами без посадки ушли в Череповец. Утром следующего дня были вновь в Тихвине...

Два месяца изо дня в день ходили мы в Ленинград, прорывая фашистский заслон. В летную погоду нас сопровождали истребители, но значительно спокойнее и безопаснее как для нас, так и для пассажиров, было летать в плохую погоду. Были дни, когда «ишаки», отчаянно защищая нас, сами становились жертвами фашистских истребителей... Наша «лайба», как ее прозвали, военные летчики, не раз выходила из, казалось бы, самых безвыходных положений. Облезлая, закопченная и замасленная от частых форсажей моторов, она выжимала каждую секунду, чтобы уйти от смерти. Вскоре она стала пользоваться большим авторитетом и уважением в гарнизонах аэродромов. Когда на командном пункте говорили: «Идет наша лайба», — дежурные офицеры с особым вниманием следили за ее полетом. А экипажи истребительных полков считали за честь охранять жизнь наших многострадальных пассажиров, увы, не всегда переносивших ужасы пережитого.

Среди летчиков, сопровождавших «лайбу», нам особенно полюбился Афанасий — пилот «Чайки», спокойный и не по летам рассудительный парень. Он был таким и на земле и в воздухе; он, казалось, не ведал страха, словно выполнял обычную будничную работу. Фашистские летчики знали его и побаивались его тихоходной, но верткой машины. Афанасий особенно сдружился с Сергеем, нашим радистом, хотя на земле они нередко спорили и переругивались: в воздухе, рискуя задеть друг друга, они частенько били в одну цель. Но однажды Афанасий заставил нас крепко понервничать. ...На подходе к Ладоге погода резко изменилась. Облака рваными клочьями спустились до 50—70 метров, а видимость упала до 300—500 метров. Погода для истребителей стала явно нелетной, угрожающей, и они развернулись, пошли обратно. Оставшись одни, как всегда в таком случае, мы вошли в облачность и продолжали полет в Ленинград, совершенно уверенные, что все истребители легли на обратный курс. Минут через десять в пилотскую врывается Сергей и возбужденно, заикаясь, докладывает:

— Все, браточки, отлетали... Вы только посмотрите, что выкинул этот мальчишка...

Орлов передал мне управление, вышел. Через минуту он вернулся и, растерянно взглянув на меня, тихо сказал:

— Похоже, что это наш последний полет.

— Что? Горим?

— Сходи посмотри. Только бы инфаркт не хватанул, — мрачно оказал Орлов.

Выскочив в пассажирский салон, я замер в растерянности и стал протирать глаза. В широкий иллюминатор было видно, как «Чайка» почти вплотную втиснулась между левым крылом и хвостовым оперением. Она, словно привязанная, шла с нами. Сквозь двойные стекла я ясно видел напряженное лицо Афанасия с поднятыми на шлем защитными очками и бешено крутящийся винт его истребителя. Казалось — одно неосторожное движение, и он врубится в наш самолет. Заметив меня, Афанасий улыбнулся, а я почему-то показал ему большой палец в знак успокоения и, тихо пятясь, отошел от иллюминатора. «Ну, ты понял, зачем он прилип к нам?» — говорили глаза Орлова.

— У него другого выхода нет, — сказал я. — Видимо, опоздал с разворотом назад, вошел вместе с нами в облачность и, чтобы не потерять пространственного положения, не сорваться в штопор, теперь держится за нашу машину, как за естественный горизонт.

— Ты догадываешься, чем все это кончится? — наконец заговорил Орлов.

Рискованно, но лихо вышел он из создавшегося положения. Мы знали, что на этом старом типе истребителей нет приборов «слепого» пилотирования, кроме «Пионера». А этот прибор без большого опыта полетов «вслепую» мало чем мог помочь. Вот Афанасий и избрал единственно возможный вариант: чтобы не свалиться на землю, уцепился за нас и держится, как за матку. Положение было крайне сложное и не предусмотренное ни в каких правилах и инструкциях. Помочь мы ничем не могли — ни ему, ни себе. У нас оставалась одна надежда на то, что Афанасий сам сумеет продержаться до берега, где, по последней сводке погоды, принятой на борт, было «ясно». До берега оставалось километров шестьдесят. Пятнадцать минут хода.

— Через десять минут набери высоту до шестисот метров, но не резко, — посоветовал я, — не более метра в секунду, чтобы Афанасий понял наш маневр.

— Что этот дьяволенок делает, а? — говорит Сергей. — Улыбается, а у самого на лбу крупные капли пота.

— Наверное, «вслепую» никогда не ходил. Летную школу-то окончил полгода назад. Никакого опыта, кроме боевого.

— Но Афанасий отлично понял наш маневр... Ведь никто не поверит такому!

— А ты еще надеешься, что кому-нибудь сумеешь рассказать? Доля секунды — и нет двух самолетов. В Ладоге достаточно воды, а в сводке появится короткое сообщение: «С боевого задания на базу не вернулись...»

— Ладно, продолжай набирать высоту поосторожнее, — сказал я и встал, — посмотрю, как он ведет себя на подъеме.

Картина, которую я увидел, могла потрясти по своему неправдоподобию любого летчика: совсем рядом шла «Чайка», синхронно повторяя все плавные маневры нашего самолета. Машины, словно слитые воедино и управляемые одной рукой, шли «слепым» полетом. Тихо прикрыв дверь, я вернулся в пилотскую. Орлов скосил на меня глаза, глубоко вздохнул, но ничего не сказал.

Вдруг, словно невидимая рука раздернула облачные занавеси, мы выскочили в голубую эмаль неба, позолоченную ослепительными лучами солнца, а уже впереди нас, чуть пониже, покачиваясь с крыла на крыло, стремительно скользила «Чайка» и, сделав глубокий вираж, пошла на набор высоты. И столько в ее свободном движении было радости и уверенности, столько счастья, что мы сразу забыли те минуты, когда, казалось, в обнимку шли к неизбежному своему концу. Во все глаза мы восторженно следим за Афанасием. Вот он, превратившись почти в точку, поблескивая в лучах солнца, камнем ринулся в пике, оставляя за собой перламутровый шнур конденсата, и тут же перешел на каскад фигур высшего пилотажа.

— Фрицы! Один, два... четыре! — крикнул Сергей и бросился в свою башню. Со стороны солнца, прячась в его блеске, наперерез «Чайке» хищно скользили истребители. Два из них, заметя нас, ринулись вниз, заходя в хвост, а два пошли наперерез «Чайке».

— Кажется, доигрались! — крикнул Орлов, пикируя к земле. Прижав машину к верхушкам деревьев так, что зелень леса волной побежала от струй винтов, он скользнул в широкую просеку.

Афанасий, видно, вовремя заметил подкрадывающихся к нему истребителей: подпустив их на дистанцию огня, перевернулся через крыло и сразу оказался сзади «мессеров». Длинная трассирующая очередь его крупнокалиберных пулеметов впилась в задний истребитель. Видно было, как от фюзеляжа отлетали какие-то куски, и вдруг черный шлейф дыма длинной струей вырвался из-под мотора, а самолет под крутым углом понесся вниз. Оба «мессера», атакующие нас, оставляют «лайбу», чтобы сначала разделаться с «Чайкой». Вскоре истребители — наш и вражеские — закрутились в бешеном водовороте атак. Кто кого бьет — понять было нельзя.

— Наши, наши! Яки идут! — радостно закричал Сергей по внутренней связи.

Со стороны аэродрома, из голубой выси, прямо на фрицев в стремительном пике неслась стайка из четырех остроносых истребителей.

Фашисты заметили их, оставили «Чайку» и начали быстро уходить на юго-восток, а Афанасий слева подошел к нам и, улыбаясь, показал указательный палец. Мы делаем ему знаки, чтобы не подходил очень близко, но в это время впереди появляется аэродром, «Чайка» отваливает влево, а мы с ходу идем на посадку.

Через несколько минут подрулил Афанасий. Выключив мотор, он подбежал к нам. На лице смущение и виноватая улыбка:

— Понимаете, не заметил, как вошли в облачность...

— Страху ты, конечно, на нас нагнал. Забудем об этом. Прими поздравления за сбитого фрица.

— Принять бой с четырьмя «мессерами»... — заметил Орлов, — когда мог спокойно уйти, благо аэродром рядом...

— Как я мог уйти и бросить вас?! Тоже додумались! — В словах его было столько острой обиды, что он вновь показался нам обыкновенным мальчишкой...

Шли дни. Город Ленина оборонялся с неведомой человечеству стойкостью и мужеством. Голод, снаряды и бомбы косили людей. С наступлением зимы на ленинградцев обрушился еще и холод.

Наши полеты продолжались. Ни ясное небо, ни трассирующие струи пулеметного огня, ни мертвая, ледяная хватка циклонов — ничто не могло остановить. Ежедневно, меняя только часы и курсы полетов с целью дезориентации противника, мы прорывались в Ленинград. Наступившая зимняя непогода только помогала нам. Озеро покрылось льдом. В ясные дни мы пересекали его зеркальную гладь в паутине огня сражающихся истребителей, в снегопады и туманы прижимались к его оледенелой груди и, стиснув зубы, до боли напрягали глаза, чтобы вовремя обойти препятствие. Но нам везло. Ястребки мужественно прикрывали нас от «мессеров», а с циклонами мы научились говорить на равных в Арктике.

К концу декабря мы выполнили сорок прорывов, но работы было еще много. В помощь к нам из Москвы прилетел экипаж летчика Еременко на скоростном бомбардировщике «СБ». Это был опытный экипаж полярной авиации, в совершенстве владеющий «слепым» полетом.

В один из дней, когда из-за погоды истребители не летали, он стартовал вслед за нами. Видимость со средины озера неожиданно улучшилась. Продолжая полет на бреющем, мы благополучно сели на аэродроме. Пришло время прибытия Еременко. Но его не было. Запросили .Поденное Поле, Тихвин, Череповец — не вернулся ли к ним «СБ»? Ответ был один: Еременко у них нет. На следующий день после возвращения из Череповца в Ленинград мы узнали, что самолет «СБ» сбит фашистскими истребителями. Он, горящим, сел на тонкий лед, который не выдержал его тяжести и утонул. Экипаж погиб, за исключением бортмеханика Макарова, снятого со льда канонерской лодкой.

Потеря товарищей еще больше ожесточила наши сердца, и мы поклялись выполнить и их незаконченное задание.

Шел к концу второй месяц наших полетов. По узкому коридору через Ладогу, контролируемому немецкой авиацией, по еще не окрепшему льду озера была уже проложена дорога для автотранспорта. Летая над этой ледовой трассой, мы не раз видели, как рвались и переворачивались хрупкие льды под фугасными бомбами и автомашины исчезали в кипящей пучине, а люди барахтались в месиве крови и битого льда. И все-таки дорога жила. Теперь мы ходили даже в ясную погоду без сопровождения, освободив истребители для охраны «Дороги жизни».

Вскоре фашистские летчики заприметили нашу машину. Сбитый нацистский пилот, спасшийся на парашюте, на допросе сообщил: «За уничтожение экипажа полярных летчиков командование назначило приз — месячный отпуск».

Часто опытные и обстрелянные летчики, давно открывшие счет сбитых ими фашистских самолетов, нас спрашивали: «Не страшно вам летать на вашей «лайбе» в этом пекле? Вы же живая мишень».

Ответить, что не страшно, было бы ложью. Страх перед смертью у нормального человека существует всегда. И чем больше подвергаешься опасности, тем острее это ощущение. Главное — это уметь подавить страх. Странно, но чувство страха приходит не в момент боя, а после, когда остаешься наедине со своими мыслями...

В последние рейсы, когда вывезли всех ученых института и уже занимались перевозкой научных материалов и других ценностей, мы часто подбирали на улицах города умирающих детей и увозили их в Череповец.

Мы подбирали детей по собственной инициативе и увозили, не считаясь с перегрузкой самолета. Потом, после войны, я часто получал письма, полные благодарности.

Эти письма были от тех самых детей, которые теперь уже стали взрослыми...

Валентин Аккуратов, заслуженный штурман СССР

 

Ловушки в океане

Есть в океанах районы, которые издавна пользуются печальной славой «гиблых мест». Один из самых грозных таких участков располагается к югу и юго-востоку от мыса Доброй Надежды, в чем моряки убедились еще в эпоху Великих географических открытий.

Впервые достигший мыса Доброй Надежды португальский мореплаватель Бартоломеу Диаш назвал его мысом Бурь. Это название куда точней отражает характер места. Нельзя даже определить количество судов, погибших в этом районе. Иногда здесь находили убежище, — увы, последнее — целые эскадры. Например, в 1716 году во время сильного шторма в Столовой бухте затонул целый флот — сорок два голландских фрегата, а вместе с ними груз, оцениваемый в 40 миллиардов франков. 4 ноября 1799 года в этом же заливе штормом были выкинуты на рифы английский шестидесятичетырехпушечный линейный корабль «Скипетр», датский линейный корабль «Олденбург» и восемь торговых судов. Только на «Скипетре» из команды в 491 человек погибло около 400 моряков. (Стоимость погибшего в Столовой бухте груза, по данным английских архивов, оценивается более чем в 30 миллионов фунтов стерлингов; правда, до сих пор никому не удалось достать эти сокровища.) Но если бы причина катастроф заключалась только в штормах. И в наше время этот район (особенно океан у юго-восточного побережья Африки между мысом Дернфорд и мысом Ресифе) считается опасным для мореплавания из-за необычных одиночных волн, которые назвали «волнами-убийцами». Моряки, которые с ними сталкиваются, описывают их как «ложбины», «ямы» в океане. Действительно, характерная особенность этих волн — крутой передний склон, а за ним — пологая ложбина. «Волны-убийцы» бывают высотой до 15—20 метров (однажды отмечена 24-метровая волна!). При этом они иногда возникают даже при относительно спокойном море.

Вот как описывает встречу с такой волной офицер английского крейсера «Бирмингам» (дело происходило во время второй мировой войны). «Мы находились примерно в 100 милях к юго-юго-западу от Дурбана на пути в Кейптаун. Крейсер шел быстро и почти без качки, встречая умеренную зыбь и ветровые волны, когда внезапно мы провалились в яму и понеслись вниз навстречу следующей волне, которая прокатилась через первые орудийные башни и обрушилась на наш открытый капитанский мостик. Я был сбит с ног и на высоте 10 метров над уровнем моря оказался в полуметровом слое воды. Корабль испытал такой удар, что многие решили, что нас торпедировали, и заняли места по боевой тревоге. Капитан сразу же уменьшил ход, но эта предосторожность оказалась напрасной, так как умеренные условия плавания восстановились и больше «ям» не попадалось. Это происшествие, случившееся ночью с затемненным кораблем, было одним из наиболее волнующих в море. Я охотно верю, что груженое судно при таких обстоятельствах может потонуть». Этому крейсеру повезло. Судьба ряда других кораблей до и после знакомства «Бирмингама» с «волной-убийцей» была куда печальней. Достаточно упомянуть, что в 1909 году здесь от такой волны погиб пароход «Уарита» с 211 пассажирами и командой.

После открытия Суэцкого канала движение через опасный район к юго-востоку от мыса Доброй Надежды стало редким. И все же...

Уже в наши дни, в период с 1947 по 1959 год, грозной атаке «волн-убийц» подверглось четыре крупных судна («Босфонтейн», «Гиастеркерк», «Оринфонтэйн» и «Яхерефонтейн»). Однако случившиеся аварии не привлекли к себе серьезного внимания. Они никого не насторожили, поскольку, как уже было упомянуто, древним морским путем вокруг мыса Доброй Надежды в общем мало кто пользовался, да и аварии, пусть необычные, раз в несколько лет, — не повод для особого беспокойства.

О печальном опыте парусных судов, о «волнах-убийцах» и зловещей славе этою места пришлось вспомнить позже.

В 1967 году в результате арабо-израильской войны был закрыт Суэцкий канал, и огромное количество судов стало ходить вокруг Африки, тем самым в несколько сотен раз увеличивая вероятность встречи с одиночными волнами. Тогда-то «волны-убийцы» снова напомнили о себе.

В июне 1968 года супертанкер с гордым названием «Уорлд Глори» («Всемирная Слава») водоизмещением 28 300 регистровых тонн следовал под либерийским флагом из Кувейта в испанский порт Уэльва, имея на борту 49 тысяч тонн сырой нефти. Перед выходом в море танкер согласно документам был: «Крепок, исправен, безопасен для плавания, укомплектован личным составом и в достаточной мере обеспечен провизией». Первые две недели плавания прошли без особых событий. 12 июня судно получило штормовое предупреждение о сильном юго-западном ветре. Шторм обрушился 13 июня в 5 часов утра. Судно, вначале пытавшееся следовать заданным курсом, было вынуждено сбавить ход и штормовать, держа курс носом к волне. В 14 часов 55 минут гигантская волна высотой около 20 метров приподняла середину танкера, а его нос и корма повисли в воздухе. Корпус судна прогнулся, и на палубе около передней надстройки образовалась трещина. Вскоре еще одна волна задрала нос кверху, у судна переломился корпус, и две половины танкера стали расходиться. На поверхность океана хлынула нефть. К вечеру обе половины корабля затонули.

После случая с «Уорлд Глори» в этом районе аварии стали происходить почти ежегодно. При этом опасности подвергались суда даже самой совершенной конструкции. Так, в 1973 году из Европы в Японию направлялся «Нептун Сапфир». Судно имело высший класс норвежского классификационного общества «Веритас». Первого августа, находясь в 15 милях от мыса Хермис, при северо-восточном ветре около 20 метров в секунду оно испытало такой удар волны, что носовая часть длиной в 61 метр отломилась от корпуса.

В том же, 1973 году опасности подвергся гигант современного судостроения нефтерудовоз «Свилэнд». Это было огромное судно длиной в треть километра. Двадцать пятого сентября оно медленно двигалось на юго-запад, борясь против сильного встречного ветра. Вокруг вздымались 8—12-метровые волны, но для гиганта они были не страшны, поскольку высота его борта составляла двадцать девять метров над уровнем моря. Однако в 16 часов 45 минут перед «плавучим островом» возникла столь глубокая ложбина, что в нее провалился нос корабля. Второй такой волны, к счастью, не последовало, и все обошлось благополучно, если забыть о двух раненых при этом матросах.

Исследователям океана пришлось заняться «волнами-убийцами» всерьез. Конечно, их изучали и раньше, но теперь требовались точные и надежные рекомендации, как избежать опасностей «гиблого места». (Любопытно, что отнюдь не самая худшая для плавания часть Мирового океана возле Бермудских островов приобрела зловещую, хотя и неоправданную известность, как «Бермудский треугольник», а действительно опасный уголок океана возле южных берегов Африки избежал сенсационной шумихи. Вот как иногда бывает...)

Причина появления «волн-убийц» оказалась в следующем. Ревущие сороковые широты гонят к юго-востоку Африки крупные волны зыби. Особенно часты такие волны в холодное, с мая по октябрь, время года. Но, помимо зыби, там же, естественно, возникают волны, зародившиеся под влиянием местных ветров: они, как правило, короче и круче. Взаимное наложение таких волн и зыби способно резко увеличить размер волны.

Но этого еще недостаточно для образования внезапных и страшных «волн-убийц». Анализ вызванных ими аварий и катастроф выявил одну закономерность. В этом районе имеется сильное, идущее с севера на юг, прибрежное течение (Агульясово, иначе Игольное, течение). Так вот, аварии и катастрофы, за редким исключением, случаются тогда, когда суда, борясь со встречным волнением, движутся по стремнине этого течения вскоре после прохождения холодного атмосферного фронта.

