Зеленый луч, 2017 № 01

Журнал «Зеленый луч»

Гавриков Илья Андреевич

Дегтярева Лариса Вячеславна

Жинжеров Михаил Борисович

Иванченко Татьяна Павловна

Ивченко Светлана Владимировна

Кудба Владислав Надарович

Марков Александр Сергеевич

Маркова Ольга Александровна

Масловский Сергей Владимирович

Матвеев Вадим Александрович

Миляшкин Григорий Васильевич

Перепечкин Виктор Яковлевич

Подкопаев Петр Петрович

Подольский Станислав Яковлевич

Сахнов Александр Владимирович

Скисов Сергей Ювенальевич

Смирнов Сергей Владимирович

Сокольский Владимир Николаевич

Судомляк Ольга Владимировна

Татаринцева Наталья Валентиновна

Татаринцева Элеонора Владимировна

Федорова Елена Ивановна

Многие ли из нас знают, что такое «зеленый луч»? Вот как объясняют это справочники: «Зеленый луч — оптическое явление, вспышка зеленого света в момент исчезновения солнечного диска за горизонтом или появления его из-за горизонта». Увидеть зеленый луч в природе удается немногим, поэтому представления о нем бытуют разные — и как он выглядит, и что он обозначает и сулит своему случайному зрителю. Когда в 2004 году в Астрахани вышел первый номер литературного журнала «Зеленый луч», эпиграфом к нему послужили слова нашего любимого писателя-земляка Юрия Селенского из его рассказа «Зеленый рассвет». «…На обычном алом фоне неба вдруг появились длинные мерцающие лучи зеленого света…» Было ли увиденное Юрием Васильевичем явление подлинным «зеленым лучом»? Так ли это важно! Главное заключалось в том, что увенчались успехом мечты, замыслы и труды Саши Сахнова — талантливого журналиста, поэта, барда, организатора множества плодотворных проектов, наконец, нашего друга — создать «свой литературный журнал». Приведем его собственные слова: «…За последние 20 лет делались попытки создания такого журнала, где смогли бы публиковаться лучшие представители различных местных литгруппировок, отдельные, несгруппированные, талантливые авторы, а также литераторы из других российских регионов и даже из-за рубежа. Вот и еще одна попытка. Надеемся, что на этот раз удачная…» К сожалению, вышедший в следующем, 2005 году второй номер журнала стал и последним (третий, уже подготовленный к печати, так и не увидел свет). Не хотелось бы объяснять, почему это произошло. Литературный журнал — дорогое удовольствие, а литературный журнал в провинции — еще и непозволительно дорогое… Саша Сахнов ушел от нас в 2011 году, но до последнего не сдавался и планировал возрождение «Зеленого луча». Мы же сейчас можем только повторить его слова: «Вот и еще одна попытка. Надеемся, что на этот раз удачная».

 

© Интернациональный Союз писателей, 2017

* * *

 

От редакции

Многие ли из нас знают, что такое «зеленый луч»? Вот как объясняют это справочники: «Зеленый луч — оптическое явление, вспышка зеленого света в момент исчезновения солнечного диска за горизонтом или появления его из-за горизонта». Увидеть зеленый луч в природе удается немногим, поэтому представления о нем бытуют разные — и как он выглядит, и что он обозначает и сулит своему случайному зрителю. Когда в 2004 году в Астрахани вышел первый номер литературного журнала «Зеленый луч», эпиграфом к нему послужили слова нашего любимого писателя-земляка Юрия Селенского из его рассказа «Зеленый рассвет». «…На обычном алом фоне неба вдруг появились длинные мерцающие лучи зеленого света…» Было ли увиденное Юрием Васильевичем явление подлинным «зеленым лучом»? Так ли это важно! Главное заключалось в том, что увенчались успехом мечты, замыслы и труды Саши Сахнова — талантливого журналиста, поэта, барда, организатора множества плодотворных проектов, наконец, нашего друга — создать «свой литературный журнал». Приведем его собственные слова: «…За последние 20 лет делались попытки создания такого журнала, где смогли бы публиковаться лучшие представители различных местных литгруппировок, отдельные, несгруппированные, талантливые авторы, а также литераторы из других российских регионов и даже из-за рубежа. Вот и еще одна попытка. Надеемся, что на этот раз удачная…» К сожалению, вышедший в следующем, 2005 году второй номер журнала стал и последним (третий, уже подготовленный к печати, так и не увидел свет). Не хотелось бы объяснять, почему это произошло. Литературный журнал — дорогое удовольствие, а литературный журнал в провинции — еще и непозволительно дорогое… Саша Сахнов ушел от нас в 2011 году, но до последнего не сдавался и планировал возрождение «Зеленого луча». Мы же сейчас можем только повторить его слова: «Вот и еще одна попытка. Надеемся, что на этот раз удачная».

 

Александр Сахнов

Я не успел, не то что завершить, Я и начать как следует не начал, А всё-таки приятно было жить, Как я пожил, лишь так, а не иначе. И вот теперь, когда иду на суд, Который называют очень страшным, Я знаю: стукачи не подведут И попрекнут меня моим вчерашним. Сурово смотрит высший судия: Наверное, готовит наказанье. Но ни о чем не пожалею я, Вся жизнь моя — сплошное оправданье. Я заповеди чтил, пускай не все, Но не убил, не предал, не ограбил. И Богу я готов сказать: месье, Бывают исключения из правил. Я верю, Бог оценит и простит Невинность моих шалостей греховных, И вновь меня на землю возвратит Для радостей простых и безусловных…

 

Владимир Сокольский

Мой последний сон о лете с прядями твоих волос, в прятки в нём играли дети, сон с полётами стрекоз… Мой последний сон о счастье, уступая свету дня, рвёт на части, рвёт на части всё, что было у меня! И куда мне, маловеру, с растревоженной душой и большой такою мерой к жизни, в общем, небольшой, за воздушной паутинкой этим сном мелькнувших дней, невидимкой?.. Невидимкой в доброй памяти твоей…
Идёт по свету в темноте, Все покорив вершины мира. За сотворение кумира — В миру — распята на кресте. Она безжалостно щедра, И спрос её не знает меры. И нет ни равной ей химеры, Ни равного ей нет добра! С ней время бьётся, как в огне — В высоком, жертвенном, незрячем… Уносит свой трофей горячий Воспоминанием о ней. И не была б вознесена, Когда бы ни была распята. И, если б ни её утрата, Могла бы и пропасть она. Чаруйте светом небеса, Любви даря благоволение! И ни к чему любви той зрение, Коль неба слышит голоса!
От любви до любви — один шрам. От любви до любви — одна боль… Остальное всё мишура! Самый круглый, прозрачный ноль! От любви до любви время ход выбивает из всяких сил, даже если в делах везёт, если даже везёт такси! Все сюжеты на злобу дня, взгляды, лица — всё об одном — что любви больше нет у меня, и живёт без любви мой дом! Перепахано тишиной от окна всё и до окна. А когда-то дышал женой, когда домом жила жена… От любви до любви… умереть… Не в реалиях, так в сердцах. А весной здесь такая цветь!.. … в память о влюблённых глупцах…
В этом небе безласточном до весны, Нет ни капельки сказочной новизны. То морозными тропами, а то — в грязь, Мы задумчиво топаем, наклонясь. В этом мире с простуженной теплотой, Даже сказочный суженный — пропитой! Нет сестрицы Алёнушки у козла, И надеждам на Солнышко нет числа… В крае этом растерянном средь небес, Хочет быть в нас уверенным всякий бес, Чья природа застенчива до поры, Где тупят человечиной топоры. А дорогами узкими, всё в поля, Словно воины русские — тополя. И судьба быстротечная — во хмелю! Я за боль эту вечную Русь люблю! За её недопетое — впопыхах, За святые заветы — во грехах.
Я неуют своей квартиры Любить учился в поездах, Где так безжалостно светила Моя упавшая звезда. Я не забыл, какие звуки Рождает взмах могучих крыл. И мне не заменяли руки Его, по правилам игры. У жизни самой малой дали Нам перемерить не дано, И многие её медали С одной обратной стороной. И если хоть чего-то стою, Я всё авансом получил: Страну с печалью вековою И веру в таинство свечи.
Дети улиц, речного берега и кислейших, вкуснейших садов! Ни какая-такая Америка не затмит прелесть тех городов! Их осталось совсем немного, как ребят с моего двора… Но твердит и твердит дорога: «Нам пора, нам пора, нам… пора…» И уходим мы, не прощаясь, и прощаясь не с теми, не так… До утра старый двор освещает запоздалой Луны пятак. Я сюда прихожу — как напиться пересушенным горлом любви… Это жизни моей столица — мной покинутая… Увы.
Если грусть да на счастье разбить, то останется грусти чуть-чуть. Сядем с нею и чай будем пить, согреваясь остатками чувств. Если жизнь одолеть до конца, не оставив на завтра ничуть, то прости ты меня, подлеца, только, очень прошу, не забудь! Если встречи и на небе есть, ты итожить года не спеши! И всё то, что не сбудется здесь, будет там, будет там для души! У судьбы с болью тесный маршрут. У судьбы поворотов не счесть! Если встретились мы даже тут, значит, встречи и на небе есть! Я тебя пронесу над бедой, и не сбить меня даже в бреду. Я пройду, если надо, водой. Если надо — под воду уйду…
Одиночество — это победа над привычкою жить с кем попало. Я о том и не знал, и не ведал, но привычка такая достала! Одиночество — это удача, если было фиктивное счастье, и к нему полагалось, в придачу, от любви — только деепричастие. Одиночество — это полцарства за твою захромавшую лошадь, возвращённое душепространство… И с собой возвращённая схожесть!
Вы правы, доктор Чехов, лечить важнее душу, слезами или смехом — кто что способен слушать. И люди — недоптицы с душой убитых чаек! Им, чтобы возродиться, небесных надо б чарок! Им надобны затеи высокого полёта, чтоб чувство той потери всё бередило что-то… Вы правы, Антон Палыч, театр — он доктор тоже! …По два-три акта на ночь, до оперения кожи!
Этой Осени вздохи последние, И Зиме отойдут незаслуженно Её кофточки полулетние, Листопадное чудо-кружево… А зиме-то оно не по норову! А зиме — да оно и не надо бы — Наше счастье земное да скорое, Наше счастье сквозь ливни да надолбы. Удержи меня светом таинственным, Ты в безбрежье свети мне без устали Светом самой желанной пристани! Ты распни, распиши меня чувствами! Так с тобою мы сами задумали — Сладкий жребий до горечи надобен — На земле жить небесными думами И земными остаться на небе…
С какого перепуга, с какой-такой лузги Над конскою подпругой рождаются стихи. В походах и в гортресте, В рабочих городках они как дрожжи в тесте, Как птицы в облаках. Над стройкой и над станом, Над мелочью любой Они поют осанну И призывают в бой. Они снуют повсюду, и просятся на стол. Но для стихов посуду Никто не изобрёл. Не всякому гурману Даётся без греха Рассыпчатая манна Небесного стиха.
Среди коробок и витрин, На складе мелочи полезной Живёт юродивый один, — В народе дурачок известный. Пьют грузчики — и он попьёт, протянет ржавую монету. Он и гвоздя не украдёт (хотя гвоздей на складе нету). Кому свистит, кому шипит, А у кого прощенья просит, Но внятных слов не произносит, — Совсем по-птичьи говорит. Под нос бормочет что-то он, Худые руки воздымает и то ли машет на ворон, А то ли ангелов гоняет. Бредёт он в старом пальтеце, в зелёной шапочке на вате. И тень безумства на лице — Крылом небесной благодати.

17 октября 2016 года ушёл из жизни скульптор, поэт, археолог Сергей Скисов. Перебирала его и свои стихотворения, и поняла, что за почти восемнадцать лет совместного бытования и прорастания друг в друга у меня накопилась немалая подборка стихотворных текстов, обращённых к нему, к нашей жизни, нашему неопределённому и хрупкому земному существованию. Вот отдельные из них:

Мир, вросший в комнату, И комнатою ставший, Уединённой, маленькой, игривой, В которой всё смешалось: Сны, порывы, Картины Шамиля, гитары наши. В шкафу — тетради, книги, дребедень, Давным-давно немытые фужеры, И день, и ночь, и музыка без меры, И снова чередою — ночь и день. Вся эта комната, Где вечный мир живёт, И нашим прорастаниям созвучна. Порой скучна, порой весьма докучна, повёрнута совсем наоборот. И в этом перевёрнутом пространстве Мы проживаем в гордом постоянстве, Почти не замечая, как идёт за окнами: то век… то миг… то год…
Летние ночи мудры и тихи, Если нежаркое лето. Чай, разговоры, гитара, стихи И огонёк сигареты. Сыплется времени жёлтый песок, Скоро сентябрь нагрянет. Может, друзья забредут на часок. Может, никто не заглянет. Завтра на Волгу купаться пойдём, Замки песочные строить. Всё-таки хочется в мире большом Тоже чего-нибудь стоить. Пусть всё пройдёт, не оставив следа, Волны разрушат строенья, И унесёт в половодье вода Песни и стихотворенья… В тихой печальной ночной глубине Вновь зародятся сюжеты: Два силуэта, Цветы на окне. И огонёк сигареты.
Эти маленькие дни. Мало солнца, снега мало. Мы с тобой совсем одни Под огромным одеялом. Растворяется кровать В клубах медленного дыма, Так не хочется вставать, Но вставать необходимо. Чистить зубы, кофе пить, Плыть по воздуху к работе, Как-нибудь на свете жить, Улыбаться встречной тёте, И пилить, пилить вперёд; В светлый облак, в мрак кромешный, В миг, когда нас призовёт Бог с земли печально-грешной… Эти маленькие дни.
Зачем ты не повесил на дверь замок, Чтоб замок твой не рухнул, а лоб не взмок, Чтоб каждый любопытный, тебя дразня, Пред скважиной замочной стоял полдня?.. Возможно это где-то, а не у нас, Где за своим богатством — лишь глаз да глаз. Но я вошла несмело, и вот иду До лиственницы белой в твоём саду, Иду по гулким залам, винным складам, По всем твоим вокзалам и городам До этих омертвелых, бессонных дней, До снежного придела души твоей.
Время бежит, сворачиваясь в спираль. Знай, поспешай, раскручивая педаль велосипеда, ближним дари тепло, чтоб не бежало оно, а почти текло плавно и покачивалось на волнах В полузабытых, глубоких, нездешних снах. Мне не хватает времени на стихи, на пересмотры файлов, твои звонки, на разговоры и тайны, на зов любви… Время, не дай захлебнуться в твоей крови, в чёрные бездны ночи и в ярость дня, словно щенка бездомного, загоня. Снова побудка утра, хрустящий снег, предновогодний кошмар человечьих рек, тел человечьих, укутанных в мех и твид, — Время их всех утрамбует, а Бог простит, спустится на асфальт, изречёт закон — это и будет началом конца времён, будет началом иной, неподсудной тьмы, — точкой отсчета безвременья и зимы.
Господь ничуть не виноват, что нет в природе совершенства. Есть в неизбежности утрат своё особое блаженство.
В зиму студёную, злую, В тихий полуночный час Ангелы на воду дуют И вспоминают про нас. Холодно и безнадежно Быть от людей вдалеке. Ангелы ночью кромешной Крылья полощут в реке. Зверь пробежит неизвестный, Треснет с надрывом кора — Ангелы стражей небесной Будут стоять до утра. Чтобы сквозь годы и вехи, Чёрного неба прорехи, Встречу зажжённой звезде К нам Он спешил по воде.
Лёгкий снег на век нелёгкий падал Мимо труб, балконов, этажей, От паденья снежного и лада Сразу полегчало на душе. Ничего о жизни мы не знаем, Ангелов не чуем пред собой. Сыпь зима, снегами заметая След звериный и оскал людской.
Утром я в переполненный транспорт Утрамбуюсь, спеша на работу. Человек это справки и паспорт, Или всё-таки большее что-то? Но когда всё земное осилив, Стану всех облаков невесомей, Вдруг пойму: человек — это символ Бесконечности — не хромосомы.
Дом, как дом, да и квартира, как квартира. Типовая, с коридором и балконом. Три шага дойти из кухни до сортира, Три квартала — до «Билайна» с «Мегафоном». Три часа — доехать до своей подруги, Ну конечно, если очень постараться. Три котельные работают в округе, Но одна из них вот-вот должна взорваться. Тридцать три тебе, три годика ребёнку. Три свечи стоят на полке в изголовье. И неведомо зачем, с какого проку Наградил тебя господь одной любовью. Той любовью, от которой солнца гаснут, Той любовью, от которой свечи млеют, Той бессмертной, безотчётной и всевластной, Что прощать и страстотерпствовать умеет. Ты в своей многоэтажке желтоглазой Вновь привычно занимаешься делами, И не слышишь, как три ангела крылами Преломляют непослушное пространство, Чтобы ты его нашла в распутьях зданий, пустырей, пивных ларьков, продрогших улиц, Чтобы годы бесконечных ожиданий Тем единственным мгновеньем обернулись.
Может, это шепоток за спиной? Или это ветерок за рекой? Или это балагурят грачи? Если знаешь, кто здесь — лучше молчи. Мы в молчании прожили лет сто, Но никто не похвалил нас за то. У молчания есть мера, цена, Но от пули не спасает она. Только слова озорной малахит От забвения и смерти хранит. Только слов непобедимая вязь Не даёт нам опрокинуться в грязь. Только лесенки словесной леса Устремляются с земли — к небесам…
Город татарский, старинный, Чуть сумасшедший, смешной, С этою улицей длинной, С этой внезапной весной. Сколько сроков отмоталось В этом краю для меня. Сколько трамваев промчалось, на поворотах звеня… Ты и тюрьма, и жилище, Ты и позёр, и фразёр, каторжное городище, Евро-азийский котёл. Может, кому-то и адом кажутся эти пески… Мне в тебя спрятаться надо, от безысходной тоски В щелях твоих схорониться, в трещинах мёртвой земли. Маленькой раненой птицей Я отсижусь на мели, Этого древнего моря доисторическом дне. Города буйство и воля Снова проснутся во мне. Вечный буян и невежда город — но тем и жива. Через асфальта одежды вновь прорастает трава. Небо становится выше, и я по птичьи пою, стены саманные, крыши и несвободу свою.

 

Сергей Скисов (1959–2016)

Болтливые ветлы по пояс в реке Отмывают бока после зимнего транса. Птичий мир с миром рыб, протянув по руке, Нас загнав на бугры, поделили пространство. И с бездумным весельем (с точки зренья отцов) Прорастает трава из прогретого мая В хлопотливый и громкий мир мальков и птенцов, Еще раз равнодушное время ломая. Скоро станет дневной воздух жесток и сух, И, как стадо в овин, воды в русло загонит, Но пока это есть — услаждает нам слух Рукоплеск водяной и воздушной ладони. А когда лето будет уже далеко, И мальков, и птенцов по планете рассеет, Мы вернемся к реке, и увидим, Что трется, как кот, О прибрежные ветлы Весло Одиссея…
Прижившись на краю страны, Чье чудище и ныне обло, Мы телом лотовой жены, Как снегом, засыпаем воблу, придавливаем гнетом лет, Ждем, моем, вялим и, дотошно Чешуйки счистив, на обед Едим с редиской и картошкой. Река нас дарит серебром Студеного, как свет, отлива, А мы ее кривым ведром С утра черпаем для полива Иссохшей от жары степи: Хрустят в спине хрящи и диски. Вот бы скорее наступил Обед с картошкой и редиской!
В песках, где Волга расплетает косы, Каких ты только не услышишь песен, Читая нотные знаки ворон На размокшей бумаге берега ерика, в чьём камыше лягушка тарашке поёт осанну и таращит бессонный глаз карамыслик, а ты потеешь, молчишь и несёшь свои мысли, как приготовленные к зиме сани.
С рассвета расслышав людскую гудьбу, Смысла нет злиться, лежа на печке. Кто — по крупице, кто — по копеечке, Люди сгребают в холмик судьбу. Куст подоконный, туман теребя, Взмахнет волосами зеленого цвета. Как ты касалась пальцами веток — Корень коснется ворсинкой тебя.
В костре последнему углю не дав сгореть, под храп друзей скоблю из миски вермишель, глотаю, морщусь и смотрю на степь, как зверь на Колизей, а через облаков плюмажи взлетает солнце, как мишень, в которую всё время мажут. Степи арена заросла чертополохом и колючкой. Под ней от края и до края все те, кого степь не спасла; над головой кулик канючит, и мы одни на сотни вёрст в кармане спички презираем, в надежде прикурить от звёзд.
Суши свои крылышки, бабочка. К вечеру лишь Поймешь, для чего столько дней была скомкана На ветке в куколку. А веткой ветер рулил, Сшибая яблоки, чтобы слюна и оскомина Мешали выговорить до конца алфавит Пацанам, у которых желания кроме, Над нестриженной челкой все время бурлит Предвкушенье свободы и жажда крови. Ветер треплет тебя и лохмотья гнезда На соседней ветле. Из зеленого полога Скоро ты улетишь, и игла, как звезда. Сверкнет в троеперстии энтомолога.
В доме пахнет табаком и кашлем, зеркала бесцветный свет не множат; он на завтрак ест пустую кашу, поскорбит — и на обед её же. На вопрос: кто главный? — нет ответа, а в душе, как ветер совесть воет, Слишком быстро тлеет сигарета — хочется курить помимо воли. Ветхая душа, как промокашка, дым впитает, как впитала многих, и, шипя, последняя затяжка в жёлтой тишине оплавит ноготь.
Белка без колеса по лесу скачет, — Сколько удачи в цепких лапках её. Мельтекруженье Земли здесь не заметно. Круглая клетка медленно в зиму плывёт.
Детство на пыльных и жарких улицах. Крики точильщиков, вопли Мордасовой, Лязги трамваев. Рыжая курица Роется в мусоре. Лучики Спасовы Перебирают дымок над лампадой. В каждом окне скучает алоэ. Над пузатой купеческой балюстрадой Воблы сухие грустят о полоях. В небе трещат змеи из «Правды». Вода на Стрелке — теплее крови. Капает в лужу гидрант неисправный, И голубятни на каждой кровле Ждут возвращенья небесных посланников. На длинных верёвках — птички-прищепки Сидят на рубашках, штанах и подштанниках, Штакетника клавиши связаны цепким Вьюнком, возомнившим себя музыкантом. Он повсюду развесил раструбы нежные, И волшебные звуки неслышным дискантом старушкам под ноги роняет небрежно… Проглотишь наскоро булку с кефиром, И бегом на Волгу, но застынешь под аркой, увидев, как обгоняет буксиры Белоснежная «Память товарища Маркина». И кто-то скажет — тихо, но внятно и кратче грозы улетевшей отсверка. А на промокашке — чернильные пятна, и в натруженных пальцах — попытка почерка.
Медведь в декабре спит спокойно в берлоге, а я вспоминаю июльское палево — вот единственно чем моя онтология отличается от онтологии палео, а студёное небо цвета жухлой половы ежедневно сдирает декабрь-наждак. Остаётся забраться в бездумье, как в логово, претвориться немым, стиснуть зубы и ждать, когда верба набухнет в любовном раже, и опять из асфальта, в пику весне прорастут, как опята, загонщики пейзажей, закопанных заживо в прошлогодний снег, и станут муторно мучить кобальт, подмешивая к сини скуку и соль, а новая, ещё тесная обувь нарежет газоны тропинкой косой на Харибды и Скиллы. В кровеносной оплётке станут рыльцами дыры бурить комары, пережившие зиму, и вороний слётки сумасшедшими звёздами упадут во дворы, из которых нет выхода ни к Зодиаку, ни к любому другому из внешних кругов. Лето бросится жить, и степь, как собака, встрепенётся от шороха наших шагов. А сегодня ещё один день минул, меркнет свет заоконный, и я тороплюсь в графе «достиженья» поставить минус. Минус на минус — даёт плюс.
«Очень трудно промазать, стреляя с пяти шагов. Даже если Вы сразу хотели простить врагов. Даже если у Вас от волненья рука дрожит. Даже если сомненье на сердце бревном лежит. Так что, сударь, стреляйте! Ваш выстрел украсит век! Постарайтесь понять, что Ваш враг это не человек. Попытайтесь представить, что он воплощенное Зло. И молитесь! Молитесь, чтоб Вам в этот раз повезло. Эх вы сударь! Зачем же в овраге ворон пугать? Что же скажет о вашей отваге и чернь, и знать? Кто теперь Вас на бал или в гости к себе позовёт? Видно с дворнею в кости играть — Ваш черёд настаёт! Ну да ладно. Мне ехать давно пора. К сожалению, нынче у Вас не пошла игра. Кстати! Я собираюсь на днях по делам в Кострому, так что Вам предстоит изъясняться везде самому». Падал снег в колею, и подтаивал снег внутри. «Всё — я больше не пью!! Это просто, как трижды три».
Когда луна трухлявым бивнем Толкнёт к зиме земную ось — Приветствую не то, что родилось, А то, что неминуемо погибнет: Хруст мокрых стеблей под пятой, Осу, жужжащую в межрамье, Осоку жёлтую и воду в кране, Так и не ставшую святой. За смертью смерть нам дарит жизнь, Но в ежегодной круговерти, В скольжении от жизни к смерти Всё больше жизнью дорожишь. И по дороге всякий куст С листом последним на ветру, Который облетит к утру, Мне мил и дорог, даже пусть Вокруг бурлит, шипит и брызжет, Как из шампанского под нос, Из-под шипованых колёс Дождя дождавшаяся жижа.
Одноглазая муза голосом тихим вещает, робко скрипит слепое перо старика. Мутная Волга к морю течёт равнодушно, в водах неся пепел последних преданий.
В загаженном рекламой городишке Так хочется в толпе найти глаза, И о безумной вечности сказать Тайком курящему мальчишке.
Поставьте стражника стеречь людской покой В сутяжном, липком мире, где покоя Не больше, чем в полёте над рекой Ночного бражника на запахи левкоя И резеды в саду, где столько лет подряд Я наблюдал скольженье слёз по вишне, Где над малиной гроздья звёзд горят, Где каждый пень мне шепчет: «Третий лишний!» Здесь дрозд гнездится в абрикосовом шатре, Здесь каждый год ждёт пчёл сирени глыба, Здесь, как костяшки на засаленном столе, Лежат слова и означают — рыба. Бесценные, как б-дь на корабле, Чьи кружева над бухтой штиль развесил, Где день за днём мы нежимся в тепле Потёртых, старых, колченогих кресел. Поставьте стражника! В надежде, что судья Не ускользнёт из-под его надзора. Но капли крови с острия копья Текут, текут, текут, текут, и скоро, Прорвав хламиду, горстью красных бусин Посыпятся к его нагим ногам, И в Третьем Риме — третьи злые гуси Поднимут гам в предчувствии врага. Поставьте стражника! пока он недвижим, Пока он нем и немощной рукой Не стёр планеты, и пока он жив — Поставьте стражника — стеречь его покой!
По Венеции гуляют два еврея; солнце греет травертин и липкий мрамор, и сверкает в затенённых галереях вечный образ неземной витражной мамы. Плеск каналов и журчанье русской речи в разговор вплетают смысла нити. Разговор идёт, конечно же, о вечном, Разговор идёт о северном граните, Об отце и о скупом блокадном быте Речь ведётся здесь, на площади Сан-Марко, И о тех, кто двести лет, забыв Египет, Стерегут в дождливой дельте остров мрака. Солнце греет, и пока ещё вы вместе И едины, как река и переправа, И о том, как долго свадьбы ждать невесте, Рассуждает разговор картавый. Ты смеёшься — виноградины летают. Как легко чужую жизнь листать, как книгу, А за всем этим спокойно наблюдает Эмигрантка — цареградская квадрига; Восемью бессмертными глазами Она видит мир и пироскафа остов Под песком лагуны, и тебя, и остров, Тот, с которым навсегда тебя связали, И где скоро кипарисовые клинья Над тобой споют про низость мезальянса. На скамье лежит забытый «Старший Плиний» В переводе на новейший итальянский.
Отлипая от пыльных штор, Свет сочится в закрытые двери, — Существует лишь то, во что веришь, Надо только понять — во что. Но об этом давно всё сказано. Безразлично мне — позже ли, сразу ли Кислород перекроет шток — Надо только понять — во что. Гром литавр, скрипок вой, клики горна: Тишина, ведь основа основ — Хруст, с которым мне рубят горло Топоры моих утренних снов. Пусть всегда над расплавом — шлак, А все звуки стремятся к коде — Никуда любовь не уходит, Если только она пришла. Над студёной осенней водой Чайку крутит, как лист тополиный, И коричневой, вспененной глиной Обливает осоку прибой. И пускай предпоследний шторм Раздирает ей крылья на перья — Существует лишь то, во что веришь. И успеть бы понять — во что?
В век хаоса и тлена, Сомнений и пальбы Я убегу из плена Затейливой судьбы. Побег будет удачен, Природа — злись не злись, Но воздухом подхвачен, Я вознесуся ввысь. И там, где правит холод, Смешав золу с огнём, Забуду этот город, И всё, что было в нём. Забуду про деревья, забуду про дома, Забуду, как я верил И как сходил с ума. И вот тогда, наверно, Собрав остаток сил, Холодный и нетленный, Я вспомню, что он был.
У Марины нет могилы, А у Хлебникова — две. Всякий молит, что есть силы Предназначенной судьбе, Что ещё не задалася, Что ещё сквозь сон дрожит, Если в людях нет согласья — Хор визжит, а этажи Громоздятся в поднебесье. Вместе — тесно, порознь жить Всем приходится, но там! Там всегда хватает места. Там — разложат по местам. Там, в бескормии, сам пищей Станешь для других имён. Сколько бы они знамён Не вздымали — старый, нищий, Ты равно один из них! Вот и голос твой затих, Вот и образ твой возник…