Что же происходит? Сопутствующие холодному фронту северные ветры ускоряют Агульясово течение до максимальной скорости порядка пяти узлов. А навстречу этой быстро движущейся океанической «реке» мчатся ветровые волны и волны зыби. Высота первых всего около трех метров, высота вторых достигает 6—8 метров, но они способны усиливать друг друга. И случается так, что течение «запирает» всю эту массу валов. Тут-то и взлетает «ненормальный», высотой до двадцати и более метров, гребень, тут-то и образуются «провалы» и «ямы».

Когда все это выяснилось, то оказалось, что морякам, в общем, нетрудно спастись от «волн-убийц». Нужно только придерживаться простых мер предосторожности. А именно: если судно следует на юго-запад навстречу зыби и начинает падать барометр (что свидетельствует о приближении фронта), а ветер, усиливаясь, меняет направление от северо-восточного до юго-западного, то надо уйти со стремнины Агульясова течения. Вот, собственно, и все... Все очень просто, когда известна природа «волн-убийц»!

Встречаются ли «ненормальные» волны в других местах Мирового океана? К сожалению, да. Крутые и опасные волны образуются там, где обычные волны накладываются на сильные встречные течения. Они, как правило, не столь опасны, как африканские «волны-убийцы» (нет зыби), но весьма чувствительны. Особенно для мелких судов. Джон Колдуэлл в своей книге «Отчаянное путешествие» так описывает «волнение на течениях»: «Поистине эти воды — сущее наказание для моряков. Здесь сталкиваются три враждебных течения, и под килем судна клокочет и бурлит вода... Внезапно, неизвестно откуда, на поверхности океана появились бесчисленные конусообразные юркие волны. Они взлетали и опускались в бесконечной пляске, как бы простирая к небу множество рук. Никогда в жизни не приходилось мне наблюдать подобное зрелище. Казалось, океан страдает жуткой эпилепсией. Волны нападали на яхту и тут же выплескивались».

Колдуэллу удалось благополучно миновать этот район Галапагосских островов и дойти до Австралии. Но не всегда знакомство с «необычными» волнами оканчивается благополучно. Ночью второго сентября 1974 года яхта «Морнинг Клауд» в проливе Св. Георга между Великобританией и Ирландией во время сильного шторма и приливного течения испытала на себе удары двух столь крупных и огромных волн, что не смогла выпрямиться и затонула. Несколько раньше, в 1973 году, на стремнине Гольфстрима у берегов США по той же причине погибли крупные норвежские суда «Анита» и «Норзе вариант».

Исследователи считают, что первое упоминание о «волнах-убийцах» встречается еще в «Одиссее» Гомера.

«В страхе великом тогда проходили мы тесным проливом;

Сцилла грозила с одной стороны, а с другой пожирала

Жадно Харибда соленую влагу, когда извергались

Воды из чрева ее, как в котле, на огне раскаленном...»

Одиссей был предупрежден об опасности Цирцеей и благополучно миновал это место (считается, что то был Мессинский пролив в Средиземном море). Сейчас о подобных опасностях предупреждает наука.

Л. Лопатухин, кандидат физико-математических наук

 

Крутые тропы калашей

На полированном буковом прилавке антикварной лавки Мустафи Куреши в прохладном полумраке поблескивали медные кувшины с изогнутыми длинными носиками, покоились на зеленом бархате кальяны-хунка, высились стопки больших блюд, изукрашенных чеканным орнаментом. То были изделия, сработанные искусными мастерами Лахора, Карачи, Пешевара В руках торговец держал серебряный кубок странной — здесь, в Пакистане, — формы

— Для вина?

— Разумеется. Но и для воды тоже, — поспешил добавить Куреши, — законы шариата запрещают правоверным пробовать напиток, рожденный опаленной солнцем лозой.

Я внимательно рассматривал вещицу, несколько напоминающую миниатюрную греческую чашу.

— Откуда она, кто ее сделал?

Куреши проницательно глянул на меня, прикидывая, так ли велик мой интерес, чтобы запросить приличную цену.

— Руки, сотворившие ее, заговорил он, поглаживая длинную, аккуратно расчесанную бороду, принадлежат, — тут он многозначительно помолчал, — дикарю, кафиру — неверному. Я никогда не видел этих людей. Их называют калашами. По слухам, они живут высоко в горах, куда трудно проникнуть человеку с равнин. Это там, где-то в Читрале...

Он неопределенно махнул рукой Читрал, Дир — крохотные городки, лежащие в отрогах Гиндукуша, удалены от Карачи на расстояние почти в полторы тысячи километров. Это далеко, очень далеко, — продолжал Куреши. И такие вещи как этот кубок, у нас очень редки. Его привез мой родственник, побывавший в тех краях.

Прошло много времени, прежде чем представилась мне возможность отправиться в Северо-Западную пограничную провинцию, где в неприступных горах живут калаши.

Долина Шамиим

Юркая и резвая в беге по асфальту малолитражка, выйдя на бездорожье, стала двигаться медленно, осмотрительно, как бы на цыпочках, остерегаясь повредить свою резиновую обувь об острые камни. Лавируя, как жук между выбоинами, она медленно вползла в деревушку Аюн в долине с тем же названием. Был полдень. Редкие деревья почти не давали тени. Деревушка казалась вымершей. Из-за жары все укрылись в домах

Гулям студент университета в Карачи уроженец и знаток этих мест, отправился на поиски постоялого двора, где можно было бы немного прийти в себя после утомительной многокилометровой тряски, смыть толстый слой жирной желтой пыли и освежить пересохшее горло.

Проведав о цели нашего путешествия, хозяин постоялого двора, куда привел меня Гулям, посоветовал оставить все лишнее в машине, а взять с собой только необходимое —дорога трудная, хотя идти и не так уж далеко — каких-нибудь двадцать с лишним километров.

Смотрите, если пойдет дождь, переждите. Мокрые камни в горах коварнее льда. В два счета можете свернуть себе шею.

С первых же шагов нам пришлось убедиться в правоте слов тех, кто предупреждал нас о трудной и опасной дороге в калашские долины. Унылая пыльная равнина Аюн сменилась каменистыми отрогами гор. Серые, только где-то высоко-высоко осыпанные сахаристой белизной, громады скал сталкивались друг с другом. Это были чужие и чуждые горы. Они устремляли свои гигантские каменные пальцы в холодную синь неба, откуда веяло резкой остротой морозного воздуха.

Тропа делалась уже. Она ползла над пропастью вверх, змеясь между нависающими глыбами камней. Это был самый рискованный участок пути. Прижимаясь спиной к гладкой каменной поверхности, мы медленно, сантиметр за сантиметром, продвигались по узкой тропе. В этих местах не то что крикнуть — кашлянуть опасно: град камней тут же посыплется на голову. С величайшей осторожностью, стараясь не смотреть вниз, мы поднимались все выше.

Внезапно повеяло легким теплом. Дышать стало легче. В лицо ударил густой терпкий аромат сосны и ели. Гулям повернулся ко мне, указал рукой куда-то вниз и прошептал:

— Калаши.

Я долго пытался разглядеть, что же там, но, кроме тех же однообразных скал, подернутых дымкой, ничего и не увидел. Зато почувствовал, как тропинка побежала вниз. Появились одинокие конусы тань-шаньских елей. Потом они попадались все чаще, перемежаемые зарослями орешника. В расщелинах между камней поднимали голубые чашечки соцветий неизвестные цветы. Глухо, потом все отчетливей и громче зашумел невидимый горный поток. И неожиданно перед нашими глазами раскинулась отливающая всеми оттенками зеленого неширокая долина.

— Шамиим, — почти обычным голосом сказал Гулям. — Отсюда начинается Кафиристан...

Долина, неяркая, но живая, притягивала к себе — после бурого однообразия скал. Глаз не уставал скользить по контурам окружающих долину гор, вершины которых искрились в свете заходящего солнца, отдыхал на нежной зелени вековых вязов, каменных дубов, на голубоватой седине тянь-шаньских елей. По горным отрогам в долину террасами спускались заботливо ухоженные виноградники. Еле слышно доносился шум листвы и пение птиц.

Упорные кафиры

Когда-то неприступность гор была естественной и надежной преградой, охраняющей край калашей от вторжения более сильных и могущественных пришельцев. Сейчас калашей примерно тысяч десять. Последние двести лет, однако, калаши живут под постоянным давлением извне.

В восьмидесятые годы прошлого столетия эмир Абдуррахман силой пытался обратить калашей в мусульманство. Но как ни старался эмир, как ни тщились муллы после него, ислам до сих пор так и не привился среди этих кафиров-калашей. По-арабски «кафир» означает «неверный». Однако их соседи на севере — племя афридиев, и соседи на юге — патаны не оставляют мысли принудить калашей жить по законам пророка.

Чиновники в Исламабаде, с которыми я говорил о калашах, утверждали, что им не грозит ни сейчас, ни в будущем потеря самобытности. Тем не менее есть признаки того, что постоянное давление официальной религии Пакистана — ислама — станет для калашей роковым. Уже появились в некоторых калашских деревнях мечети, по утрам муэдзин призывает свою паству на молитву, кое-где уже — за пределами горных деревень — наказывают калашских женщин за то, что они появляются среди мужчин с «бесстыдно» открытым лицом. Мне рассказывали даже, что единственная на весь край больничка оказывает медицинскую помощь только тем калашам, кто регулярно совершает пятикратный намаз. Для подтверждения своей приверженности исламу они должны предъявлять при входе туда свой молитвенный коврик. Так, по крайней мере, рассказывали мне и сами калаши, и мой спутник Гулям.

...Сквозь густые заросли шиповника, колючие плети ежевики, хлещущие по лицу ветки орешника горная тропа ведет к долине.

Отчетливее доносится до слуха переливчатое бульканье горного ручья. Еще немного усилий, и через заросли кустарника видна калашская деревня. Двухэтажные дома образуют сплошную галерею. Таких галерей несколько, они ярусами поднимаются вверх по склону горы. Трудно разобрать, где начало одного дома и где конец другого. Жилища калашей сложены из толстых дубовых бревен. (Внизу, у патанов, основной строительный материал — плоские камни.) На первом этаже, судя по отсутствию окон, держат скот, а на второй ведут «лестницы» — те же дубовые стволы с вырубленными на них ступеньками.

Жители либо не видели нас, либо умышленно не обращали внимания. Женщины на плоских крышах своих жилищ размалывали зерно обтесанными круглыми валунами. Рядом с ними резвились дети. Мужчины сидели группками перед домами, обсуждая какие-то новости.

По дороге к селению Гулям рассказывал, что калаши занимаются разведением овец, виноделием — виноград культивируется в этих краях с незапамятных времен, и никто не может сказать, кто же принес сюда первую виноградную лозу. Некоторые мужчины промышляют овец-уриалов и мархоров — диких горных козлов: витые рога мархора ценятся у калашей очень высоко. Говорят, что отвар, приготовленный из растертого рога, обладает чудодейственными целебными свойствами и особенно незаменим при лечении зоба и для восстановления ослабленного зрения. Оба эти недуга очень распространены среди калашей. Причиной, порождающей их, сказал Гулям, считается почти полное отсутствие йода в горных источниках.

Иногда калаш-охотник преследует мархора по нескольку дней, пробегая по крутым скалам расстояние в сотни километров. Калаши, охотясь в горах, ведут себя чрезвычайно осмотрительно. Они никогда не применяют огнестрельного оружия, поскольку выстрел может вызвать обвал. Ловят мархоров длинным арканом, сплетенным из прочного и гибкого лыка. Вообще калаши не носят никакого оружия, только рогатку. Эта нехитрая штуковина есть и у убеленного сединами калаша, и у безусого юноши. Владеют они рогаткой виртуозно.

...У первого встреченного нами калаша рогатка была заткнута за пояс: точно такая же, с какими балуют у нас ребятишки, только вместо резины — жилы горного козла, упругие и прочные.

Калаш нес на голове плетеную корзину, полную лесных яблок, персиков и орехов. При виде незнакомцев он приветливо заулыбался, широко обнажая крупные белые зубы и щуря большие голубые глаза. Редкая бородка подчеркивала необычную в этих местах белизну лица. На человеке были широкие шаровары, длинная, ниже колен, серая домотканая рубаха, войлочная шапка, чем-то напоминающая берет. Ноги были обуты в грубые самодельные башмаки из сыромятной кожи.

— Раджван, — произнес он певуче и приложил свободную руку к сердцу. — Раджван, — повторил он. — Так меня зовут. (Эту фразу он произнес на пушту и тем, как выяснилось, исчерпал свое знание этого языка.) — После нелегкого пути отдых вам совсем не помешает.

Малуш-хранитель

У Раджвана более чем скромное жилище. Большая комната почти пуста. Земляной утоптанный пол. В центре несколько козьих шкур. На голых бревенчатых стенах самодельные полки, подвешенные на тонких сыромятных ремнях. По-видимому, гвозди здесь большая редкость. В углу каменная печь. Стопка старых одеял сложена на кровати — деревянной раме на низких ножках, оплетенной сыромятными ремнями вместо матраса. У окна столик, на котором вычищенная до блеска керосиновая лампа — по всей вероятности, предмет тщательного ухода, а рядом с ней два глиняных масляных светильника. В «красном» углу, на особой полочке, покрытой яркой тряпицей, стоит семейная святыня — хранитель очага Малуш — деревянное существо с человеческим телом и лошадиной головой — кентавр наоборот.

Калаши верят в добрых и злых духов. Добрых меньше, злых больше, но добрые сильнее и мудрее, и главный среди них — Малуш. По поверьям племени, он приносит в дом достаток, от его покровительства зависит хороший урожай зерна, фруктов, овощей, он оберегает калашей от болезней, приносит удачу на охоте, защищает дом от злой нечисти и ограждает его обитателей от нападения диких зверей. Божка с лошадиной головой я видел потом в каждом калашском доме. Но среди множества малушей не смог сыскать двух одинаковых, они обязательно чем-то, какой-то деталью будут отличаться друг от друга.

В соседней комнате, меньшей по размеру, живут жена и дети. У Раджвана их трое — два мальчика и девочка. Как только мы появились в доме, Раджван что-то сказал малышке, и та стремглав понеслась из дому. Через несколько минут на улице послышалось мелодичное позванивание, и на пороге появилась жена Раджвана — стройная миловидная женщина. Голову ее венчала круглая шапочка, очень схожая с тюбетейкой, но сделанная из маленьких разноцветных деревянных шариков. К краям шапочки были прикреплены бубенчики, негромко звякавшие при каждом ее шаге. В черные косы вплетены красные ленты. Широкая, прихваченная в талии блуза красиво расшита замысловатым орнаментом. Бусы, сделанные из тех же деревянных шариков, маленьких колокольцев и разной величины монет и пуговиц, дополняли ее наряд. Она сразу же заняла свое место у очага, и вскоре дом наполнился ароматом жареной баранины, кабанятины, острых специй и свежеиспеченных лепешек. На столе появились фрукты, орехи, мед в туесках — иначе их не назовешь, так же как и у нас где-нибудь в деревнях на Средней Волге, они сделаны из корья.

И тут Раджван расставил на столе кубки — те самые сосуды для вина, которые я видел в Карачи у торговца Мустафы Куреши! Хозяин наполнил их черным вином. По вкусу оно было почти таким же, как и наша сухумская «Изабелла». Я полюбопытствовал, откуда у Раджвана изящные серебряные сосуды для вина, так похожие по форме и орнаменту на древнегреческие.

— Точно не знаю. Они перешли ко мне по наследству. Помнится, дед получил их от родственников. В нашем селении выделывают точно такие, тщательно соблюдая рисунок.

Я полюбопытствовал неспроста. Некоторые исследователи до сих пор убеждены в правильности гипотезы (она никем не опровергнута, как, впрочем, и не доказана), что прародителями калашей были беглые солдаты из армии Александра Македонского. Мечтая о покорении мира, Александр Македонский привел с собой на Индостан огромную армию. Кое-кто из солдат, не выдержав походных тягот и трудного климата, решил скрыться в недоступных местах. Беглецы обосновались в горах. Смешавшись впоследствии с горцами, большинство из них и не помышляло о возвращении в родные Спарту, Македонию или Фракию... Может быть, калаши продолжают сохранять в своем быту то, что было когда-то занесено в горные ущелья Гиндукуша выходцами из далекой Эллады?

Не потому ли в домах калашей встречаются кубки и кувшины, чем то схожие с греческими амфорами: светильники и чаши, будто извлеченные археологами из раскопок древнегреческих поселений... Быть может, и более светлая кожа, и голубые глаза калашей — тоже наследие, полученное от их давних предков?

Кулат и мугре

Здесь, в горах, темнеет мгновенно. Скалы из серых делаются чернильно-лиловыми, а зелень у их подножия — черной. Мы вышли на веранду, когда над горами таяла узкая розовая полоска убегающего солнца. Стало свежо. Откуда-то доносилось треньканье колокольцев. Вскоре показалась отара овец. Весь день калаши цасут их на альпийских лугах в двух километрах над уровнем долин. Частенько соседние афридии угоняют у калашей их скот. Калаши терпимо относятся к таким набегам не только потому, что верят, будто исчезнувшие овцы оборачиваются красивыми девушками, но прежде всего потому, что они малочисленны и миролюбивы.

Раджван вынес из дома толстую кошму, расстелил на веранде. Я еле поспевал следить за нитью его рассказа. Главным участником этих рассказов-легенд был Малуш, совершавший чудесные подвиги.

Но, оказывается, не только Малуш помогает калашам. Немудреное счастье калашей зависит и от плясок. Когда наступает вечер, а с ним заканчиваются все дневные заботы, калаши собираются на деревенской площади. Под аккомпанемент сельского оркестра — барабана и дудок — начинается танец, сначала медленный, потом все быстрее и быстрее, до полного изнеможения. Этой искрометной, изнуряющей пляской, в которой участвуют только женщины, калаши заручаются милостью богов на грядущий день. С наибольшей торжественностью исполняются танцы во время праздников: Джоши, знаменующего приход весны, и Пхул, когда закончен сбор винограда, бурдюки наполнены молодым вином, собран урожай орехов, плодов и овощей, а пастухи пригоняют на зиму отары овец и коз, целое лето кормившихся на высокогорных пастбищах. В день Пхула танцуют и мужчины и женщины. Танец изображает охоту на мархора. После танца в жертву Малущу приносят козу; ее закалывают над очагом, опаляют ей лоб, а зажаренное мясо съедают всем селением, запивая вином нового урожая.

Не обходятся без танцев свадьбы и рождение детей. Родился человек — хорошо, в маленьком «полку» калашей появился либо будущий смелый охотник, либо ласковая и верная жена. По случаю этого радостного события исполняется веселый ритуальный танец. И даже смерть требует танца — и обязательно веселого. Ведь тот, кто умер, по поверьям племени, встретится со своими близкими, давно и навсегда покинувшими селение. Поэтому обряд похорон калаши отмечают тоже как праздник. Если умирает мужчина, то его обряжают в яркие куски ткани и помещают на особом помосте в центре деревни. Сюда родные и близкие приносят любимые вещи покойного. Танец вокруг помоста начинают мальчики и девочки, к которым присоединяются все взрослые.

После этого калаши отправляются в дубовую рощу. Там гроб с телом оставляют у семейного дуба. Его не сжигают и не предают земле. Покойник становится добычей хищных зверей и птиц. Через год после смерти из дерева вырезается фигурка — изображение покойного. (Калашские резчики, понятно, не могут достигнуть полного сходства и ограничиваются тем, что подчеркивают наиболее запомнившуюся в деревне черту покойного.) Фигурку торжественно, с ритуальными плясками и угощением устанавливают на месте похорон. В эту дубовую рощу калаши приходят не только для похорон, но и вспомнить предков, рассказать им обо всех новостях — семейных и деревенских.

Прогуливаясь вместе со мной по «месту, где всегда должен царить покой», Раджван показал мне изображение человечка с непомерно длинным носом.

— Это Тухат, — сказал он. — В нашей деревне он славился искусством отыскивать дикие борты и отличался размером своего носа. Никто не называл его Тухат, все говорили «курху» — «дятел».

Над калашским селением ночь. То тут, то там вспыхивают огоньки, словно перемигиваются со звездами, в изобилии высыпавшими на иссиня-черном куполе неба. Раджван, Гулям и я сидим на веранде, вдыхая холодноватый воздух, льющийся с гор. Не замолкая ни на минуту, глухо рокочет Кунар. Закончив домашние дела, к нам присоединяется жена Раджвана Пашо. Она принарядилась: надела «копеси» — капюшон из шерстяной ткани, украшенный помпончиками, ракушками, серебряными монетами и пуговицами. Под копеси волосы схвачены широкой лентой с кружевами и колокольчиками. На плечи наброшен расшитый узорами «саш» — шаль. Длинная юбка «сайгах», обильно усыпанная серебряными колокольчиками, при движении издает мелодичный звон. Говорят, что калаш узнает о приближении своей жены по особому звону ее колокольцев.

Пашо принесла с собой ореховую дудочку а стала тихонько наигрывать простую мелодию. Раджван освободил для жены лучшее место на кошме. У женщины, а тем более матери, в калашских семьях непререкаемый авторитет. Ее слово обладает огромной силой и влиянием. За тяжелый проступок женщины могут изгнать из племени любого мужчину-калаша, даже самого уважаемого, самого храброго или самого богатого. Ни одно калашское селение не окажет ему приюта, никто не пригласит его к себе а дом, а для калаша такое наказание равносильно смерти.

Но и мужчины пользуются кое-какими правами. Они, к примеру, сами выбирают себе невесту. Правда, жених обязан отдавать родителям будущей жены выкуп — джахез: овец, обработанный участок земли или виноградник. В случае смерти супруга женщина возвращается к своим родителям, которые могут опять выдать ее замуж. Бывает, что и замужняя женщина полюбит другого. Этот человек может взять ее в жены, но обязан заплатить первому мужу удвоенный выкуп. Первому, бедняге, даже в голову не придет протестовать...

Раджван поведал нам историю, которая произошла в их селении несколько лет назад,

— К моей соседке Кулат стал свататься неплохой парень — Пучунг. Его семья — одна из самых зажиточных в нашей деревне. Девушка была трудолюбива, и в танцах лучше, чем Кулат, никого не было, да и на свирели прекрасно играет. Ну, Пучунг и стал соблазнять ее родителей щедрым джахезом. Они, правда, знали, что их дочь любит другого. Но парень был из бедняков и положенного джахеза заплатить никак не мог. А богатый выкуп Пучунга прямо шел отцу с матерью в руки, когда еще такой будет! А детей полон дом. попробуй прокорми всех! Вот и дали они согласие на свадьбу. Но Кулат все оттягивала день, когда ей придется войти в дом Пучунга. Тем временем ее возлюбленный, зовут его Мугре, ушел в горы. Позже разнеслась весть, что Мугре добыл не только мар-хоров, но и снежного барса поймал. За живого барса патанские торговцы внизу платят много. За все это он может выкупить не только Кулат, но и еще таких трех. Струсивший Пучунг решил покинуть селение. Уходя, он сказал, что не вернется к нам до тех пор, пока Кулат не превратится в старуху. А не рассчитавшись с Пучунгом, Кулат и Мугре не могут стать мужем и женой. Так и маются оба до сих пор. Мугре упрямо ждет возвращения Пучунга. И неизвестно, — закончил Раджван, — кто кого переупрямит. Но понятно, вся деревня на стороне Кулат и Мугре.

И без рассказов Раджвана мы заметили, что на руках женщин и домашнее хозяйство, и уход за детьми, и огород, и скотина. И, главное, поля.

На своих крошечных, заботливо ухоженных полях калаши выращивают пшеницу и рис, бобы и овощи. Все. что дают поля, они сушат на крышах своих жилищ. Когда еще мы только подходили к деревке, я обратил внимание, что плоские крыши хижин расцвечены пестрой мозаикой: красным, зеленым, желтым, коричневым. Потом я разглядел, что это мозаика красного и зеленого перца, золотых абрикосов, сочных стручков гороха. Для того чтобы все это вырастить, нужно очень много воды.

Бродя по окрестностям деревушки там, где в узком каньоне, весь в пене и брызгах бьется бешеный Кунар — приток реки Кабул, я обратил внимание, что на реке почти кет плесов. На всем пути от своих истоков, лежащих высоко в ледниках Гиндукуша, до долин с ревом и гулом идет Кунар, будто непрерывным каскадом. По стенкам каменных берегов проложены каналы, прорыты в склоках арыки, подвешены долбленые дубовые колоды, пересекающие долинки и овраги по виадукам-насыпям. Провести воду — дело мужское. Невероятным трудом отвоевывают мужчины-калаши у скал каждый метр. На это уходят годы и годы. На скале разводят костер, она раскаляется, на раскаленный камень льют воду, и он трескается, крошится. Потом опять костер и снова вода — и так бесчисленное множество раз, пока не пробьют путь воде до нужного места.

Вода в калашских селениях не только орошает поля, но и вращает жернова деревенских мельниц. Вырываясь с огромной скоростью из отверстия в колоде, она круто падает на черпачки водяного колеса и заставляет его вращаться. Крутясь, колесо приводит в движение массивные жернова, вытесанные из валунов.

В обратный путь нас провожали Раджватт Пашо и все их семейство. Понятно, что мне так и не удалось получить ответ на волнующий вопрос: кто такие калаши? Откуда они появились в этих горах? Боюсь, что сделать это трудно не только мне, но и многим исследователям, в том числе выходцу из этих мест, ученому-этнографу М. Афзал Хану, выпустившему недавно в Пешаваре книгу под названием «Читрал и Кафиристан». В ней он пишет, со слов калашей, что около ста лет назад «неизвестные пришельцы сожгли наши книги, но предки говорили, что мы пришли из Ирана и Греции».

Мы расстались у орехового дерева, там, где тропа круто уходила в горы, за которыми ждал нас окутанный пылью и зноем Читрал.

Раджван вытащил из-за пояса рогатку и заложил круглый голыш. Ветвь, полная орехов, перебитая у самого основания, упала к нашим ногам...

Юрий Кузнецов

 

Вечное, клетчатое

В 1840 году обедневший шотландский лорд Мак-Нэйл, глава клана Мак-Нэйл, продал принадлежавший ему остров Барра состоятельному предводителю клана Гордонов из Клюни. На острове жили и другие Мак-Нэйлы, но прав на землю у них не было, а Гордон хотел разводить на острове овец. Сырой ветреный климат и зеленая трава круглый год весьма способствовали тому, что шерсть у овец отрастала особенно длинной и густой. Для надзора за стадами, конечно, нужны были пастухи, и свои Гордоны из Клюни, естественно, подходили лучше, чем Мак-Нзйлы.

Мак-Нэйлов стали выживать, кому отказывая в аренде, кого принуждая другими способами. Вытеснение длилось не год и не два, а самые упорные Мак-Нэйлы покинули остров лишь в 1923 году.

От этих переселенцев с Барра и ведут свое начало сто двадцать тысяч нынешних Мак-Нэйлов, разбросанных по всему миру — от Новой Зеландии до Канады. Прямой потомок главы клана — Иэн Мак-Нэйл с Барра преподает право в университете в Нью-Йорке.

Первое поколение эмигрантов, то, что покидало родной остров, сохранило тоску по нему на всю жизнь. Их дети — второе поколение — изо всех сил старались стать стопроцентными американцами, австралийцами, новозеландцами. Внуков больше занимали свои дела, и они уже не испытывали ни тоски по туманному, дождливому острову Барра, ни интереса к исконным родовым обычаям и традициям. А вот следующие поколения, настолько американские (австралийские, новозеландские, канадские), что это уже не надо было никому доказывать, начали вспоминать о корнях, и чем дальше, тем больше приходили к мысли: «Где бы мы ни были, мы — шотландцы!» И не просто шотландцы: «Мы — Мак-Нэйлы с Барра!»

Это наблюдение принадлежит нью-йоркскому профессору Мак-Нэйлу, который состоит в переписке со всеми объединениями Мак-Нэйлов в мире. Впрочем, профессор он для кого угодно, только не для своих сородичей. Для них он «чифтэйн» — вождь клана и, соответственно, глава всех мак-нэйловских союзов.

Когда шотландец вспоминает о родине предков, то ему приходят на ум печальные вересковые пустоши, развалины замков, поношенная прадедовская юбка-килт и пиброх — заунывная мелодия волынки.

Пустоши и замки можно себе представлять какими угодно, зато юбка будет конкретной: сочетания цветных нитей и клеток на ней всегда четко показывают, какому клану она предписана. И надеть чужие цвета так же недопустимо, как кораблю поднять на мачте иностранный флаг. За этим наблюдает в Шотландии ответственное лицо, Главный Герольд, Хранитель гербов и старшинства кланов. В его сложные обязанности входит следить за тем, чтобы никто не присвоил себе недозволенные титулы, чужие клетки, не завел на волынке во время церемониального марша мелодию иного клана. Со всех концов света приходят к нему запросы относительно клановой принадлежности и символики.

И где-нибудь в городишке Нью-Гамбург, штат Небраска, местные Мак-Диормиды или Фархерсоны, заброшенные пять-шесть поколений назад на американскую почву, прочитав пришедшее из Эдинбурга письмо, с ужасом убеждаются, что, не ведая, что творят, грешили: носили галстуки с чужой зеленой нитью и тем посягнули на права Каннингхэмов или Крагхоллов. После чего, конечно, заказывают на «старой родине» новую юбку, свою истинную, что ближе к телу.

У каждого клана есть свой праздник, и в этот день все члены клана надевают свой костюм. Где бы они ни были.

Лет двенадцать тому назад нашу редакцию посетил известный канадский путешественник и писатель, исследователь Арктики Фарли Моуэт. Дело было в самом конце ноября. Моуэт явился в шотландском костюме: в короткой юбке, толстых клетчатых шерстяных чулках, подвернутых под коленями. Из-под пиджака на юбку спускался громадный кожаный кошель с отделкой из тюленьего меха — спорран. Оказалось, что сегодня все его сородичи одеты точно так же, и уже поэтому он сразу может узнать в толпе своего, отметить с ним праздник или — в случае необходимости — прийти на помощь.

И хотя шанс встретить другого Моуэта в московской толпе был крайне незначителен, да к тому же погода не благоприятствовала хождению с голыми коленками — ледяной ветер гнал порошу, — никакого разговора о другом костюме и быть не могло.

— Традиция, — объяснил Фарли.

И успокоил собравшихся: — В канадской тундре было труднее, но в этот день я не могу иначе...

...Между тем традиция клановых цветов появилась не так уж и давно.

Дело в том, что англичане в свое время запретили шотландцам носить национальный костюм. Было это в 1746 году, когда в битве на поросшем вереском плоскогорье Куллоден у Инвернесса рухнули последние надежды шотландцев на независимость. Запрет действовал до 1782 года, а когда его отменили, выяснилось, что старые узоры уже забыты. (Да тогда и носил-то каждый, что хотел.) Пришлось изобретать новые, записанные за каждым кланом.

Но ведь и юбку-килт — эту самую шотландскую часть костюма — тоже носили вовсе не все шотландцы, а только хайлендеры — горцы. Жители равнин — лоулендеры — скромно довольствовались штанами — и даже не клетчатыми. (Одежда, оставляющая колени обнаженными и прикрывающая верхнюю часть ноги и икры, — принадлежность не только Шотландии. Она распространена среди горцев в разных местах — кожаные штаны и гетры тирольцев, костюм гималайских горцев в Бутане — подоткнутый халат кончается над коленями, а икры защищены чем-то вроде гольфов. Очевидно, так удобнее ходить по крутым горным тропкам.)

В 1953 году лорд Лаудердэйл, глава клана Мэйтлендов, должен был возглавить торжественную процессию государственного значения, неся шотландский флаг с Андреевским крестом. Естественно, что и костюм его мог быть только шотландским. Но у низинного клана Мэйтлендов никаких собственных клеток не существовало. Выход из положения был найден: по счастью, Мэйтленды состоят в родственных отношениях с горскими кланами Каббингэмов и Ганнов. Те одолжили свои цвета, и из их соединения появился собственный тартан — клетчатая шерстяная материя — Мэйтлендов. Впоследствии лорд Лайон на основании долгих расчетов определил Мэйтлендам тартан и занес его в официальную книгу клановых расцветок. Потом создали тартаны и для остальных лоулендеров.

Этим, кстати, лоулендеры, говорящие на диалекте английского языка, подчеркнули свою близость к хайлендерам, говорящим по-гэльски. (Еще не так давно горцы называли жителей равнин тем же недружелюбным словом «сассэнах», что и англичан.)

Всего двадцать пять с небольшим лет прошло с того дня, когда лоулендеры завели у себя горский костюм, но это уже стало традицией.

Традиции ведь возникают по-разному, но, возникнув, имеют тенденцию не умирать. На то они и традиции. Возьмите, скажем, старичка в пунцовых колготках, который сторожит лондонский Тауэр. Что ему — очень удобно в них ходить, особенно в жаркий день, да еще в тугом кружевном плоёном воротнике и твердой шляпе? Может быть, ему более пошли бы темный сатиновый халат, легкие рабочие брюки и сандалеты? Но в свое время вокруг все так ходили: со шпагами, в колготках и воротниках-ошейниках. В каком-то году, наверное, казначейство забыло выписать стражам Тауэра новую форму. Одежда других людей изменялась, сначала немного, потом все больше и больше. А старичок остался в старомодном одеянии. А потом уже и менять оказалось невозможно: одежда стала традиционной и ее можно было только сохранять. (Это, конечно, не более, чем предположение.)

Исток шотландских традиций другой: стремление во что бы то ни стало отстоять свою самобытность. Тем более что английские короли долгое время пытались эту самобытность искоренить. А действие, как известно, равно противодействию. В Шотландии в эту формулу надо вводить коэффициент — шотландский упорный и упрямый характер.

Когда-то шотландские короли имели право требовать от всех кланов лучников для личной охраны. До сих пор сохранилась гвардия лучников — четыреста немолодых землевладельцев, которые в случае приезда королевы в Шотландию должны, оставив все дела, явиться для ее охраны вооруженные луками и стрелами. Причем командиры подразделений так же придирчиво проверяют упругость тетивы и остроту наконечников, как это делали в XII веке. И каждый из пожилых лучников способен пробить стрелой толстую доску — традиция требует от каждого из наследственных членов гвардии неустанных тренировок с предписанным ему видом оружия.

Все это, конечно, занимает немало времени, но, как считают в Шотландии, выполнение традиционных и родовых обязанностей лучше всего спаивает клан. А принадлежность к спаянной — пусть архаичной! — организации помогает жить в нынешнем неустойчивом мире. Ведь член клана безошибочно рассчитывает на поддержку собратьев. Если вы предприниматель или клерк, то для другого бизнесмена или служащего вы прежде всего конкурент. А для Мак-Нэйла вы — во-первых, Мак-Нэйл, такой же, как и он, а потом уже — все остальное.

С 1806 года существует в Глазго организация клановой взаимопомощи, которая помогает своим с работой. И за прошедшие сто семьдесят три года организация никогда не жаловалась, что ей нечем заняться.

В мае позапрошлого года в Эдинбурге состоялась международная встреча кланов, съехались люди, носящие одно и то же — шотландское! — имя.

Делегаты были одеты в национальные костюмы, или, вернее, в то, что считается шотландским костюмом во Флориде, Саскачеване или под Мельбурном.

Распорядители наводили порядок. Пришлось выдавать ножи тем, у кого их не было: за правым чулком истинного горца должен быть заткнут нож, на рукоятке которого выгравирован цветок чертополоха и вправлен топаз (в крайнем случае, стекло топазового цвета) — все по традиции! Некоторые иностранные шотландцы по неопытности норовили всунуть нож с внутренней стороны ноги, что пахло скандалом: это значило объявление войны. Мирные люди носят нож всегда с внешней стороны.

Ныли волынки, гости соревновались в метании бревна — кэбера, в беге в гору, вкушали хаггис — копченый овечий желудок, набитый кусками мяса со специями. С непривычки хаггис покажется не очень-то вкусным, зато он необычайно сытный.

А потом плясали, взявшись за руки, групповой танец и, щелкая пальцами, подпрыгивали над скрещенными палашами.

Старый, добрый, истинно шотландский танец...

...Правда, шотландская аристократия заимствовала его в XVIII веке на французском королевском дворе...

Но разве французы сохранили эту традицию? И кроме того, разве танцевали в Версале в юбках-килтах, каждая из которых несет цвета своего клана?..

Л. Мартынов

 

Один из тысяч Хансенов

Хельсингер — небольшой портовый город, расположенный на северном побережье датского острова Зеландия. Основная его историческая достопримечательность — величественный средневековый замок Кронборг, в котором разыгрывается действие трагедии «Гамлет». По Шекспиру, этот город носит имя Эльсинор.

В туристских проспектах Хельсингер именуется городом Гамлета. На самом деле принц датский Амелет здесь никогда не бывал — его родина и владения находились в Ютландии, да и замок Кронборг был построен столетия спустя после смерти легендарного принца. Пусть так, однако шекспировский гений навсегда переселил Гамлета из ютландских владений в Хельсингер. Не случайно на крепостной стене замка, неподалеку от старых батарей, нацеленных на пролив Эресунн, укреплен барельеф Шекспира

В былые времена Хельсингер охранял Зунд (так раньше назывался Эресуян) и тем самым — вход в Балтийское море. Со всех шедших проливом судов город взимал пошлину. Миллионы талеров, полученные с мореплавателей, стали основой экономического благополучия Хельсингера. Когда в середине прошлого века «зундская пошлина» была отменена, казалось, что процветанию города неминуемо придет конец. Однако Хельсингер быстро переориентировался и стал собирать другую дань «шекспировскую», или «гамлетовскую», пошлину с туристов.

Ежегодно на Иванов день в замке Кронборг под открытым небом разыгрывается представление. Зрители, съезжающиеся сюда со всех концов Дании и из разных стран, смотрят «Трагическую историю Гамлета, принца Датского» в исполнении то местных, то шведских, то английских артистов — каждый год в Хельсингер приезжает новая труппа и показывает свою версию бессмертной трагедии. Этой традиции более 40 лет — впервые в 1937 году здесь выступала английская труппа, и роль Гамлета исполнял знаменитый Лоуренс Оливье. Представления всегда разыгрываются на каменных плитах огромного внутреннего двора — именно здесь согласно пьесе принц датский показывал бродячим комедиантам, как надо лицедействовать.

Если в других странах Хельсингер известен благодаря Шекспиру, то в самой Дании он близок сердцу людей не только из-за Гамлета. С городом и замком связана еще одна, чисто датская, легенда.