 

Татьяна Иванченко

 

Вторая ипостась

Они вышли из темных дверей на свет. Аллея впереди была пустынна и длинна.

Он с тревогой вглядывался в эту даль и спрашивал у Нее:

— Ты знаешь, что мы найдем там?

А Она рассказывала Ему о домах, похожих на дворцы, с комнатами просторными и светлыми, где кремовые занавеси наполняются ветром из огромных окон, о садах со старыми яблонями, переполненными последними плодами, о белокаменных храмах с высокими колокольнями. Он верил и не верил Ей. Но аллея вдали была наполнена светом, и листва деревьев была изумрудно прозрачна.

А потом была река. Как они миновали ее? Она не могла припомнить моста под своими ногами, но и лодки Она тоже не помнила. Как же они оказались на другом берегу?

За рекою был сад. Виноградные лозы густо оплетали вешала, и маленькие птицы садились на кончики Ее пальцев, когда Она поднимала руку.

— Мы сошли с ума? — спрашивал Он Ее. Он все не мог поверить.

Она не отвечала. Она закидывала голову и глядела в белесое чистое небо.

— Мы умерли?

Но Она не хотела разделить Его тревоги:

— А разве это так плохо?

Птицы, крошечные, как бабочки, и такие же яркие, взлетали с Ее рук, и в зеленом сумраке Она не видела Его лица. Она совершенно не знала Его, но и не нуждалась в этом. Да и имели ли здесь значение Его черты или Его объятия? Любовь переполняла Ее сердце уже совсем не по-земному, и уже одного Его присутствия было довольно, потребность прикосновений и ласк оставила Ее навсегда. Навсегда?

— Смотри, — говорила Она Ему, указывая вдоль тропинки, — это наш дом. Идем в него.

Они подходили к светло оштукатуренному маленькому дому в глубине сада. И тут впервые что-то кольнуло Ее в сердце. Там, за домом, за садом, за оплетенным вьюном забором таился Другой мир. Но другой мир всегда существует, и Она отгоняла от себя сомнения.

Они поднялись по ступенькам к двери. Маленькая пустая прихожая встретила их, как встречает нас пустынный перекресток, и три двери, как три дороги, вели из нее. В одну дверь вошли они из чудесного сада, другая вела вглубь дома, она была закрыта и заперта. А третья, распахнутая настежь, вела на мрачные городские окраины.

Она вышла на крыльцо, все еще пытаясь сохранить в себе изначальный восторг.

— Я помню этот город, — говорила Она. — Я жила в нем когда-то. Нам будет здесь хорошо, — но сама уже не верила в то, что говорит.

Одинокие бесстрастные люди бродили среди покосившихся почерневших построек. Молодая женщина спускалась по наружной лесенке вдоль неоштукатуренной кирпичной стены. Она оступилась вдруг — и замерла на мгновение, словно остановился кадр. И как в прокрученной назад пленке, тело ее выровнялось, и она продолжала спускаться дальше.

«Здесь я не смогу даже оступиться. Я не смогу даже выброситься из окна».

Почему Она подумала об этом? Ведь их дом — вот он, за Ее спиной — одноэтажный, из окна, выходящего в сад, невозможно выброситься! Или этот дом — он уже позади, непоправимо позади?.. Но третья — запертая! — дверь?..

А к их крыльцу подходила между тем женщина, которая — как захотелось в это поверить! — вот сейчас должна была объяснить все и всех успокоить. Ну, хорошо, пусть не успокоить, но утишить растущую тревогу и тоску…

— Здравствуйте, — сказала Она женщине, ловя себя на мысли, что здоровья не может быть в мире, населенном тенями. И та, словно подтверждая этот нехитрый вывод, ответила со снисходительной полуулыбкой:

— День добрый.

Надо ли было придавать значение изначальному смыслу этих слов? Неужели все-таки День, и он бывает здесь «добрым»? Мучительно захотелось надежды, хоть отсвета ее — и для себя, и для Того, кто стоял за Ее спиной. Он был Ее последней — еще наполовину земной — болью. И, борясь с неуместным теперь смущением, спросила:

— Расскажите нам, как здесь?

Женщина, все с той же полуулыбкой, чуть наклонила голову:

— Ну, что тебе сказать?

Жизнь и Смерть перестали уже быть двумя полюсами, двумя противоположностями. Как в полиграфии, два цвета наложились друг на друга, придавая Бытию объем и глубину. Впереди выстроилась длинная череда переходов, и в каждом последующем мы расставались с частью наших привычных ощущений и приобретали новые. Земля уходила из-под ног не сразу.

Она оглядывала мир, в котором им предстояло теперь жить, испытывая уже иные, незнакомые страсти и страдания, и из которого им тоже предстояло потом уйти. Путь этот был вовсе уж неведом, и конца ему, должно быть, не было.

Дальше тайна Первой Смерти не открылась мне.

1996 г.

 

Сон одинокого человека

Дом был запущен и странен. Он был стар, штукатурка обсыпалась, была покрыта разводами плесени, дождевыми потеками. Вросший в землю фундамент оплели сорняки, паутина висела на оконных рамах и дверных косяках. Какое-то животное бродило в сухих зарослях неподалеку, где-то в доме слышался плеск воды.

Он увидел женское лицо в окне второго этажа. Оно промелькнуло и скрылось за темными гардинами. Но что ему было делать в этом доме?

Он миновал его и тут только заметил, что вокруг нет больше ни одного строения. Дорога уходила в степь. Он оглянулся, но и позади было так же пустынно. Тогда Он пошел вперед, надеясь когда-нибудь все же выбраться из этого дикого места. Он шел и шел, а небо чернело у него на глазах, сырой, пронизанный дождем ветер захлестывал Его, и накатывалась тоска.

И тогда Он повернул назад. Сперва Он шел медленно, потом торопливо, потом побежал. Ему казалось, Он отошел от дома не так уж далеко — но вот Он все бежал и бежал, подгоняемый ветром, а впереди была все та же неестественно светлая под почти черным небом степь.

Потом Он проснулся. У соседей на кухне закипал чайник и противно свистел. За окном накрапывал мелкий противный дождик.

Жизнь шла своим чередом. Женщина, приходившая к нему иногда, приносила с собой запах не очень дорогих духов и бесконечные разговоры о мире за стенами, который он и сам хорошо знал, но не слишком любил. Она включала телевизор, и комната оглашалась голосами чужих и непонятных страстей. Она ставила на кухне чайник, и он так же противно свистел, закипая, как и соседский чайник, будивший Его ежедневно. Потом она оставалась до утра, и в такие ночи Ему редко что-нибудь снилось.

Стены, тоскливо окрашенные в мутный бурый цвет, окружали Его. Грязные окна выходили на пустынную дорогу, и больше ничего не было видно из них. Над головой поскрипывали под чьими-то шагами полы, и снова доносился звук льющейся где-то воды.

Он пошел вдоль длинного мрачного коридора, поднялся по шаткой деревянной лестнице наверх, снова спустился. Женский голос донесся из-за дверей:

— Это ты?

Она была где-то здесь, совсем рядом. Все, чего Он хотел — это найти Ее и увести с собой. Больше нельзя было оставаться в этом холодном умирающем доме.

Он отправился искать Ее, но пока Он шел, комнаты стали наполняться шумом и голосами. Люди ссорились, варили обед, стирали и мыли окна. Людей стало очень много, Он даже представлял, как они выглядят: в застиранных халатах и бесформенных спортивных трико, с утюгами и чайниками, сигаретами и вилками. Он не видел никого, но это было и не странно, ведь двери были закрыты. Он даже боялся, что двери откроются, и Его найдут — чужого, случайного человека, которому нечего делать здесь. Страх нарастал, Он уже прятался за выступы стен и ветхую громоздкую мебель. Ему казалось, что сейчас Его увидят, и это будет так унизительно, — Его поймают и выведут отсюда, словно воришку, и Она будет разочарованно наблюдать за Ним из окна…

Он выбрался во двор через покосившуюся облезлую дверь и выбежал на дорогу. В окне второго этажа опять мелькнул смутный силуэт, и Он успел подумать еще, что эта женщина — Другая…

Последние дни что-то мешало Ему жить. Он перестал назначать встречи, и дом его совсем опустел. Он говорил, что болен, и Он и в самом деле был болен. Жизнь текла своим чередом, Он ходил на работу и обратно, и ничего уже не чувствовал, кроме отчетливого недостатка чувств. Он ловил лица в толпе и думал, что эти лица слишком живые и слишком отчетливые. Он сам не знал, что ему нужно.

Постепенно приходило знание. Он уже помнил, что из окон той комнаты видна железнодорожная насыпь, и река протекает неподалеку, донося запахи воды и камышовых зарослей. Он даже был почти уверен, что это и не река даже, а оросительный канал, и что дорога в одном месте прерывается нешироким мостиком, и как-то Ему уже приходилось переходить этот мостик в одном из своих снов. Дом тоже приобретал более отчетливые формы: одна его сторона, выходившая на дорогу, была ярко освещена, ни одного деревца не росло там; другая, со двора, где находилась та самая дверь, в которую Он вышел тогда, спасаясь сам не зная от чего, была погружена в тень от низкорослых неопрятных вязов.

Что же это было? Случайное сочетание виденных когда-то и где-то картинок? Воспоминание?

Нет, Ему не казалось, что Он уже жил когда-то в этом доме. Даже допуская самые фантастические теории, существование генетической памяти или переселение душ, Он не мог найти никакой логической связи. Он не помнил себя в этом доме. Там жил кто-то другой. Кто-то, потерянный — потерянный кем? — в недоступно глубоких подвалах памяти? Чьей памяти?

Женщина была незнакома Ему. Она была незнакома Ему даже во сне, когда наше сознание так прихотливо и допускает многое. Она была не более чем отсветом, без определенных черт, Он не знал, какие у той женщины волосы или глаза. Но это не мешало Ему чувствовать ее, как чувствуют наши пальцы поверхности предметов, как даже с закрытыми глазами мы ощущаем замкнутость пространства вокруг нас, его объемы и заполненность воздухом и движением. Эта женщина не могла бы, наверное, воплотиться здесь, на земле, она принадлежала иному миру, и никакая человеческая логика никогда не смогла бы ни объяснить ее, ни изобразить.

Временами Он почти забывал о своих странных снах, и жизнь снова возвращалась в прежнюю колею — до той поры, пока не становилась обременительной и опустевшей. Внешне эти перемены почти не отражались на Нем, и его немногочисленные знакомые ни о чем не подозревали. Очередной энергетический спад, называемый депрессией или тоской. Иные спасались от этого в запое, но Ему-то незачем было уходить в отупение и пустоту. Потом Он снова возвращался в жизнь, и какая-нибудь женщина — прежняя или новая — ставила на его кухне чайник. Но одиночество было слишком дорого Ему, чтобы ее присутствие затягивалось надолго. Его считали закоренелым холостяком и не находили в этом ничего странного. Он тщательно оберегал свои тайны и сны.

Комната была обширна и наполнена неярким светом, похожим на туман или сигаретный дым. Круглый стол посередине был накрыт вязаной скатертью, в никелированных шарах кровати искаженно отражалось его лицо. Он сел на шаткий венский стул и, кажется, закурил. Кто-то должен был войти в комнату, кто-то должен был принести и поставить на стол чашки из старинного фарфора, потускневшие, со стертыми золотыми полосками, и конфетницу из синего стекла. Кто-то должен был войти, но никого не было. Так долго, что Он устал ждать и пошел туда, где должна была находиться кухня, ведь Он слышал оттуда звон посуды и запах свежезаваренного чая с чабрецом.

Кухня была пуста. Неожиданно Он обнаружил балкончик, оплетенный девичьим виноградом, и вышел на него. Он увидел обширное светлое пространство и — в отдалении — дом. Тот самый дом, который он так помнил. Куда же он попал? Как же он так ошибся? Та — Другая — женщина ждала его там.

Он торопливо ушел с балкона, прошел сквозь маленькую серую кухоньку, и в той — большой — комнате увидел странные перемены. Легкие светлые занавеси развевались от ветра, букет цветов стоял в большой старинной вазе, постель была разобрана и смята. Сейчас Его застанут здесь, в чужой комнате, где ждали совсем другого человека, — Он должен торопиться…

Он должен торопиться.

Проплутав по сумрачным коридорам, Он выбежал в дверь. Он чувствовал, что сон уходит, и он не успеет найти Ее. Незнакомые улицы приняли Его и вели, вели, кружили. Он уже не понимал в каком направлении следует идти, дома вырастали перед ним снова и снова, застилали все.

Он шел и шел и с удивлением начал вдруг узнавать места, которые проходил, пока не понял, что идет домой. Вот его подъезд, лестница, дверь, квартира. Он достает ключи и заходит. Садится на диван. У соседей за стеной закипает чайник. Он сидит и смотрит на свои руки, на давно не чищенный ковер, на зеркало напротив, в котором отражается растерянное лицо с покрасневшими от бессонной ночи глазами. Потом поднимается, идет на кухню и ставит чайник. И уходит на работу.

В жизни ничего не изменилось. Разве что Он полюбил одинокие прогулки по городским окраинам. Он мог бродить по ним часами, вглядываясь в старые неказистые дома с облупившейся штукатуркой. Окна второго этажа особенного привлекали его. Кого Он надеялся увидеть там?..

 

Пока не окончится дождь

— …Просто переждем грозу.

— А мне нравится в вашем доме.

— Ну, что здесь может нравиться? Разве что стены.

Посмотрите, какие толстые, как крепостные.

— В старых домах особый воздух.

— Ну да, плесенью отдает.

— Вы разве не чувствуете? Люди столько лет жили в этих комнатах и оставили им свое тепло.

— Ничего подобного. Холодно здесь, как в погребе. Сейчас плиту зажгу, немного согреемся. Чаю хотите? Или кофе?

— Кофе я не пью, даже не спрашивайте, почему.

— Почему?

— Потому что все спрашивают. Не пью — и все. Не нравится. А чай давайте.

— Правда, к чаю у меня, наверное, нет ничего. Неважный я хозяин.

— Не страшно. Я же не в гости пришла.

— Не в гости? А как?

— Просто переждать грозу. Вы же сами сказали.

— Ладно, будем пережидать. Садитесь вот здесь, это мой самый прочный стул.

— Меня даже непрочный выдержит, я легкая.

— Я вижу.

— У вас, может, какие-то дела? Я не мешаю?

— Ну, какие у меня могут быть дела? Так, делишки. Наоборот, вы мне поможете вечер скоротать.

— Какая красивая пепельница. Я так люблю глину. Почему, вы думаете, в Библии сказано именно про глину? Она ведь и в самом деле живая, от нее тепло исходит.

— Тепло от газовой плиты исходит. Да и то меньше, чем хотелось бы.

— Да ну вас! Жить в таком доме и ничего не чувствовать! Или вы притворяетесь?

— Притворяюсь. И соседи тоже притворяются. У них вообще много лет все удобства были во дворе, мне еще повезло. Представляете, как это приятно в такую погоду…

— Давайте поменяемся квартирами. У меня однушка в хрущевке.

— Давайте. Только без доплаты, у меня денег нет. Видите, какой я непривлекательный. Говорю за столом неприличные вещи, не могу девушку даже конфетами угостить.

— На вашем столе все равно еды нет, так что говорите, что хотите. А конфеты вы бы купили, если бы по дороге попался магазин.

— Я бы тогда не конфеты купил…

— Смотрите, какая молния. Мне однажды приснился очень странный сон — как начинается гроза. Я увидела воздушный мост, похожий на радугу, и по нему с двух сторон поднимались человек и почему-то белый медведь. У них были такие старинные фонари, у которых стекло только с одной стороны. Они поворачивали фонари, и когда лучи от них скрещивались, возникала молния. Я даже помню, как медведю этим лучом опалило хвост. Откуда это взялось в моей голове?

— Я иногда вообще такую ерунду во сне вижу, что удивительно.

— Может, это потому, что там наше сознание освобождается от логики. Может, логика — это вообще нечто утилитарное и нужна только нашему физическому телу? Или есть разные логики, и нам в реальности понятна одна, а во сне — другая? Вообще неясно, наша душа — это только часть нашей физиологии или нечто отдельное? Мне иногда кажется, что гармонии внешнего и внутреннего мира отличаются друг от друга.

— Вам, что, одной гармонии мало?

— Мало, знаете ли. Скажем, гармония природы и гармония человеческой цивилизации. Есть в человеческой цивилизации гармония? По крайней мере, мы как-то ее себе представляем. Гармонию то есть, а не цивилизацию. Разве они не вступают в противоречие? Две этих гармонии, я хотела сказать. Хотя все, что мы знаем о гармонии, мы знаем от природы, поскольку сами ее часть. Часть природы, а не часть гармонии. Ну да.

— Ничего не понял, но скажу. Если мы не вписываемся в гармонию природы, может, эта гармония вписывается в нас? То есть, я в каком смысле? Вот дождик идет — стихия, черт побери! Разверзлись хляби небесные! И мы тут, внутри цивилизации, внимаем громовым раскатам, — именно внимаем, а не как-то там. И внимаем не только им. Это у нас тут крыша пристройки прямо под окном, поэтому шум от дождя неимоверный, спать очень мешает.

— Это ведь не часто, такие грозы.

— Не часто, иначе меня бы уволили с работы, я бы все время там спал. Здесь ведь не только пристройка, здесь еще соседи-самогонщики и еще аморальная кошка с первого этажа… Вы все еще хотите поменяться квартирами?

— Думаете, в хрущевках нет ни соседей, ни кошек?

— Я об этом не подумал. Мне отсюда хрущевки представляются чем-то далеким и прекрасным. Я бы их рисовал.

— И возможно прославились бы. Никто еще не додумался воспринимать хрущевки как объект искусства. То есть я таких художников не знаю.

— Хотите, продам вам эту идею. Доходы пополам.

— Боюсь, мне это не поможет. А точнее: и это не поможет.

— Почему?

— Потому что в этих нарисованных хрущевках должно содержаться какое-то откровение, открытие, неожиданность, странность. Я должна сама к этому прийти, а как тут придешь, если я их видеть не могу, эти спальные районы…

— Да-а, задача.

— Именно задача. В искусстве есть мастера и Мастера. Как говорится, никого не хочу обидеть, есть ведь очень хорошие, замечательные художники, без них бы это самое искусство давно загнулось и превратилось в сплошной черный квадрат. Но все-таки ремесленник следует существующим законам, а художник их нарушает. Хотя, может быть, я слишком усложняю или слишком упрощаю. Может быть, художник нарушает не законы, а наши сегодняшние представления о них.

— Обязательно нужно нарушать?

— Обязательно. Художник нарушает существующие законы и создает таким образом новые. Искусство не терпит повторений.

— И вы не повторяете?

— К сожалению, повторяю. А то была бы уже каким-нибудь лауреатом. Хотя тоже вопрос. Не всегда лауреаты самые талантливые. Самые талантливые чаще заканчивают жизнь или в нищете, или в психушке.

— Так бросьте это, займитесь другим.

— Это ведь не должность, которую можно сменить. С этим живут, даже сознавая свою неполноценность.

— Что же это за удовольствие — жить и сознавать свою неполноценность?

— А вдруг количество когда-нибудь возьмет и перейдет в качество? Вы видели мои работы? Вот что вы о них думаете?

— Хотите, чтобы я вам серьезно ответил? Или честно?

— Ладно, не мучайтесь. Я же вижу, что вам это неинтересно.

— Мне интересно… То есть мне интересны ваши работы не потому что работы, а потому что ваши. Вообще-то я в живописи не понимаю ни черта.

— Это не живопись, это графика.

— Так я же и говорю.

— Даже не знаю, что теперь и думать. Вот предупреждали же меня: если женщина художник, никаким комплиментам верить нельзя. Например, хвалят тебя, как художника, а имеют в виду совсем другое. Уже обидно. Или так: хвалят тебя, как художника, ты думаешь, что имеют в виду другое, а тебя действительно хвалят, как художника. Сплошное разочарование.

— Да-а, непросто. Теперь уже и я не знаю, что думать. Я ведь как рассчитывал: сейчас выпью чайку, начну к вам приставать и вообще вести себя по-хамски…

— Вы умеете вести себя по-хамски?

— Не знаю. Но попробовать можно.

— А если ничего не получится?

— Тогда я на вас женюсь. Вам же нравится моя квартира.

— Квартира — нравится.

— И всё?

— И всё, что в квартире. Пепельница вот эта, например.

— Я вам ее подарю. Это, по крайней мере, я могу себе позволить. Хотя я даже не знаю, что в ней такого, что нарушало бы наши представления о гармонии. А вот и чайник закипел.

— Чайник-чайник-кипячайник… Сейчас скажу совсем банальную фразу: вам никогда не казалось, что вы уже жили на свете?

— А, ну сейчас это модно. Медитации, релаксации, реинкарнации… Я, если и жил на свете, то был, наверное, собакой или деревом. Я их люблю.

— А мне все кажется, что-то я там утратила однажды по своей вине и теперь все ищу, ищу… Увижу какую-то улочку, дворик, домик, и кажется, уже была здесь когда-то. И ощущение чего-то непоправимого… Ну, это, знаете ли, меня уже как-то заносит. Наливайте же чай, наконец, а то и дождь уже заканчивается.

— Заканчивается? Да нет, это на всю ночь.

— На всю ночь? Что ж, нам с вами всю ночь сидеть?

— Зачем же сидеть? Можно и полежать. Видите, я становлюсь развязным, я вас предупреждал. Так что вы говорили про реинкарнации?

— Вот вы это сейчас зачем спросили? Просто чтобы спросить?

— Нет, мне интересно. То есть, опять же, не реинкарнации сами по себе, а вот эти вот ваши дворики, домики… Вы же неспроста про них подумали именно здесь? Или я не прав? Вам это место что-то напоминает?

— Не знаю. Почти все старые дома мне что-то напоминают.