В глубоком и мрачном подземелье замка Кронборг сидит закованный в стальные латы богатырь Хольгер-Данске — Хольгер-датчанин. Он крепко спит, положив голову на могучие руки. Длинная борода приросла к мраморному столу. Хотя Хольгер в глубоком сне, он знает обо всем, что происходит в родной стране, и спит до тех пор, пока не возникнет смертельная опасность для Дании. Тогда богатырь встанет, мраморная столешница треснет от рывка его бороды, и Хольгер выйдет из подземелья на смертный бой с врагом

Так рассказывал великий сказочник Ганс Христиан Андерсен. Он уверял, что 2 апреля 1801 года датчанам удалось отбить нападение английской эскадры Нельсона лишь потому, что Хольгер-Данске обратился в простого матроса и прибыл на флагманский корабль «Дания», чтобы спасти родину. Раньше Хольгер-Данске существовал лишь в легенде, а сейчас, изваянный из камня, он и впрямь спит в подземелье...

...Я шел быстрым шагом по Хельсингеру, стараясь согреться, и в душе крепко ругал себя за то, что выбрал для прогулки этот непогожий январский день. Со стороны Эресунна дул пронизывающий ветер, по другую сторону пролива светился огоньками шведский берег. Температура была три градуса тепла — обычная для датской зимы, — но руки и ноги буквально сводило от холода и сырости. В поисках теплого убежища я нырнул в первый попавшийся кинотеатр.

В фойе никого не было, за исключением высокого длинноволосого блондина, который не спеша рассматривал стены, увешанные яркими афишами. Походив некоторое время взад-вперед, парень прислонился к стене напротив меня, достал из кармана пачку табака, вынул листок папиросной бумаги фабричной разрезки с клеевой полоской по краю, насыпал туда, табак, ловко свернул сигарету и заклеил ее, послюнявив кромку. Я уже знал, что этот вид курева пользуется популярностью среди датской молодежи, поскольку обходится дешевле сигарет, за пачку которых надо выложить 12—14 крон, но нашим ценам — рубля полтора.

— Смотреть нечего, — констатировал парень, затянувшись и длинной струйкой выпустив дым в потолок.

— Да, репертуар небогатый, — я окинул взглядом объявление. — Один вестерн и одна какая-то «секс-комедия»...

— Дрянь, — прервал меня юноша. Секса много, комедии мало.

Одет он был не по погоде легко: куцая кожаная курточка, вельветовые джинсы, непокрытая голова, на нотах — ботинки на деревянной подошве без задника. В Скандинавии так бывают одеты сотни тысяч юношей и девушек. Устойчивость вкусов объясняется практичностью одежды: она не требует особого ухода, долго носится, пригодна на все случаи жизни и, наконец, имеет приемлемый и даже «шикарный» вид в поношенном состоянии. Люди отнюдь не подчиняются стандартной моде — напротив, выбирают себе ту, которая им по карману. Большинство датчан ходят зимой с непокрытой головой, в легких демисезонных пальто или куртках. Поначалу я думал, что так проявляется их «викингова» порода. Ан, нет — они мерзнут, чихают, сопят, зимой часто мучаются простудой. Но, во всяком случае, «мода» дает многим возможность избежать покупки дорогих зимних пальто и меховых шапок.

Постепенно мы с парнем разговорились. Звали его Йенс Хансен как нарочно, и имя и фамилия самые заурядные: в копенгагенском телефонном справочнике, например, Хансены занимают не одну страницу, и Йенсов среди них тоже немало.

Мы поговорили некоторое время о фильмах — при этом выяснилось, что из советских картин Йенс видел «Броненосец «Потемкин», «Летят журавли», «Иван Грозный» и «Петр Первый», Затем я спросил, где можно поблизости перекусить в каком-нибудь тихом местечке, и Йенс вызвался составить мне компанию. Через несколько минут мы сидели в маленьком уютном, почти пустом «квартальном кафе» — так называют здесь кафе «местного значения», где клиенты в основном жители близлежащих домов.

Официантка принесла нам по бифштексу и кружке «Туборга». Вначале расспрашивал Йенс. Его интересовало многое: на каких языках ведется преподавание в советских школах, могут ли советские граждане критиковать «начальство», кто и как организует досуг молодежи, как распределяется жилье.

— А правда, что в Советском Союзе нет безработицы? — спросил он и был искренне удивлен, услышав, что с этой проблемой у нас покончено еще в 30-е годы,

— А я вот безработный, — сказал он после паузы.

— И давно? — спросил я.

— Два года. После обязательной девятилетки я отучился еще три года в гимназии, а потом стал устраиваться на работу. Но оказалось, что я никому не нужен. Моих общеобразовательных познаний, полученных в гимназии, «не хватало» даже на то, чтобы занять должность какого-нибудь мелкого клерка. Захотел пойти в рабочие — на бирже труда желающих предостаточно, а предпочтение отдают тем, у кого уже есть специальность и опыт. Особенно трудно найти работу в самом Хельсингере: город не богат промышленностью, основные потребители рабочей силы — это порт и верфь, а объемы морских перевозок в последнее время сильно упали, судостроение в кризисе. Танкеры стоят на приколе. Ты, может быть, знаешь о том, что в прошлом году за ворота были выставлены три тысячи рабочих крупного судостроительного концерна «Бурмайстер ог Вайн»...

Да, я слышал об этом, знал и мнение специалистов о ближайших перспективах — они считают, что тоннаж торгового флота страны в течение пяти лет сократится на 15-—20 процентов. Известно мне было также, что в Дании с ее пятимиллионным населением сейчас 200 тысяч безработных, а больше трети из них — молодые люди в возрасте до 25 лет,

— В университет не пытался поступить? — задаю я еще один вопрос.

— Зачем? Какой смысл? Перебиваться на ссудах несколько лет, а потом выплачивать их с ростовщическим процентом до седых волос? Да еще и отдавать-то, гляди, не с чего будет с дипломом высшей школы работу найти даже труднее, чем без него.

Мне вспомнилась демонстрация безработных врачей, которую незадолго до этого я видел в центре Копенгагена. Все недавние выпускники. В белых халатах (при нулевой температуре!), со стетоскопами на груди, они расставляли на улице стенды, наглядно показывающие их бедственное положение: 1200 безработных врачей, сотни молодых специалистов покинули страну в поисках работы...

Кроме нас, в кафе сидели пожилая пара да еще одинокий мужчина лет сорока. Старички скромно, аккуратно одеты, сухощавы и подтянуты — типичные скандинавские пенсионеры. Они пьют кофе. Мужчина — полная им противоположность. У него солидный животик, добродушное румяное лицо с двойным подбородком. Я заметил, что он пришел позже нас, но успел уже опорожнить кружек пять пива. Такими, как он, любят, подтрунивая, изображать датчан их соседи-скандинавы — шведы и норвежцы. Однако на самом деле в большинстве своем датчане весьма умеренны в еде. Пиво, правда, любят почти все, но «пивные бочки» среди них встречаются нечасто, хотя те же соседи утверждают обратное, и даже Вилли Брайнхольст, известный датский юморист, бескомпромиссно описал своих соотечественников так: «Датчанин голубоглаз, невысок и кругл — он круглее всех».

Я спрашиваю моего собеседника, на какие средства он существует. Отвечает Йенс с явной неохотой, видно, что вопрос попал в больное место.

Я получаю муниципальное пособие по безработице — так называемую «социальную помощь». Профсоюзного пособия не имею — я же еще нигде не работал. Пока на шее у родителей. Живу вместе с ними — свой угол снять не на что. Отец мой — автомеханик, мать — продавщица с неполным рабочим днем. И еще, кроме меня, двое детей — младшие брат и сестра, оба школьники.

Немного помолчав, Йенс добавляет:

— У меня есть девушка, но жениться пока не могу: она учится на воспитательницу в детском саду, стипендия очень мала, да и неизвестно, как у нее потом будет с работой. Ее родители тоже не миллионеры, кормить нас не смогут.

— Ты слышал о «коллективах»? — спрашивает вдруг Хансен.

Конечно я, слышал о них, но мне хочется послушать Йенса, поэтому пожимаю плечами.

— Это когда объединяются молодые люди, у которых нет средств для самостоятельного существования. Как правило, в «коллективе» несколько пар, иногда к ним присоединяются одинокие. Все живут в снятом на общие деньги домике или квартире и доходы складывают в общий котел. Так, конечно, жить дешевле, чем одному, но зато полно других проблем — психологического плана. Как-то я прибился к одному «коллективу» — торчал там месяца три. Неизбежно возникают разногласия, взаимные упреки, свары. Да и потом... во многих «коллективах» пьянство, «свободная любовь», наркотики... Правда, бывают и удачные «коллективы», особенно когда людей связывают общие духовные интересы или идейные убеждения. В сущности, проблемы примерно те же, что в Кристиании, только в меньших масштабах. (Кристиания, о которой говорит Иене, это район Копенгагена, где несколько лет назад в заброшенных казармах стали селиться бродяги, люди без определенных занятий (1 Подробнее о Кристианни см. в очерке В. Недорезова «Кто разрубит гордиев узел?» («Вокруг света», № 6, 1978 г.).).)

Мне повезло: я имел возможность наблюдать за жизнью датской молодежи с разных сторон и беседовать с различными ее представителями. И сейчас я вспомнил встречу с молодыми датчанами. Состоялась она летом 1978 года на берегах теплого Карибского моря. На XI Всемирном фестивале молодежи и студентов в Гаване я очень обрадовался, когда в группе датской делегации различил знакомые лица моих старых друзей из Коммунистического союза молодежи Дании.

...Машина неслась по новому пригородному району Гаваны Кохимар и наконец, пронзительно заверещав тормозами, остановилась у квадратного, с обширным внутренним двором, комплекса Училища дошкольных воспитателей имени Хосе Марти. Здесь жили многие западноевропейские делегации, в том числе и датская.

Невыносимый зной загнал измученных северян в центр огромного патио: здесь, посреди зеленой лужайки, стояла палатка с прохладительными напитками. Я опасался, что так просто не найду своих знакомых: большинство европейцев устремились к берегу моря, чтобы там, под защитой противоакульих заграждений, окунуться в удручающе теплую, но все же немного освежающую воду, — однако мне повезло. Первые, кого я нашел у палатки, были датчане, а среди них оказались Петер Паг, председатель датского Национального подготовительного комитета

XI фестиваля, и его товарищ по работе Анне Лунд. С Петером мне приходилось встречаться в Советском Союзе, куда он приезжал, когда был секретарем Центрального Комитета КСМД, и в Дании прошлой зимой, в горячий для него период подготовки к фестивалю. О многом мы говорили с Петером и Анне в Училище имени Хосе Марти. Например, о датской молодежи — о том, что она очень неоднородная, непростая и молодым коммунистам приходится работать в сложнейших условиях.

— Здесь очень важно вот что, — говорил Петер. — Буржуазное общество считает одним из главных путей сохранения существующего строя деидеологизацию молодежи. Любыми средствами отвлекать ее от коммунистических идей, от политики вообще — вот тактика правящего класса. И поэтому молодых постоянно толкают — именно намеренно толкают! — к уходу от действительности. А ведь сегодняшняя действительность — это в первую очередь классовая борьба, столкновение идеологий. Взамен молодежи предлагают «массовую культуру», секс, наркотики. Но, несмотря на все усилия пропагандистского аппарата, все больше юношей и девушек — я отвечаю за свои слова — отвергают эти «подарки» и занимают активную позицию в жизни.

— Возьмем, к примеру, кино, — вступила в разговор Анне Лунд. — Зрителей в кинотеатрах все меньше, и это отнюдь не результат конкуренции со стороны телевидения. По единственной программе нашего ТВ транслируются фильмы в среднем пятнадцатилетней давности: считается, что государственное телевидение не должно наносить ущерб частному кинопрокату. И даже не потому пустуют залы кинотеатров, что цена билета порой превышает 20 крон. На мой взгляд, людям здорово надоели стандартные подвиги белозубых суперменов, секс-фильмы и кровавые деяния вампиров, монстров, гигантских обезьян и акул. А вот когда появляются остросоциальные кинопроизведения, это сразу вызывает многочисленные отклики зрителей...

Я вспомнил виденный мной в Копенгагене документальный фильм «141 день», повествующий об одной из наиболее напряженных забастовок последних лет — стачке типографских рабочих крупнейшего в стране полиграфического концерна «Берлингске ус», которая длилась, как ясно из названия, 141 день. Стачечников поддержали полиграфисты всей страны, рабочие других отраслей промышленности. Операторы, снимавшие фильм, шаг за шагом запечатлели на ленте весь ход забастовки: демонстрации с красными знаменами на улицах Копенгагена, в первых рядах — коммунисты; предприниматели пытаются наладить выпуск печатной продукции при помощи штрейкбрехеров, но забастовщики блокируют ворота типографии; полиция пытается их разогнать, потом по одному запихивает в машины с решетками на окнах и увозит. Этот фильм, хотя и в сокращенном виде, был показан по датскому телевидению и произвел сенсацию.

Увы, правдивые ленты, подобные «141 дню», — явление редкое. А вот сенсации совершенно иного рода и в массовом количестве производят фильмы, которые принесли Дании скандальную известность, — те, что объединяются словом «порно». О захлестывающих экраны волнах порнографии, о «свободе нравов» и, в частности, о проституции взволнованно и гневно говорили Петер и Анне. В сущности, официально проституция в Скандинавии запрещена. Но лишь официально. К примеру, на Истедгаде можно убедиться в ее активном существовании. Истедгаде — улица в Копенгагене, на которой сосредоточено большое количество «секс-клубов», «порноцентров» и тому подобных заведений. Девицы определенного сорта слетаются к ним, как мотыльки на огонь: посетители этих мест легко становятся их клиентами. А сколько публичных домов действуют под вывесками «центров отдыха» и «институтов массажа»! И как не вспомнить тут «приватные», лишь слегка завуалированные газетные объявления об «обслуживании» на дому, которые занимают по нескольку полос в крупнейшей бульварной газете «Экстра-Бладст».

К чести датчан следует сказать, что они в последнее время не очень-то жалуют вниманием все эти «центры» и «клубы».

В 1974 году я видел на центральной улице Копенгагена — Стройете — множество порно-заведений. А к 1978 году на весь Стройет осталось лишь штуки две...

В квартальном кафе, где мы сейчас сидим с Йенсом, очень тихо. Люди беседуют вполголоса, звучит приглушенная, мягкая музыка. Внезапно с улицы врывается надрывный рев мотоциклетных моторов, с которых, видимо сняты глушители.

— Это роккеры, — пояснил Йенс.

Роккерами в Дании называют молодчиков из мотоциклетных банд, каждая из которых имеет свое помещение, свое название, эмблему и прочее. Названия их чаще всего английские — точнее, американские, позаимствованные из какого-нибудь фильма. Например, в Копенгагене есть банда, именующая себя «The Filthy Few», что можно приблизительно перевести как «Несколько подонков». У каждого роккера есть кличка — опять же, как правило, американская. Банды носятся по городам на ревущих мотоциклах. Зайдя в кафе или дискотеку, роккеры начинают утверждать там свое господство, ищут повода для драки. Всех попавших под руку бьют жестоко, нередко до смерти: роккеры прошли «школу» американских фильмов и книг, герои которых не знают жалости. Часто банды ведут настоящую борьбу друг против друга с применением не только ножей, кастетов и дубинок, но и огнестрельного оружия — самодельных обрезов, сделанных из охотничьих двустволок, и боевого оружия фабричного производства, приобретенного на «черном рынке». Газеты смакуют подробности роккерских битв: такой-то, в возрасте 18 лет, убит двумя выстрелами из обреза, такой-то, 17 лет, получил шесть ножевых ранений и находится в критическом состоянии...

Я не раз видел их на улицах Копенгагена — орущих и улюлюкающих, непременно облаченных в кожаные куртки с названием банды на спине, в кожаных сапогах, подчеркнуто грязных и неопрятных, с вызовом поглядывающих по сторонам.

— Паршиво то, — говорит Йенс, — что поклонение культу силы часто делает их приверженцами нацизма, неофашизма. Ведь в фильмах про суперменов, которым они подражают, часто бывает много фашистской гадости. А сейчас еще появились такие, что пы таются косвенно оправдать нацизм, показать нацистов «обыкновенными людьми», которые действовали «в силу обстоятельств». Например, фильм «Гитлер — история одной карьеры» — явная белиберда о «психологии» эсэсовцев. Я смотрел его и чувствовал себя оскорбленным, а с отцом чуть удар не случился. Он участник движения Сопротивления, сидел в концлагере в Германии. Уж он-то знает, что такое эсэсовская «психология».

Мы разговаривали уже не первый час и я все больше проникался симпатией к Йенсу.

— Ты состоишь в какой-нибудь политической организации? — спросил я его.

— Нет, сейчас не состою. И даже еще не знаю, за кого мне голосовать на предстоящих выборах, — Йенс задумывается на минуту, смахивает со лба длинную прядь волос и продолжает. — Отец — старый социал-демократ, еще с войны. И мать за них всегда голосует, хотя в партии не состоит. Я тоже два года был членом Социал-демократического союза молодежи. Потом вышел из организации. Понял, что социал-демократов нимало не волнуют интересы рабочего класса, а ведь я, в сущности, рабочий, только... потенциальный. Можно было бы подключиться к какому-нибудь социалистическому молодежному движению, но я еще до конца не разобрался, «кто есть кто». У нас ведь столько разных организаций...

Расслоение политических сил в Дании действительно велико.

В фолькетинге представлены 11 политических партий, и существует ряд других, не имеющих мандатов в парламенте. Есть «партии» дутые, есть — левоэкстремистские группировки, есть «политические силы», не имеющие никакого отношения к политике, и каждая тянет «воз» в свою сторону. И только коммунисты Дании выступают за единство прогрессивных сил сейчас оно необходимо, как никогда. Усиливается наступление монополий на права трудящихся не только в экономической, но и в политической области. Вынашиваются планы принятия реакционного законодательства по типу западногерманского «запрета на профессии», ведется слежка за «инакомыслящими».

Та же проблема единства демократических сил перед лицом наступления реакции — одна из самых острых в молодежном движении. Преград здесь много — например, социал-демократическая политика: следуя, примеру «взрослой» партии, Социал-демократический союз молодежи запрещает своим членам участвовать в акциях и массовых кампаниях, в которых принимают участие какие-либо другие политические силы. Нарушение этого принципа карается у социал-демократов очень строго, вплоть до исключения. Тем большим успехом можно считать, что на XI Всемирном фестивале молодежи и студентов в Гаване были представлены все ведущие политические молодежные организации Дании.

Петер Паг говорил мне в Гаване:

Нелегким был наш путь к тому, чтобы мы стали одной, единой делегацией датской молодежи и в качестве таковой приехали сюда, на Кубу. Единство — труднодостижимая цель как в международном масштабе, так и в отдельно взятой стране. Но это цель, за которую стоит бороться.

Был поздний вечер, когда мы с Йенсом Хансеном вышли из кафе. Ветер с моря усилился, температура упала ниже нуля. На улицах «города Гамлета» было тихо и безлюдно. Я проводил Йенса до его дома, и мы распрощались. По пути г. Копенгаген я думал о тем, что парию из Хельсингера приходится переживать большие трудности вместе со всей Данией страной, которая известна не только благодаря замку Кронборг и бронзовой русалочке в Копенгагене, но и благодаря накалу классовых битв последних лет. Я искренне желал Йенсу Хансену найти свое место в жизни, а значит, и в борьбе за лучшее будущее своей страны.

Илья Бараникас

Копенгаген — Москва

 

Командировка в каменный век

Каждый, кто приезжает в столицу Непала Катманду, конечно же, отправляется на северную окраину города, где у деревни Будханилкатха находится индуистская святыня — каменное изваяние бога Вишну, лежащего посреди небольшого водоема.

А рядом неторопливо проходит обычная деревенская жизнь. И так же неторопливо сбегает с гор ручеек Дхола-Кхоба. Но в период муссонов ливни наполняют его и уже река катит свои воды в священную реку Багмати и дальше в Ганг. Вот эти воды и принесли откуда-то с гор древние каменные орудия. Основательно поработало время, чтобы они стали почти неузнаваемыми. Многие тысячи лет длился этот процесс. Орудия стали окатанными, покрылись так называемым «солнечным загаром». И все же глаз профессионала сумел отличить их от обычных камней. Возраст этих орудий был равен 30 000 лет!

О Непале известно много, об археологии Непала — ничего. Были только теоретические предположения, основанные на материалах соседней Индии. И вот по программе соглашения о научном и культурном сотрудничестве между СССР и Непалом автор этих строк, младший научный сотрудник Института археологии АН СССР, и его коллега, старший научный сотрудник Ленинградского отделения института, кандидат исторических наук Анатолий Яковлевич Щетенко вылетели в научную командировку в Непал.

На следующий день по приезде мы были уже в департаменте археологии. Беседуем с его директором Р. Я. Тхапой и доктором Д. Л. Шармой.

Непальская национальная археология, оказывается, очень молода. Всего 17 лет существует этот департамент, который ведает всеми древностями страны, заботится об их сохранности и реставрации, проводит научные исследования, а также издает журнал «Древний Непал». Но не хватает ни средств, ни квалифицированных кадров. (Правда, последнее несколько компенсируется энтузиазмом наших непальских коллег.) А объем работ здесь огромный. Ведь Непал — страна древней культуры. Только в долине Катманду, на сравнительно небольшой площади, по данным ЮНЕСКО, насчитывается две с половиной тысячи древних памятников архитектуры.

Есть в Непале место, название которого священно для буддистов, — деревушка Лумбини, легендарная родина Будды. Перед нами храмы, монастыри, убранные в камень водоемы — частично в руинах, частично раскопанные.

В самом разгаре работа реставраторов.

Посреди раскопок стоит храм Майя Деви, на месте которого, по преданию, и родился Будда. Рядом с храмом — знаменитая колонна Ашоки, названная так по имени первого индийского императора, провозгласившего буддизм официальной религией своего государства. Надо сказать, что знаменитой колонне очень не везло. Уже через 150 лет после возведения колонна была разбита на две части, а затем и вовсе куда-то исчезла. И только в 1895 году один немецкий археолог случайно обнаружил знаменитый монолит далеко от Лумбини, на предгорных пастбищах.

И реставраторы и археологи Лумбини спешат. За несколько лет они должны раскопать и реставрировать здесь все исторические памятники. Дело в том, что 10 лет назад по инициативе ЮНЕСКО был создан проект по превращению Лумбини в международный научный и туристский центр. Поэтому здесь и работают едва ли не все сотрудники департамента археологии, не имея возможности заняться более глубокой древностью страны.

Были лишь отдельные случайные находки, которые мы увидели в департаменте археологии.

Но происхождение их было достаточно неопределенным, они только позволяли надеяться, что историю Непала, может быть, вскоре удастся проследить хотя бы до эпохи неолита.

Каждое утро мы уходили к берегам ручьев и речушек долины и, сопровождаемые почти всегда удивленными взглядами местных жителей, бродили по каменистым руслам. Мы искали, почти не надеясь на успех. До горизонта, до самых гор, вся долина была распахана. Она кормила тысячи людей. Казалось почти невероятным отыскать здесь хотя бы один древний черепок. Ведь едва верхний слой лёсса истощается, он пережигается на кирпич, и поле, таким образом, становится на несколько десятков сантиметров ниже.

Вероятно, для непальцев, привыкших видеть беспечных туристов из Европы и Америки, наши действия выглядели странными. Но именно этот путь и привел нас к открытию орудий 30-тысяче-летней давности.

Больше других обрадовался доктор Шарма.

— У меня есть очень похожие, — сказал он. — Только я и не предполагал, что это палеолит. Хотите взглянуть? — И нажал кнопку звонка.

Через несколько минут служащий департамента торжественно внес и поставил на стол полную корзину камней.

— Это я нашел несколько лет назад на юге, в русле реки Дадна.

Большая часть содержимого корзины, действительно, оказалась обыкновенными камнями. Но среди них были и орудия первобытного человека. Правда, очень измененные временем. К тому же даже постарше найденных нами.

И тогда было решено попробовать отыскать древнее поселение на реке Дадне. Но как это сделать? Увы, транспорта не было ни у нас, ни у департамента археологии. Помогли сотрудники советского посольства в Непале. Вскоре мы стали обладателями так хорошо знакомого нам по прежним экспедициям «газика».

Наметился и состав нашей маленькой экспедиции; Анатолий Яковлевич, доктор Шарма и я. Во время сборов к нам присоединился и четвертый участник — наш соотечественник Арго Аваков, специалист по непальскому языку, находившийся здесь на стажировке.

И вот мы уже едем по лучшему непальскому шоссе Запад — Восток в сторону города Нараянгатха.

— Сворачивать, кажется, здесь, — говорит доктор Шарма. — Да, да, вот и Дадна.

Дальше пробираемся вдоль пересохшего русла реки. Где-то в этом районе Шарма много лет назад нашел каменные орудия. Остановка за малым: найти само поселение. Но здесь ли оно? Ведь орудия могли быть принесены рекой совсем из другого места, может быть, за сотни километров отсюда.

Подъезжаем к деревне. Дальше пути нет вообще. Не проходит и минуты, как мы оказываемся в плотном кольце ребятишек. Стоят смотрят, тихо переговариваются. Не знаю, что их больше удивляет: наша машина или мы сами. Вероятно, все-таки мы. Машины они наверняка видели и прежде, а вот европейцев видят впервые.

Нас же волнует дальнейший поиск. На левой стороне искать бесполезно: берег низкий, дома подходят прямо к реке. А вот противоположный берег — совсем другое дело: ровное плато высокой надпойменной террасы. Площадка не заливается даже во время муссонных разливов.

Сейчас река почти совсем пересохла. Без особого труда перебираемся на правый берег и начинаем исследовать обнажения.

Немало времени прошло, прежде чем мы обнаружили выходы культурного слоя. Не одну сотню камней пересмотрели, прежде чем натолкнулись на палеолитические орудия. И находки эти буквально ошеломили — нижний палеолит!

Сейчас еще рано говорить о твердой дате, тем более что собранная коллекция немногочисленна и разнородна. Но все же предварительно возраст находок может быть определен в 200 тысяч лет! На такое открытие не только нельзя было надеяться, о нем и мечтать-то было несерьезно!

Но оказалось, что благосклонности этого мыса только начинаются. Здесь же мы стали находить и фрагменты керамики. Встречались они на довольно большой площади, и, увлеченные поиском, мы разбрелись в разные стороны. Вдруг патриархальную тишину взорвал могучий и безумно радостный голос Щетенко.

— Нашел!.. Топор!!! Скорее ко мне! — неслось над долиной.

Он лежал прямо на поверхности, вымытый из слоя, — совершенно целый полированный топор из кремнистого сланца.

А потом уже в последних лучах уходящего солнца были найдены и другие каменные полированные орудия — еще один топор и мотыга — скорее всего III—II тысячелетия до нашей эры. Так открылось уже неолитическое поселение — тоже первое в Непале!

Заночевали в маленьком домике лесничества, стоящем у края джунглей, прямо на площадке этого неолитического поселения.

На следующий день мы собирались только снять планы двух открытых поселений. Однако на краю глубокого оврага, прорезавшего террасу, явственно увиделись очертания... прямоугольной крепости с массивными развалами башен по углам, которые возвышались над поверхностью на полтора метра. Все это очень напоминало укрепления, которые появились в Индии с приходом индо-ариев. А найденная вскоре здесь же и рядом керамика позволила определить приблизительную дату сооружения крепости — IX—VIII века до нашей эры. Выходит, примерно в это время индо-арии уже проникли в Непал?

...Дадна. Всего лишь один пункт на археологической карте Непала. А в решении скольких проблем мировой археологии могут «принять участие» материалы будущих раскопок только этих, за два дня обнаруженных памятников?

Тут и вопрос о времени появления первого человека в Непале, и пути его дальнейшего расселения; история первых контактов европеоидной и монголоидной рас; проблема становления производящего хозяйства, то есть перехода от собирательства и охоты к земледелию и скотоводству; загадка появления в Непале первых индо-ариев...

В тот же день мы возвращались в Катманду. На перевале Даман установлен телескоп. За одну рупию желающие могут полюбоваться на величественную Джомолунгму, у подножия которой раскинулась страна, которая за два дня стала старше на 200 тысяч лет.

А я разворачиваю телескоп к югу и смотрю туда, где за горами, на самом краю джунглей, находится древнейшее — а может быть, пока древнейшее? — поселение Непала.

А. Кашкин

Катманду — Москва

 

Свет полярной ночи

В Заполярье, у самой окраины земли, вот уже десять лет приливы Баренцева моря крутят турбину нашей электростанции. И хотя она опытная, энергия ее тоже вливается в Кольское энергетическое кольцо... Нас всего двадцать человек, и все мы живем под одной крышей, в большом доме. А вокруг на десятки километров — морские заливы, проливы, обдуваемые постоянными ветрами сопки, тундра, болота и непроходимые скалы. Если добавить также, что долгие месяцы мы живем замкнутым коллективом — связь с Большой землей осуществляется только катером, — то наш дом и ПЭС в горле Губы Кислой мы вполне могли бы назвать своим полярным островом... Казалось бы, уже давно можно было привыкнуть к тому, что здесь, в Заполярье, светлые месяцы бывают недолгими... Но каждый раз, когда наступает полярная ночь, мы заново сопротивляемся ее сонному влиянию. Мы знаем, что, если поддаться ей, дела пойдут из рук вон, появится равнодушие. Но чаще идешь на поводу у «полярки» тогда, когда нет у тебя настоящего дела.

На станции почти все автоматизировано, поэтому и штат ее мал. Основа коллектива пять дежурных инженеров станции, мы их называем сокращенно «дне», Есть еще три электромонтера и команда катера. «Дис» одним поворотом ключа пускает турбину, и, если нет сигнала отказа, все механизмы агрегата включаются в работу. Но может быть и так, что на пульте зазвенит и засветится сигнал неполадки. Тогда весь персонал становится ремонтной бригадой...

Вышла из строя задвижка — массивный водопроводный кран, сдерживающий напор моря. Для ее ремонта нужно было двоим уходить под воду и там перекрыть приемное отверстие подводящей трубы в бетонном водоводе. Самое трудное было в том, что погружаться в тридцатиградусный мороз нам еще не приходилось. Из опыта других знали — легочные автоматы аквалангов могли отказать в подаче воздуха — металл промерзнет перед погружением, и калиброванные отверстия автоматов закупорятся льдом. Конечно, можно было погрузиться с аппаратом, не охлажденным в арктической температуре. Войти в воду прямо из здания станции, однако для этого нужен шлюз, а его у нас нет, или ставить палатку на льду, нагреть в ней воздух и нырять в прорубь. Но море у нас Баренцево, и маленький ручеек Гольфстрима заворачивает в Урагубу, а потому ее младшая сестра, наша Губа Кислая, не замерзает. Так что в залив лишь случайно заносятся течением небольшие льдины. Происхождения они ненашенского и долго в устье Кислой не задерживаются.

Выход из положения все же нашли. Решили нырять без аквалангов и включаться в аппарат под водой: спустим на глубину, доступную ныряльщикам, акваланги — это можно сделать у блока, использовав откос дамбы, — аппараты «прогреются» до окружающей температуры, к мы, нырнув, включимся в них, причем успех погружения будет зависеть только от нашей расторопности.

В прошлом, когда мы занимались на курсах аквалангистов, а потом сами учили других, прием включения в аппарат проходил, как правило, успешно.

К погружению готовились я и Володя Комаров. В Баренцево мы с ним не раз ныряли, подводные впечатления наши совпадали до мельчайших подробностей, ведь море это одно из прозрачнейших. А прибрежный подводный пейзаж его под стать надводному — суров и красив.

Наверху, среди страхующих, оставался моторист катера Володя Беспалов. Как и многие на станции, наш второй Володя был мастером на все руки; занимался сваркой, слесарничал, стажировался как аквалангист; его стараниями, например, был оснащен подводным телефоном один из наших гидрокостюмов...

Нырял я вслед за Володей. Сразу с первых метров различил акваланг на морском дне, он лежал боном, зацепившись за откос дамбы. Гофрированный шланг его с загубником запутался в водорослях. Быстро и ловко подплыть к аквалангу мне мешал гидрокостюм: воздух, оставшийся в снаряжении, следовало стравить через клапан гидрошлема, а для этого нужно было плыть вниз ногами. Чтобы приблизиться к легочному автомату, мне предстояло протанцевать у аппарата с опущенными вниз ластами, высвободить от водорослей загубник, затолкать его в рот и, открыв вентиль, пустить сжатый воздух. Очень хотелось вдохнуть. Ситуация осложнялась еще и тем, что наверху появилась небольшая льдина и страхующие начали отталкивать ее шестами. Наконец, скользя по баллонам резиновыми перчатками, я открыл вентиль — и тут же голову окутали воздушные пузыри. Теперь задача упрощалась — надо было, не выпуская загубника, перекинуть аппарат через голову, надеть лямки ремней. К этому времени Володя тоже справился со своим аппаратом. Мы двинулись вглубь. Наконец, открылась подводная часть блока, обросшая водорослями и моллюсками; она смотрела в сторону моря двумя темнеющими проемами. Масштабы сооружения и дымка подводной среды рисовали в воображении сказочный сюжет. Но перед нами было реальное, много раз виденное на чертежах современное сооружение: два проема — огромные квадраты, которые заглатывают морокой поток и направляют его из моря в сторону водоема; с противоположной стороны такие же квадраты, уводящие поток из водоема — Кислогубского залива — в море. Проплыв от левого окна к правому, мы зависли в районе действия затвора. Шестьдесят четыре квадратных метра площади перекрывает затвор, и если плаваешь у левого паза, по которому скользит стальной щит, то правый уже разглядеть невозможно — он теряется в сине-зеленом сумраке. Мы должны были работать в районе наружного края водовода, однако неведомая сила потянула нас в глубь тоннеля. Мы, не сговариваясь, плыли в вязкую темень, приближаясь к загадочно черневшей машине. Уткнувшись масками в сталь лопастей, поняли, что плыть далее некуда, за лопастями был центральный затвор — веер развернутых поперек потока лопаток направляющего аппарата. Они выполняют двоякую роль: либо напрочь перекрывают тоннель, останавливая поток воды и вращение турбины, либо, разомкнув затвор, становятся под заданным углом к потоку и направляют его на лопасти турбины. Плавая среди неподвижных стальных ладоней машины, каждая из которых вдвое больше нашего роста, мы пытались представить турбину в работе. Однако надо было экономить воздух и выполнять основную работу — искать приемную решетку откачивающей системы. Рыжую в водорослях и раковинах решетку мы нашли быстро. Володя остался очищать ее, а я поплыл доложить о состоянии дел и просить, чтобы начали опускать детали для пластыря. Пластырь мы должны были изготовить из листа резины и крышки от пожарного колодца. Лист резины мне сбросили сразу, он как оживший морской призрак, расправив крылья, заметался в морской глубине. Когда я с куском резины приплыл в Володе, он уже принимал чугунный диск при-груза. Уложив пластырь, мы обследовали порог водовода и очистили его от наносного мусора. Завершив ремонт, мы поторопились наверх. И к тому же воздух в баллонах кончался.

На поверхности страхующим нас было тоже нелегко, если не труднее, мороз людей совсем доконал, разве что согревало их волнение.

Со дна моря мы подняли им несколько звездочек…

А. Рогов, начальник Кислогубской ПЭС.

 

Бордо на холмах Жиронды

Познакомиться с вином бордо ( Вина бордо — это общее название, оно объединяет тысячи марок, каждая из которых обладает своим неповторимым оттенком вкуса, аромата, цвета. В Бордо пять «великих семей» вин — Медок и Грав; белые сладкие вина Сотерна; Сент-Эмильон, Помероль и Фронсак; белые сухие Грав, Антр-де-Мер и Кот-де-Блэ; Бордо и Бордо-де-Кот. (Примеч. авт.)) именно в шато Сутар мне порекомендовали в городском музее виноделия. Это хозяйство типично для здешней округи, где средняя площадь виноградников пять гектаров. Расположенный в 35 километрах к востоку от Бордо, Сент-Эмильон является столицей очень древних виноградников, возникновение которых относится к галло-римской эпохе. Говорят, что небезызвестный римский поэт Озон сам-то больше гордился своими виноградниками, чем собственными виршами.

Коммуна Сент-Эмильон была создана по уставу английского короля Иоанна Безземельного 8 июля 1199 года. Сегодняшний Сент-Эмильон — средневековый город-музей, живущий, однако, полнокровной жизнью. С высоты королевского замка выборные «добрые люди» — жюрады — каждый год, облачившись в красные мантии, провозглашают время сбора урожая, как делали это восемь веков назад.

Двухэтажное здание XVIII века, сложенное из серого камня, представляет собой каре, одна из сторон которого — винный завод. Хозяин, граф Сутар, отворил высокие дубовые ворота, и, спустившись по ступенькам, мы попали в темное, дохнувшее холодом высокое помещение с каменным полом. Сразу бросились в глаза четыре огромные цилиндрические емкости из нержавеющей стали со стеклянными окошечками.

— Этим новинкам, — рассказывает хозяин, — три года. Раньше были деревянные чаны. В них разливают выдавленный сок. Здесь, подогретый до температуры 25—30 градусов, он бродит, после чего переливается в дубовые бочки. Баки сейчас пусты — ждут нового урожая; сбор жюрады назначили в этом году поздно, на начало октября. Обычно он проводится в сентябре. Известен исключительный по вкусу вина 1893 год, когда виноград собирали в августе.

В следующем зале ряды дубовых бочек с вином разных урожаев. Прежде чем разлить по бутылям, его выдерживают здесь не менее двух лет. У бондарного ремесла от века три святых-покровителя. И все же оно умирает. Даже здесь, в Жиронде, традиционном винодельческом районе, оно исчезает, вытесненное полуиндустриальным производством бочек.

— Однако, — говорит Сутар, — можно еще найти людей, работающих бочки вручную. Мастера эти не местные, они приезжают из Португалии.

В углу темного зала стояли картонные гофрированные ящики с этикетками: «Шато Сутар Сент-Эмильон, 1973 год».

Граф достал несколько бутылок. Из мрака подземелья свечи вырывали только самое близкое к нам пространство, и вино было густого темно-красного цвета. Вспоминаю «официальные» характеристики вин Сент-Эмильона. «В первые годы они должны иметь темный цвет, сверкающий и бархатистый, после пяти месяцев выдержки в бутылках приобретают изысканность вкуса. Благодаря наличию в почве железа, старые вина цвета топаза, молодые — рубина».

Холодное вино имело очень приятный, чуть горьковатый, как ему и положено, вкус. Какое это вино — нервное, молчаливое, элегантное, большое, тонкое, круглое, кричащее? — я пытаюсь припомнить все определения, даваемые здесь винам знатоками, убежденными, что вино — это живой организм.