— А я? В совокупности с этим домом?

— Теперь вы действительно становитесь развязным.

— Честное-пречестное, я абсолютно серьезен и даже где-то трезв. И я не буду делать вам комплименты, как художнику. Я вам вообще комплиментов делать не буду. Давайте приоткроем форточку и будем слушать дождь, уже не так сильно гремит по крыше. И вдруг — ну мало ли что бывает? — вы меня-таки — ну, хоть немножко — вспомните…

1997 г.

 

Ольга Судомляк

Не держу я камней за пазухой И хулящей молвы не боюсь. Хоть совсем не богата запасами, Не задумываясь поделюсь Светлым золотом своей осени — Высшей пробы и не найти — Речки, леса и неба просинью И развилкой немого пути — Ведь дороги дождями размытые, Не добраться к теплу костра… Вот и речка уже пестра, Первоснежным туманом покрытая… Только что-то — то в душу, то в голову Простучит, не спросясь, тут и там, Пронесется над спящим городом И влетит леденящим холодом, Жарким холодом по ногам… То мурлычет… котенком ластится… Коготки выпускает вновь — Тяжким камнем запала на сердце Неугаданная любовь?
Эти строки нежные, напевные С отсветом чистейшей бирюзы… Да, стихами нервными и верными, До переизбытка откровенными Ты не выжмешь у нее слезы. И не капельки сентиментальности Не прольется из холодных глаз. Видимо, совсем не той ментальности, Видимо, не тронет божий глас. Что там выжать — сами морем выльются — Вот теперь попробуй, удержи… Чтобы выжить, Чтоб самим не выжаться Пусть читает… плачет… Ты — пиши.
Земля ждала. Ждала зимы, Осилив слякотный покой, — С морозом, с северной пургой. Ее все не было. С переполнявшего тепла Боясь совсем сгореть дотла, С оглубиневшей низины Взывала к небу. Я шла по слякотной земле В полурассвете, в полумгле, Споткнулась о небесный луч — Запахло снегом. И снег внезапно повалил С сгустившихся внезапно туч, Осел на грязном сапоге Лукавой небылью. И пусть смеется надо мной Зима в застывших каплях слез. В заплыве светлых облаков Прочту прощенье. С отверденелою землей И с новой чистою водой Под новорожденный мороз Приму крещенье.
Я хотела показать тебе рассвет — Но ты спал. Я не стала тревожить твой сон… Я хотела увести тебя к солнцу — Ты был занят и не пришел… В лунном свете чтоб увидел вечер — Но ты опоздал… Я хотела подарить тебе ночь со звездами Ты — уже устал.
Глупое межсезонье. С давних каких-то пор Между зимой и весною Вновь разгорается спор: Вдруг в постфевральской стуже Оттепель заблестит… Следом — мороз потуже Лужи заледенит. Сыта — двухсмысленным мартом. Верить? — отталым снегам… Солнце — лучом поманит; Ветер — хлестнет по щекам. И отзовется пустошь Из летнего далека Воем смирившейся суки, Что родила щенка. С нежностию телячьей Бархатным языком Вылижет плоть дитячью… Преданностью собачьей Благословит на тепло.
Мой ангел… Хранитель… Спаситель… Блуждая по сумрачной мгле, В поисках верной обители Шагала по зимней земле. И было пространство — незримо… И время — летело стрелой… Твоими стихами любима, Любовью твоею хранима… Лечу я над вешней землей.

 

Петр Подкопаев

Разбитая и склеенная ваза Не будет целой, как ты ни крути. И в жизни неизвестны мне пути, Где не споткнуться путнику ни разу. Но тайное стремление души, Обычному невидимое глазу, Подобно драгоценному алмазу Проявится в Божественной Тиши.
Хотелось спать, И вот, не спится. Как будто огненная спица Пронзила грудь мою. Пуста кровать, Как колесница Без лучника и без возницы, Поверженных в бою. Теней неясных Хороводы Кружат. Предчувствие невзгоды Мой омрачает лик. В мольбах напрасных Ночь проходит… Бессонница, — Беду ль приводит, Оберегает ли?
Сегодня нет числа, Сегодня — день вчерашний. Хоть статус до конца И не определён, Но знаю точно я: В рутинности домашней Годами может длиться он. И с удивлением, А может быть и с грустью, Увидев в зеркале Случайно седину, Не дожидаясь, когда сердце Боль отпустит, Не петлю затяну — Избавь, Господь, от этой глупости, — В души своей бездонность загляну.
Там за рекой какая-то деревня. Белеет приглушённо шифер крыш, Корявы обнажённые деревья, У берега стеной стоит камыш. Всё это далеко, недостижимо. Как люди там живут — непостижимо, И тайной вечной будет для меня. Глаза прикрыв рукой и лоб наморщив, Пытаюсь я представить быт их общий В позднеосенней сумрачности дня. А впрочем, всё обыденно и просто: Обжит и обитаем этот остров, И люд вполне обычный там живёт. Без суеты, не мудрствуя лукаво, Размеренно, и разные забавы, Что в городе в ходу, не признаёт. И день за днём проходят мимо годы. Как отзвуки далёкой непогоды, Событья в мире не волнуют их. К чему раздумий тягостных мученье: В чём жизни смысл и в чём предназначенье? — Лишь праздные умы утеху ищут в них. А здесь, свою судьбу вверяя Богу, И к золоту прохладны, и к свинцу, Проходят жизни торную дорогу, Ведущую к единому концу.
Вспомнилось. Наш поздний ужин. Блеск глянцевитый волос. Хотелось бы быть её мужем, Но что-то не склеивалось, Что-то не стыковалось, Недоговаривалось. Казалось, вот, самая малость, И разрешится вопрос. Томительно-тяжкое бремя, Будто под дулом висок. Уходит текучее время В непониманья песок. Наверно, нужна была смелость, А, может, и дерзость. Но вот, Совсем не так, как хотелось, Закончился эпизод — В простом ритуале прощанья коснуться губами щеки… «Пока, дорогой». «До свиданья». Шаги её были легки. И сердце печалью остыло, Как в лютые холода. Но самое трудное было — Не оглянуться тогда.
Холодно очень, но это понятно — зима. Снегом украшены улицы, парки и крыши. Птичий лихой пересвист уже больше не слышен, Даже ворон не видать — им хватило ума Место себе подыскать, где немного теплее. Днём, когда бледное солнце согреет Узкий карниз у закрытого плотно окна, Сизых чета голубей греться сюда прилетает. И осторожно, красавцев спугнуть не желая, Щель приоткрыв, им я насыплю пшена.

 

Элеонора Татаринцева

 

Был человек

А я знаю, какая она будет! Вот в самые первые дни какая. Я ее очень ясно вижу. Говорят, младенцы в это время еще полуфабрикаты и друг на друга похожи, но это для посторонних. Я ее все равно отличаю. Одно смущает, почему черноволосенькая? Тут мне бы хотелось чуть исправить, — чтоб в тебя…

И постарше вижу, месяцев в семь-восемь. Чтоб тельце уже упругое, чтоб глазки большие, светлые, а мордашка веселая-веселая и, конечно, счастливая.

Я еще и не такую ее вижу. Всякую вижу. Почти каждую ночь. Во сне. Вот уже больше года.

В дверь постучали… Соседка позвала помочь малышку искупать. У нее почти такая же — мячик упругий, плещется, из рук выворачивается, хохочет. Надюшкой звать. Надя, Надежда… А мне как назвать? Вера? Верить не дано, надеяться не на что, значит — Любовь? Люба, Любушка, Любава…

А больничная палата мне не снится. Я ее и так помню.

Раньше всех пришла и один на один с ней встала. Интерьер в стиле «а ля модерн больничный». Шесть скучных коек и один топчан на «сверхнормовую» единицу.

Подумалось: «Ну что ж, коль пришла — за дело! С видом на море здесь не предложат, а к стенке прислониться стоит — будет чем мозги остудить, да и соседи только с одной стороны придутся». Достала постельное белье, свое, домашнее. В поликлинике предупредили:

«Потоком идете, прачечная не успевает, так что позаботьтесь о себе сами!»

Откинула теплое мохнатое одеяло — ишь, какие сейчас дают! — и замерла, матрас весь в темных пятнах. Что смущает? Сколько предыстории у каждого пятна!

Может, и твое здесь завтра будет?

— Вы ощущаете свою беременность?

Конечно, ясноокая медсестра, незыблемая, как больничная тумбочка. Яростно ощущаю. И живот своей жизнью уже полнится, токсикоз налицо, который (надо же) может доставить удовольствие, если есть перед кем покапризничать.

— Вы замужем?

Безо всякой заминки:

— Нет!

Медсестра все же пишет «замужняя». Зачем? Разве этот вопрос может смутить женщину, когда ей за тридцать?

Теперь лечь, расслабиться. Взгляд в окно. Там белесое студеное небо, зажатое в квадрат рамы.

Мы с тобой строим дом на минном поле. Знать бы, какой шаг может оказаться последним? Знать бы, какая травинка обманет?

Ты идешь ко мне, порой улыбаясь, порой спотыкаясь, и я вздрагиваю каждый раз от прикосновений рук… Но поле молчит пока…

И хотя каждый кирпичик, сложенный нами, может разрядиться взрывом, дом растет, обнимаемый твоими руками.

Я выхожу на порог. Солнце уверенно светит. Вокруг так крупно и спокойно, цветут цветы. А я думаю, что же вызовет беду: твои безмятежно-громкие слова, мой счастливый смех или первые шаги нашего ребенка?..

Скрип двери. Еще одна представительница «поточной продукции». А у этой что? А у этой муж — пьяница, и, согласно научно-популярным лекциям, знания о том, что количество неполноценных детей от подобных вариантов катастрофически растет.

Эта не будет допускать вариант… А глаза, как у побитой кошки: в себя и в злость. Ну, что ж, можно еще и в подушку — принимай больничная, да не выдавай, тебе привычно.

Вот еще одна. Тихая, вальяжная, женственная. Что у нее? Муж, сын, дом и токсикоз. Тоже причина?

Впрочем, что это я в чужих причинах копаюсь — не оправдания же искать! Все сейчас равны, причины не имеют значения. Во всяком случае, для того, что будет завтра.

А что у меня? А у меня тоже сын, лягушонок когда-то, а сейчас верста коломенская, жеребенок голенастый, и вообще — мудрейшее создание в подростковом варианте.

Дружим пока, а это обязывает на равных. А значит, надо было спросить, хотя бы так, хотя бы в шутку:

— Знаешь, Санька, вот возьму и рожу тебе сестричку?

Невозмутимое мое и уже слегка усатое чадо чуть подумал и возразил:

— Замуж не идешь, а родить собираешься?

— Ну и что же! — с вызовом уже. — Разве так не бывает?

— Бывает. Только я думаю, что у ребенка должен быть отец.

Хлестанул. Впрочем, ему виднее на собственной шкуре.

Быстрый извиняющийся взгляд — и в сторону глаза.

Жалеет. А что же делать, сыночка, если судьба послала любимого, да чужого? «Да минует тебя чаша сия!»

Имею ли право оторвать его от своего, уже рожденного ему другой женщиной? Вот и думай тут, стенка больничная!

Какой шаг грозит взрывом? Не проще ли обезвредить запал!

Вот койки уже обжиты, очередь за топчаном. Вспрыгнула на него худющенькая девчонка: ножки — палочки, сама моща — мощой, а шустрая! Сбегала в соседнюю палату к «аборигенам», чай организовала. Молоденькая совсем, а на все ловкая, легкая. К ней не придут: муж в командировке. Хвастает, что лежать долго не собирается, некогда, потому и на топчан не в обиде, и что не придут не в обиде — так задумано. А вот эта от окна не отрывается — ждет. Все уже знают, как у них с мужем хорошо и какой Костик у них растет славный, крепкий. Муж обещал после работы картошечки отварить. Живут напротив. И картошечка приходит, и селедочка к ней, а вот чай с малиной не доставил недогадливый мужчина, и он отправляется во второй рейс, а вся палата вкушает щедрые угощения. И молодая жена так и светится радостью.

Чему она радуется? Ведь завтра у нее не будет второго ребенка!

И у меня завтра не будет второго ребенка. И ко мне не придут. Хоть бы мать эти два дня без «скорой» выдержала! Только и запомнились преданно-беспомощные глаза ее:

— Если бы я могла тебе помочь!

— Лежи уж! Если бы ты могла мне помочь, мне бы сам черт не страшен был.

О, господи! Если бы сейчас — ты! Выскочить в коридор, наткнуться на твои глаза, чтоб в них упрек, чтоб в них — приказ. И тогда — пальто в охапку и домой, домой к моей девочке, которую можно будет ждать…

Чуда не будет! Ты и не знаешь…

Трезво и спокойно фиксируя свои возможности, откладываем на счетах судьбы мамкину пенсию, смехотворные Санькины алименты, весьма сомнительный вариант — подработать, регулярное явление «неотложек» в нашей жизни и строгие Санькины глаза. Больше нечего.

Чуда не будет! Будет утро. У закрытой двери в операционную соберется очередь. Что-то жалкое в улыбках. Храбримся! Тут, говорят, применяется новейшее достижение науки, операцию ведет вакуумный автомат. «Адская машина», «пылесос» — так метко его окрестили применяющие. Главное — скорость.

Вся процедура занимает 2–3 минуты.

«Пылесос», «пылесос», зачем ты так страшно называешься?

Еще можно одеться и уйти, еще есть возможность…

Виском к стене — охлади мозги! Из операционной раздался странный гул. «Пылесос» заработал. Один, два, три… сто пятьдесят — остановка. Одного уже нет.

Следующий!

Конвейер в действии. Побледневшие и усиленно улыбающиеся, они выскакивают одна за другой и неестественными шагами добираются до своих равнодушных коек. Освободились!

Путь к месту действия отмечен кровью. Теперь уже далеко последующая смотрю на эту густую, кажется, еще шевелящуюся кровь на полу, на больничных тапочках, на ступеньках кресла… И вот — эта посудина, не убираемая после каждой, некогда! А может, специально, смотри! Вот они, едва начавшие жить зародыши человечков, месиво человеческих детенышей.

Сейчас здесь будет и мой…

— Ощущаете ли вы свою беременность?

— Сегодня ей ровно восемь недель (день рождения).

— Почему не хотите рожать? — Я бы родила…

— Так что же, может, пойдете? (Может, и впрямь еще можно?)

— Нет, доктор, нельзя. Я не вытяну еще одного на свою зарплату.

— А муж?

— Нет у меня мужа.

— Простите, пожалуйста…

Вот и все вопросы отметены. Сосредоточенная подготовка, а врач моложе пациентки! Только, почему «простите»? Ты же не виновата, что твои руки будут сейчас убивать. Выбор наш. Твое дело сделать это так, чтобы принести как можно меньше вреда женскому организму.

— Потерпите, будет немножечко больно!

Меня бы назвали в больнице позднородящей. Появился такой термин сейчас — те, кому за тридцать, ринулись в бой. А мне просто будет немножечко больно.

Так — рывок, нажим на живот, туже, туже — тупая тянущая боль.

Прощай, моя девочка! Раз, два, три… шестьдесят восемь… сто пятьдесят. Все! Нет, снова: один, два, три… тридцать шесть… Холодно. Руки принимают стылость кресла, не дышится, не стонется. Под аккомпанемент противного жужжания уходит одна жизнь, за ней тянется другая.

— Не закрывайте глаза! Восемьдесят пять, восемьдесят шесть… Стоп. Все!

— Дойдете сами?

Хватит ли сил сказать: «Дойду, что мне сделается!»

Резко: «Взгляните мне в глаза!»

Летящие молнии воды, толчок сердца — пошло!

— Доведите ее. Быстрее! Следующая!

Койка. Злополучная простыня, прикрывшая чужую кровь, принимай меня, теперь уже пустую. Взрыва не будет. Заплачено!

Пусто. Знаешь, это быстро проходит. Двадцать-тридцать минут слабости и возвращается тепло. Вокруг такие же посиневшие губы, вогнутые лица. Еще немного, и мы потянемся к остывающим тарелкам с мутноватым больничным супом.

И появится голод, протолкнувший противный комок токсикоза теперь уже окончательно в ту пустоту, которая внутри. (Ощущаете ли вы свою беременность?) Что вы ощущаете сейчас? Неужели только голод?

 

Вспомни…

Он сидел на старом табурете напротив Людмилы Ивановны и, не отрываясь, смотрел на нее через стол. Ласковые мысли складывались в цепочки непроизнесенных слов…

— Милая ты моя! Вот и встретились, наконец! Теперь уж, полагаю, надолго. Не так как раньше…

Она поправила прядку волос, спадающую на лоб, вздохнула, налила себе чай, зеленый с запахом жасмина. Положила на блюдечко порцию сладкого творога и принялась есть аккуратно маленькой серебряной ложечкой. Тихо вздыхала, перебирая свои неторопливые осенние думы. Взгляд молчаливого собеседника ее не смущал.

— А раньше у тебя были каштановые кудри и зеленые глаза. Ты носилась по полям верхом на строптивом жеребце и не хотела меня замечать…

— Ну, чего ты на меня уставился? Творожка хочешь?

— Да любуюсь я тобой! Издалека гляжу — ты и не представляешь. Память у меня намного дольше твоей, ты и не догадываешься на сколько… Я восьмой раз уже возвращался, чтобы тебя найти. Каждый раз я другой, а ты все та же… И по-прежнему ничего не помнишь!

Убрав за собой посуду и наведя нехитрый порядок на столе, Людмила Ивановна ласково погладила его по голове и пожаловалась:

— Устала я что-то. Пойду, полежу!

— Иди, иди, милая! Я рядом! Буду целовать твои руки, волосы… То, что не дозволено было в прошлой жизни…

— Степан, перестань лизаться! Дай отдохнуть по-человечески!

— Ну ладно, ладно! — вздохнул он. — Я только проверю, как там у тебя сердечко? В порядке сегодня? Вот, печеночка, чувствую, беспокоит… Сейчас легкий массаж сделаю, должно помочь!

— Да не царапайся же ты! Распустил когти, вот остригу, будешь знать!

Наконец, оба задремали сладко и уютно, почти обнявшись. Вскоре Степан соскочил и разлегся на полу.

— Целитель, тоже мне! — проворчала хозяйка. — Лучше бы песенку спел, все не так скучно!

Он полежал немного на полу, сбросив ее недомогания в прохладу половиц, потом вернулся и, притулившись к ее щеке, замурлыкал что-то в самое ухо.

Перед глазами его вновь возникла картина их первого знакомства.

Юная красавица верхом на стройном ахалтекинце. Ее пышными волосами попеременно играет и солнце, и ветер, глаза горят восторгом предстоящей гонки. Конь под ней нетерпеливо переступает с ноги на ногу, трясет головой и пытается укусить хозяйку.

Она смеется, натягивает поводья, а потом смело пускает его в галоп. Юный конюх с безнадежным обожанием глядит вслед… Дочь хозяина недоступна для простолюдина. Ему остается только страдать!

Это происходило в прошлой жизни его души. Количество их, этих душ, отпущенных блуждать по мирам и временам, похоже, ограничено кем-то Высшим. Вот и переходят они от одного к другому, пробуя самые разные оболочки… Школа жизни — правильно пройденный урок выводит на новый виток, сохраняя прежний опыт, неправильный может отбросить на низшую ступень — без памяти, без претензий — отрабатывать новую жизнь.

Но какие бы испытания не выпадали его душе, неизменной оставалась тоска о любви, переходящей по всем оболочкам существования. Ее душа, наоборот, все время начинала с нуля. Не успевала взрослеть… В том времени, где они оба были человеками, он не имел права даже задержать взгляд на избраннице. Потом, в бесконечной путанице времен, лишь как награда или наказание — боль памяти о недостигнутом. А вот теперь, эта встреча состоялась, но она снова человек, а он? Существо высшего порядка в смешной оболочке кота…

Степан фыркнул, разбудив хозяйку.

— Ну что ты, непоседа мне покоя не даешь? Подобрала тебя, бродяжку, на свою беду! Никакого покоя с тобой!

— Подобрала, как же! Я сам тебя нашел, из толпы высмотрел. Тебе ничего не оставалось, как откликнуться. Там, где памятью обделена, сердце верно подсказало. Теперь я твой, а ты моя, с этим и жить будем! А потом еще надо посмотреть, кто кому больше нужен? Помнишь, когда я ногу сломал, а ты меня лечила? Так это ты должна была упасть, причем гораздо серьезнее. Я вместо тебя с крыши сиганул — тем и отделалась. Я-то что, на мне как на коте все заживет, а вот тебе нельзя больше судьбу искушать. Не для того я тебя нашел!

Людмила Ивановна относилась к своему Степану как к родному существу. Он придавал смысл ее давно уже одинокой жизни. С ним можно было поговорить. И, главное, о нем можно было заботиться! Но иногда пристальный взгляд этих светло-карих глаз беспокоил ее своим всепониманием.

Однажды на остановке, среди беспорядочно наклеенных объявлений, ей бросилось в глаза одно, довольно странное. Листок бумаги, на котором, выполненный при помощи компьютерной графики, красовался портрет кошки с женскими глазами, обведенными тушью. Надпись гласила: «Отдам котят в хорошие руки»!

Людмила Ивановна помнит, как натолкнувшись взглядом, она долго не могла избавиться от наваждения. Кошка смотрела по-человечески!

Такой же магией взгляда обладал и ее теперешний сожитель.

Но еще, вдобавок, в его глазах явно сквозил признак половой принадлежности. То есть кот смотрел откровенно по-мужски. И от этого взгляда ей становилось неловко.

Она даже переодеваться старалась тайком, стесняясь своего увядающего тела.

Напрасно! Все равно он видел другим зрением и сквозь эту, данную временем несовершенную оболочку для него светилась та, запечатленная в его памяти, как матрица любви.

Завечерело. Сквозь незанавешенное окно просочились сумерки. Его спутница сладко дремала. Кот привычно делился с ней своим теплом. Вдруг легкий шорох за дверью заставил его встрепенуться. То, что стояло по ту сторону преграды, излучало угрозу. Потянув носом воздух, Степан понял, что не ошибся. У порога стоял тот, кто отнял у него его красавицу в те прежние времена.

Лошадиный запах ретивого ахалтекинца, который, взбесившись, унес бесстрашную наездницу в смертельную тьму времени, пробивался сквозь запертую дверь и мгновенно был узнан Степаном.

В свое время конь хитростью не позволил себя укротить. Люди по давней традиции привыкли усмирять страхом. Гоняют животину по кругу с петлей на шее. Чем яростней сопротивление, тем туже затягивается петля. Укротитель должен уловить момент перед удушьем и отпустить удавку тогда, когда конь сломлен и сдался перед лицом смерти. Люди считают, что после этого он признает власть человека и будет послушным. Может быть, да, только этот не подчинился! Вовремя останавливал свой бег по кругу, не позволяя петле победить себя. Так и остался неукрощенным…

Но она любила рисковать и все надеялась приручить его добром…

Сейчас он явился снова. Зачем? Степан не утруждал себя обдумыванием этого вопроса — он действовал. Сорвавшись с теплого места, кот бросился к двери, угрожающе шипя.

Людмила Ивановна проснулась.

— Кто там? — обеспокоено спросила она. За дверью было тихо. Кот бил хвостом, сделав стойку «на старт»! — он видел дальше…

Его дружелюбная хозяйка потянулась к замку, чтобы открыть.

— Не смей! — крикнул Степан, но не был понят.

Когда распахнулась дверь, и тупой удар сбил женщину с ног, кот серой когтистой молнией кинулся на грабителя и, взметнувшись по одежде, вцепился тому в лицо. Взвыли оба, один от ярости, другой от боли.

Вмиг, потеряв зрение, неизвестный с проклятиями, почти на ощупь, выскочил из подъезда и растворился в подступающей темноте. Степан, тяжело дыша, слизывал следы крови с рассеченного лба своей любимой и шептал:

— Ничего! Ничего! Все пройдет, и ты снова будешь носиться по полям на веселом коне. Хочешь, подведу тебе белокурую Конфетку, что так легко переходит в галоп и совсем не опасна? А хочешь, оседлаю пестрого Рябчика?

Он смирный и добрый, тебе будет спокойнее с ним…

Людмила Ивановна вздохнула и открыла глаза.

Голова болела и кружилась как в детстве, когда качаясь на качелях, она засматривалась в небо, по которому проплывали белогривые облака. Они были похожи на легких лошадок из детского мультика и будили в ее душе чувство щемящей тоски по чему-то несбывшемуся, хотя как коренная горожанка, она никогда не видела эту породу животных, так сказать «в натуре» и уж, наверное, ни за что не осмелилась бы покататься верхом.

— Кто это был-то? — запоздало спросила она распахнутую дверь.

— Кто, кто? Конь в пальто! — проворчал кот.

— Ни соседей, ни прохожих не дозовешься ведь, так и пропадешь ни за грош! — продолжая охать и причитать, она закрыла дверь на два оборота, подумала и еще накинула цепочку и уж, потом тяжело поплелась в ванную.

Холодный компресс слегка успокоил гудящую голову.

— Да не вертись ты под ногами! И так едва держусь!

— Думать надо было, прежде чем дверь кому попало открывать! И почему вы, люди такие убогие? Ведь и зло, и добро имеют свой запах, это же так очевидно! А ты как нарочно все норовишь меня со своим розовым шампунем помыть. Я потом две недели чешусь и сам себя не чую, не то, что окружающих. А тебе хоть бы что! Каждый день намываешься…

— Спасибо тебе, дружочек! Выручил! Защитничек ты мой!

— Вот для того и живу!

— Ну что ж, Степаша, дело к ночи. После такой встряски не грех и отдохнуть. Давай-ка спать — утром еще дел полно! — Ложись, ложись голубушка! Завтра еще сложнее будет!