Сутар охотно сообщил, что пять гектаров его виноградников дают в среднем по сорок гектолитров вина с гектара. На период сбора и обработки урожая он нанимает на сорок дней тридцать сезонных рабочих. На постоянной же службе находятся всего четыре человека — две супружеские пары, которые живут здесь же, в усадьбе. Это совсем немного, если учесть, что возделывание виноградников требует постоянных больших затрат труда: четыре пахоты в год, рытье ям или углублений для подсадок молодых растений (на замену старым), глубокая вспашка для больших посадок, подвязывание виноградных лоз к шпалерам и подрезка усов винограда, опрыскивание купоросом, обработка серой...

— Законы рынка суровы, — сетует граф. — Соседи-конкуренты пристально следят, чтобы никто в других шато не получил нечаянной прибыли. Скажем, если урожай превысит 42 гектолитра с гектара, вино, изготовленное из излишков, будет считаться «незаконнорожденным»... А это бросает тень на всю марку, падает престиж, не говоря о цене...

Я вышел из замка за железную ограду сада. Виноградники начинались сразу за воротами и тянулись до горизонта. Высокие, почти в человеческий рост, стебли с мелкими, но уже темнеющими ягодами в тугих гроздьях. Воздух был теплым, сентябрьское солнце клонилось к закату, и легкий ветерок гнал рябь зеленых волн вверх по холму, нарушая тишину шелестом листьев; вдали, в купах деревьев, виднелись другие шато.

Лохматый пес выбежал на тропинку. Немолодые мужчины и женщины с усталыми, осунувшимися лицами медленно шли вдоль шпалер, закинув на плечи мотыги. Шли виноградари Сент-Эмильона, люди, создавшие своими руками и этот чудесный вид с холма, и всемирную славу бордо, и благополучие графа Сутара. Почему так решительно непохожи они на виденных мною во многих ярких журналах радостных крестьян, весело несущих тяжелые корзины с виноградом?

Всякие впечатления, вероятно, должны накопиться в сознании до какой-то точки, когда неизбежно возникнут вопросы: а почему это, собственно, именно так, а не иначе?

«Винные» впечатления во Франции начинают набираться независимо от вашего желания уже с первого дня приезда в эту страну, где в виноделии и виноградарстве занято три миллиона человек — около десяти процентов всего работающего населения.

В ресторане старинной гостиницы «Ля Миди», в городке Андай на берегу Бискайского залива, официант спросил:

— Мсье, вэн, жю, кока-кола?

— Жю, — ответил я.

Это означало, что я предпочитаю сок.

За свою оплошность я был наказан уже через минуту. Перед моим соседом, сказавшим «вэн», появилась добрая бутыль с содержимым густого бордового цвета. Мне же принесли сосуд, который своим видом, а главное, размером смахивал на флакон дорогих духов. Строгие черные глаза официанта не оставляли надежды на то, что это милая шутка, что следом я получу сок в достаточном количестве. «Флакона» хватило на один глоток, отчего пить захотелось еще больше. В этот момент в мой фужер брызнула бордовая струя: сосед по столу пришел на помощь. Я глотнул вина и ощутил терпкий кисловатый вкус, а аромат блюд стал еще резче и острее...

Впечатления первого дня и встреча с виноградарями шато Сутар не дали ответа на возникший вопрос: почему здесь все пьют вино и почему здесь отличное натуральное виноградное вино дешевле сока и кока-колы?

Первому обстоятельству во многом способствует то, что Франция с ее смешанным атлантическим, средиземноморским и континентальным климатом располагает лучшими в мире природными условиями для выращивания винограда. Естественно, что здесь широчайшее разнообразие сортов вин высочайшего качества, что вино — национальный напиток, что французы поглощают его больше, чем любая другая нация, — около трети литра в день на одного жителя, считая и детей.

Но на капиталистическом рынке вино — продукт, ничем не отличающийся от всех других, несмотря на ореол легкомыслия, которым окружают его патриоты виноделия и гурманы. И законы конкуренции действуют точно так же, как при производстве автомобилей.

...Поведали мне об этом в Бордо местные журналисты.

Отсутствие в сельских районах постоянного заработка в течение большей части года приводит к тому, что многие жители, особенно молодежь, отчаявшись, уходят в поисках работы в города, где на сегодняшний день зарегистрировано более полутора миллионов безработных.

Великий винодел Франция ввозит вина больше, чем экспортирует! Так называемые расхожие вина (в большом количестве производимые в средиземноморских странах, особенно в Алжире) продаются по низким ценам для внутреннего потребления. И поскольку потребности в качественных винах все больше возрастают, а Национальный институт местных вин устанавливает раздражающие виноделов ограничения, то у некоторых алчных и неразборчивых в средствах дельцов возникает соблазн «растянуть» вина дорогих марок добавлением более дешевых импортируемых или даже составлением смесей из кислот, глицерина, сахара и воды.

Совсем недавно разразились скандалы, вызванные судом над двенадцатью главными виноторговцами Бордо по обвинению в подделке, и сразу последовало частичное сужение французского винного рынка. Многие иностранные покупатели отказались от сделок, значительная часть урожая 1972 года осталась непроданной, а большой, но неровный урожай 1973 года заставил купцов говорить об «озере» европейского вина, которое разольется вследствие сильного понижения цен.

Но, пожалуй, главная опасность для французских виноделов таится в подрыве конкурентоспособности их продукции виноделами из других стран Средиземноморья. В первую очередь это Италия, находящаяся с Францией в одной упряжке «Общего рынка». Постоянные конфликты между этими странами в споре по вопросу о поставках вин настолько серьезны, что получили название «винной войны».

Закупая в Италии в погоне за прибылями более дешевые вина, французские оптовики ставят виноделов в критическое положение. Закупочные цены низки, а стоимость производства выросла на 40 процентов только за три года — и вот разорились шесть тысяч виноградарей в департаменте Гар, десять тысяч крестьянских хозяйств в департаменте Эро.

Приспособление французского виноделия к политике «Общего рынка» привело к тому, что виноградные плантации было решено ежегодно сокращать на две тысячи гектаров, а новые посадки временно запретить. Это вызвало справедливое недовольство и протесты крестьян, особенно на юге Франции.

Наиболее решительно настроенные из виноделов учатся обращению с пистолетами и винтовками, готовясь к серьезному противоборству, если их интересы не будут приняты во внимание. Угрожая прибегнуть к вооруженным действиям, виноделы тем временем в знак протеста против импорта вин приводили в негодность железнодорожные линии, блокировали порты и дороги на побережье Средиземного моря, выливали итальянское вино, привозимое в цистернах.

Сегодня французских виноделов ждут новые испытания: решается вопрос о принятии в «Общий рынок» Греции, Португалии и Испании — трех винодельческих стран, в которых рабочая сила, а следовательно, и вино значительно дешевле, чем во Франции. Я сам видел, что в приграничном испанском городке Ибардине вино продается вдвое дешевле, чем во Франции.

...Моя беседа с журналистами проходила в тихом уютном кафе в Бордо, куда, казалось, не долетало эхо залпов «винной войны». Но линия фронта этой «войны» проходила и здесь. На столе стояла бутылка темно-красного вина — одной из нескольких тысяч прекрасных марок бордо. С нее скатились несколько крупных капель и расплылись бурыми пятнами на белой салфетке. Как никогда явственно я вдруг понял, насколько похожи они на пятна крови.

А. Миловский

 

Ирвинг Уоллас. Документ «Р»

Продолжение. Начало в № 4.

Вернувшись после похорон полковника Бакстера в ФБР, Вернон Т. Тайнэн быстро прошел к себе в кабинет. Здесь почти два часа провел он за письменным столом, изучая свежую информацию, а затем, ровно в 12.45, вынул из сейфа для сверхсекретных документов папку с грифом «Для служебного пользования» и энергично зашагал к лифту...

Была суббота. А в этот день каждую неделю, с тех пор как он стал директором ФБР, Тайнэн неукоснительно соблюдал священный ритуал — ездил к матери в поселок для состоятельных престарелых.

Несколько лет спустя после смерти Джона Эдгара Гувера он узнал, что Старик жил вместе со своей матерью Анной-Марией вплоть до самой ее смерти. Гувер всегда относился к матери с лаской и почтением, и для Тайнэна это был пример, достойный подражания.

— ...Буду ровно через час, — сказал он шоферу и вышел из машины у дома, где приобрел для матери комфортабельную четырехкомнатную квартиру.

В подъезде Тайнэн проверил, включена ли сигнализация. Нет, не включена. Придется снова сказать матери, что сигнализацию надо включать даже тогда, когда она сидит дома. В эти дни разгула хулиганов и бандитов мерами безопасности пренебрегать никак нельзя. Эта мразь не остановится перед тем, чтобы похитить мать директора ФБР и потребовать за нее немыслимый выкуп.

Отперев дверь, Вернон зашел в прихожую. Мать, как обычно, сидела в мягком кресле перед цветным телевизором.

— Здравствуй, мама, — сказал он.

Не глядя в его сторону, Роз Тайнэн помахала ему рукой и продолжала сосредоточенно смотреть на экран, не в силах оторваться от любимой передачи. Вернон подошел к ней и поцеловал напудренный лоб. Она ответила быстрой улыбкой и приложила палец к губам:

— Передача вот-вот кончится. А ланч уже готов. Снимай пиджак,— и снова приклеилась глазами к телевизору, схватив себя за бока и трясясь от смеха.

Тайнэн с гордостью подумал: «Если бы Эдгар Гувер смог увидеть эту картину!»

И уж конечно, его сыновние заботы получили бы одобрение Старика.

В свои восемьдесят четыре года Роз Тайнэн была здорова, как абхазка, — нет, нет, Абхазия нам не пример, там коммунисты! — как крестьянка из Вилькабамба — вот это лучше.

Наконец передача кончилась. Выключив телевизор, Роз Тайнэн взяла сына за руку и отвела в столовую.

— Сейчас будем обедать.

— Мама, у тебя опять была отключена сигнализация. Ты не должна ее выключать... Ради меня.

— Я иногда забываю. Постараюсь больше этого не делать.

— Очень тебя прошу.

— Как дела на службе?

— Веселее некуда. Сегодня хоронили Ноя Бакстера. Я нес гроб.

— Да, да. Бедная Ханна. Одно утешает, что у нее остались сын и внук. Надо мне ей позвонить.

Они строго следовали сложившемуся ритуалу своих субботних встреч. Сначала Роз Тайнэн сообщила сыну все сплетни о своих соседях. Потом подробно пересказала содержание фильма о мужчине, сиротке и собаке, который показывали на неделе. Затем рассказала о полученных и написанных ею письмах.

Настала очередь Вернона. Он рассказал ей о президенте Уодсворте. Затем о двух убийцах, числившихся в списке десяти наиболее опасных преступников, которых задержали в Миннеаполисе и в Канзас-Сити.

Обед закончился точно по расписанию. Через десять минут пора уезжать.

— Ну что, мама, ты готова посмотреть папку?

— Всегда готова, — широко улыбнулась она.

Встав из-за стола, он прошел в гостиную и вернулся с палкой в руках.

Десятиминутное пение материалов из этой пайки было его обычным субботним подарком матери. Это была недельная сводка донесений агентов ФБР о личной жизни знаменитостей — в основном сведения о дебошах, пьяных скандалах и сексуальных извращениях.

И опять Тайнэн подумал, что Джон Эдгар Гувер одобрил бы его поведение. Ведь это он, Гувер, положил начало сбору информации об интимной жизни выдающихся американцев и регулярно поставлял материал подобного рода президенту Линдону Б. Джонсону, чтобы высшему чиновнику страны было что читать на сон грядущий...

Провожая сына, Роз Тайнэн внимательно посмотрела ему в глаза.

— Ты плохо выглядишь. У тебя масса забот, сынок?

— Страна переживает трудные времена, мама. Многое надо сделать. Не знаю просто, что будет, если не удастся провести тридцать пятую поправку.

— Ты-то понимаешь, что нужно народу, — сказала мать. — Я как раз недавно говорила миссис Гросман, соседке сверху, что мой сын знал бы, как навести порядок, будь он президентом.

Открывая дверь, Тайнэн подмигнул матери:

— Может, в один прекрасный день я и стану чем-то большим, чем президент.

День у Кристофера Коллинза выдался тяжелый. Пытаясь наверстать время, занятое похоронами Бакстера, он работал без обычного часового перерыва на обед. И лишь сейчас, сидя с женой и двумя близкими друзьями у беломраморного камина в зале ресторана «1789 год» на 39-й улице в Джорджтауне, он впервые почувствовал, как сильно проголодался.

Отрезая кусок за куском от утки под апельсиновым соусом, Коллинз взглядом проверял, довольны ли его выбором блюд Рут и Поль Хилльярды.

Крис тепло посмотрел на Поля.

Они были знакомы много лет. Коллинз помнил Хилльярда членом городского совета Сан-Франциско в те времена, когда еще сам работал адвокатом в Калифорнии. Всплыло в памяти, как они тогда три раза в неделю играли вместе в ручной мяч, вспомнил он и что был шафером на свадьбе Хилльярда. И вот годы спустя они в Вашингтоне: он — министр юстиции, его друг — сенатор от Калифорнии...

— Как тебе вино, Поль? — спросил Коллинз. — Между прочим, калифорнийское.

— Разве ты не видишь — я отдал должное, — ответил Поль, показывая пустой бокал. — Лучшее свидетельство качества наших виноградников.

— Налить еще?

— Калифорнийского с меня достаточно, но вот поговорить с тобой о Калифорнии я не прочь. Ведь именно у нас и будет все решаться.

— Решаться?.. А, ты о тридцать пятой!

— После вчерашнего голосования в Огайо мне беспрерывно звонят из Калифорнии. Весь штат гудит.

— И что же говорят?

Хилльярд раскурил трубку.

— Судя по тому, что я слышал, перевес на стороне ратификации. В конце недели в поддержку поправки собирается выступить губернатор.

— Президента это порадует, — заметил Коллинз.

— Говоря между нами, они заключили сделку, — пояснил Хилльярд.— По истечении своих полномочий наш губернатор намерен баллотироваться в сенат. Поддержка Уодсворта ему просто необходима, но президент всегда относился к нему с прохладцей. Вот они и договорились по-деловому. Губернатор поддержит поправку, если президент потом поддержит его кандидатуру на выборах в сенат. — Поль помолчал и добавил: — Плохо дело.

Коллинз, доедавший последний кусочек утки, даже перестал жевать.

— Что ты хочешь этим сказать, Поль? Почему плохо? Я думал, что ты за тридцать пятую.

— Я не был ни за, ни против. В некотором роде сохранял позицию бесстрастного наблюдателя. И думаю, в глубине души ты придерживаешься такой же позиции. Но теперь, коль скоро решение свалилось на наши головы, я склонен действовать.

— На стороне противников поправки?

— Да.

— Не спеши, Поль, — нервно сказала Рут Хилльярд. — Надо подождать и посмотреть, как к ней относится народ.

— Мы никогда не узнаем, что думает народ, пока народ не узнает, что думаем мы. Толпа ведь ждет от своих вождей совета: что правильно, а что неправильно. В конце концов...

— А ты уверен, Поль, что сам знаешь, что именно правильно? — перебил его Коллинз.

— Начинаю обретать уверенность в этом, — тихо ответил Поль. — На основании тех данных, которые постепенно поступают из дому, я начинаю думать, что в тридцать пятой поправке допущен явный перебор. Это слишком сильное оружие. То же, кстати, думает и Тони Пирс. Он едет в Калифорнию, чтобы сражаться против принятия поправки.

— Ему доверять нельзя, — возразил Коллинз, вспомнив тираду, произнесенную на ужине в Белом доме Тайнэном в адрес борца за гражданские права. — Мотивы его действий вызывают подозрения. Он превратил борьбу вокруг поправки в орудие личной войны с Тайнэном. Он ведь нападает больше на него лично, чем на поправку, потому что Тайнэн выставил его из ФБР.

— Ты точно это знаешь? — спросил Хилльярд.

— По крайней мере, мне так говорили. Но проверять я не проверял.

— Ну так проверь, потому что я слышал иную версию. Служа в ФБР, Пирс разочаровался в нем. И пытался вступиться за некоторых сотрудников, репрессированных Тайнэном. В отместку Тайнэн загнал его в дыру — то ли в Монтану, то ли в Огайо, — и Пирс уволился, чтобы бороться за реформу ФБР, но уже не изнутри. А Тайнэн, как мне рассказывали, начал потом распространять версию, будто он уволил Пирса сам.

— Это неважно, — заявил несколько нетерпеливо Коллинз. — Важно то, что ты решил выступить против тридцать пятой.

— Да, решил, потому что она меня тревожит. Я понимаю, чем она продиктована, но вижу и какие она открывает возможности для злоупотреблений. Обнадеживает только то, что пост председателя Верховного суда занимает Джон Мейнард. Он не допустит ничего бесчестного. И все же, повторяю, возможность ратификации тридцать пятой поправки глубоко меня тревожит.

— Но ведь есть и положительная сторона, Поль. Поправка поможет нам сдержать волну преступности. В одной лишь Калифорнии уровень правонарушений достиг высшей точки...

— Достиг ли? — перебил Хилльярд.

— То есть как это «достиг ли»? Ты ведь знаком со статистическими данными ФБР.

— Статистика, цифры... Кто-то сказал, что цифры не лгут, зато лжецы умеют обращаться с цифрами... — Хилльярд неловко завозился в кресле, положил трубку на стол и пристально посмотрел на Коллинза. — Вообще-то, я как раз об этом и хотел с тобой поговорить. Но все не решался. Дело касается твоего министерства, и я боялся тебя обидеть.

— С какой стати я должен обижаться? Черт возьми, Поль, мы же старые друзья. Выкладывай все, что у тебя на уме.

— Хорошо. — Хилльярд наконец решился. — Вчера вечером мне звонил Олин Киф. Разговор с ним очень меня встревожил.

Это имя ничего не говорило Коллинзу.

— Киф недавно избран членом законодательного собрания Калифорнии... от Сан-Франциско, — пояснил Хилльярд. — Хороший малый. Тебе понравится. Ну так вот, он состоит в одной из комиссий собрания, в обязанности которой входят контакты с руководством полиции в районе Залива. Во время одной из встреч с полицейскими начальниками двое из них высказали удивление по поводу того, что ФБР сознательно подрывает их репутацию. Они заявили, что данные о росте преступности в их округе, переданные ими директору Тайнэну, не идут ни в какое сравнение с теми явно завышенными данными, которые публикуешь ты.

— Именно, — возразил Коллинз. — Я их только публикую. Вся информация с мест поступает к Тайнэну: он ее и обрабатывает. Официально их потом публикует, конечно, мое ведомство. Но так ли это все важно? Что ты, собственно, пытаешься мне доказать, Поль?

— То, что Киф подозревает директора Тайнэна в фальсификации статистических данных о преступности в стране, в явном передергивании, особенно по части Калифорнии. Директор ФБР преувеличивает рост и размах преступности в нашем штате.

— А зачем? Какая ему в этом корысть?

— Самая прямая. Тайнэн делает это — если действительно делает, — чтобы запугать членов законодательного собрания и заставить их голосовать за поправку.

— Послушай, Поль, я знаю, что Тайнэн просто помешался на тридцать пятой поправке, знаю я и то, что ФБР всегда обожало игры со статистикой. Но зачем ему заниматься столь рискованным делом, как фальсификация статистических данных? Чего он этим добьется?

— Власти.

— Власть у него есть и так, — резко ответил Коллинз.

— Но не та власть, которая у него будет как у председателя Комитета по охране национальной безопасности, если войдут в силу статьи тридцать пятой поправки. Вот тогда нам только и останется, что запеть: «Вернон Тайнэн юбер аллес».

— Не верю, — покачал головой Коллинз. — Ни на минуту этому не верю. Я ведь практически живу в министерстве юстиции, Поль, и знаю, что там к чему, а ты нет. Ты и твой Киф — люди посторонние. Что он, черт его подери, может знать!

Но остановить Хилльярда было невозможно. Поправив съехавшие с носа очки, он сказал серьезно:

— От нашего разговора осталось впечатление, что Киф как раз знает многое. И то, что ему стало известно, очень дурно пахнет. Ты не обязан верить мне на слово, Крис. Выясни все сам. Ты говорил, что, возможно, поедешь в Калифорнию. Вот и прекрасно. Почему бы тебе не встретиться с Кифом? Ты просто выслушай его. — Сделав паузу, Поль добавил: — Если, конечно, в силу каких-то причин ты не можешь так поступить, то не надо.

— Прекрати, Поль! Ты ведь достаточно хорошо меня знаешь. С какой стати мне отказываться выслушивать факты, если, конечно, они есть? Я не наймит. И не меньше тебя хочу знать правду.

— Так, значит, встретишься с Кифом?

— Организуй встречу, и я приду.

— И надеюсь, придешь непредубежденным. Вся судьба наших треклятых Штатов зависит теперь от того, как пойдут дела в Калифорнии...

Ровно в полдень следующего дня, как всегда раз в неделю за последние полгода, Измаил Янг въехал в подземный гараж здания имени Джона Эдгара Гувера.

Вернон Т. Тайнэн обожал часы работы с писателем над автобиографией. Еще бы — можно было всласть поговорить о себе!

Измаил Янг эти часы ненавидел.

Директор ФБР хотел иметь хорошо написанную автобиографию, и ему рекомендовали Янга. Тайнэн ознакомился с книгами, которые Янг написал для трех известных людей, и потребовал, чтобы писатель приступил к работе с ним. Янг отказался, потому что немало слышал о характере Тайнэна и о его мании величия. Но сопротивлялся Янг недолго. Тайнэн просто вынудил его взяться за работу. Вынудил шантажом.

Янг никак не мог забыть первой встречи с Тайнэном. Директор, сощурив свои кошачьи глазки, сказал тогда:

— Наконец-то, мистер Янг. Рад с вами познакомиться, мистер Янг.

— Зовите меня просто Измаилом, — сказал Янг шутливо.

Директор лишь уставился на него невидящим взглядом, но так никогда и не называл его по имени, а обходился обращением «Янг» или просто «вы»: «Вы сделайте…», «Вы слушайте...»

Прошло уже полгода, и они снова сидят друг против друга: Янг — потягивая кока-колу, Тайнэн — попивая свое пиво.

Тайнэн отставил в сторону кружку.

Янг уже помнил, что это сигнал к началу работы. Наклонившись вперед, он включил магнитофон на запись и посмотрел в свои заметки.

На прошлой неделе директор сообщил ему тему сегодняшней беседы. Янг тщательно к ней подготовился. День предстоял нелегкий.

— Итак, поговорим о Джоне Эдгаре Гувере, — начал Тайнэн. — О том, как он научил меня работать и сделал меня тем, кто я сегодня есть. Я многим ему обязан. После его смерти в 1972 году я не хотел работать ни с Греем, ни с Ракелхаузом, ни с Келли, ни с кем другим. Люди они все были хорошие, но, поработав однажды со Стариком — это мы Гувера так называли, — уже ни с кем другим дело иметь не захочешь. Поэтому я уволился после его смерти и открыл собственное сыскное агентство. И только лишь сам президент сумел убедить меня оставить частный бизнес, чтобы возглавить Бюро. Я вам это уже, кажется, рассказывал.

— Да, сэр, я уже написал и отредактировал эту часть.

— Обстановка в стране стремительно ухудшалась, и ухудшалась так, что президенту вновь потребовался Старик. Но поскольку Гувера уже не было, президент решил найти настоящего гуверовца. Поэтому он и пригласил меня, и ни разу не пожалел об этом. Напротив — не помню, говорил я вам об этом или нет, — месяц назад президент отвел меня в сторону и сказал: «Вернон, самому Гуверу не удалось бы сделать то, что сумели сделать вы». Так и сказал, слово в слово.

— Я помню, — подтвердил Янг. — Высокая оценка.

— Но вот что, Янг. Я не хочу, чтобы эта часть книги восхваляла меня. В ней должен восхваляться Старик, чтобы читатель понял, почему я его так чту и чему у него научился.

— Да, да, конечно, я всю неделю читал материалы о Гувере...

— Вы забудьте все, что читали. Эти злобные бумагомараки вечно обливали Старика грязью, особенно в его последние годы. Вы меня слушайте, тогда поймете, что к чему. Именно Гувер поставил дело охраны закона и порядка на профессиональную основу. Он заставил общественность уважать нас, забыть о старых предрассудках. ФБР было создано при Теодоре Рузвельте министром юстиции Чарльзом Бонапартом. Он родился в США, но был внуком младшего брата Наполеона. Затем Бюро возглавляла целая цепочка людей, либо посредственных, либо просто плохих. Последним перед Стариком был Уильям Бернс, тот просто ни к черту не годился. По мнению Харлана Фиске Стоуна, под властью Бернса ФБР превратилось в частную тайную службу погрязших в коррупции членов правительства. Поэтому за год до ухода в Верховный суд Стоун приметил двадцатидевятилетнего парня по имени Джон Эдгар Гувер и поставил его во главе Бюро. Гувер в то время работал клерком в государственной библиотеке. Когда он принял Бюро, там служило всего шестьсот пятьдесят семь человек. Ко дню смерти у него было более двадцати тысяч подчиненных. Гувер основал лабораторию изучения преступности, архив отпечатков пальцев, школу ФБР, Национальный центр информации о преступности, компьютеры которого содержали около трех миллионов досье. Все это работа Старика. И под его руководством — так же, как и под моим, — ни один сотрудник ФБР никогда не был уличен в нарушении закона!

Еще бы, подумал Янг, вспоминая о «достижениях» Гувера, которые Тайнэн для удобства замолчал. На протяжении почти всей своей карьеры Гувер игнорировал организованную преступность, отказываясь верить в существование мафии, и был вынужден признать факт ее существования только в 1963 году, когда заговорил Валаччи. Раздосадованный этим, Гувер никогда не произносил слово «мафия», предпочитая ее другое название — «Коза ностра». Многие его сторонники утверждали, что Старик игнорировал мафию, боясь, что преступное подполье подкупит и совратит его работников, подорвав тем самым репутацию его ведомства, как оно подкупало и совращало полицейские власти на местах.

Однако многие утверждали, что Гувер избегал столкновений с преступным синдикатом по другой причине — расследование всех преступлений мафии грозило затянуться на непомерно долгий срок, подрывая тем самым официальные статистические данные ФБР об успешной борьбе с преступностью.

Вспомнил Янг и о других «триумфах» Гувера, которые обошел удобным молчанием Тайнэн. Гувер публично назвал Мартина Лютера Кинга «заядлым лжецом» и установил подслушивание телефонных разговоров, чтобы узнавать подробности его личной жизни. Гувер назвал «бесхребетной медузой» бывшего министра юстиции Рамсея Кларка. Гувер объявил бандитами и заговорщиками патера Берригана (1 Активные борцы против войны США во Вьетнаме и за гражданские права священники братья Берриганы неоднократно бросались за решетку судебными властями.) и других католиков — противников войны во Вьетнаме еще до того, как их дело было передано Большому жюри. Гувер оскорбительно отзывался о мексиканцах и пуэрториканцах, уверяя, что люди этих национальностей ничего не умеют, не могут даже стрелять прямо. Гувер приказал подслушивать разговоры и конгрессменов, и участников антивоенных демонстраций, и сторонников ненасильственных действий в борьбе за гражданские права. Он приказал подвергнуть проверке даже четырнадцатилетнего мальчика из Пенсильвании только за то, что тот хотел провести лето в Восточной Германии, и руководителя скаутского отряда из Айдахо за то, что тот хотел повезти своих скаутов путешествовать по России.

Измаил Янг припомнил статью Пита Хэмилла: «За все последние тридцать лет страна не знала такой подрывной деятельности, как деятельность Джона Эдгара Гувера. Она подорвала нашу веру в самих себя, веру в открытое общество, надежды на то, что можно жить в стране, свободной от тайной полиции, от тайного наблюдения и сыска, от преследований за политические убеждения».

Да, обо всем этом можно было бы поговорить, но Янг, естественно, счел за лучшее держать язык за зубами.

— Я вам расскажу одну деталь из жизни Гувера, о которой мало кто знает, — продолжал Тайнэн. — Я всегда считал, что о человеке очень многое говорит его отношение к своим родителям. Так вот, до сорока трех лет Гувер жил со своей матерью Анной-Марией. Человек, поступивший подобным образом, не может не быть порядочным человеком.

«Или подходящим объектом для Фрейда», — подумал Янг.

— Я вам сейчас расскажу еще одну историю. Когда Гуверу стукнуло семьдесят, на президента Джонсона оказывали очень сильное давление с целью убрать Гувера в отставку. К чести Джонсона, он категорически отказался сделать это. И когда кто-то спросил почему, президент ответил: «Пусть он лучше писает из нашей палатки наружу, чем снаружи в нашу палатку». Ну как, здорово, а? — Хлопнув себя по ляжке, Тайнэн громко расхохотался.

— Конечно, — с сомнением сказал Янг.

— Как, по-вашему, вставим в книгу?

— О да, — поспешно ответил Янг.

— Напишите, пожалуй, что президент Джонсон сказал это мне, — подмигнул ему Тайнэн. — Все равно никто не опровергнет. И Джонсон и Гувер давно мертвы.

— Л. Б. Д. вполне мог сказать вам это, — согласился Янг. — И в книге такой эпизод прозвучит.

На столе директора зазвонил телефон. Удивленный Тайнэн снял трубку, пробормотав:

— Кто бы это мог быть? Президент?.. Да, Бет, — сказал он. — Что, Гарри Эдкок? Попросите его подождать. Очень важно? — Он внимательно слушал. — Насчет Бакстера? Дело со Святой Троицей... Ах да, разумеется, история с Коллинзом! Хорошо, скажите Гарри, что я приму его через минуту.

Положив трубку, Тайнэн замер на месте, задумавшись. Отойдя наконец от стола, он увидел Янга.

— Вы... Я совсем забыл, что вы еще здесь. Вы слышали мой разговор по телефону?

— Что-что? — спросил Янг, изображая на лице растерянность, как будто бы только что оторвался от списка своих вопросов, который внимательно изучал.

— Нет, ничего, — удовлетворенно сказал Тайнэн. — Просто возникло неотложное дело. Мы ведь все-таки пока еще правим страной. Очень жаль, что придется прервать нашу встречу, Янг, но я уделю вам лишних полчаса на следующей неделе.

— Разумеется, сэр, как скажете.

Послушно убрав магнитофон и быстро запихав в портфель свои бумаги, Янг решил, что прокрутит конец пленки, как только доберется до дома. О чем таком важном шел разговор, что директор испугался, как бы он не подслушал? Что-то по поводу срочного желания Эдкока встретиться с Тайнэном «насчет Бакстера»... Речь, видимо, шла о покойном министре юстиции. Так, а потом он сказал: «Дело со Святой Троицей». Кодовое название операции? А может, название церкви в Джорджтауне... Затем он упомянул «историю с Коллинзом». Должно быть, имелся в виду Кристофер Коллинз. Что же здесь может крыться такого важного?..

— Итак, Гарри? — посмотрел на Эдкока Тайнэн.

— Мы подняли досье патера Дубинского. Репутация у него чистая, но небольшая зацепка нашлась. Однажды в Трентоне его попутали с наркотиками, но полиция дело прекратила. Однако мы...

— Этого больше чем достаточно, — выпрямился в кресле Тайнэн. — Пойди к нему, ошарашь...

— Уже, шеф, — торопливо сказал Эдкок. — Я уже был у него. Вот только что вернулся.

— Так что же он сказал, черт его возьми? Выложил исповедь Ноя?

Доклады Гарри Эдкока всегда строились по порядку и в хронологической последовательности. В отличие от газетчиков, выносящих сенсацию в заголовок, он не любил нарушать последовательность, потому что, по его мнению, такие нарушения приводят к искажению содержания сообщений, пропускам и недоразумениям. Тайнэн, давно привыкший к его манере, терпеливо ждал, барабаня пальцами по крышке стела.

— Позвонив патеру Дубинскому сегодня утром, я назвал себя и сказал, что провожу расследование в интересах государственной безопасности. Ровно в 11.05 он принял меня в жилых помещениях церкви. Я предъявил удостоверение и жетон. По моей просьбе мы беседовали наедине. Сразу взяв быка за рога, я заявил: нам, мол, доподлинно известно, что Бакстер перед смертью исповедовался ему. И что больше ни с кем, кроме него, перед смертью не разговаривал. Патер подтвердил это. — Эдкок достал из кармана испещренный пометками сложенный листок. — Я набросал конспект нашей беседы на обратном пути в Бюро. — Взглянув на листок, Эдкок продолжал: — Так вот, патер Дубинский спросил меня, уж не получил ли я эти сведения от министра юстиции Кристофера Коллинза. Я ответил отрицательно.

— Молодец.

— Затем я сказал: «Как вам известно, патер, полковник Бакстер имел доступ к высшим государственным тайнам. Поэтому ФБР интересуется всем, что он мог сообщить лицам за пределами правительственных кругов. Особенно в тот период, когда был болен и не вполне владел собой. Мы пытаемся установить источник утечки информации, имеющий жизненно важное значение для государственной безопасности, и нам полезно было бы знать, не сказал ли вам полковник Бакстер что-либо, имеющее отношение к данному вопросу. — Затем я добавил: — Мы хотели бы знать, что именно сказал вам полковник в самые последние минуты жизни». — Эдкок оторвал взгляд от своих заметок. — На это патер ответил: «Сожалею, но последние слова полковника Бакстера составляют его исповедь. Тайна исповеди священна. Как исповедник полковника Бакстера я не имею права передать его слова никому другому».

— Вот ведь сволочь, — пробормотал Тайнэн. — И что же ты сказал на это?

— Сказал, что никто и не требует от него раскрывать тайну исповеди, но правительство — не «кто другие». Он сразу же напомнил об отделении церкви от государства. По его словам, я представляю государство, в то время как он представляет церковь. Я понял, что по-хорошему от него ничего не добиться, и решил нажать.

— Молодец, Гарри, так-то оно всегда лучше.

— Я ему сказал... не помню точно, в каких выражениях, но, в общем, объяснил, что сутана не ставит его выше закона. И нам известно, что с законом он уже имел дело.

— Прямо так ему и влепил? Правильно. И как он реагировал?

— Сначала вообще ничего не сказал. Просто молча продолжал меня слушать. Я выложил ему все, что у нас есть, о том, как пятнадцать лет тому назад он обвинялся в хранении наркотиков. Отрицать он не стал, честно говоря, он просто вообще ничего не сказал. Я объяснил, что, хотя его тогда не арестовывали и к суду не привлекали, обнародование нами информации об этом эпизоде его биографии может причинить немало неприятностей и подорвать его репутацию. Было видно, что он разъярился холодной, как лед, злостью. И лишь спросил в ответ: «Вы пытаетесь мне угрожать, мистер Эдкок?» Я быстро объяснил, что ФБР не угрожает, но всего лишь собирает сведения, исходя из которых действует затем министерство юстиции. Вел я себя исключительно осторожно — у нас ведь действительно нет на него ничего по-настоящему серьезного. Единственное, что мы можем, — опозорить его перед прихожанами.

— Престиж в глазах общественности — больное место попов, — глубокомысленно возвестил Тайнэн.

— Видите ли, шеф, иметь дело с попами — совсем не то же самое, что с нормальными людьми. Они иначе на все реагируют, потому что за ними стоит вся эта божественная мура. Ну вот, например, он отказался иметь со мной дело, дал понять, что мне пора уходить, и на прощанье заявил: «Вы меня слышали. Делайте что хотите, но я обязан повиноваться моим обетам, данным власти более высшей, нежели ваша, власти, считающей тайну исповеди священной и нерушимой». Все же, уходя, я решил предупредить его еще раз напоследок. Попросил его обдумать все как следует, потому что в случае отказа помочь нам мы пожалуемся его церковному руководству.

— Но он все равно не раскололся?

— Нет.

— Думаешь, все-таки расколется?

— Боюсь, что нет. Я пришел к выводу, что мы не сможем заставить его развязать язык. И даже начни мы полоскать его грязное белье, он предпочтет терпеть мученичество, нежели нарушить обет. — Переведя дух, Эдкок сунул сложенный конверт обратно в карман. — Что будем делать, шеф?

Поднявшись из-за стола и сунув руки в карманы брюк, Тайнэн молча расхаживал по комнате.

— Ничего, — сказал он наконец. — Ничего не будем делать. Я считаю так: коль Дубинский не стал говорить с нами, несмотря на твои угрозы, он не станет говорить ни с кем другим. Поэтому, что бы он ни узнал от Бакстера, значения не имеет. И нам ничего не грозит.

— Может, стоит все-таки связаться с его руководством, поднажать и?..

Зазвонил телефон.

— Нет, Гарри, оставь пока это дело. Ты молодец, хорошо поработал. Просто держи Дубинского под наблюдением, чтобы он себя прилично вел, и все. Спасибо тебе.

Эдкок вышел из кабинета, и Тайнэн снял трубку.

— Да, Бет. Хорошо, соединяйте. — Подождав немного, он сказал: — Здравствуйте, мисс Леджер. Разумеется, скажите президенту, что сейчас буду.

— Рад видеть вас, — приветствовал директора ФБР президент, прервав беседу со своим специалистом по опросам общественного мнения Рональдом Стидмэном. — Садитесь, Вернон. Можно убрать газеты вон с того стула. Или лучше даже выбросьте их в мусорную корзину, им только там и место. Вы читали сегодняшнюю прессу? — Не дожидаясь ответа, президент продолжал: — Они ополчились на нас по всей стране, вцепились в нас, как стая волков, и жаждут нашей крови. Мы, мол, пытаемся забить стране кляп в рот. Как вам это нравится, Вернон? Почитайте передовицы газет — они предают ассамблею штата Нью-Йорк анафеме за ратификацию тридцать пятой поправки и публикуют открытое письмо законодателям Калифорнии, предупреждая, что судьба свободы в их руках, и призывая голосовать против.

— Эгоисты, — вставил Стидмэн. — Пекутся о собственном будущем.

— И не напрасно, — прорычал Тайнэн. — Взрыв преступности в стране возник в первую очередь из-за подстрекательских материалов, которые публикуют газеты и показывает телевидение: — Он подвинулся поближе к президенту. — Но в печати у нас есть и сторонники, мистер президент.

— Не знаю, не знаю, — ответил тот с сомнением.

— За нас выступают нью-йоркская «Дейли ньюс» и чикагская «Трибюн». «Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт» тоже за нас и за тридцать пятую поправку. Две из трех ведущих телекомпаний до сих пор сохраняли нейтралитет, но мне сообщили, что они выступят на нашей стороне перед голосованием в Калифорнии.

— Дай бог, — ответил президент. — В конечном счете все зависит от того, какое давление окажет на законодателей народ. Мы с Рональдом как раз толковали об этом. Поэтому я вас и пригласил. Мне нужен ваш совет.