Они задремали уютно — две одинокие души, заблудившиеся во времени. Она, по самый подбородок натянув одеяло и разметав седые волосы по подушке. Он, как всегда, у ее ног, верный рыцарь в блаженной преданности своей любимой.

А наутро Людмилу Ивановну сбила машина. Дежурный поход за хлебом в ближний киоск оказался роковым. Отсутствие светофора на переходимом участке и присутствие беспокойных мыслей в плохо соображающей голове — фактор первый.

Увлечение скоростью, кажущаяся безнаказанность пустынной утренней улицы и, «какого черта эти пешеходы здесь делают!» — фактор второй.

Ее отбросила по касательной грубая сила, резко тормознувшей «Тойоты». Серый комок, на мгновение выскочивший на дорогу и бросившийся под колеса, заставил водителя, ударив по тормозам, изменить траекторию движения и это спасло ей жизнь. Матерясь и страдая, он выскочил из машины и бросился к упавшей женщине.

— Ты, бабушка, того, не сильно ушиблась? Может, в больницу, так я подвезу! — без особого желания предложил виновник происшествия.

— Ничего, ничего! — слабо прошептала та и приподнялась, к облегчению водителя злополучной машины. Людмила Ивановна пошевелилась, определяя по боли наличие урона своему телу. С огорчением обнаружила новый кровоподтек на ноге. Но, кажется, все цело, значит, жить можно!

— Черт бы побрал этого кота! — ругнулся водитель.

— Прямо под колеса бросился!

— Какого кота? Где кот? — заволновалась Людмила Ивановна.

— Да вон он, гад, уползает! — махнул рукой водитель. Степан ковылял в сторону дома, тяжело волоча поврежденную лапу.

Людмила Ивановна тут же поднялась, откуда сил хватило! Добравшись до своего любимца, подняла его на руки и потащила домой, к удовольствию прощеного водителя и неудовольствию кота.

— Ну что же это ты меня на руках несешь? Я все-таки мужчина или нет! — пытался протестовать он, но опять не был услышан.

И уже потом, когда все ссадины и ушибы, полученные обоими, были обработаны и, шок от вновь пережитого отступил в тень прошлой жизни, их измученные тела обрели покой объятиях старенького дивана. Яркий луч солнца пробился в окошко, наметив след на ее виске, и вместе с этим прикосновением открылось ей видение иной жизни.

Это был сон, всего лишь фантастический сон. Но в нем она вспомнила сумасшедший бег полудикого жеребца и свой полет в пространстве. Только рядом были влюбленные глаза того юноши, который обслуживал конюшни ее отца. Боже мой, как это было давно!

— Степан! Да, его тоже звали Степаном, как же я забыла!

Стук копыт по камешкам горной тропинки, уходящей вверх. Бок обок быстрые лошади. Кустарники, обрамляющие склон, цепляют ее за краешек костюма для верховой езды. Так хочется смеяться и любить весь мир беспричинно и просто…

— Ты теперь вспомнила?!

— Да, любимый, да!

Ее легкое тело летело сквозь пространство, каждой клеточкой ощущая радость и наслаждение жизни. Разум еще помнил ушибы и болячки, но отказывался принимать их во внимание, примеряя ощущения, как новые праздничные одежды.

— Мы не вернемся? — просьба или обещание в его голосе.

— Мы не вернемся! — клятвенный всклик потряс вселенную до самой глубины, в которую уносились двое на белых скакунах Любви.

 

Странники

На самом подступе к безопасному берегу утренней улицы неосторожно разогнавшаяся машина сбила пожилую женщину. Теперь уже никуда не торопясь, спокойная, она лежала на обочине, откинув голову на край тротуара. Вокруг собиралась толпа сочувствующих. Впрочем, надолго они не задерживались. Всем было некогда. Чужая беда краешком цепляла сознание, но собственное Я требовало внимания к себе и к своим заботам. Маленькая уличная трагедия естественно вплелась в рабочие будни города…

По улице неслись рычащие, воющие, исторгающие выхлопные газы автомобили. А спокойные глаза витрин бесстрастно отражали потоки машин и беспорядочное движение пешеходов.

На другой день на этом месте появился траурный венок, прикрученный тонкой проволокой к бетонному столбу. Все чаще и чаще в последнее время подобные скорбные отметины пятнали лицо города, напоминая его жителям о смерти. Это становилось жутковатой традицией.

Город имел глубоко провинциальные корни. Он помнил еще булыжные мостовые, неторопливых лошадок, запряженных в телеги, и никак не хотел изменять этой памяти. И вырастая в высоту многоэтажками, оставался верен прежнему стилю запутанных, тесных путей передвижения. Медленно, но неуклонно гармония между автомобилями и пешеходами нарушалась. Первые приобретали статус воинствующего преимущества. Хотя надо отметить, что им приходилось также несладко на лишенных простора улицах. Проезжие части города набухали как больные вены, с напряжением пропуская сгустившуюся кровь своей жизни. Все чаще и чаще возникали тромбы аварий, нередко с трагическим концом. Город становился опасен, он жил и убивал, отмечая места соприкосновения жизни и смерти траурными цветами. Этот город в свое время подарил мне жизнь, он же теперь проводил меня дорогами потерь… И теперь, проходя мимо траурного венка на переходе, я каждый раз мысленно видела ту женщину, которая так и не добралась при жизни до спасительного краешка тротуара…

Как-то в январское очень морозное утро я собралась на кладбище почтить память близких, находящихся уже по ту сторону бытия. С рассветом навалился туман, но снега в моем южном городе не наблюдалось, и морозная влага молочной моросью насытила воздух, клочьями инея оседая на проводах. Перед лобовым стеклом маршрутки дорога впадала в никуда…

Наконец, путь завершился перед кладбищенскими воротами. Несмотря на мороз, торговцы цветами уже заняли свои посты. Закутанные в тридцать три одежки, они напоминали нахохлившихся ворон. На меня среагировали мгновенно, услужливо предлагая свой ярко пламенеющий товар. Выбрав две розы и букетик желтых, как солнышки маргариток, я двинулась по знакомой дорожке вглубь. Город живых остался позади.

Сразу за оградой отсекалась суета, морозный туман обволакивал, заполняя все пустоты вокруг могил и ограничивая видимое пространство в пределах двух-трех метров. Звуки вязли в плотном воздухе, подчеркивая ощущение полного одиночества. Позже под лучами раннего солнышка иней обернулся капельками росы, упал на ограды, цветы и листья венков. И они уже не казались искусственными. Я чуть не поддалась искушению потрогать веточки живой сирени. Полноте — это в январе-то! Я проходила между оградами, впитывая это чудо очарованными глазами. Даже лица на мраморных плитах тоже высветились и дружелюбно провожали меня взглядами, передавая по цепочке друг другу. Не зря, наверное, выбирая зрительный образ для изображения на могильной плите, живые отдают предпочтение фотографиям, где их близкие запечатлены в лучшие моменты жизни. Так избирательная память снова и снова при встрече отмечает доброе.

Выпав из реальности, ощущая только красоту, я окончательно заблудилась в этом густом морозном мареве, покалывающем щеки и глаза.

Время от времени навстречу выплывали одинокие фигуры и исчезали, скользнув по краю поля зрения. И трудно было определить: кто реальнее, они или эти — с портретов? Отчаявшись сориентироваться в пространстве, я мысленно позвала по именам тех, к кому шла. Из глубины пришел ответ, что-то ласково отозвалось в сердце, и я потянулась по тоненькой ниточке зова, не задумываясь о его природе. Просто доверилась… Не обманулась! Вот оно — место последнего успокоения близкой моей подруги. Сказка, сотворенная вокруг, этим зимним утром украсила и её оградку достойным образом. Морозная свежесть, оседая кружевом на мелких сухих травинках, преобразила земляное покрывало. Какие-то тонкие сердечные струны зазвучали в лад с мелодией привета от них, ушедших. И я стояла, впитывая эту музыку. Становилось легко и спокойно…

Медленно, словно выплыв из тумана, появилась серая ворона с черными крыльями. Она или ее приятельница обязательно прилетали в дни моих посещений с инспекторской проверкой. Молча уселась, невозмутимая, на перекладину соседнего креста и, склонив голову, покосилась на меня круглым черным глазом.

— Привет, подружка! Как дела?

И в ответ она как-то мягко не по-вороньи прокурлыкала. Звук низкий, но не хриплый перекатывался в горле, как водица по камушкам. Казалось, птица силится произнести что-то на человеческом языке, но, в силу физических особенностей гортани, ей это не удается. Ворона смотрела на меня и ворковала, ворковала… И то ли от этих звуков, то ли от тумана стал наплывать морок. Реальность отступила и сознание стало заполнятся какими-то призрачными картинками… Вот молодая красивая женщина с шикарными распущенными волосами. Кажется, я видела её в начале аллеи… Вот видный полноватый мужчина в парадном костюме с поднятой для приветствия рукой. Молодые ребята подтягиваются к гитаристу в камуфляжной форме. Они улыбаются! Как на портретах! А вот и мои: мама с мудрым и ласкающим взглядом, подруга, кокетливо поддерживающая шаль маленькой рукой. С губ её готовы слететь слова привета. Я понимаю, что они все тепло и светло знакомы, и каждому приходящему к ним находится свое доброе место.

Хотя не всем… Особнячком держится группа неприсоединившихся. Они, в отличие от большинства, грустны и озабочены. Им необходимо удалиться, ибо их души оказались привязанными к местам ухода из жизни. Венки-памятки на столбах, деревьях и перекрестках тянут их к обязанности приходить туда, где произошла трагедия. Образы самых страшных минут, прикрученные проволокой, корчатся от боли и зовут неуспокоенно сквозь глубины дня и ночи.

И они уходят за кладбищенскую ограду в ночной город оплакивать свое место скорби. Каждому — свое!

Стряхнув наваждение, я опомнилась и крикнула вороне:

— Зачем мне это показали? Что я могу сделать?

— Понять! — Отозвалось безмолвие.

Серая вестница склонила голову на другой бок, последний раз курлыкнул, и тихо взлетела, растворившись в тумане.

Я простилась с тенями своих близких. Испросив у них прощения за редкие посещения, двинулась в обратный путь. Маршрутка постепенно заполнялась людьми. Туман совсем осел, прояснилось, и открылись горизонты дня. Вдоль дороги ровными рядами высились бетонные опоры, и мой взгляд болезненно выхватывал те из них, которые были скорбно окантованы венками или цветами. Они стояли, склонив головы фонарей. Они тосковали…

 

Виктор Перепечкин

 

Журавлиное рождество

Каково же, братцы, нам в субботний вечер, Распрямить под паром розовые плечи. Мыслить о высоком после жаркой баньки И холодным квасом насладиться с банки. Каково же, братцы? Как дурманом манит аромат берёзы! Головокруженье, пряный дух, серьёзный… Милая, родная, не пьяна — устала. — Ой, не зря ты, мама, с зорькой ранней встала! Как дурманом манит!.. На полках дубовых веничку не жалко Походить по спинам жадно так и жарко. И душа, и тело молоды, красивы. — Есть в заначке порох! — Есть в нас сок и сила! Веничку не жалко… Стёпка, старший братец, от всего в восторге — С юмором подначил: «Дай парку, Георгий!» Красен каждый мускул, на свету играя, Лучше русской баньки — нет земного рая. Ну, поддай, Георгий!.. Друг ты мой любезный, братец, шпарь покрепче. Вон — котёл с водою всё о чём-то шепчет: Может, о зазнобе, что любить согласна И сердечком юным так чиста, прекрасна. Братец, шпарь покрепче! Нет лучистей зорьки в русском захолустье И душевней песни о любви и грусти, Где поют о друге или о дороге, Что петляет в поле в мартовской тревоге. В русском захолустье… А судьба готовит горсть иных запевок, Не для дней застольных, не для красных девок. Гонит ветер чёрный из-за леса тучи, Вскоре ту берёзку стук подков измучит. Горсть иных запевок… Посошок за здравье непременно с братом, Вспомнив долг крестьянский, помянув о ратном. Жизнь начинается, бабоньки, ядрёна… «С лёгким паром, детки!» — Крестится Матрёна. — С лёгким паром, детки! Сызмала им любы синь лесов, долины, Да они и сами, словно из былины. И, как рек развилки, на руках их вены, Взгляд, как купол неба: смелый, откровенный… Словно из былины. Ах, земля-сестрица, голубые брови! Сложено и песен, пролито и крови… Здесь на свет явилось не одно колено, Потому поём мы с верой, незабвенно Про старушку Русь.
Отошла на отдых ночь с летнею субботою. День родился, славя свет, с новыми заботами. Солнце только что взошло: теплое и рыжее, Заиграло по траве, по траве невыжженной. День родился, славя свет. Распрямила рученьки тонкая рябинушка, Унесло давно уж цвет журавлиным клинышком. Голуби, как ангелы, в дом летят играючи, И нам верится: они сны дарили давеча. Голуби, как ангелы. И живущим в трудности, и парящим в праздности День воскреснул с радостью, не для чёрной разности… Окропил нас росами, полевою свежестью, Всех узнал по голосу и приметил с нежностью. День воскреснул с радостью. А земля брюхатая тяжела озимыми, Отогрела хлебушек под снегами зимними. И разносит детский смех над селом, над городом Ветерок с пшеничных нив, подзабытый голодом. Отогрели хлебушек… Оседлал июнь коня и с рассвета властвует. Утро нынешнего дня, Господи, да здравствует! В зеркале вчерашних луж мирных птиц парение. Окна всех степных станиц вспыхли на мгновение. Мирных птиц парение… Заиграла высь небес всеми перламутрами. За делами славными, за словами мудрыми Не пристало прятаться и батрацки горбиться. — Эх, кому казённый дом, а кому и горница!.. За дела за славные… Травами и молоком так и пахнет с пастбища. Вон, безусый лейтенант прохромал вдоль кладбища, Виновато, у плетня, встал, откинув палочку, Закурил, спугнув кота, плывшего вразвалочку. Так и пахнет с пастбища… Мяч тряпичный на лугу запинали мальчики, Скоро как-то вызрели в поле одуванчики. Ветер жгучий отсечёт их шальные головы, Станут стебли, как кресты, откровенно голые. Ах, шальные головы! Ровно восемь пятьдесят… Как на нервах стрелочки Самовар. Молочный чай. Оладьи на тарелочках. Мама моет малыша и шинель кадетскую Стелет в ноги, не спеша, с той улыбкой детскою… Ровно восемь пятьдесят. Под прохладою крыльца торг идёт продуктами. С хрипотцою, словно псы, лают репродукторы. Не кукушка запоёт в полдень над обрывами… Где-то там — земля в огне вспахана разрывами.
Без умолку верещит, — что случилось с птицей? Не спокойно нынче там, на родной границе. Стал с недавних пор такой, климат — злой и порист… — Будь спокоен, за кордон с хлебом мчится поезд. Что случилось с птицей? Под тревожно-голубым, обнажённым небом Мчится поезд за кордон с нашим, братцы, хлебом. Где солдату разуметь? Есть приказ и — точка… Слухи ходят, что войне кончилась отсрочка. Мчится поезд за кордон… Обстановка такова — разведёшь руками, Машут нам из-за реки немцы кулаками. Толчея и день, и ночь — прибывает войско, И на ломанном для нас: «Русский Ванька, бойся!» Толчея и день и ночь… Тоньше, чем блошиный ус, стал наш мир и нервы, Но к границе, в стан чужой, всё текут резервы. Здесь любой мужик решит: дело видно к драке. В волчьем вое скромно стих сонный лай собаки. Дело, видно, к драке… Только ли от топора кровь на плахе Польши? Нынче в слове — девять грамм, может даже больше. Не волнует спуск курка, сам стрелок тревожит… Пепел опыта и мук лишь ошибки множит. Нынче в слове — девять грамм… В небе — чёрный генерал, его взгляд недобрый. Марширует его полк с барабанной дробью. На лохматом солнце штык так блестит зловеще! Для Европы — скрыть свой стыд — нет важнее вещи. Так блестит зловеще штык! Покорять огнём Восток — равно плыть на рифы. Где сидит на страхе страх, где цари и скифы, Долго так не удержать крест меча в деснице. Правит там с недавних пор красной колесницей Сатана — не человек… На Восток, мой генерал! — К азиатам в лапы! Бог покинул Ватикан… Грязь и грёзы Папы… С древних пор бранят все Русь женщиною дикой; Здесь на каждый выпад пики — отвечают пикой. На Восток, мой генерал?… Спины горбятся держав под свинцовым гнётом, А германцу хоть бы что, пляшет с пулемётом Под гармошку во весь рост, и собратья рады. Голод гаубиц бодрит: «Запасай снаряды!» А германцу хоть бы что… Рады, — вот она, пока, русская граница. Завтра взвоет над рекой чёрная волчица. Путь начертан славных битв: и лесист, и горист… Неспокойно… За кордон с хлебом мчится поезд.
— Спи спокойно, малыш, — это летние грозы, На озимые льёт Матерь Божия слёзы. А ведь хлебушек наш нынче вышел на славу, И несёт ветерок на родную заставу Цвет покосных полей… И доносятся птиц припозднивших молебны. Я люблю этот край васильковый и хлебный. Сводни чешут язык: будто мальчики — к войнам… — Засыпай, мой малыш, тихо спи и спокойно. Разве мальчики к войнам? Здесь окутаны сном и твой дом, и кроватка. Даже вдумчивый кот позевает так сладко: Там, в зелёных глазах его, светятся лица. Тень полночных ракит у прибрежной границы, Сонный вереска хруст… Как солдат на посту, замер клён в огороде. — Баю-баю, сынок, спи моё благородье. Только волки не спят и по снам колобродят, Своим лязгом зубов страх и ужас наводят, Крошат бронзу зари… Где кончается ночь, сон нарушила сила, Гулом грозных машин у рассвета спросила… Слишком скоро сбылось предсказание Ванги, Мир малиновых гнёзд протаранили танки. Где кончается ночь?.. Где кончается ночь, там, на зорьке, в дозоре Пал боец молодой — удивленье во взоре. Над рекой облака в фиолете горбаты. И шипенье крови, и чужие солдаты… Нарастающий гул. Поднялись до небес сребротканные нити… Автомат на груди, как свеча на граните. Ни за что не спастись: немцев натиск неистов. Грубый мат и резня… Позывные связистов В мир, где нет больше звёзд. Здесь остались зиять у простреленных вязов, Глубиной своих ран, миномётные язвы. И удушливый дым растекался по пашне, Танк был грозен, зловещ, но молчит его башня, Мёртвый взгляд амбразур. Парень спит вечным сном, без вины виноватый, Два отверстья в груди от осколков гранаты. А луга все в цвету, голос ветра натужен… Он не видит траву, ему запах не нужен, Отзвук залпа не нужен. Поле мирных хлебов — в поле подлинной брани Превратили враги утром солнечным, ранним. И закат был больным…неокрепшим и хрупким, Как табачный туман из курительной трубки.
Далеко, за тыщу вёрст, во дворцовом зале, Где железный правил канцлер, шумно заседали. С древесин шварцвальда стол, за которым, в креслах, Из руин и пепла мглы зло земли воскресло. Всё вниманье к Фюреру. Он был взвешен и парил, кверху подбородок, Плод проклятья слов и снов, чёрный самородок. Ястребиный взгляд сжигал, словно адский пламень. И, как барс, бросалась тень от стола на камень стен, и сцены, и сердец. Совершенный, серый мозг — подземелье мысли… Голос, словно приговор: что ни слово — выстрел. Пальцы, пиками фаланг, распахали карту… Где сидящие в тени поддались азарту, Там не лица — маски. Всё клокочет и бурлит в дьявольской машине, Он не слышит никого на крутой вершине. Только луны про него знают: гений в гневе. Яд встревоженной пчелы в каждом сжатом нерве. Пальцы отбивают марш… От больных, фальшивых звёзд, от орлиных гнёзд и ниже… По щекам…по площадям он шагал Парижа. Холост. Краски любит, холст… лёгкий шёлк пейзажа. Пурпур Праги, Рейна синь в акварелях, даже Сажа пройденных трущоб. В его слове едкий дым скользкой пропаганды. Начиналось всё с игры, от юнцовой банды, С инквизицией трудов Гейне, Гёте, Брехта… От усердья на плацу грубого ландскнехта До воззвания «Mein kampf». И давно не мишура, и не мифы — сказки, Что под каскою пруссак в тёмно-серых красках… Не измерить силу зла никакою мерой. Гитлер богом стал, отцом и призывной верой, Пожирающую тень… По весёлым городам, по голодным сёлам, По граниту синагог, по церквям, костёлам Адом выпущенный смерч прокатился гулом И застыл, как часовой с автоматным дулом, Обращённым на Восток. В кулаки все пальцы сжав, фюрер бьёт дублетом: — Большевизма красный рай свергнуть этим летом! Показалось, будто тень вознеслась, — и призрак Хохотнул злорадно так, в точности, как Бисмарк. Перст грозил его, дразнил… — Приближается тот час, господа, — охоты! Думаю: вполне штыков хватит для пехоты. Мы порвём её в куски, сгоним до Тунгуски Этих варваров страну из жидов и русских… Далеко, за тыщу вёрст… из руин и пепла мглы… голос, словно приговор…
Не достать до небес — облаков грязный бинт. Содрогнулась земля от симфонии битв. Словно задранный волк, зло щетинится полк, И не мыслится в толк, и сосед вдруг умолк, И забилась в висках тишина. Мимо серых полей и лесных деревень… Ты потуже, солдат, затяни свой ремень. Под разрывами бомб, в штыковую — лоб в лоб, По кровавой пыли за рассветом в галоп Мимо диких, в отчаянье, глаз. Каждый краткий привал вдруг смердит, как окоп. Врытый в землю «КВ», как раздавленный клоп, Смотрит дулом в туман, где хохочет шрапнель… «Hende hoch!» — шепчет мгла и бравирует: «Schnell!» Там, за речкой, где сбита звезда… Как попало, вразброд, без дистанций колонн, Мимо станций, станиц, напролом, на поклон К той кровавой заре, по отрогам скользя, И которую НЕ защитить уж нельзя, Даже если проглотит всех Ад. Словно остров живой, презирающий смерть, (Захлестнула сполна нас, браток, круговерть!) Вновь отмерил наш полк отступленья шаги От тех мест, где начало берут большаки До могил у болотистых троп. Пластилинили грязь и все грёзы дорог… И кровавил ступню и рвал нервы сапог. В горле высохшем — ком… нам бы выплеснуть гнев… «Если завтра война…» — Столько пели мы! — Блеф!.. Голос звуком стал лопнувших струн. Но мы живы, идём… Каждый — думкою злой. В лунном свете наш стыд пересыпан золой. В окна наших сердец градом сыплется боль. Там, за гранями тьмы, снова примем мы бой В час, когда воскрешает солдат. — Что, Георгий, смущён, — насчёт бани, ты, как? Знаешь, шрам на душе — хуже, чем от штыка… — Нам пропарить бы мозг, рано нам умирать… — Как там хлебушек наш? И здорова ли мать? — Цел ли старый отцовский плетень? — Вот я помню, когда это всё началось, Под разгрузкой стоял третий день паровоз. А неделю назад, не поверишь Степан, Был расстрелян, как враг, уж в годах командарм, — Завербован разведкой как будто. — Мощным взрывом снесло крайний самый вагон, И мы в нижнем белье, как один, все — в огонь, Чтоб спасти важный груз и от воя — виски… Вскоре весь эшелон разметало в куски. Нами правили оторопь, страх. — Помню первую кровь, в чёрном дёрне газон… Каждый раз меня, брат, донимает мой сон: Будто я — паровоз, мчусь по рельсам в костёр, И чем ближе к костру, тем волненье растёт, И я вспыхну сенинкой вот-вот… — Ты не мучь себя так, Жорка, — не вспоминай… Мы спускаемся в Ад, чтоб увидели Рай Те, кто завтра, за нас, примет яростно бой, А пока на двоих «трёхлинейка» с тобой — Мы свободны, мы живы, мы есть! Сквозь порезы траншей, жажду волчью вшей, Сквозь кровавый позор от колен до ушей, Братья видели дом и в свеченье Восток. И казалось: один до крылечка бросок… Чаще взъяривай, сердце, себя!
Он — предсказанный год — был особенно труден. Фронтовых, тыловых — сколько памятных буден? Время слёз и разлук, чувства стыдные встречи… В этот дождь, в эту дрожь окрестил свои плечи Наш знакомый, до боли, солдат. Тело — плавкий свинец, сердце — капсюль и порох… Позади столько дел, впереди — полный ворох. Давит грудь тишина… В этой паузе боя, Как без крова щеглу, нет на фронте покоя, Но ты рад, откровенно, словам. Привыкай ко всему: что ты злой и голодный, Что с тоскою знаком — с той змеёй подколодной… Что друзей твоих — в рост — пули с жадностью косят… Смерть отвергнуть нельзя, — да тебя и не просят, Как героя, бесстрашье стяжать. Против всякой хандры, на войне — папиросы… Сколь ответить могла бы Земля на вопросы — От времён Иоанна и злого Малюты, До этой минуты — обнажённой и лютой… Что важны в жизни: сила иль смысл?.. Тебе дослужиться — Нет! — Не до генерала, До чуда, мгновенья, где бы — не умирала, В клубах дыма окоп, журавлиная вера Под продажный щелчок за спиной револьвера, Осознанья единства судьбы… Перед смертью едины мы: правый, неправый… Правит безумье солдатами бравыми. Под сердцем так теплится белый листочек — Любимой написанных несколько строчек, — Он не даст превратиться в зверя. Над затишьем, пропитанным куревом, смрадом, Опрокинулась ночь, потрясённая Адом… Потных шей, чёрных вшей выдал выдох блиндажный, А над змейкой траншей — русский мат, трёхэтажный, Как пример исцеленья, без слёз… Наш Степан призадумался: мерить аршином Каким — эту пропасть? А безусым старшинам Штрафников подымать на жужжащие пули… Нужно верить, что звёзды тебя обманули, Что сегодня тебя не убьют. Существо призывает твоё: «Помоги мне!» Бродит ветер, как волк, по земле — по могиле Товарищей верных у той переправы, Чей берег всё снится туманно-кровавый… Где души спасли мы и честь! На сколь видят глаза — пораскинулось поле, Нейтральная зона всего лишь, не более. Кто кого наперёд в этом поле положит, Чья молитва вернее, посмотрим, поможет? Себя надо заставить, себе надо внушить, Что сегодня тебя не убьют. Просто память с тобой, как с наивным мальчишкой… Заставляет стучать всё быстрее сердчишко. Тишина не к добру — так солдаты гутарят. По-ко-ри! Покури, — на рассвете ударят…
Путь солдатский, браток, так широк, как арена… Потому и боюсь обезличить, наверно, Грязь и кровь тех дорог и славянскую брань, Прелесть первых побед и палаточных бань, Муки сердца и отзвук разлук. Неразлучные год, — ну, не вылиты пули!.. Семь смертей за спиной — значит, смерть обманули. Оба были в боях, оба били врага, Эта, предков земля, им была дорога, Как зари семи-радуги-цвет. Солнце крестит лицо, уходя за деревья. Летний день угасал, первый бой за деревню… А деревня мала — всего восемь дворов. Снова выжил Степан и Георгий здоров. Вспыхнул свет от сигнальных ракет. Вскоре — полночи взгляд: осторожный и колкий. На позициях тьмы маскируются волки… Рейды «красных крестов», чужеземная речь И усталости пик окровавленных плеч. Верно, разум заботам не князь. Путь обратно домой задождливен, завьюжен… В час затишья, солдат, сон спасительный нужен. Утро ранних тревог всё развеет, пора… И начнётся с того, что пойдёшь на «Ура!» Каждый в свой нарастающий бой. И бежит вот солдат мимо брошенных танков, Сквозь удушливый дым по смердящим останкам. Сколь блестящих штыков, если б видел Спартак?! Эту ярость зверей и безумство атак, Потрясающих мир до основ. И природа, по сути, противница в целом, Ведь и солнце, как сердце, её — под прицелом. Словно в море прилив: здесь волна за волной — То в мажоре — «Ложись!» То фальцетом — «За мной!» Только зритель не видит гримас. Сегодня у Жорки не случайная дата, Ах, что «восемнадцать» вообще для солдата? Ты не в меру упрям, что для битвы рождён, Как Георгий Святой, — он был непобеждён! Ты горяч, легкомыслен, зол… Небо пахнет грозой… Ожидание — пытка. Ну, рискни же, родной, сделай снова попытку. Перекошенный рот — смерти вновь западня… Страх владеет тобой, а не сила огня, Но ты чувствуешь въедливый взгляд. Вид деревни с утра — непригляден и мрачен, И безусый комбат, нету сил, озадачен: Родом он с этих мест, их знавал красоту… Миномётный расчёт рвал в куски высоту — Пулемётных и птичьих гнёзд. Грохот взрывов и гул, и хлопки за хлопками… Снова цепь залегла. И большими глотками Пьёт пробитая грудь автоматную гарь, Льётся кровь на приклад, как на древний алтарь, И пророческим светом горит. Комья жирной земли, словно ладан в ладони… Вдруг от крайней избы с ржаньем вырвались кони. Дикий рокот копыт и свинца тонкий свист… И орёт в телефонную трубку связист: «Тополь! Тополь! — Я — аист! Я — аист!». Белой масти вожак падал в грязь — полумёртвым, Когда сотый солдат встал под град пулемётный. Эта дерзкая прыть! Эта славная рать! — Шла на верную смерть, чтоб не смел умирать Тонкий лучик воскресших надежд. Пулю выплюнул ствол. На второй раз — осечка… Вспыхнул огненный столб сатанинскою свечкой. На скуластом лице — опалённом, небритом — Стёпин ужас застыл — вмиг растерзанный ритм И песни, и боя, и сердца. Что за сила влечёт так стремительно в гору? Расскажи про меня непременно Егору. Миг немого кино — боли наперекор… Там, на фланге, на правом, расстрелян в упор двадцать пятый, без промаха, год! Ночью поле сполна звёзды светом украсят, И его не украсть, и его не погасят Ветры Чёрной волны и кровавый надой… Там, в высокой траве, в полный рост, молодой, Вечным сном спит страны рядовой.
Старый каменный скит, повидавший немало, Колокольная дрожь третий день донимала. Злой огонь танцевал вкруг болотных трясин, Превращая в скелет крону диких осин, — Всё, что видеть живым не дано. По воронкам от бомб ходят в гости пожары. Негде ворону сесть… да не нужно, пожалуй. В пекле крылья обжечь погоди, не резон… Волком вновь на восход воет весь горизонт, Дальних гаубиц нянчится лай. Эхо вымерло здесь, в золотом захолустье. Нет мрачнее тревог, нет печальнее грусти. Так истерзанно — зол сосен, при смерти, взор! Крови горный поток смоет пепел — позор И раскрасит небес купола. Слышишь: сердце Земли лихорадочно бьётся. Пьёт оранжевый Зверь тишину — не напьётся, Не напьётся лесов горько-вяжущий дым, Что в тепле очага навевает родным — Чувством древней высокой любви. Не сживётся с душой нашей вера иная. Часто там, у костра, предков вслух поминая, Мы взываем к любви…жарко спорим о ней, Запрокинув свой взгляд, ищем клин журавлей, Дарим губ преждевременный всхлип… Окаянные дни…оголённые корни… Вдруг голодный огонь стал немного покорней. Но, как вьюга войны стелет чёрный свой вьюн?! Каждый третий листок — холост, попросту юн. В каждом пятом — надежда и свет… Помнит летний наш лес бисер слёз на осоке, Купол неба в ночи многозвёздный, высокий… Но подкралась беда, к кронам чувственных лип Страха жуткий полип, как пиявка, прилип, С толку сбил наготу тишины. Пусть дождётся Земля всеспасенья дождинок: Вступит каждая пядь за росток в поединок. Сквозь смертельный металл, сквозь багряный сквозняк Нежным светом прольёт молодой березняк, Ахнет хором неслыханным лес. Есть ли право на жизнь? — Спросим мы канонаду, Каждый дом, каждый дол и, в себе, кого надо. Спросим добрую ложь, что правдива на зло… Старый клён во дворе и — кому повезло За закатом увидеть восход. Спросим ярость штыка, вой голодной метели, Копоть сбитых сапог, красный кашель шрапнели… Есть ли право на жизнь? — Спросим трусость и риск, А ещё тишину, тонкий вереска лист… Есть ли право на жизнь?!
Грязно-белая дверь. Холод розовых стен Ощутимый нутром человеческий тлен. Сколько суток прошло? Память ищет покоя. — Кто ты, в шапочке гость? Что со мною такое?.. Это ты, моя милая мама… — Нет! — Конечно, не мать. Поиск мой безотраден. Стук в больной голове, словно тысячи градин Бьются в окна — виски и накатами — в тыл… — Мама, холодно как! Ты прости, — я простыл От молчания собственных чувств. Мир заполнил туман и я в нём, как в реке. Голос гостя зовёт, где-то там, вдалеке, Где спасительный свет и тревогам отток… И врачует по мне заколдованный ток Под шипящей дугой тишины. Вот окопы и танк… Белый крест на броне. Но бежит холодок равнодушья по мне. Вовсе в сердце не страх, просто набожно-тихо… И ликует душа как-то радужно-дико, Торжествуя во мне, без меня. — Ты уже не убьёшь, мой железный палач! Я у Бога в гостях, — слышишь ангелов плач… Слышишь ангелов клич, невесомо-обрядный, Не нарушить мой мир вновь разрывом снарядным, Даже, если я чувствую боль. — Да, я чувствую боль! Но уместен ли торг? Эта жгучая боль, что спасенья восторг! Ран немыслимый жар обожаем бинтами, Не задуешь пожар никакими винтами… Где кончается сон — бродит скорбь… Свет со мной и во мне, и я снова кричу: «Не хочу умирать! Умирать не хочу!» Эхо в горле траншей, где махорит пехота… — До каких это пор за мной будет охота? До каких в моем сердце глубин… — Пауза — звук Грязно-белая дверь. Холод розовых стен. — Ощутимый нутром человеческий тлен. — Сколько суток прошло? Память в сереньком платье, Как цыганка-вдова у святого распятья. — Кто ты, — тень или голос во мне? — Ты меня не узнал, но я рада и так. Помнишь дрожь панорам и попытку — под танк Бросить связку гранат… До кровавых мозолей Резал штык-златоуст… Но ты вряд ли позволил Быть иначе тогда — не как все. Первый шок твой и шик у печи блиндажа. Запах хлеба и вкус чёрной крови с ножа… Разговор однобок: сколько фрицам задали?! И глоток с котелка — орденов и медалей — Спирта чистого, словно слеза. Нас в такую, Степан, занесло круговерть, Где поставлена жизнь на карту — не смерть. Удивляется враг твёрдо-русскому сплаву, Где и веру славян, и солдатскую славу Ставим мы в авангард, не в резерв. Ах, малиновый звон! — Слышишь там, на заре. Он прольётся в окно, словно свет в лазарет. И проснутся глаза: взгляд растерянно-колкий… Улетучится грусть. И вдруг запах карболки Станет запахом близкой весны.
Не достать до небес… Перламутр купает… А вокруг щебет птиц тишину колупает. Когда в чаще лесной волк матёрый умолк, Сквозь туман протаранил стрелковый наш полк. — Свеж и формой, и возрастом строй! Пусть усталость в ногах, но весёлые лица… Многим просто штыку приходилось молиться, Чтоб увидеть и дом, чтоб развеять и дым, И за тех отомстить, кто полёг молодым, Кто познал лишь атаки озноб. Три берёзки в росе и — такое движенье… Три суровых зимы: голод, холод, лишенья. Путь на Запад ведёт — ошибиться нельзя. Кто до боли знаком в этом строе, друзья? — Наш Георгий, — живой и целёх… В ритме плясок смертей потому возмужал он, Что не строил свой мир, только лишь разрушал. Но Разрушал не завод, не деревню в снегах, Что спалили дотла, словно сено в стогах, А ту силу, что кормится злом. Стал коряжист в плечах, слегка проседью тронут, С той любовью в глазах, что к восьмому патрону Вдруг приходит в тот миг, когда кончен резерв, Когда просто один, как натянутый нерв, Но приучен ценить каждый вдох. Мимо сёл, городов необъятной России, Безымянных могил, где ветра голосили, Мимо звёзд и крестов, по кострам и костям Шли солдаты вперёд. — Всюду рады гостям, Как плодам виноградной лозы. На пороге весна, мир так свеж, интересен… — Как ты, брат мой, Степан? — Адрес твой мне известен: Ты ведь там, где кладут за снарядом снаряд, Где неистова смерть, но мне сны говорят, Что живой, невредим и в строю. Павших нам не отпеть, но мы их воскрешали, Когда землю вдвойне кровью тех орошали, Кто детей наших жёг, нашу веру топтал, Кто за мертвую Русь поднял в гневе бокал, Не испив нашей крови до дна. По останкам печным, как по зову тревоги, Бродят бодро грачи, — взгляд суровый и строгий: До конца ли, солдат, ты исполнишь свой долг? И опять на штыки поднимает наш полк Тишину и предчувствие битв… Было дело: спалив кивера и картузы, От смоленской земли прочь бежали французы. Вид поместий немых и терзал, и знобил… Русский холод — мужик и жалел их, и бил, Как своих, в назидание, баб. На пороге — весна, благородие феи… Слеп в трофеях металл, трупы — те же трофеи. И, чтоб горе залить, нам не хватит вина, Нас такая, браток, захлестнула волна, Нас такой перехлёстывал дождь! От израненных изб, от вокзалов и станций, От напутственных слов, что витали в пространстве, Мы себе лишь один выбирали маршрут: Там, где истина, смерть и солдатский наш труд, Всё другое — молве напоказ. Бороздим горизонт, дальше, дальше от Бреста… До свидания дом и берёзка-невеста. Не достать до небес, не пронять красоту, Каждый видит сквозь мрак ту — одну высоту, За которую отдал бы жизнь.
Где за речкой безымянной стих «катюши» гром, Как мираж возник с рассветом город Эстергом. Там, на улицах венгерских, в дыме самокруток, Нет спасенья — не от пули — от солдатских шуток, Партизанских россказней. Кружат радость, боль и слёзы под оружейный залп, И сражённый город ожил, как огромный зал, Где танцуют у лафетов наших русских пушек Венгры, чехи и поляки под азарт частушек. Пляшут лихо под гармонь… Вот он! — Голос долгожданный, — не тревог набат. Чувства, выстраданные сердцем, к вам принёс солдат — Тот, кто нежен часто к зверю, но к себе суров так… Кто Отчизну защищает, как учил Суворов, Так, как почитают мать. День и ночь не уставая, приближал он цель, Покорял душой мужицкой вражью цитадель. А теперь, в кругу широком, где не зная многих, Наш Георгий шёл в присядку — были б только ноги. Старшина ловкач, хоть плач… Из наград героя — «Слава» — грудь на три звезды. Полк его расположился в двух часах езды. Самоходки, пушки, танки, лошади, пехота… Пьёт морозный воздух Жорка — и ещё охота. Эх, гармонь, не подведи! Город весь в горячей лаве фронтовых вестей. — Кто там, грустью опьянённый, всё поёт про степь? Излечить нам раны в душах — нет такого средства, Кроме песни. Этот голос мне знакомый с детства. Сон ли? — Нет! Так точно, — он!.. — Это надо ж привалило счастья на пути. Полвойны искал я брата, но не мог найти. Поиск мой — не час забавы, он — венец разлуки. Глядь, родное — дорогое: ноги целы, руки… Стёпа, брат мой, спора нет. Шёл сквозь строй бессонниц диких, смерти — сквозь лицо, Сквозь холмы и обелиски всех друзей бойцов. Шёл, как лодка, разрезая красный штиль затона, Сквозь глаза и слёзы вдовьи где-то там, за Доном… Шёл к тебе на встречу, брат! — Эй ты, Стёпка! — Голос камнем утонул в толпе. Жорка, будто в поле минном, нёсся по тропе. Всё в движенье необычном: не война, не праздник… Запах горькой самокрутки аппетит лишь дразнит. Так волненье глубоко! И уж ловит острым взглядом из-под дуг-бровей Лейтенант, танкист усатый, друг цариц-полей, Как летит, в руке сжимая дуло автомата, В плащ-палатку упакован, схожий так на брата, Бравый армии солдат. Можно долго говорить здесь об одном и том, Но запомнил эту встречу город Эстергом. Кто смышлён был, преподнёс им, к слову, спирта стопку, И с Георгием, на радость, обнимали Стёпку — Каждый, кто ценил мечту. В лютом сердце, как в погоде, наступает миг, Когда камень просит лучик, чтобы тот проник Всем теплом и нежным светом к граням тьмы и звука… Стойкой вере, сильной воле нипочём разлука! Ни-по-чём печалей дождь!
Всё прострелено пространство позывными раций… Вот так день весна нам, в мае, подарила, братцы! Оказалось: наш пехотный — не такой простак — Водрузил Победы знамя, грозный взял Рейхстаг Логово волков низвергнул… Громогласное «Ура!» под игру орудий Огласило всю округу: «Вы — свободны, люди!» Гул теснит весенний воздух, как перед грозой. Ты, солдат, на радость можешь подыграть слезой, Раз уж сердцем не солгал. По-другому стали пахнуть дым табачный, порох… Давят гусеницы танков грешных улиц потрох. И уносит долговечный, журавлиный клин Тех, кто пали смертью храбрых, тех кто брал Берлин, В края берёз и гибких ив. А Победа ведь не слово, не героев слава, Это взрыв звезды, движенье, потрясений лава, Сна такое предвкушенье — обжигает стыд… Это плач вдовы при детях, в первый раз, навзрыд. Ночь проклятий, жажда клятв… Это крик земли Хатыни, небо Сталинграда. Свет надежды, горечь правды — разве не награда? Душ такое отраженье — леденящий душ! Похоронки — изверженье! — ветра скорбный туш. Светлой памяти причалы… Слёзы в злой тоске невесты, что грустить осталась. Это взгляд прямой — ребёнка — голод и усталость… Огонёчек состраданья — дух госпиталей: Как живые обелиски в копьях костылей — Калеки, рвущиеся в бой. Руки хрупкие простёрла от хребтов Алтая До Шенбрунна, Кёнигсберга зорька золотая. Милосердие России — рук тепло и хлеб. Рок возмездья тем, кто предал, кто безумьем слеп… И тот же выдержанный страх. Паровозы прут в Россию — паровозы Славы… Победителей с цветами тянутся составы. Бродит музыка. Витает над планетой май. — Вот такими нас запомни, мир, и принимай Всю обиду, боль и радость. На полях остовы танков, чёрный лом лафетов, А природа вдруг наводит к лету марафеты. — Долетит наш залп заветный до городов и сёл… Мы вернёмся, мы расскажем дорогим про всё, Про быль и пыль шальных дорог. — Потому, мать, в женском сердце горя не копите, Покорившим три державы баньку протопите. Мы вернёмся скоро, мама, и с листвой берёз Насладимся нежным паром до блаженных слёз, Отопьёмся крепким мёдом. — Мы ворвёмся в мир сирени звуком трубно-медным… Засверкает птичье небо золотом победным! Скорбь молитвы, радость песни — всё в одно сольют Откровенья этой встречи и страны Салют. Заклинаньем станет смех. … Там, где степь за перелеском помнит гул атаки, Словно кровь за Русь погибших, вдруг впитали маки. Май летит лихой, воскресший над бессмертьем дат… — С днём рождения, планета! С рождеством, солдат!

 

Григорий Миляшкин (1953–2016)

 

Бассейн

Кто-нибудь. Скажите мне. Как любить себя и верить в себя, чтобы это было не только честно и правильно, но и радостно. Почему хочется спрятаться под забор, что будет правильно, и любить собак. Зачем, чтобы верить в себя, надо обманывать других, терять зрение и слух, и, в конце концов, обманывать себя. Или тихо и улыбчиво достигать простого или объяснимого, чтобы иметь побольше единомышленников и быть в куче. Почему ненависть и бесчувствие так деятельны и плодотворны. Отчего заманчивы для употребления.

Между вспышками жгучей радости столько ничего. Дни и годы ничего. Страшно признаться, что это была жизнь. Каждая новая пустота кажется самой ужасной, и надеешься, что последней. Чтобы победить ее делаешь все, что можешь. Совсем странное и предельно последнее в себе. От этого получается хорошо, это правда.

Но потом приходит новая последняя пустота, и еще последнее в себе достаешь и заполняешь. И все это самоубийство. Потому что становится нечего. И жалко, что поторопился с последним. Не последнее это было, а надо бы сейчас, именно сейчас надо, а где его взять. И начинается самоспасительное предательство: тянет жить среди хитов и бананов. Бараном или горностаем.

Плохо расстраивать дорогих людей. Их не много, и так легко это сделать: просто жить среди них с этой рожей. Лучше убежать. Совсем, или в пьянство, или в оптимизм. Что все одинаково. И где-то на краю опять искать дорогих людей. Как все-таки, все-таки греет то, что не можешь не искать. Хоть как-то уважаешь себя. И идешь по свету. Внимательно молча. И сидишь на скамейке старый.

Только подозрение в собственном кокетстве, если обе ноги, и сожрал поутру яичницу с колбасой. И, наверное, лень, раз такой умелый и требовательный, но не достигший.

Пропадает нежность внутри, киловаттная нежность. Вместо нее защита и самосохранение.

Может, не надо никого беспокоить. От скучного можно записаться в бассейн. С бирюзовой люминесцентной водой. Прозрачной. У берега с костерком по-земноводному выкарабкаться на сушу, посмотреть из кустов на людское и оттаять поближе, гипнотически глядя в огонь. Затосковать по музыке, речи, любимому существу. Зажать все внутри, обжечь пальцы углем. Полизать больное. Перед сном, и костром, и ночью.

Если этого не делать, взять и не делать. Можно создать себя годам к 20. Чтобы мальчиком не считали, лучше к двадцати пяти. И все. Прожить подольше. И в гроб лечь привлекательно. Без морщин и грыжи.

А мне интересно. Вне всякой пользы. Что там еще? Есть ли?

Повесьте, повесьте мою картинку в своем доме!!! Меня мало здесь, потому что много там.

 

Без названия

Ночевать не будем, — сказал капитан — уходим. И вот, носовой — чистый, корпус напрягся, мутная грязная волна уперлась в берег. Лодка легла кормой по течению, застыла на мгновение, дизель выдохнул дым, сменил тональность, и мы по большой пологой дуге стали поворачивать на закат. Там за Солянкой, небо уже было красным, и черный причудливый профиль берега посверкивал ожерельем огней.

Стемнело моментально. Ветер, естественно — ноль.

Ночь обволакивала. Несмотря на живые берега и пунктирный рисунок моста впереди. Оранжевый свет в каюте сгущал темноту снаружи. Двигатель тихо дрожал под ногами, и было слышно, как Андрей звенит стаканами и ложками в мойке.

Откуда такое течение в октябре! Лодка стала легкой как челнок Гекльберри. Не шла, не плыла, а летела. В странной среде. Без границ между водой, встречным воздухом и свинцовым небом.

Все это — и холодная невидимая река, и три с половиной тонны красавца «Картера», и берег с вросшими портовыми кранами — смешалось в расплаве ночи и с дикой скоростью неслось в общем потоке.

Рваные желтые дорожки от береговых фонарей все как одна бежали к одной точке, пейзаж словно застыл в стоп-кадре, звезды цеплялись за мачту и летели над головой, не отставая. Пространство вязко упиралось сквозному движению и всей необъятностью скользило попутно. Было непонятно, относительно чего.

Жутко захотелось основ и начал. Точки опоры, отсчета координат, хоть каких-то дистанций и ориентиров.

Виделось, как сигаретные искры улетают за корму, но гасли они уже где-то там, на самом краю света.

Все происходило настолько само собой, что двухдюймовый румпель в ладони казался жидкой безнадежной соломинкой, и самым лучшим занятием было бы поорать нечеловеческим голосом. Как бы песню.

Чувственное восприятие перенапрягалось, умозрительное не знало, с чего начать. Вертелись в голове ненужные слова. В равной степени рядом не хватало и близкого человека, и какой-нибудь, не самой плохой четверти человечества. И все же было скорее зябко, чем одиноко.

Тут вспомнилось, что за островом, там, на набережной, под музыку и шашлычный дымок скученная толпа ожидала фейерверка. Не началось.

А в полуметре от центра летящего немого космоса, на бортовой койке, полусонный пацан с аудиокнигой слушал в наушниках сказку. Посуда была разложена по местам, и стало совсем тихо.

Маленькая непонятная звездочка зажглась на горизонте, раздвоилась на два огонька, правый красный спрятался за зеленый, сноп света стремительно приблизился, и запоздавший невидимый буксир прошелестел рядом, сверкнув глазом-иллюминатором.

Глупо было задирать голову — не чиркнем ли под мостом? Днем — всегда рефлекторно, а сейчас не работало — казалось пустяком.

А потом. Потом под высоченными стенами бортов, где на гребне хлопали двери, разговаривали и курили, проскочили вдоль танкеров на рейде и нацелились на проран. С фонарем искали входные знаки. Но это все. Уже дом.

На малом ходу, под приветливыми огнями причалов, неспящей вышки и дока, прочертили бронзовое зеркало затона и мягко прижались к понтону. Тут стало ясно, как поздно. Было только-только одиннадцать.

Тогда все это казалось неописуемым. Может быть, и теперь.

 

Декларация № каждый раз

Есть там далеко другая страна. Трамвай дребезжит на кольце, останавливается, и начинается небо. Здания, средства сообщения и население отсутствуют.

Встречаются дома, дороги и люди.

В этих местах живут муравьи, черепахи, неядовитые змеи и страшные легенды. Биваки украшают маньяки, сибариты, молодая луна, банка абрикосового варенья, чей-то свежий синяк и новые шорты Полковника. Поодаль в реке замачивается топор. Некоторые верят, что к ужину. Тишину нарушают птицы, реже — звери, но чаще — рыбы. Дикий карп и тарашка-убийца. Здесь настоящие паутина, мели, водовороты и гонки на выживание. Во всем этом по горло.

Столько жизни кругом, что все время хочется играть. Приятно ни о чем не договариваться. Сами собой рождаются имена собственные деревьев. Пять раз в сутки здороваешься с людьми, которые практически не покидают поле зрения. Жаль, что не помнишь наизусть хороших поэтов. Не хватает скрипки или хотя бы свирели. Сильно отсутствует Ярослав Левицкий.

Мужчины, в зависимости от темперамента, пребывают по колено или по пояс в воде. Мелькает впечатление, что у них в руках все-таки остроги. Женщины совсем не носят меха. Они вообще мало что носят. А то, в чем живут, не намного больше. Странно, но поэтому в общении с ними не бывает мелочей.

Представления о мире на уровне геометрии Пифагора и механики Архимеда. Очень популярны рычаги, полиспасты и противовесы. Простое устройство пространства рождает странные образы времени. Вчера была полная кастрюля, а собралась хорошая компания — уже скребешь поварешкой по дну. Электронные часы слепнут, превращая цифры в непонятные иероглифы, а потом беззвучно умирают. И ясно, что самые короткие тени в полдень.

Употребление за кухонным делом слова «энтропия» собирает к огню легкий полевой симпозиум. Результаты его удовлетворяют всех, несмотря на отсутствие десерта и выпивки.