— Готов помочь всем, чем могу, мистер президент. — Тайнэн еще ближе придвинулся к столу.

— По поводу ваших последних данных из Калифорнии, Рональд, — сказал президент, повернувшись к Стидмэну. — Повторите результаты опроса для Вернона.

— Пожалуйста. Сорок процентов опрошенных заявили, что еще не определили свою позицию, либо отказались отвечать вообще. Из шестидесяти процентов, высказавших определенное мнение, пятьдесят два процента выступили за принятие поправки, сорок восемь — за ее отклонение.

— Слишком многие выжидают, сидя на заборе, — наклонил голову президент. — Меня это беспокоит.

— Мы должны заставить их слезть с забора, мистер президент. Слезть на нашу сторону, — заметил Тайнэн.

— Вот я и вызвал вас, Вернон, чтобы обсудить дальнейшую стратегию... Спасибо за информацию, Рональд.

Собрав бумаги, Стидмэн удалился. Президент и Тайнэн остались наедине.

— Как видите, Вернон, — сказал президент, — наша судьба всецело в руках людей, не определивших еще своего мнения. Поэтому мы должны применить любые меры, оказать всяческий нажим для того, чтобы они — для их же собственного блага — приняли нашу точку зрения. На карту поставлена наша последняя надежда, Вернон.

— Вы, безусловно, правы, — согласился Тайнэн. — И кое-какие меры я уже принял. Мы затопим страну информацией о росте преступности в Калифорнии.

— Превосходно, — ответил президент. — Но проблема в том, что люди вырабатывают иммунитет к простому повторению цифр. Статистика вообще не способна передать трагичность ситуации. Вот хорошая речь — дело другое. К тому же речь всегда получит больше освещения в печати. Я хочу послать в поездку по крупным городам Калифорнии кого-нибудь из членов кабинета, с тем чтобы он выступил на местных съездах и конференциях, которые будут там проводиться. Я вам говорил, что подумывал о кандидатуре Коллинза. Он бы подошел.

— Гм... Коллинз... Я о нем подумывал тоже... Но не совсем уверен... Не знаю, хватит ли у него силы и убеждения.

— Но в том-то и дело! В данной ситуации его слабость может оказаться фактором положительным, вызвать больше доверия к нему. Я-то в нем не сомневаюсь, Вернон. Он на нашей стороне, это бесспорно. Что он, не понимает своей выгоды? Да, он не очень напорист, что в данной ситуации скорее пойдет нам на пользу, но престиж его положения велик сам по себе.

Президент нажал кнопку звонка. Почти сразу же в дверях выросла секретарша.

— Мисс Леджер, я просил вас вчера узнать, планируются ли в ближайшие две недели какие-нибудь мероприятия в Калифорнии, в которых было бы уместно участие или даже выступление министра юстиции.

— Вам повезло, мистер президент. С понедельника по пятницу в Лос-Анджелесе состоится ежегодный съезд Ассоциации американских юристов.

— Великолепно, — улыбнулся обрадованный президент. — Лучше не придумаешь. Срочно свяжитесь по телефону с президентом ассоциации — мы с ним старые друзья — и скажите ему, что я убедительно прошу его пригласить министра юстиции Коллинза главным гостем-оратором на последний день съезда.

— Сейчас же позвоню, мистер президент. — Секретарша вышла.

— Что ж, одна проблема решена. — Президент посмотрел на разложенные на столе бумаги и вдруг поднял одну из них. — Чуть не забыл, Вернон. Есть еще одно дело. Дискуссия по телевидению. Я вам о ней не говорил?

— Нет, мистер президент.

— Макнайту позвонила некая Моника... Моника Эванс, продюсер получасового телевизионного шоу, которое, как правило, снимается еженедельно в одном из городов, где происходят наиболее злободневные события. Так вот, в конце следующей недели они хотят записать диспут в Лос-Анджелесе по поводу тридцать пятой поправки. Эта программа называется «Поиски правды». Вы ее, наверное, видели. Приглашаются два участника, отстаивающие противоположные точки зрения по обсуждаемому вопросу. Представлять в данной дискуссии сторонников тридцать пятой поправки и выдвинуть аргументы в ее пользу телевидение просит вас, Вернон. Запись состоится в тот же день, когда Крис будет выступать на съезде юристов. Вы можете вылететь одним самолетом.

— Кто мой оппонент? — спросил Тайнэн.

— Тони Пирс.

Тайнэн подпрыгнул на стуле.

— Простите, мистер президент, но я не считаю для директора ФБР возможным появляться на экране вместе с бывшим сотрудником Бюро, ставшим предателем. Не думаю, что мне следует придавать вес взглядам паршивого коммуниста Пирса, выступая в одной с ним программе.

— Не буду принуждать вас, Вернон, раз вы принимаете все так близко к сердцу, — пожал плечами президент. — Но возможность публично изложить наши взгляды в выступлении по национальной программе телевидения считаю очень важной.

— Коллинз все равно будет в это время в Лос-Анджелесе, — напомнил Тайнэн. — Пусть он выступит и по телевидению.

— Прекрасная мысль, — обрадовался президент. — Просто прекрасная. Я прикажу Макнайту связаться с мисс Эванс и сообщить, что вместо вас выступит Коллинз. Что ж, начнем наступление на Калифорнию, — усмехнулся президент. — И начнет его наш министр юстиции.

Сидя за своим столом в министерстве юстиции и зажав плечом и ухом трубку телефона, Коллинз торопливо записывал инструкции президента, которые отнюдь не приводили его в восторг, хотя он и издавал положенные в таких случаях звуки, выражающие согласие и одобрение. Против поездки в Калифорнию Коллинз ничего не имел — он с удовольствием встретится со своим сыном, повидается с друзьями, позагорает. Но необходимость публично защищать тридцать пятую поправку на глазах миллионов телезрителей, да еще в дискуссии с таким человеком, как Тони Пирс, его не радовала. Коллинз часто и всегда с удовольствием смотрел программу «Поиски правды» и хорошо знал, что ее участникам не дают отделываться невинным мычанием. Дебаты часто превращаются в бурные перепалки, и ему, безусловно, придется отстаивать тридцать пятую поправку с большим рвением, чем хотелось бы. К тому же Пирс заставит его попрыгать на стуле, как рыбу на сковородке.

Еще меньше радовала его необходимость выступать с той же трибуны, что и председатель Верховного суда Мейнард. Коллинз глубоко уважал его за демократизм взглядов и талант юриста. От одной мысли, что в^ присутствии Мейнарда придется отстаивать тридцать пятую поправку, ему становилось не по себе. До сих пор Коллинз старательно избегал открытой поддержки проводимой правительством политики. Сейчас же ему придется выступать в роли игрока команды президента, что может умалить его в глазах Мейнарда. Но выбора не было.

— Вот так, Крис, — закончил президент. — Все ясно?

— Да, мистер президент.

— Подготовьтесь как следует. Не дайте Пирсу растоптать тридцать пятую. Бейте его прямо по голове.

— Постараюсь, мистер президент.

— Для съезда приготовьте речь посолиднее. Там аудитория иная. Профессионалы. Оставьте силовые приемы на закуску. Подчеркните, что судьба нации зависит от мудрости, которую проявит Калифорния.

— Постараюсь.

Положив трубку, Коллинз хмуро посмотрел в окно. Рабочий день в министерстве уже кончился. Если он сейчас поедет домой, то впервые за несколько месяцев вовремя вернется к ужину. Он решил порадовать Карен и приехать домой пораньше. Снова зазвонил телефон. Не обращая на него внимания, Коллинз продолжал складывать в портфель свои бумаги. В переговорном устройстве раздался голос Марион:

— Мистер Коллинз, вас спрашивает натер Дубинский. Мне его имя ничего не говорит, но он уверен, что вы его помните. Он ничего не хочет передавать через меня и настаивает на том, чтобы я соединила его с вами.

Коллинз вспомнил имя сразу же и почувствовал жгучее любопытство.

— Соедините нас, — нажал он нужную кнопку. — Патер Дубинский? Кристофер Коллинз у телефона.

— Не знаю, станете ли вы говорить со мной, — зазвучал голос священника где-то в отдалении. — Не уверен, что вы меня помните. Мы познакомились в ночь смерти полковника Бакстера.

— Разумеется, я вас помню, патер. Сказать по правде, даже собирался вам позвонить и попросить встречи...

— Поэтому я и звоню, — сказал священник. — Я бы очень хотел встретиться с вами. И чем раньше, тем лучше. Если возможно, сегодня же. Я не могу объяснить по телефону, но то, что хочу рассказать, представляет для вас значительный интерес. Если вы заняты сегодня, то нельзя ли завтра утром?..

Коллинз весь напрягся.

— Я могу встретиться с вами сегодня. Конкретнее, прямо сейчас.

— Очень хорошо, — облегченно вздохнул священник. — Не будет ли с моей стороны нескромно просить вас приехать ко мне в церковь?

— Я приеду к вам. Церковь Святой Троицы, не так ли?

— Да, в Джорджтауне, на 36-й улице. Но там главный вход, а я просил бы вас зайти в мою квартиру при церкви, где мы могли бы спокойно поговорить наедине. Поверните налево с 37-й улицы и зайдите с бокового входа. — Священник замолчал, потом добавил неуверенно: — Думаю, что мне необходимо объяснить все толком. Главный вход в церковь взят под наблюдение. Для нас обоих будет лучше, если ваш визит ко мне останется незамеченным. Как только мы с вами встретимся, вы все поймете сами. Итак, через полчаса?

— Или даже раньше, — ответил Коллинз.

Продолжение следует Сокращенный перевод с английского Ю. Зараховича

 

На холсте белей пороши...

Утром в горенке неяркий свет двух окошек. Бьются о стекла мухи. Меж вышитых занавесок проглядывает улица, заросшая по обочинам травой. Большое мордовское село Сузгарье просыпается в лучах занимающегося солнца...

— Дела, дела, — вздыхает тетя Наташа, подергивая нитку.

Я вижу, как справа налево ложится косой стежок. За ним другой, третий. Медленно вырастает поле непроницаемой красной глади. Размеренно бьют ходики. Поднимается и опускается иголка. Неспешное движение притягивает внимание, хочется потянуться пальцем к лоснящемуся узору.

Мастерица Наталья Ершкова кладет работу на колени и, оборвав красную нитку, долго щурит глаза, пока не вдевает черную. Потом, чуть наклонясь полным телом, глубже подпихивает под себя край бечевки, на другом конце которой — острый крючок. Отцепив его от вышивки, втыкает в другое место и, натянув свободной рукой ткань, начинает прокладывать тона — обводит росписью края, прочерчивает иглой с черной ниткой косые веточки...

— Шибко легко по-фабричному рисунку вышивать, — говорит тетя Наташа, близоруко глядя поверх очков, — на каждом колке точечка. А то, если б нитки считать, когда бы я управилась.

— По-мордовски вышивать, по-нашему, больно копотно, долго... — продолжает мастерица. — Тут девчонка одна жила, так пристала: тетя Наташа, научи вышивать. Я говорю, приходи, Танечка. Показываю, как нитки считать; смотри, говорю, отсчитай три нитки на тряпке, сделай колочек, еще три нитки и еще колочек. А она нетерпеливая. Нитку пропустит, дальше идет, не распарывает. Так я сама распарывала. Не выходит, говорю, Танечка, плохая у тебя работа. Сейчас в гости зовет, да я не соберусь. Больно город не уважаю.

Мастерица поднимается с места и, выйдя в другую комнату, возвращается с узелком, бережно разворачивает его на столе.

Две длинные рубашки из белой ткани. Короткие рукава. На груди неглубокий треугольный вырез. Внизу, по подолу, красно-черная вышивка, которая в нескольких местах подымается многоступенчатыми треугольниками — три опереди, „два сзади. Узор сдержан, скуп, рассчитан по ниточкам, крепок, я бы сказал, домовит. Тут нет взлета настроения, радости, проглядывает безыскусно-языческая откровенность, сосредоточенная, подмывающая печаль. Это не весна, скорее поздняя осень.

— А вот поясок, — говорит тетя Наташа, протягивая пеструю сине-черно-зеленую полосу с бахромой на концах, — тоже сама тыкала. Давно, правда, а дощечки, должно, где-нибудь лежат...

Такие дощечки выставлены в краеведческом музее в Саранске. Восемь десять гладко оструганных квадратов с отверстиями по краям. Чем больше дощечек, тем шире выйдет пояс. Шерстяные нитки пропускают в отверстия, собирают их по одну сторону в горсть, а с другой укрепляют «на стену», как говорит тетя Наташа. Повернешь дощечки — нитки поднимутся, и ткешь.

— Я и холст тыкала. По всякому умею, — прихвастывает тетя Наташа. — Кругом специалист.

Интерес к мордовскому костюму появился давно. Упоминаний о нем встречаются в записках путешественников, проезжавших Поволжьем в конце XVIII века. Попадая в мордовские селения, эти путешественники — Паллас, Георги, Рынков, Лепехин—замечают и аккуратно заносят в дневник, что тамошние бабы в отличие от мужиков одеты весьма живописно. Платье их составляет длинная прямая рубаха беленого холста, называемая поместному «панар», «кои шьют одне из двух, иные из четырех полотнищ». Для шеи делают треугольный вырез, окаймляя его, как и разрез посреди подола, богатой вышивкой. Шитье на рубахах, сработанное шерстяной нитью, которую поселяне красят красной, черной, синей, зеленой растительной краской, отменно плотное, на манер ковра. Узор пролегает полоской вдоль плеча и по рукаву, край которого украшен вышитым обшлагом. Продольные полосы вышивки проходят от плеч до самого низа и, смыкаясь с вышивкой подола, образуют подобие геометрических фигур...

Работа по украшению одежды навязывалась мордовской женщине самим укладом жизни. Некогда о благосостоянии семьи судили по тому, какими запасами холста она располагает, и по количеству рубах у женщин. Ширина вышивки, ее добротность подсказывали, хорошие ли руки у девушки, и это во многом определяло ее шансы выйти замуж.

Чин мордовской свадьбы вынуждал женщину на долгий тяжелый труд. Самая скромная свадьба могла быть сыграна лишь в том случае, если у невесты было не менее 3—5 вышитых женских рубах, несколько мужских, а также если были полотенца, платки, часть из которых подносилась в дар семье жениха. Приданое готовили загодя, с самого отрочества, улучая для этого то короткое время, которое оставалось от ежедневной хозяйственной работы.

Платье носили в зависимости от возраста и дела. Для работы в поле и по дому шили рубаху из более грубого холста и украшали ее неброской вышивкой — немного по рукаву, немного на груди и подоле. К празднику незамужним девушкам полагалось иметь рубашку «о шести полос» вышивки. Такие дарили и на свадьбу. После замужества молодые женщины надевали праздничные панары лишь в особо торжественных случаях. Поверье приписывало им целебные свойства, способность излечить накрытого ими больного. У старых женщин были свои рубахи, отличавшиеся спокойной, менее насыщенной по цвету вышивкой.

И старинные путешественники, и те, кто изучает народный костюм теперь, согласны в одном: мордовские вышивальщицы были необычайно пристрастны в выборе цвета и в том, как следует носить самое платье.

Сотрудница краеведческого музея в Саранске искусствовед Т. А. Корабельщикова рассказывала, как во время поездки по Мордовии она зашла в дом старой мокшанки и попросила ее показать рубахи. Та согласилась. Рассматривая панары, Тамара Александровна заметила, что узор на одной из рубах вышит нитками разных оттенков. Сказала об этом хозяйке. И получила обидчивый ответ: «Знаю. Да ниток не было!»

Потом, по просьбе Корабельщиковой, она стала одевать в народное платье вертевшуюся тут же смуглую невзрачную девочку-подростка. Одев ее в несколько рубах, она перепоясала их тканым кушаком. Поддернула и старательно выровняла подолы так, чтобы вышивка одного сливалась с вышивкой другого. Затем еще долго хлопотала над расположением складок: ходила вокруг, опускалась на колени, подправляла, подсовывала, оглаживала, отходила на несколько шагов, подступала вновь... Наконец вывела девочку на хорошо освещенное место и с довольным видом посторонилась. То, что увидела Корабельщикова, было исполнено величественной стати.

...— Вот такая у нас форма, — говорит тетя Наташа. — И сапоги у меня есть. Несколько пар хромовых стоят. Только одеваться больно копотно.

Все еще разглядывая странный геометрический узор, я замечаю в нем знакомые очертания: цветок — не цветок, бабочка — не бабочка.

— Этот-то? — всматривается в узор тетя Наташа, надев очки. — Мы зовем его «дубовый листок». Вот эти чёрненькие, что по краю идут, по-нашему «кудри». Вот эти квадратненькие — «кубики». Есть еще «месяц», «птичьи глаза», «комки земли», есть «овес», «куриные лапы», «солнечные лучи». Да много, всех не перескажешь! Это мы все на свой разум делаем, как тебе угодно. До войны у нас много вышивали. Даже артель была в Рузаевке. Я как одна осталась, мужа на фронте убило, так туда и пошла. В войну на фронт чулки вязала. И вышивку давали. Кто бросал, а я никогда. Я эту работу больно люблю. А после войны артель закрылась. Старый директор, хоть в Саранск переехал, а меня помнил. Как-то приехал: а где, говорит, тут моя Ершкова?.. Пенсия тебе полагается. И мне, и еще кто в артели работал, всем назначили. Потом в Саранске «Мордовские узоры» открыли, и директор всем сказал, что есть в Сузгарьях Наталья Ершкова...

В середине шестидесятых годов за возрождение мордовской вышивки взялись М. Гаврисенко, Л. Демяшкина, Т. Корабельщикова и другие. Позже художницы фабрики «Мордовские узоры» Раиса Искакова и Лидия Белова попытались разобраться в том, что наработали мордовские вышивальщицы за два с половиной века. Перед ними раскрылись запасники республиканского краеведческого музея Мордовии, где в пропахших нафталином шкафах с гуашевыми надписями «Одежда мордвы-мокши», «Одежда мордвы-эрзи», сплюснутое теснотой, висело буйно-царственное народное платье. Их зарисовки вскоре перешли в узор халатов, рубашек, скатертей, платочков, выпускаемых «Мордовскими узорами».

Сотрудники созданной в 1977 году научно-исследовательской лаборатории по художественным промыслам объехали за год 17 деревень республики. Усилия малой этнографической экспедиции выразились в нескольких альбомах зарисовок и в длинном списке вышивальщиц, готовых выполнять задания фабрики. По наблюдениям участников экспедиции, современная народная одежда претерпела большие изменения. Исчезла вышивка на груди, вдоль рукава и по его краю. Узор на плече заменили цветные нашивки.

Домотканый холст и шерстяные нитки уступили место фабричным тканям и мулине. Это повлияло на внешний вид вышивки — она стала более тонкой и изящной. Но многие элементы украшения народной одежды сохранились благодаря, быть может, тем мордовским женщинам, которые не изменили традиции перелагать «на холст белей пороши... сладострастно вышитые чувства». Так говорится о народных вышивальщицах в эрзянском эпосе «Сияжар».

...Тетя Наташа устало оглядела стены своей избы.

— Видишь, весь век вышивала, а для себя узора не сделала. Было бы время, все б себе наработала — и ковер на стену, и салфетки. Да куда там! Мы — домашние работники. Когда вырвемся, тогда и делаем.

Ее иголка продолжает тихую свою работу.

А. Я. Врумян, фото А. Маслова, наши специальные корреспонденты

Саранск — село Сузгарье