Чувства только то, что касается организма физически. Через глаза, уши, язык и кожу. Реальность в таком количестве, что смотришь обязательно с разных сторон, принюхиваешься, меняешь лежачую позу, часто пробуешь на вкус, придумываешь, на что бы этакое присесть. Пропавшая ложка приводит в состояние мистического ужаса. Мерещатся пришельцы, ищешь ненужную и легко заменимую утварь с единственной целью: получить объяснение. После чего опять спокойно разглядываешь облака. Понятно, что легко замечаешь пролетающую высоко одинокую птицу. А белый перламутр на западе превращается в розовый.

Это и бегство, это и возвращение. Вокруг то, что делает большим и маленьким, смешным и строгим. И древним зверем, и с Окуджавой в извилинах. На маленьком кораблике есть все, чтобы не жалеть об оставленном. Скрипучей своей оснасткой он стягивает еще не возникшее облако и неостановимое течение в узел, в точку, в эпицентр жизни. И чей-то парус на горизонте не экзотика, не украшение пейзажа. Только доказательство достижимой и для тебя цели. И уже не получается отвлекаться.

Потом фотографии, как забавные почтовые марки с прочитанных только раз толстенных, мелким почерком, писем.

 

Как выбрать картину для дома

Попробуйте сначала нарисовать картину сами. Вы сможете сэкономить деньги, время и нервы. Работайте масляными красками, они долговечнее, а процесс интереснее. Второй плюс — оставшиеся краски пригодятся для косметического ремонта антресолей.

Заранее определите место, где будет висеть произведение. В слишком светлой комнате стены выцветают и, если потом вы захотите подарить свою картину друзьям, от нее останется неприятное пятно.

Другой путь — обратиться к известным именам. Добрый совет: не стоит искать звучные и длинные. И на очень хороших полотнах вы обнаружите: Иванов, Петров, Серов и даже Ге. Ведь вам, как показывает практика, неоднократно придется отвечать на вопрос: это чье?

И последнее. Не спешите принимать решение. Вы задумались о прогулке по художественным салонам или посещении выставки-продажи? Ни то ни другое занятие удовольствия вам не доставит. Займитесь чем-нибудь еще. Навестите заболевшего коллегу, а если это невозможно, пойдите на концерт или сядьте в теплую ванну с интересной книжкой. Что вы будете делать с этой картиной? «Повешу на стену», — скажете вы. И поступите очень неразумно. На стену можно повесить что угодно: часы, шляпу, связку лука или астрологический календарь. Все это полезные вещи и они не менее красивы.

А художники пусть сами выбирают, что нарисовать и где повесить — им за это деньги платят.

 

Как самому сделать напольные швейцарские часы

Кроме службы в гвардии и дырок в сыре, у швейцарцев есть хорошая традиция: сделать в жизни хоть одни напольные часы. Швейцарские часы, сами по себе — вещь дорогая, а напольные — тем более. То, что вы сделаете их сами, только увеличит их ценность, ведь потрудиться предстоит немало. В настоящих швейцарских часах любого размера не бывает мелочей. Поэтому при сборке желательно отмечать галочкой использованные детали.

Начинайте, не торопясь. Может быть, на работу уйдут годы, не расстраивайтесь, швейцарские часы — вещь вне моды, как венский стул и шведский стол. Традиционно часы строят в форме башни — Биг-Бена, Эмпайр Стейт Билдинг, водонапорки станции Сасыколи. Как правило, выбор материала корпуса не затруднит начинающего мастера, обычно это красное, черное или железное дерево.

Обязательно позаботьтесь о точном механизме. В принципе, он аналогичен ручным моделям, только надежнее. Ведь сломавшиеся напольные часы очень неудобно носить в починку. Хотя габариты часов, как понятно даже не специалисту, зависят от имеющегося в наличии материала.

Определенные трудности вызывает покупка металла для маятника. Не забывайте, именно маятник создает первое впечатление о качестве вашей работы своим беззвучным завораживающим мотылянием. Заодно не лишнее вспомнить о качественном стекле. По вашим размерам его легко вырежут в ближайшем хозяйственном магазине. Там же можете купить подходящую цепочку и гири. Три-четыре разного веса позволят сразу настроить скорость хода. Не надо подходящую цепочку и гири. Три-четыре разного веса позволят сразу настроить скорость хода. Не надо экономить на гирях, у вас так много работы. И бегать всякий раз в магазин за гирями — отвлекаться от главного.

Отведите пару вечеров на подбор мелодии боя и дозвона. Не ограничивайтесь швейцарской музыкой, в соседних странах она не хуже.

Часы украшают незатейливыми шпилями, аркадами и пилястрами с каннелюрами. Корпус может быть квадратного, прямоугольного, шести или восьмигранного сечения. Часы с цилиндрическим корпусом сделать с первого раза очень трудно, дверца нижнего отделения, скорее всего, будет перекашиваться на петлях. Готовые часы надо покрыть лаком, смазкой и римскими цифрами.

Убедитесь, что между основанием часов и полом нет зазора. Представьте, вдруг под часы закатится гривенник, и позу, в которой вас могут застать. Не спасет ни слава часовщика-самоучки, ни оправдание, что неудачно обронили сигару. В заключении проверьте устойчивость сооружения, в противном случае заигравшаяся кошка может обрушить часовое произведение. Вам это надо?

 

Как стать поэтом

Если вы приняли это непростое для себя и всей планеты решение, не торопите судьбу, ей трудно вот так взвалить на себя и нести черти-куда неожиданную вдруг ношу.

Прогуляйтесь сначала как-нибудь. Лучше в центре. Архитектурных излишеств, буйства природы и всего живого. Моцион обострит поэтическое чувство и приблизит мысли.

Пытливо и углубленно наблюдайте окрест. Там и вокруг могут быть темы, а, повезет — жанры. Отдельные приметы жизни подскажут направление первого шага по стезе.

Слышите, как тикают часы на колокольне, чувствуете, что веет древностью из подвала — поищите себя в эпосе.

Захотелось, устно и скупыми жестами, поучаствовать в очереди, внести интригу и придать накал, значит, колыхнулось в вас драматическое начало, и зовут за собой Еврипид и Шекспир.

А если засмотрелись сочувственно, а внутри екнуло, засверлило, взбудоражилось и понесло в выси и сини — неважно от грусти, от радости ли, вы — лирик.

Вот тут будет логичным прихватить с собой осенний лист, пучок первой апрельской травы, пригоршню снега — что по сезону.

Потом, когда уже никак, рассеянный взгляд сам собой оттолкнется от милого пустячка, замерещатся образы, нахлынут воспоминания, всплывут впечатления, обострятся чувства, и потянутся мысли. А рука к перу. Держите, будьте добры, наготове бумагу.

Поэтический порыв может прийти внезапно, и обидно, если застигнет врасплох, обманутый Пегас помашет крылом, и, увы!

Готовьтесь заранее. Литературный взлет можно спланировать, если посмотреть на это под нужным углом.

Задумайтесь, что может стать толчком к тому, быть поводом или предлогом.

Их не так уж много.

Хорошо слагаются стихи к весне, к открытию памятника, к завершению отчетного периода, к старушке, к NN, к одинокому дубу, к березе, к рябине, к первому снегу, к последней сотне, к чаю и, конечно, что греха таить, к юбилею руководителя.

В мир систолы и дактиля можно попасть под стук колес, под шум дождя, под Байрона, под Михаила Юрьевича, под настроение, под псевдонимом. Изредка, под горячую руку.

Неплохая поэзия получается от грусти и от печали, от зари до зари, от корки до корки, от своего лица, от имени соплеменников. От нападок и прозрения, вообще, от тонкости натуры.

Впрочем, из-под палки, по-над городом, как и на любую тему, поэтический продукт могут принять в рекламном агентстве. Для праздника.

Выберите, что лучше подходит Вашей творческой индивидуальности, примерьте и обретите.

Хотите — станьте. Но как говорилось, прогуливайтесь, прогуливайтесь чуть-чуть. Только, пожалуйста, не улыбайтесь без причины, не заговаривайте с незнакомыми людьми. Пока еще рано.

 

Любезные хроники

Происходило дело в эркере. Граненый объем — как стакан до краев — был наполнен апрельским солнцем. Тут я задумался. И быстро-быстро. Писать стал маслом. Неслышно подошла она. Подождала, между мазками положила руки на голые ключицы живописца и засмотрелась чудными глазами на отдыхающих спортсменов в канотье. Сказала ласково: «Портачишь, Эдуард».

В два счета продал я холсты и краски. И устремились мы поесть блинов с норвежской малосольною селедкой.

А вскоре в маленьком кафе нас от всего отрезала зима. Был страшный снегопад, пурга, тюлени расплодились по округе, свирепствовал постмодернизм. Наедине, все время, мы молчали. Я изучал любимое лицо, она невозмутимо наблюдала, как я болтаю чайной ложкой в чайной чашке.

Когда ж сноровистые дворники из ЖЭКа № 6. Противно заскребли по кирпичу. Своими жуткими лопатами, из местного титана. Она смущенно голову оторвала от моего затекшего плеча. Послышалось родное: «Даже ты…» «Ну, хорошо, наверно, может быть».

Однажды мы чуть не поссорились. Разошлись во вкусах недалеко от Эдинбурга, когда подбирали на чехол нашей кабинетной якорной машинки подходящую местную клетку. Я картежник, она — шахматистка, мне хватило ума довериться ее опыту.

Чуть раньше, кажется, короткое соседство в детсаду, кроватки рядом, тихий час. Спать не хотелось почему-то, и мы как дети увлеклись кроссвордом. Она свистящим шепотом читала вопросы со страницы на коленях. Столица государства Лихтенштейн? Я тушью сразу выводил, кривыми буквами — Вадуц. Запомнил с армии — учили. И тут же в щеку поцелуй, тогда без бороды. Какой я молодец!

Вот с тех пор я разнообразно и плодовито пишу. Семнадцать портретов в зеленом, четыре в светло-зеленом. С полдюжины стихотворений, невнятные фразы, отдельные выкрики, несдержанные стоны. Жаль, что не прошла цензуру скромная офигенная оратория, посвященная этой женщине. Но, именно, благодаря ей, заиграл красками график выеденного яйца, и она же подсказала сюжет диаграммы самообмана. Сейчас рисую траектории блаженства, схемы соприкосновения обнаженных нервов.

Но время шло, недавно вспомнил, как познакомил нас электрочайник. Его я нес, нашел хороший ракурс, и ей понравилось свое же отраженье. Мы замерли, наверно, на века. Ну, в крайнем случае, секунд на сорок восемь. Три литра ключевой воды оттягивали руку. Пришлось позвать пригубить что-нибудь. Вдвоем. Как оказалось, кофе с овощами. Та дегустация надолго затянулась, и чайник на глазах перегорел.

Пусть позже я отрихтовал столь дорогую сердцу железяку в переходящий приз гребного клуба Нижнего Поволжья, но ежегодно не могу сдержать слезу. В мужском строю. Когда его вручают.

Непонятно, с какой планеты безупречная маскировка. Я два с небольшим раза подглядывал за ней в ванной. Бормочет чего-то в электрофен, кивает, подносит к уху. Пустяки, никаких доказательств космической связи. Продолжаю подозревать.

Ее язвительность прекрасно ложится на мое занудство, что только помогает диалогу.

Когда она исчезнет на полгода поболтать с подругой, я наварю с полбарреля борща, копчу сардины, буженину, осетрину. И квашу впрок в большущей бочке лакированного дуба нежнейших пару-тройку казуаров. На эту ерунду терять счастливые часы так глупо после долгожданной встречи.

Многое впереди. Побегать по берегу.

Наслушаться цикад, цимбал и цитр. Съесть пополам с огня, со смехом, плотоядно. Сходить вдвоем к врачу. Заняться филигранным доведеньем духовных полусфер. Сменить обои. Мне — выражение лица. Она согласна: от чего ж…

Нас сблизила любовь к осенним листьям на траве, автобус тесный — номер тридцать три, потерянная варежка. И недоверие к лекарству «Бякасенс».

В интимные минуты невыносимо страдаю от того, что никак не пойму, как это так — где-то совсем рядом время десятилетиями молотит и крошит все к черту, я уже очков разбил четыре штуки, а она здесь, совсем помимо! И хоть бы что! И только к лучшему. Все хорошее — нервно. Успокаивает меня. Верю с первого слова. Все, так все. Застыли стрелки, истощилась батарейка.

Вот видите, обвдохновленный, стучу по клавишам. Обижаться на молчание перестал. Только радуюсь как дурак, когда маленькая птичка, совсем оранжевая канарейка запиликает неожиданно на карнизе и часто-часто застучит в окно, смешно перепрыгивая слева направо. Потом улетает назад.

Я все время забываю заранее протереть стекло, чтобы получше разглядеть, что это было. И долго еще пытаюсь расшифровать следы на гладкой оцинковке.

Ах, если б знали, кто она! Ах, если бы я знал!

 

Декларация № раз-два-три-взяли

Лет двести как стало неинтересно работать топором. Мода, естественно, пришла из Франции.

Высокий профессионализм взял свое. И несет к месту применения в футлярах и боксах.

Их сияющее смыслом наполнение стыдно назвать орудьями. Их строгий порядок на первый взгляд как алфавит, а на второй не слово даже, а просто песня. Возможно, ода или гимн.

Простая электрокиянка уже не следует за мыслью, она на пару. Более того, она стучит свое уже впереди, она сама рождает мысль, да, собственно, она и есть мысль, если проникнуться инструкцией ея. Такая, и в боксе!

Вульгарно-слесарная суть «гайка-винт» пережила детство алюминиевых планок с дырочками и обрела зрелый возраст мужской игрушки в подарочном наборе хромированных резьбокруток.

Неандертальцы с разводными ключами ушли на чердаки и в подвалы. Самых стойких сводят с ума посредством болта с внутренним шестигранником.

Чтобы повесить картину на стену, сверлят победитом дырку тринадцать с половиной миллиметров, вставляют туда флай-жампер с отсекателями и накидывают петлю из перхлорвинила. Отчего любой Гольбейн смотрится не ремесленно в той еще рамке.

Покупка в универсаме пачки поваренной соли, после переноски в лотке, сканирования штрих-кода и автоблокировки кассы, превращает в цивилизованный акт заготовку на зиму кислой капусты.

Особенно хорошо вошли в быт, легли в руки и пошли по ним аппараты для сбора видимых впечатлений жизни. Створка в мир фотоискусства открывается одной кнопкой. Надежное как штихель гравера оснащение работает с впечатлениями независимо от их тематики и места возникновения. Полная автоматизация процесса делает переход к качеству теоретически спорным, но — практически незаметным.

Пока непонятно, что мешает производству простых цифровых карандашей и специальной бумаги для аналогичных творческих успехов в поэзии и прозе.

Некоторый застой в создании скрипок Амати вынуждает употреблять более современные приспособления для музыки. Скудность нотного сырья обогащается тембром, хэлпом, перечнем шедевров, а также таким не последним музыкальным моментом, как привязка к телу.

С другой стороны те же тупые туземцы Танзании понятия не имеют, что делать раковиной, разделывают рыбу, обдирают кору, высекают огонь, давят сок из соусного дерева, крепят ножи на поясе и волосы на затылке.

Удивительно, что сорок лет назад посредством колдовства над четырьмя транзисторами можно было научить мыльницу петь голосом Елены Камбуровой.

Традиции голого мастерства и наивного любительства сохранились как шарж в открывании пивной бутылки зубами.

Но кое-какие инструментальные процессы все еще творчески интимны и авторски индивидуальны. Требуют навыков и хороших маникюрных ножниц или бритвы.

Если у вас нет под рукой компьютера, попробуйте в уме сложить из шести спичек четыре одинаковых треугольника. Повторите попытку

пальцами на столе. Потом проверьте, насколько легче пинцетом на специальной подставке. И есть ли разница в результате?

Крылов смеялся над мартышкой, которая пыталась освоить очки. Иван Андреич подразумевал, что обезьяна умеет читать или как минимум ловить блох.

 

Декларация № 56

Обычно после судорожных поисков чего-нибудь более существенного обнаруживается это сокровище. Копать глубоко, продираться сквозь паутину, отряхивать пыль — не приходится. Запас вполне прикосновенный. Не ахти что, но всегда рядом, как правило, кстати. У меня есть я.

Само собой на освоение шельфов, возрождение каспийского лосося или пропаганду невредных выхлопов, впрочем, как и на борьбу с мартовскими сосульками этого недостаточно. Но на духовной пище, развлечениях ума и широком взгляде на многое очень даже можно не экономить. Позволительны излишества в личной жизни.

Обратите внимание, при таком-то богатстве сплю спокойно. И это при очень скромных затратах на меры по сохранности нажитого. Дистанционный контроль не нужен, периодическое автонаблюдение — изредка, в темноте — на ощупь. Посягательства минимальные, потери или неизбежны, или восполнимы. Все ж в моих руках.

Состояние необделенности, конечно, хотелось бы подкрепить числовой оценкой наличия. Стабильный показатель — 102,5 кг, никак не отражает сложную структуру драгоценного. Можно предположить, что наибольшим номиналом обладают таланты, дарлинги и дурики. Часть жемчужин, есть надежда, еще зреет в глубинах. Не поддаются калькуляции раритеты, приоритеты и прибамбасы. Ликвиды — в продуктивных идеях. Так мне кажется. Последние приобретения: серебро в словах, в молчании золото.

Слегка раздражают своей дешевой скрупулезностью как внеплановые, так особенно ежегодно-календарные инвентаризации. Отдельные единицы хранения вызывают недоумение.

Наименованием и забытым назначением. После проверки целостности упаковки складируются на прежнем месте в легкой задумчивости. Надо честно признаться: в дефектной ведомости прибавляются новые строки.

Чувство собственности обостренное.

Имущественные отношения сложные. Глубоко не поверхностные. Явно не прозрачные. Бухгалтерия в одном экземпляре на листе Мебиуса.

Что особенно дорого, истинные ценности ведь за здорово живешь не разбазарить. Так что кое-что на черный день есть.

 

Наталья Татаринцева

Круг завершается, время выходит, Вот серпантином минуты повисли. Замерли в грустном ночном хороводе Старые чувства и старые мысли — Те, что теряют стремительно важность С каждым движением вычурных стрелок. Их скоро выкинут вместе с бумажным Ворохом всех новогодних поделок. Полночь. Двенадцать. Бокалы запели. Вспышки салюта нарядно-багровы, И потекли телефонные трели. Год уже умер? Да здравствует новый! Утро крадется, бросается светом И на растрепанных улицах пусто. Брошены в мусор, лежат незаметно Старые мысли и старые чувства. Может быть, кто-то возьмет осторожно призрак, где спрятаны судьбы и лица, И сохранить его бережно сможет, Спрятав в старинных пожухлых страницах.
Мы смотрим, как звезды В ночи завершают свой круг. Мы смертны не просто. Мы смертны внезапно и вдруг. Мы знаем размер Бесконечно далеких планет. Иллюзии вер Проверяем на опыте лет. Мы знаем число Сумасшедших, влюбленных, больных. Добро или зло, Параллели своих и чужих, Мы знаем их всех. Мы цари, мы — закон, эталон. Мы святость и грех Поделили с начала времен. Расписаны жизни На много мгновений вперед. И все бы как надо, И все бы по плану, но вот… Внезапно. Внезапно Услышим шаги за спиной. И Смерть тихо скажет «Ну что, наигрался, родной?»
Полночь рассыпала бисером мелким сны, Флаг городской — словно крылья летучей мыши. Чуть задевая заточенный край луны, Кто-то большой тихо бродит — кого-то ищет. Мягко колышет шагами ночную тьму, Щурит глаза на призывы фонарных точек. Кот антрацитовый путь перейдет ему. Спросит: «Ты кто?» Только он отвечать не хочет. Кто-то большой наклоняется ниже и Приподнимает тихонько за угол крышу. Молча читает чужие, чудные сны, Дальше идет переулками, снова ищет. Ну, а когда к горизонту придет луна, И заструится мерцающий флёр восхода, Кто-то большой превратится в обрывок сна. Ночью вернется, чтоб снова искать кого-то.

 

Владислав Кудба

Пробка. Ночь. Слепят фарами встречные. Как в забвении встали, хоть тресни! В мыслях — полный забот перечень… Нука-нука, знакомая песня! Магнитолу прибавил охрипшую. «Wish you were here» — тронуло душу. Дождь полился со ската по крыше и Расплескал настроение в луже. Нет входящих звонков. Одиночество. Беспросветно накрыло хандрой. Эх, надеюсь, что это закончится… Дождь, Печаль, Стылый сумрак ночной…
ночь длинна, но она, как-никак, короче тысячи тысяч мгновений скорых, суммы расставленных многоточий в длительных непрестанных спорах. точки звёзд на координатной раньше ближе, живей казались. ночь длинна, но длиннее вряд ли небывалых ненужных пауз. ты заснула рано и видишь сказку. я не сплю, измотанный совершенно. дольше ночь не была ни разу недомолвленных предложений. месяц нынче бледный и старый. полночь нынче близка к рассвету. давай же хоть сейчас перестанем быть друг к другу так безответны.
Не покажет сегодня день лица, В тучах кутается от холода. Ну, куда он от марта денется? Любопытству его лишь повод дать! Зеленеть начнут улиц кружева, Запоет весна жаворонков песнь. И прольет на все свет, что нужен нам, Понесет кругом об апреле весть.
за окнами пока холодновато. апрель, еще не очень-то весенний покачивает листьями плакатов, в отсутствии тех листьев у растений. откуда непременно взяться солнцу в условиях статичной непогоды. и если вдруг весна не улыбнётся, чего хандришь и злишься на кого ты? нет, не смотри так, будто всё постыло. вот-вот рассыплет небо сотни радуг, и девочка, красивейшая в мире, пройдёт, смеясь, с тобой присядет рядом. чуть позже — путь в родимую общагу… суровый ветер, холодно, конечно. снуют студенты торопливым шагом, вжимаясь в облегчённые одежды. зато по вечерам, когда трамваи докатывают заполночь маршруты, пройдёшь по переулку и поймаешь, пригреешь взглядом маленькое чудо: в фонарном свете крохотные звёзды по веткам жёлтым разбежались смело. скорее сфоткай их, пока не поздно, покажешь той, что рядышком сидела.

 

Лариса Дегтярева

 

Еще одна природа

 

Глава 1

Разрешите представить

Он уселся с ногами на скамейку в том самом месте парка, где тусклое кружево туевых лапок особенно небрежно прикрывает уже светлеющее небо, куда неловкий ветер все же доносит розовые запахи, и звездная пыль, спустившаяся с заоблачных просторов, теснится на узеньких петляющих тропинках, блуждает и теряется…

Он грыз свой синий карандаш и смотрел, как белые неисписанные пока что страницы его нового блокнота неровно трепещут на ветру, будто крылья, предлагая ему написать что-то легкое и возвышенное, сказочное и почему-то нестройное…

Он мог бы сочинить что-нибудь простое, что-нибудь обыкновенное. Ну вот, например, такое: «Пошел как-то Главный Герой в парк погулять. Идет по аллее, а ему навстречу какая-то совсем незнакомая ему маленькая девочка. Подходит эта маленькая девочка к нему вплотную, отдает ему молча несколько монеток и убегает. И вдруг Главному Герою так захотелось куда-нибудь уехать! Недалеко куда-нибудь, в Скачки хотя бы. По дороге на вокзал у северо-западных ворот парка в фонтан со статуей Мальчика бросает он пару монет (чтобы вернуться) и уезжает. А на бегах он ставит все оставшиеся деньги на лошадь с красивым именем Галатея, и та приходит первой».

Нет. Не смог бы он сочинить такую историю. Вроде бы и начнет как надо: и Главного Героя не забудет снабдить сигаретой, и Маленькую Девочку опишет до мелочей (красный ободок, белые сандалики, ссадина на левой коленке — все как положено). Но как только бросит Главный Герой монеты в фонтан, так сразу оживает Мальчик, спускается с невысокой груды бесформенных камней, на которой сидит он вечно, склонившись, подставив под легкие струи фонтана свою тоненькую полусомкнутую ладошку, спускается и топает ногами и кричит жалобно: «Не нужны мне ваши деньги! Не нужны!» Оживут и стоящие неподалеку статуи Геракла и Аполлона, подбегут к Мальчику, один посадит его к себе на колени, другой погладит по головке, посмотрят оба укоризненно на Главного Героя, и Главный Герой проснется…

Другие ангелы могли сочинять истории настоящие. Они достоверно изображали действительность, правдиво описывали события. Там герои были реальны, их поступки просты и понятны. Все было так правдоподобно, так натурально, как в жизни. Наш Ангел так не умел.

Самым сложным для него было выбрать место действия. Нигде не чувствовал себя Ангел вполне уютно. И потому перестраивал он этот город каждую ночь по-своему. На углу Семашко и Анджиевского вместо детского санатория он размещал какую-нибудь ротонду или переносил сюда Ореанду от восточных ворот парка, порою просто разбивал огромную клумбу — лишь бы только было здесь что-то круглое, что, безусловно, более соответствовало эркеру соседнего дома. А напротив Первого бювета просилось что-нибудь высокое. Однажды Ангел поставил там старинное французское аббатство Мон-Сен-Мишель. Очень даже неплохо смотрелось. А вообще-то вся южная сторона Нижней аллеи не нравились Ангелу. И этих так нелюбимых им Нижних ванн не бывало вообще. Главный Герой мог хоть всю ночь проходить по парку, но так и не найти их. Зато самый красивый в городе трехэтажный особняк Анджиевского, 7 стоял на каждом перекрестке. Но легче всего было разворачивать действие в Верхнем парке. Там, где было много свободного пространства, там, где легко можно было разместить все любимые Ангелом строения.

Нет, пожалуй, самым сложным было придумать сюжет. Ангел считал, что история должна быть интересной, необычной, с чудесами, с волшебством, там должно было произойти то, что никогда не произойдет с Главным Героем в жизни. История должна быть сказкой.

Очень часто Ангел отказывался от завязки. Ему было неважно, почему Главный Герой прибыл на место действия, и как он оказался в данной ситуации. Начиналось все просто. Ну, хотя бы так: Главный Герой шел в магазин. Идет он, песенку напевает. Но вдруг отрывается от земли и медленно поднимается вверх. Парит в небе и с птицами разговаривает. Потом прибавляет скорость и улетает на другую планету. Знакомится там с местными жителями, пьет с ними водку и только потом идет в магазин. Но покупает там не сапожки и не книги, а жену себе купит или ветер в маленькой коробочке. Принесет Главный Герой эту коробочку к себе домой. Откроет… И все. На этом и заканчивается история. Главный Герой просыпается. А Ангелу дальше было просто не интересно. Ангел уже сочинял сон кому-нибудь другому.

Нет, все-таки самые большие проблемы ему доставляли его герои. Они не хотели жениться на длинноногих блондинках. Они били ногами собственного начальника. Они воровали звезды. Они целовали лапы всем бродячим собакам. Они вели себя ненормально. А еще — разные детали, все эти мелочи, которые обязательно надо было продумывать, чем Ангел никогда себя не утруждал. А в результате — то разные ботинки, то галстук поверх футболки, то облака окрашены в зеленый, то цветы прямо из снега растут, то жирафы по улицам расхаживают; да мало ли их было — несоответствий.

В общем, сны, которые сочинял наш Ангел, сам он считал неудавшимися…

 

Глава 2

День рождения

Он нравился всем — белокурый, с огромными голубыми глазами, со все-таки великоватым носом на бледном подвижном лице. Он старался почаще засовывать руки в карманы, поглубже втягивать голову в плечи и погромче шаркать ногами. Наверное, он не был красив; пожалуй, он просто был обаятелен. Но, может быть, он был самым замечательным мальчиком на свете. Он жил в очень маленьком, захолустном городке, совсем-совсем ничем не примечательном. И все-то великие люди родились далеко отсюда, и никаких-то крупных сражений здесь никогда не случалось. Соответственно названия этого городка не встречалось ни в учебнике по географии, ни в учебнике по истории, ни на страницах газет. Впрочем, газет в то время Марик еще не читал.

Городок этот именовался во множественном числе, и потому все же внушал уважение.

Марику хотелось жить в огромном городе, под шум машин или хотя бы волн, качающих корабли, пришедшие из дальних стран, чтобы в городе том все дома были высокими, опутанными проводами, чтобы по улицам его ходили часовые, а в небе вспыхивал салют… Просто Марик был еще слишком мал, чтобы рассмотреть то красивое и нежное, увитое жимолостью, укрытое самшитом, что притаилось за лапками туи и можжевельника, в листве софоры и катальпы, в желтых цветах форзиции, среди разноцветных роз … чтобы увидеть в старинных особняках самые настоящие (только маленькие) замки и дворцы, с башнями и бойницами, со шпилями и балюстрадами, утопающие в кружеве своих балконов, кутающиеся в арочные проемы окон и дверей, раскинувшие свои колоннады, распахнувшие некрытые веранды… чтобы вдруг застыть надолго при виде синих гор, обступивших этот зеленый город… Но когда-нибудь это обязательно случится…

Улица Малая Садовая, на которой жил Марик (жил вместе с мамой, папой и котом Тимкой) имела форму дуги. Дома стояли лишь по южной ее стороне. Северная же представляла собой окраину парка. Из их окон открывался вид на широкую аллею, ведущую к Поющему фонтану, по правой стороне которой росли высокие каштаны, по левой — голубые ели.

Этим летом Марик стал тяжело засыпать. Он подолгу лежал в кровати, закрыв глаза и слушая музыку, что легко доносилась сюда от танцплощадки у Поющего фонтана. Но музыка эта была такая веселая, что Марик открывал глаза и начинал тихонько подпевать; затем и вовсе вставал, подходил к окну, усаживался на подоконник и смотрел на разноцветные огни в конце аллеи. А так как аллея эта не освещалась, то казалось Марику, будто сидит он в каком-то черном заколдованном замке, куда не ведет ни одна дорога, куда не придет ни одна прекрасная принцесса, чтобы пригласить его на белый танец. И лишь дождавшись окончания танцев, дождавшись, когда погаснут огни, и все те люди, которые должны были пройти мимо, громко разговаривая и смеясь, уйдут, он возвращался в кровать, и наконец-то засыпал.

Этим утром будить его пришли все — и папа, и мама, и Тимка, которого наверняка принесла мама. Мама обняла Марика крепко-крепко и стала целовать его много-много раз — в висок, в ушко, в макушку, в щечки, в носик.

— Желаем тебе, сыночек, расти умным, расти сильным, учиться на одни пятерки.

Потом из маминых объятий его выхватил папа, поднял на вытянутых руках высоко-высоко и сказал:

— Желаем тебе, сыночек, чтобы мы тебе подарили велосипед. Сегодня. После завтрака.

Потом перехватил его, взяв на руки, как младенца, и стал быстро кружиться с ним по комнате. И когда уже голова Марика так закружилась, что он закрыл глаза, папа опустил его на кровать.

На завтрак были шоколадные конфеты. Но прежде чем их дали Марику, ему пришлось съесть яичницу и бутерброд с колбасой. Тимка, как обычно, сидел на подоконнике, к которому был придвинут стол (получалось, что завтракают они вчетвером). Папа взял кусок колбасы, поднес его к Тимкиному носу, и спросив: «Тимка, ты Марика любишь?», стал водить рукой сверху вниз и снизу вверх. Тимка закивал. «А меня любишь?» Слева направо, справа налево. Тимка отрицательно замотал головой.

Марик торопился. Он быстро позавтракал, быстро оделся и выбежал на улицу первым. И ждал родителей за воротами. И забежал далеко вперед по аллее ведущей к Поющему фонтану. Он думал, что родители захотят догнать его и пойдут быстрее. Ему хотелось поскорее сесть на новый велосипед.

Но родители не спешили. Мама, обхватив обеими руками правую папину руку, шла так медленно, что Марику пришлось вернуться по аллее, ведущей от Поющего фонтана, и сказать: «Ну, пожалуйста, ну, пойдемте быстрее». И мама прибавила шагу.

Но в парке останавливалась у каждой клумбы и стояла там так долго, будто разглядывала каждый цветок.

Марик с папой всякий раз ждали ее поодаль, так как оба считали, что настоящим мужчинам не подобает торчать возле клумбы.

Когда они дошли до маленького домика голубого цвета с зарешеченными окнами, с огромным замком на двери, до маленького домика, куда Марику, сколько он помнил себя, так хотелось заглянуть хоть одним глазком, Марик спросил в очередной раз: «Ну, пап, ну скажи, ну что там внутри?» Папа, до сего неизменно отвечавший: «Там Дед Мороз хранит подарки», на этот раз, то ли сочтя Марика уже взрослым, то ли просто пожалев его наконец-то, признался: «Здесь когда-то был бювет, но вода иссякла, и его закрыли». И, помолчав немного, добавил: «И теперь здесь Дед Мороз прячет подарки». Все велосипеды были одинаковые — светло-зеленые «Школьники». И Марик вначале растерялся, не зная, какой выбрать. Тогда папа посоветовал ему выбрать велосипед с самым громким звонком, что Марик и сделал.

На обратном пути, когда они снова поравнялись с голубым закрытым на все замки домиком, папа стал рассказывать о фигурке Мальчика, Вытаскивающего Занозу, сидевшей напротив этого домика. Оказывается, такие же статуи сидели и в Англии, и в Италии, а еще где папа не успел рассказать, потому что им наперерез по узенькой тропке побежала взъерошенная легкая девушка. Она улыбалась им, махала руками и кричала:

«Нина! Нина!» Мама не стала улыбаться и махать руками и, вообще, повела себя так, будто Нина — это вовсе и не она. Подбежав к ним, девушка наклонилась к Марику и сказала:

— Привет, я — Катя.

— Здравствуйте, — ответил Марик, и так как в воздухе повисло напряженное и абсолютно непонятное ему молчание, добавил зачем-то:

— А у меня сегодня день рождения.

Катя обрадовалась, полезла в сумку и достала оттуда огромную конфету «Княжна Мери».

Марик поблагодарил, сунул конфету подмышку, поскольку ни в какой карман она бы не влезла, и покатил на своем велосипеде петлять по кривеньким дорожкам, оставив взрослых позади. Родители догнали его уже у Поющего фонтана, мама отобрала у него конфету и выкинула ее в ближайшую урну. И снова ухватилась за папину руку.

— Мама, а кто это? — робко спросил Марик.

— Никто, — отрезала мама.

Остаток дня Марик провел на велосипеде и, ложась спать, прошептал маме: «Это был самый-самый замечательный-замечательный день рождения в мире».

А мама прошептала в ответ: «Ты у меня самый-самый замечательный-замечательный человечек».

В эту ночь Марик не сидел на подоконнике. Он еще лежал в кровати и только-только открыл глаза, чтобы подхватить припев:

«Ах, белый теплоход Какая-то волна…»

Как музыка оборвалась, и он услышал, как где-то там, за стеной, на кухне или в коридоре, мама сказала: «Тогда давай разводиться».

Потом грянуло:

«Ах, белый теплоход, Бегущая волна».

И Марик заплакал.

 

Глава 3

Белый сон

В городе, где так много статуй, что возьмись они все за руки, опоясали б они всю привокзальную площадь, сегодня ночью было жарко.

Ну и что же делать им там — на привокзальной площади? Стоять, взявшись за руки? Водить хоровод?

Не то, не то…

Но пускай все же уходят они из парка, унося с собой свои постаменты. Все-все. И деревья пусть совсем исчезнут. И будет пустыня. Но не желтая, нет! Лучше белая. Белый песок, белое солнце, беленькие, реденькие, жиденькие, полупрозрачные облачка… И белый город — Хатра. Под ногами — совсем мелкие, измученные никогда не уходившим и никогда не уйдущим отсюда солнцем, эфендра и солянка. А далеко-далеко позади — еле видимые заросли фиников, что растут только здесь — хадрави.

Лучше всего входить в Хатру с востока, поскольку лишь восточные ее ворота хорошо сохранились, поскольку лишь восточные ворота предваряла такая замечательная колоннада.

Марик стоял, задрав голову вверх, рассматривая капители. Но колонны были столь высоки, что он так и не понял — то ли арабская вязь украшает их, то ли растительный орнамент. Поднявшись на одиннадцать ступенек, он оказался в длинном узком коридоре того же крупного белого камня. Внутри его ждал Ангел.

Марик вежливо поздоровался. Ангел улыбнулся и спросил:

— Поможешь мне?

Марик ответил:

— Да.

Ангел подошел к нему, взял его за руку и повел по белому коридору, за которым так неожиданно и кончалась Хатра, и посреди все той же белой пустыни стоял зиккурат. Зиккурат, которого в Хатре отродясь и не было, который стоял километров на триста от Хатры южнее, и вообще и там-то он стоял аж пять тысяч лет назад. Хотя, как точно этот зиккурат выглядел, уже никто не помнил. И Ангел раскрасил его на свой вкус: нижний уровень — черный, уровень повыше — голубой и самый верхний — синий.

По дороге к зиккурату стояли шумерские статуи. Их огромные выпученные глаза смотрели на Марика с радостью, смотрели, не отрываясь, смотрели как живые.

На всякий случай Марик поздоровался с ними со всеми, но никто ему не ответил. Они поднимались вверх, взявшись за руки, сначала по пандусу, потом по лестнице. На самом верху Ангел оставил Марика, а сам удалился в маленькую башенку, что стояла в центре площадки. Марик посмотрел на мертвый город, и отсюда он показался ему еще красивее и еще белее. По другую сторону зиккурата высились спиральные минареты и сверкали изразцовые купола мечетей, уходил куда-то вдаль полуразрушенный мост…

Ангел вернулся с ведром воды, поставил его на бордюр, сам сел туда же, свесив ноги вниз, зачерпнул немного воды ладонью и, резко опустив руку вниз и вбок, стряхнул воду на землю.

Над Хатрой пошел дождь.

Марик тоже сел на бордюр, свесив ноги вниз, стал брать в ладонь воду из ведра и брызгать ею над Хатрой.

Дождь пошел сильнее.

Вдруг в северные ворота стали входить люди в ярких одеждах. Они медленно шли друг за другом и кричали:

«Та-та хайдар!» Ангел вскочил и убежал в башню.

Когда он вернулся с ведром снега, Марик спросил у него:

— Что они кричат?

— Не знаю, — ответил Ангел.

Они принялись лепить снежинки. Вообще-то лепил Ангел, а Марик брал их по одной и бросал на Хатру. Он бросал их со всей силы вбок, чтобы они, падая, кружились.

Когда снег в ведре кончился, а процессия, обойдя зиккурат, вышла все в те же северные ворота, Ангел холодными руками погладил Марика по голове и сказал:

— Спасибо тебе большое. Ты мне очень помог.

— Ну, а теперь что?

— А теперь пойдем домой.

Они спустились по лестнице, затем по пандусу, подошли к восточным воротам, и только здесь Марик решился спросить:

— А ты мне поможешь?

Ангел присел рядом с ним на корточки.

— Конечно, малыш.

— Пожалуйста, сделай так, чтобы мои родители не разводились.

— Хорошо, малыш.

— Просыпайся, малыш. Просыпайся, сыночек, — Марика разбудила мама.

 

Глава 4

Ничего не изменится

Когда он впервые прикоснулся к ней, по кончикам пальцев его что-то пробежало, кружась, дрожа и даже звеня, что-то пробежало, убежало — и убежало, видимо, навсегда. Никогда более не слышал он этого звона, но и разлюбить ее так и не смог.

Ночь была такой жаркой, что пришлось выйти во двор и там искать ветерок. Но ветерка не было ни за домом, ни за воротами, ни у Поющего фонтана, который давно уже погас и умолк. Вернувшись, он сел на крыльцо и закурил.

И лишь сделав несколько затяжек, он допустил к себе мысль о том, что, возможно, как раз он-то и виноват в сегодняшней ссоре. Докурив сигарету до конца, он был в этом уже почти уверен. А когда на крыльцо вышла заплаканная Нина, ему захотелось прижать ее к себе. Но он только тихо сказал:

— Прости.

— И ты меня прости. Какой ужасный сегодня день.

— Из-за Кати?

Нина тяжело вздохнула.

— Нина, это глупо, ну ты же понимаешь, что она ни в чем не виновата.

— А я ни в чем ее и не виню. Я просто не хочу ее видеть.

Нина села рядом и снова заплакала. А он снова закурил. И снова, снова, снова, эх, чтоб тебя, встала перед ним та женщина в голубом платочке. Та женщина, что встретил он давным-давно у Николаевской церкви, оказавшись там неизвестно как с другими мальчишками. Та женщина, которая стала раздавать всем конфеты и шептать: «Помяни мою девочку Наташу». И Павлику тоже протянула конфету и прошептала: «Помяни мою девочку Наташу». Но так как мама запрещала Павлику брать сладости у незнакомых, то он отказался. И женщина заплакала.

И так, плача, протягивая ему конфету и шепча: «Помяни мою девочку Наташу», она наступала на Павлика, пока тот не побежал.

И с тех пор вставала она перед его глазами всякий раз, как только заслышит он чей-нибудь плач. Потому не терпел он слез. И Нина это знала, но все равно плакала. И как не проси ее не плакать — она все равно будет плакать. И кокетничать будет все равно. И ничего не изменится.

И завтра утром они выйдут за ворота именно тогда, когда с их домом поравняется Степан, и пойдут к остановке втроем. И Нина будет держать спину как-то излишне прямо, а плечи приподнятыми, и неестественно щуриться, и с шумом вдыхать воздух. И паузы в разговоре будут обязательно заполняться ее громким смехом и взмахами рук. И она без конца станет поправлять волосы. И станет неприятной.

И дай ему силы, Господи, не сказать ей об этом вечером.

 

Глава 5

Бабочка

Настала ночь. Жаркая, душная, тяжелая. Все спали, лишь Ангел ходил по темному городу из конца в конец его, сдавливая пальцами виски, бормоча себе под нос что-то.

Его беспокоил Павел. И казалось, не было слов, чтобы утешить этого человека, но Ангел старательно искал их. Искал на широких площадях и еле видных впотьмах тропинках парка, искал под арками и кронами деревьев, в глубинах фонтанов и на верхушках шпилей… Искал, и не мог найти… Пока не увидел маленькую бабочку, спящую на тоненькой ветке.

Здесь Ангел сначала вздохнул с явным облегчением, затем захлопал в ладоши и сел прямо там, где стоял, на ступеньки многомаршевой лестницы у Главных ворот парка, достал блокнот и синий карандаш и стал писать.

В городе, где так много статуй, были и детские фигуры. Но девочки не было ни одной.

Поэтому для фонтана у Главных ворот парка Ангел взял статую Девочка Цигаля, которую встречал как-то в Киеве, в каком-то там музее. Она шла по стенке бассейна, одетая в полосатый купальник, с затейливо уложенными косичками, неся на вытянутой руке бабочку, уверенно и довольно-таки быстро. Так, что успела сделать пару кругов до того, как Павел добежал до фонтана.

А бежал Павел к фонтану оттого, что стало ему нестерпимо жарко, так жарко, что захотелось броситься в воду, разбрасывая брызги, как это делают дети. Но Девочка Цигаля помешала ему. Она, завидев Павла, перестала совершать круги, а пошла ему навстречу, протянула руку и сказала: «Здравствуйте, я — Девочка Наташа».

То ли оттого, что представилась она уже во время рукопожатия, то ли оттого, что во время рукопожатия бабочка с ее руки переползла на руку Павла, он сильно испугался и, закричав, проснулся.

— Что такое? — спросила Нина.

— Ничего, ничего, — ответил Павел. И добавил, глотнув воды из стакана стоявшего где-то под рукой, — такая мерзость приснилась.

Ангел заплакал.

 

Глава 6

Влюбляйтесь

Когда появлялся мужчина, она чувствовала себя тоньше и легче. Лишь волосы ее становились тяжелее и оттягивали голову назад. И для того, чтобы она совсем не запрокинулась, приходилось как-то по-особому, потянув подбородок вперед, держать шею. Оттого веки немного опускались, и можно было моргать так медленно, что сеточка ресниц колыхалась, словно черно-белая полосатая занавесь на слабом ветру.

И легкие длинные рюши ее темно-коричневого платья были так подвижны, что взлетали вверх при каждом шаге, будто невообразимая рыба не спеша водит своими невообразимыми плавниками и плывет.

И тонкие руки ее двигались свободно и хаотично, весело. Казалось, взмахни она ими еще резче — сможет улететь.

Но темно-бордовые сабо, приятно тяжелея, связывали ее с землей. И сумочка, висящая на правом плече, очерчивала несуществующие округлости, которых (чего греха таить) так не хватало фигуре, и тоже тянула к земле. И приходилось поднимать плечи, а вместе с ними и брови, и уголки губ… И становиться самой красивой на свете.

Так ей казалось…

На работу Нина всегда опаздывала. Вот и сегодня она так старательно спешила к остановке, так проворно втиснулась в так удачно подошедшую «девятку», доехала до железнодорожного вокзала, добежала до курортной библиотеки, что на Анджиевского, 7, вспорхнула на второй этаж, но все равно опоздала. Правда, на пять минут всего лишь, но опоздала. Леночка, конечно же, уже была на работе, сидела за кафедрой с таким видом, будто сидела так от сотворения мира. Даже колпачок с ее ручки был снят и одет на обратный конец. Хорошо хоть, что сама ручка покоилась на новых формулярах. А значит, в библиотеке пока не было читателей, и можно было перекинуться новостями.

Коих у Леночки, как всегда, оказалось значительно больше. Разумеется, ведь Леночка была не замужем. После ее рассказа про то, как в субботу в гостях у своей приятельницы Леночка познакомилась с одним контрабасистом, который, провожая ее домой, насвистывал и любимого ею Генделя, и каких-то неизвестных ей (а как теперь выяснилось и Нине) Шютца и Обера, пришла директриса и велела в течение месяца приготовить новую выставку.

А после рассказа Леночки о поездке на Медовые водопады, где состоялось ее знакомство с ленинградским студентом, читавшим всю дорогу скандинавские сказки, пошли первые читатели. Но Александра Федоровича среди них не было.

Нина ждала его именно сегодня. Потому что завтра истекал срок его путевки. Завтра он должен был уехать в далекий город Оренбург, месторасположение которого Нина смутно представляла себе, а заглянуть в атлас все не было времени.

Он появился здесь три недели назад. Попросил у Леночки, сидевшей в тот момент за кафедрой, Белля.

Нина, пребывая на неустойчивой стремянке прямо под потолком, где искала позапрошлогодние журналы, сначала лишь услышала его голос. Голос был глубоким и спокойным, завораживающим. «Такой голос может быть только у брюнета. Причем у усатого брюнета», — подумалось тогда Нине. Спустившись, сняв рабочий халат и выйдя из-за стеллажей, Нина обнаружила, что новенький действительно брюнет, правда (слава тебе, Господи) без усов.

Он легко улыбнулся Нине и сказал:

— Здравствуйте.

«Ой», — подумалось ей.

— Здравствуйте, — без улыбки ответила она. И тут же, прочитав в его глазах сильно удивившую и его тоже мысль «Ой», улыбнулась.

— Больше не одевайтесь так: здесь белое, а здесь черное, — неожиданно заявил он, — а то в Вас можно влюбиться.

Нина зашла обратно за стеллажи, снова надела свой синий халат, вышла с вопросом:

— А так?

Александр Федорович грустно посмотрел на нее и ответил:

— И так тоже. Наверное, у Вас что-то с лицом.

— Тогда влюбляйтесь, — предложила Нина.

— Не могу, — вздохнул он. — Мне уже шестьдесят пять.

— Ну и ладно, все равно я уже замужем.

В тот день Нина возвращалась с работы пешком. Увидела его, сидящим на скамейке в парке, подошла сзади и спросила:

— Ну что, влюбились в какую-нибудь старушку?

— Нет, — ответил он, не оборачиваясь, — решил подождать, когда Вы состаритесь.

— Ну, это будет нескоро, — бросила Нина и пошла дальше.

— Спасибо, что не сказали, что я не доживу до тех пор, — сказал он с преувеличенной признательностью, догнав ее.

И они пошли рядом. И сначала неловко молчали, глядя каждый себе под ноги. Затем он рассеянно и тоскливо осмотрел верхушки деревьев и тихо сказал:

— Красивый город.

Она также рассеянно и также тоскливо окинула взглядом те же верхушки и тоже тихо сказала: — Да.

И они снова замолчали. И шли молча, улыбаясь, она — самшитовым кустарникам, которые гладила правой рукой, он — туевым лапкам, которые ласково отстранял левой. Шли, замедляя шаг. И когда дошли до эстрады, Нине так не хотелось с ним расставаться, что она предложила присесть и мило соврала:

— Я устала. — И тут же поспешно добавила: — Ну вот, Вам шестьдесят пять, а я жалуюсь, что устала. Просто Вы такой высокий. Глядя на Вас, кружится голова.

— У Вас от меня кружится голова?

И тут Нине показалось, что сейчас он непременно ее поцелует.

— У меня ведь давление, — пробормотала она, резко вставая. И добавила виновато: — Мне пора.

С тех пор почти каждый вечер они встречались в парке, он провожал ее до эстрады, но ни разу больше они не гуляли молча. Напротив, теперь они говорили, говорили, и слова их, обретя свободу, цеплялись друг ко другу, образовывая вереницы, башни и более сложные конструкции, и те неизменно рушились при поцелуе руки, там, на эстраде. И когда Нина сбегала по ступенькам в Нижний Парк, ее обступала такая тишина, что ей хотелось говорить самой с собой. А последнее время и вовсе — ей хотелось петь.

«Он придет», — думала Нина с утра. «Он придет», — думала она весь день. «Он обязательно придет», — думала она, когда на часах было уже почти пять.

Он не пришел.

Так и не успев заглянуть в энциклопедию, а значит, и оценить по достоинству контрабасиста, Леночка не стала рисковать и убежала на привокзальную площадь, где ждал ее студент, а не к грязелечебнице, у которой ждал ее музыкант.

Нина немного задержалась, спохватившись, что забыли сегодня полить цветы, взяла банку и стала обходить заставленные цветочными горшками подоконники.

Зазвонил телефон. Она сняла трубку и зыбким тревожным голосом, в расчете на то, что на том конце провода окажется Александр Федорович, прошептала:

— Алло.

— Нина? — женский голос разрушил зыбкую тревожность.

— Да.

— Это Катя.

Нина промолчала. Только банку поставила на стол. Только подняла вверх брови.

— Нина, я вчера не сказала тебе, не стала тебя расстраивать, ведь вчера у твоего сынишки был день рождения, не хотелось портить праздник. У меня мама умерла. В марте.

— Знаешь, Катя, я бы не расстроилась, — Нина повесила трубку.

И пошла домой.

Так и не встретив по дороге Александра Федоровича, к тому же вспомнив о вчерашней ссоре с Павлом, Нина пришла домой в пресквернейшем настроении. На столе лежала записка «Мы ушли покупать тебе сюрприз». И Нине сразу стало легко и хорошо.

— Вот так вот захочешь уйти от мужчины, — объяснила она Тимке, собирая с кресел вещи Павла, — а одежда его вдруг потянется к тебе всеми своими рукавами и штанинами… Так и останешься… Навсегда…

Нина уже засыпала, когда Павел спросил ее:

— Знаешь, кого я сегодня видел?

— У?

— Андрея.

— Какого еще Андрея?

— Да того, кому ты предпочла меня. Приехал в отпуск.

Женился. У него двое мальчишек. А самое смешное — знаешь, как зовут его жену? — И не дождался ответа: — Нина.

— Да, смешное имя.

 

Глава 7

Сквозняк

Все сны женщины должны быть о доме… О муже… О сыне… А если захотелось ей пойти куда-то, уйти к кому-то? Как вернуть ее обратно? Ангел не знал. А что если…

В городе, где так много статуй, не было моря. Ах, какие пустяки — разлить его здесь! Но не тихое, теплое, без устали качающее никогда не засыпающих солнечных зайчиков, ластящееся к берегу мягкими поглаживающими движениями, а матовое, мутно-серое, холодное, зло бьющееся о берег и шипя отступающее, чтобы вновь наброситься…

Так пусть оно, разлившись, сокроет весь город, оставив лишь Верхний Парк.

Нина бродила по Верхнему Парку. Парк был безлюден и тих, будто воздух застыл, скорее замерз. Александра Федоровича не было нигде — ни в ротонде, ни на эстраде, ни на их любимой скамейке, ни в невесть откуда взявшейся здесь золотой роще.

Деревья с остроконечными листьями цвета червонного золота заслоняли золотые дома с серебряными крышами, но не скрывали. Солнечные лучи сливались друг с другом, образуя прозрачную солнечную стену. И все это сияло, слепило… Слепило так сильно, что подойти поближе было невозможно.

И Нина пошла уж было к Ореанде. Но тут, за спиной ее, золотая листва зазвенела, зазвенела, и послышался Нине в том звоне голосок Марика. Как будто он позвал ее тихо, плача: «Ма-ма». Нине стало еще холоднее.

Она задрожала, затряслась. Ей так сильно захотелось обнять его, прижать его к себе крепко-крепко, целовать в макушку — шелковистую, пахнущую детским мылом — закрыв глаза и ритмично покачиваясь. И она побежала домой.

Она добежала до эстрады, чтобы спуститься в Нижний парк, но за эстрадой простиралось море, она бросилась к Верхним Ваннам, но и под ними лежало море. Она кинулась к беседке… И вот тут-то она увидела Александра Федоровича. Он отплывал от берега в небольшой лодчонке, заваленной цветами, подушками, кастрюлями, дынями, рулонами туалетной бумаги и еще чем-то. Александр Федорович стоял посреди этой груды радостный и странный. Странный — потому, что, во-первых, он был бородат, и, во-вторых, потому что борода его была заплетена в две смешных косички. Он улыбнулся Нине и отвернулся, встав по ходу движения. А Нина побежала к Штольне.

Здесь, отсчитав тридцать восемь ступенек, она наконец-то спустилась вниз и побежала домой. Но аллея ушла в море.

Нина стояла возле голубого домика с зарешеченными окнами, дрожа и тоскливо глядя на море. Мимо шел корабль, на борту его плыли бабушка и дедушка, лица их были молодыми, не такие, какими их помнила Нина в жизни, а такие, какими остались они на портретах в том доме по улице Красивой, да и там, уж конечно, нет их, выкинули давно уж лица эти. Стояли они, обнявшись, пока не увидели Нину. Тогда они свесились с борта и протянули к ней руки, а руки были широкими, узловатыми, сгибающимися с трудом, с коричневатыми пятнышками (Господи, как помнила Нина эти руки!). И показали на ключи, висевшие у Нины на шее.

— Это у тебя от этого домика ключики? — спросил дед. — Не знаю.

— А ты попробуй… попробуй… попробуй… — затихали их голоса, но все еще слышались даже когда корабль уже ушел из вида.

Нина, торопясь, дрожащими руками стала открывать висячий замок, поймала себя на мысли, что ей вовсе и не надо в этот домик, что ей и не хочется, страшно ей заходить туда, но, утешая себя, шепча: «Там Дед Мороз хранит подарки. Там Дед Мороз хранит подарки», открыла дверь, и все же вошла внутрь.

Подарков в домике не было. Был только письменный стол, на котором стояла голова Мимира.

Нина попятилась назад. Голова открыла глаза и посмотрела на Нину столь устало, что эта усталость тотчас передалась Нине. Затем открыла рот и сказала:

— Иди домой.

— Но я не могу, — пожаловалась Нина.

— Иди домой.

— Но там море.

— Иди домой, — будто не слыша ее, твердила голова.

Нина отступила от дверного проема, чтобы показать Мимиру море, махнула рукой в ту сторону, и сама посмотрела туда. Моря не было. Она бросилась домой.

— Иди домой, — еще раз успела приказать голова вослед убегающей Нине. Та вернулась, заперла дверь на замок, ключ положила под коврик у двери и побежала к Малой Садовой.

Она бежала по мокрой траве так быстро, как только могла. И ей становилось все жарче и жарче. На бегу она сбросила с себя сначала бордовую шаль, потом белоснежную тунику и платок, оставшись в длинном темно-зеленом платье. Она взлетела по ступенькам (один, два, три, четыре), толкнула дверь, упала на колени и обняла Марика. Закрыв глаза, припала губами к его правому предплечью — и весь мир ушел, остались только эти маленькие ручонки под ее губами. Глаза открывать не хотелось.

— Мама, мама, просыпайся.

Голова была тяжелой, горло болело. Павел шуршал своими бумагами.

— Кажется, я заболела.

— Принести градусник? — спросил Павел, все еще шурша.

— Да. Принеси. — Нина поймала руку Марика, ерошившую ей волосы, поцеловала ее и не отпустила. — Сыночек мой маленький. Солнечный мой мальчик.

Знаешь, были у меня когда-то бабушка и дедушка, — забормотала она, так и не открыв глаз, — жили они в маленьком домике, далеко отсюда, на Красивой улице. Было в том домике две комнаты — спальня и зал. Они всегда говорили: «Принеси стул из зала» или «Принеси полотенце из спальни». Но комнаты были так похожи между собой (везде диваны, стулья с высокими спинками, зеркала), что я не знала — где там у них спальня, а где зал… Так вот, в какой-то комнате висели их портреты, большие такие портреты, вот такие, — Нина отпустила руку Марика и показала некое подобие квадрата, — а между этими портретами висела маленькая подушечка, в нее бабушка втыкала иголки, иголок было много, и почти во всех были вдеты нитки: белые, черные, красные, коричневые … — Нина вздохнула. — И когда бабушка и дедушка ссорились, я выбирала самую длинную нитку и, не выдергивая ее из ушка, соединяла ею их портреты. И они обязательно мирились.

— Здорово, — сказал Марик, прикидывая, поместятся ли на их стене два таких больших портрета да еще маленькая подушечка. — А что тебе снилось?

— Не помню…

Ангел в сердцах хлопнул дверью.

— Сквозняк, — сказал Павел.

 

Глава 8

До самого подножия Бештау

Она услышала лай — рваный, неритмичный, посему не убаюкивающий, а даже наоборот, подталкивающий: «Проснись, проснись!» И она проснулась.

Ей снилось что-то солнечное… Будто выбирала она ткань себе на юбку на террасе какого-то серенького ветхого домишки. А чернявый продавец все разворачивал и разворачивал перед ней яркие рулоны. И рулоны катились далеко-далеко, до самого подножия Бештау. Сине-бело-зеленый, желто-черно-коричневый, горошек, жирафы, очень крупные цветы… Словно реки текли к Бештау.

И она бы пошла к Бештау, но тут залаяли собаки. Она открыла глаза, и хоть кто бы заглянул в них, хоть кто бы увидел сколько в них тоски… То ли от мысли, что больше не уснуть, то ли оттого, что у нее уже с утра болела голова, то ли оттого, что не пошла она по той дороге, не успела…

Баба Дуся вышла на крыльцо и, посмотрев на этот черно-рыже-белый скулящий и рычащий клубок, зашипела: «У, псовать вас, микишкина зараза…

Хветина негодная… Швабгулка несытная…»

…Спустя несколько часов она позвонила в Службу очистки. И села в кресло-качалку довязывать полосатый носок, пока не прервал ее работу стук в окно.

Постучавшись еще и в дверь, вошла Нина, как всегда поникшая и отрешенная, принесла халвы и попросилась на чай. Она частенько заходила просто так, по-соседски, они пили чай с чем-нибудь вкусненьким, разговаривали о сокровенном и даже сплетничали (а-я-яй)…

Обычно Нина помогала накрывать на стол, но сегодня она села, уронив руки на колени, прислонив спину к стенке крашеной в голубой и сказала:

— Позавчера Катю видела.

— Какую Катю?

— Ну, ту Катю… Дочку моего отца…

— Ба! Сестру свою?

— Сводную сестру, — поправила Нина.

— И что? — баба Дуся наконец уселась.

— Ничего. Поговорили о том о сем, для приличия, и все.

Правда, вчера она позвонила мне на работу, сообщила, что мать ее умерла.

— Ишь ты, померла, значит…

— Да она давно умерла. Разве я не говорила вам? Я знала… Еще в прошлом году кума моя встретила ее, а та пожаловалась, что нехорошую болезнь у ней нашли, что недолго уж ей… Чуть ли не расплакалась там, на груди у кумы моей — все каялась за грехи свои да жалела, что нет уже на свете матери моей, не к кому пойти прощения попросить. А я куме сказала — встретишь ее еще раз, посоветуй у меня прощения просить.

Баба Дуся медленно размешивала сахар, опустив голову, и молчала.

— Она ведь не только мужа у жены увела, — продолжала Нина, — она еще и увела отца у ребенка.

— Верно, Нина, — закивала баба Дуся. — Помню я, как ты кричала, помню, как в обмороки падала… Помню, как мать тебя за хлебом послала, а они идут тебе навстречу под ручку, милуются…

— Баба Дуся, — перебила Нина, — а к чему море снится?

— А ты голая купалась?

— Я не купалась. Просто мне приснилось море.

— Тогда не знаю. — Баба Дуся повздыхала, поелозила на стуле, посморкалась в огромный мятый платок и поведала:

— Говорят, Андрей приехал.

— Знаю.

— Ишь ты, знаешь…

Заснула баба Дуся как всегда с трудом, по обыкновению нескоро, наворочавшись, навздыхавшись и даже наплакавшись.

Следующим утром она проснулась от выстрелов и собачьего визга. Не вставая и даже не открывая глаз, она переждала некоторое время, а когда все стихло — снова уснула.

 

Глава 9

Никогда

Ходить вверх-вниз по старинным улочкам, метаться по балконам их разноцветных особнячков, считать ступеньки многочисленных лестниц, соединяющих Нижний Парк с Верхним, совершать круги внутри Ореанды, петь вместе с Мальчиком у Фонтана печальные песни, мять в пальцах лапки туи и дышать ими, долететь до самого большого облака и зарыться в него с головой — ничто не помогало. Он все равно слышал выстрелы, визг собак и мерный храп. Он везде видел кровь — на каждом листике, на каждой ступеньке. Когда же все облака окрасились в розовый, Ангел полетел на свою любимую скамейку.

Совсем недавно — прошлым или позапрошлым летом — бродил он по Верхнему Парку, сочинял что-то, а потом решил отдохнуть и пошел искать какое-нибудь уютное местечко. На глаза ему попалась покосившаяся, разбитая и грязная скамейка, и он подумал, что вот эту скамейку никто никогда не полюбит, да что там полюбит — на нее и сесть-то никто не захочет. И Ангелу стало так жалко эту скамейку, что он охапкой кленовых листьев смахнул с нее пыль и сел. Чуть позже он полюбил это место и приходил сюда очень часто, и самые трудные сны свои писал именно здесь.

Он уселся с ногами и скрючился так, словно у него болел живот. И закрыл глаза.

Какую вселенскую тьму опустить на нее? Какую непомерную тяжесть взвалить ей на плечи? Чем напугать ее так, чтоб она побежала, ничего не видя перед собой, задыхаясь, умирая… Какую пропасть расстелить ей под ноги, чтобы она полетела вниз… А там, внизу, внутри этого глубокого и очень темного, почти черного оврага, она оглядится и увидит множество разношерстных собачек. Они обступят ее, не приближаясь, впрочем, слишком близко, и станут смотреть на нее печальными глазами, а когда из глаз их покатятся крупные слезы, они опустят свои разноцветные головы…

Ангел поднялся со скамейки, волоча крылья, опустив лицо в ладони, всхлипывая, медленно пошел на Малую Садовую, зашел в ее дом, подошел к ее кровати и устало сказал:

— Я больше не буду сочинять тебе сны. Слышишь? Ты больше никогда не увидишь снов.

Баба Дуся храпела.

 

Глава 10

Учитель танцев

В Лушкиной жизни не будет праздника. Никогда не кружить ей по огромной зале в темно-розовом свете свечей, шурша тяжелым черным платьем, чуть касаясь кончиками пальцев плеч кого-то хоть немного похожего на Вахтанга Кикабидзе… Никогда не бродить ей по Парижу, по улице Старой Голубятни, улице

Могильщиков, Вожирар, Феру… Ни разу не летать на самолете…Поэтому самые красивые свои сны Ангел посвящал ей. Красивые сказки и красивых кавалеров — и того же Кикабидзе, и Жана Маре… ах, ну как же он мог позабыть про Гурджиева…

Сейчас, когда она спит под легкой махровой простыней, с «Тремя мушкетерами» под подушкой, с каким-то незамысловатым украшением на запястье, она кажется такой нескладной и такой грустной. Ангел присел на краешек кровати и погладил Лушку по голове. Потом неслышно прошелся по комнате, уселся на пол, достал синий карандаш, блокнот и сел писать.

Так, в Блуа были, в Эскориале были, в Михайловском замке были два раза и в Хава-и-Махале были, и в Шамборе, и в Шенонсо… Значит, сегодня отправимся… В Нойшванштайн!!!

Последнее пристанище на этой земле короля Людвига Баварского в этом городе смотрелось бы где угодно. Хоть в парке, хоть у озера, да хоть бы и здесь, на Малой Садовой.

В Тронном зале, куда Лушка вошла, отсчитав шестьдесят три ступеньки, уже танцевали. Несколько пар плыли под надрывную, но в то же время удивительно легкую музыку по мозаичному полу, по его незатейливому орнаменту, по растительному и животному миру. Мужчины топтали, а женщины поглаживали юбками еловые лапки и ветви с маленькими листьями. Из-под белой юбки показался лев, но розовая юбка вскоре спрятала его, а когда она его отпустила, его накрыла кремовая юбка. И так они ловили и отпускали жирафов, слонов, разных птиц, и кого-то еще, пока не смолкла музыка.

«Королева… Королева пришла…», — зашептались пары, зашуршали юбки, зашаркали ноги. И Лушка пошла мимо склонившихся к ней мужчин и полуприсевших для нее женщин ко трону, стоявшему на пьедестале. По дороге она не удержалась и пощупала-таки чью-то белую юбку. «Фу, плащевка какая-то», — презрительно подумала Лушка, опустив голову, разглядывая свою — шелковую, шелестевшую так, будто умела дышать, окантованную орнаментом, слившимся вдруг с рисунком на полу. Так и шла Лушка, опустив голову, считая ступеньки каррарского мрамора, поднимавши ее к трону. «Один, два, три, четыре………девять». А подняв голову увидела, что трон уже занят.

Впрочем, Лушка, можно сказать, и не успела это обнаружить, как Гурджиев поднялся и поклонился ей.

Выпрямившись, он посмотрел на нее большущими карими глазами так властно и так тяжело, что все вокруг вдруг отяжелело — и музыка, и воздух, и лушкины ноги, и руки, и сердце…

Лушка села на трон, Гурджиев же сел на пол, у ног ее, и стал смотреть на танцующих, а Лушка — на него, на его широкие запястья, на угловатую линию плеч, на седые немного вьющиеся волосы, чуть не достающие до той линии…

— Вы король? — спросила Лушка.

— Нет, — ответил Гурджиев с гордостью. — Я — учитель танцев.

— Ой, а научите меня танцевать!

Когда они вышли на середину зала, на тот пустеющий круг, куда стремились верхушками все деревья, отвернувшись от которого сидели все звери, музыка словно обрадовалась, даже взвизгнула и, часто роняя большие секунды, зазвучала громче.

Гурджиев поднял руки со сжатыми кулаками вверх и стал бегать по залу, высоко выкидывая коленки. Пары расцепились и побежали вслед за ним, мужчины — также воздев сжатые кулаки, женщины — высоко подняв юбки и визжа. Немного побегав, Гурджиев вернулся к Лушке.

— Пойдем, — позвал он ее, но вовсе не властно, и посмотрел на нее уже не тяжело, а как-то игриво, что ли, озорно, по-ребячески.

«Да, он точно не король», — подумала Лушка.

— У меня голова разболелась, — соврала она виновато.

— Тебе надо прилечь.

Они прошли в спальню, где у огромной кровати, прикрытой балдахином мутно-фиолетового цвета, Гурджиев поцеловал Лушке руку и сказал поклонившись:

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — ответила она.

Гурджиев схватил Лушку за руки, притянул к себе и сказал бесцветно, монотонно:

— Ты очень красивая. Ты очень-очень красивая.

Лушка глупо хихикнула, втянув голову в плечи.

Гурджиев вышел из комнаты, а Лушка, собравшаяся уж было лезть под балдахин, зачем-то посмотрела на себя в зеркало… И заплакала…

Заплакала, заворочалась во сне…

Ангел вздохнул, погладил ее по голове, по только-только пробившимся волосам.

— Ничего, ничего, — зашептал он, — надо только подождать. У тебя отрастут волосы, они будут доставать до плеч, они будут даже виться. Ничего, ничего, не плачь. А завтра… Завтра я покажу тебе Хоэншвангау.

И он вышел из дома, ругая себя почем зря за то, что забыл убрать из замка все зеркала.

 

Глава 11

Слезы

Она думала, Лушка будет другой. Ну, прежде всего, кожа ее будет белоснежной, волосы — каштановыми, тяжелыми. Она пойдет по улице, весело стуча каблучками, слегка покачивая бедрами, на которых будет ладно сидеть светлая плиссированная юбка. Она придет к ней на работу, поздоровается со всеми, мягко улыбаясь, сядет на краешек стула… И взгляд ее будет печальным, и смех — серебристым…

Смотреть сейчас на Лушку, высоко задравшую плечи, выставившую свои острые поцарапанные коленки (о, Господи, как далеко друг от друга ее колени!) в этой нелепой панамке с нелепым корабликом, нашитым кривовато, будто собравшимся покорять невысокую невидимую волну — было мучительно. Хотелось подойти к ней, шлепнуть по спине, чтоб не сидела, скрючившись как… Как неизвестно кто… Выпрямить ее, разгладить эту вечно топорщащуюся у воротника блузку, сдвинуть колени, руки опустить, положить на юбку, удержать их там немного, чтоб не двигались больше, не чесали за ушами или под носом…

Но тут Лушка громко, слишком громко, сказала:

— Мам, я хочу мороженого!

Дав Лушке пятнадцать копеек, Вера вернулась на обшарпанный колченогий табурет, но лишь она успела вытащить ноги из старых жестких шлепанцев, как подошли покупатели, и ей снова пришлось вставать и взбираться на все тот же табурет, чтобы достать с самой верхней полки вазочку, которую и так было распрекрасно видно.

Вера сидела за прилавком, как в окопе. Заходящих в магазин людей — и тех, кто, медлительно обходя другие отделы, подступал к ней, и тех, кто сразу от дверей наступал на нее; и восторженных («Ах, какая прелесть!.. А вон там!.. А вот та!..»), и недовольных (наверняка думающих «Мещанство» или «Безвкусица») — Вера ненавидела их всех.

Эти покупатели были из разряда восторженных, причем настолько восторженных, что прикупили к вазочке и подсвечник, и две статуэтки. Она заворачивала фарфор в серую жесткую, не желающую сворачиваться бумагу…

— Где косички?

Вере пришлось долго вглядываться в это смеющееся лицо, прежде чем она его узнала.

— Ба! Андрей! Ты?

— Где косички, спрашиваю.

— Какие косички? Фу ты, косички… Косички в школе остались. Еще подергать хотел?

— Специально приехал.

— Ты как? Ты где?

— Я — в Москве. Я — хорошо. У меня работа, квартира, жена и двое мальчишек.

— Замечательно.

— А ты?

— А я… — Вера хохотнула. — А я как-то поехала на море.

И вышла там замуж. Потом вернулась. Без мужа, но с большим-пребольшим животом. Родила дочь. И скоро снова выйду замуж.

— Н-да. У тебя интереснее получилось.

Они хохотали, когда в магазин вошел самый ненавистный Вере покупатель — Беня Головастик. Ну, теперь-то уже не Беня, а Вениамин Иосифович, большой человек в их городе, такой большой, что Веру не узнавал уже лет десять как.

— Андрей? — пробасил он.

«Надо же, — злорадно подумала Вера, — москвичей мы узнаем».

И пока те переговаривались, стала неспешно доставать из коробки, что стояла под прилавком, статуэтки и, бережно протирая их влажной тряпкой, ставить на места тех, что только что купили, унесли, и скоро, скорей всего, увезут в какой-нибудь далекий город.

Они шептали ее имя: «Вера», «Вера?!», «Да, Вера, Вера».

Она вынырнула из-под прилавка.

— Вера, — радостно и торжественно заявил Беня — Головастик. — Это же я, Беня.

— Это Беня — Головастик, — подтвердил Андрей.

— Да?! — картинно изумилась Вера.

— Я тебя не узнал.

— Я тоже, — гордо ответила она.

Влетела, внеслась, сломя голову прискакала Лушка.

— Мама, — заорала она от дверей, — я накормила семечками белочку без глаза!

Правая бровь ее была испачкана мороженым. Вера схватила тряпку, ту, которой только что вытирала милых фарфоровых девочек с красными мячиками, и с силой стала вытирать Лушку.

— Мама, мне больно, — запищала та, дернулась и уронила фигурку.

— Принеси веник, — сквозь зубы прошипела Вера.

По дороге домой она все еще шипела на дочь:

— Не маши руками, не шаркай ногами, выгибай колени, иди ровно, голову выше подними, смотри на крыши вон тех домов…

— Ой, гляди, мам, тетя Нина. И Марик!!!

Лушка уселась на багажник светло-зеленого «Школьника» и куда-то умчалась вместе с Мариком.

— Нинка, слушай, ты ни за что не угадаешь, кого я сегодня видела, — Вера выдержала значительную паузу, — Андрея. — И стала ждать всплеска хоть каких-нибудь эмоций.

— Да? — не то спросила, не то подтвердила Нина, совсем-совсем равнодушно, как-то рассеянно, расслабленно. — Павел его недавно тоже видел.

— Понятно. А я думаю — что это он про Нину не спрашивает, думаю — забыл, может, не буду уж напоминать ему — думаю.

— Вряд ли он меня забудет.

«Вот крыса», — подумала Вера. Вслух же согласилась:

— Конечно, такая любовь была…

— Нет, — возразила Нина, — такая обида…

— Наверное, он с тобой встретиться захочет…

— Не захочет, — еле слышно сказала Нина.

— …может, даже ходит по городу, и высматривает тебя…

— Не высматривает.

— …ищет…

— Не ищет. Брось, Вера. Я обидела его, а с теми, кто тебя обидел, встречи не ищешь. Я это точно знаю. Помню, когда отец ушел, я своим детским умишком думала, что он просто полюбил другую тетю, что он только от мамы ушел, не от меня. Бегала к тому дому на Гааза, куда он ушел, сидела там около, в кустах, высматривала его. А он однажды выходит из этого дома, и на руках у него маленькая девочка… Он ее целует, подбрасывает вверх, кружится с ней… Гуляли они… А накануне он про мой день рождения забыл… Не пришел. С тех пор я больше не бегала на Гааза.

Дети вернулись, подошел Степан с авоськой, сквозь дырочки которой торчали уголки треугольных пакетиков кефира.

— Куда тебе столько кефира? — спросила Вера.

— Есть повод.

— Кто ж повод кефиром обмывает?

— Нет, кефир — на следующий день после повода.

— А для повода где?

— А для повода у меня всегда есть. Слышали — утром что было?

— Нет, — ответили все хором.

— Собачники приезжали.

— Что? — переспросили все.

Лушка не переспросила. Она выпучила глаза, уголки ее губ стали опускаться все ниже и ниже, и уже после этого она закричала:

— А Кукла? А Кукла?

Никто не ответил ей, и она бросилась по Малой Садовой, крича:

— Кукла, Кукла, Куколка моя!

Марик побежал по аллее, ведущей к Поющему фонтану, и тоже стал звать Куклу.

Степан пошел домой.

А Вера и Нина остались ждать детей, молча, время от времени оглядываясь, все еще надеясь, что Кукла придет. Вернулся Марик, поднял велосипед, повел его домой. Лушка пронеслась мимо них вся в слезах и убежала домой. А они все стояли и молчали. Потом Нина спохватилась:

— Ну, как там твоя новая любовь?

— Решили жить вместе. Скоро переедет к нам, а распишемся в сентябре.

— Лушке сказала?

— Хотела сегодня сказать. Но уж теперь не сегодня.

Лушка рыдала, скрючившись на кровати. Рыдала громко, безутешно, с такой силой, что тело ее подпрыгивало… Потом она затихла, уснула…

«Ну почему у нее всегда черные пятки, — стоя над ней, думала Вера. — Такие тощие ноги. Бедная моя девочка».

Вера выглянула в окно и увидела Куклу, та возлежала на маленьком островке из травки, прямо напротив Лушкиного окна.

— Ну, слава Богу, — тихо вздохнула Вера.

Она подсела к спящей Лушке, погладила ее по колючей головке и зашептала:

— Луша, Лушенька, капелька моя, просыпайся. Кукла вернулась. Жива твоя Кукла, есть хочет, небось.

Лушка вскочила, выбежала из дома, схватила этот маленький, черненький, мягкий комочек и снова зарыдала, целуя его. И закричала:

— Марик! Марик! Кукла вернулась!!!

 

Глава 12

Может быть

Лушка проснулась поздно. Открыв глаза, увидела длинные белые тесемки, свисающие с комода, и край широкополой белой шляпы, нависшей над ее изголовьем. «Ух, ты, какая шляпка!» — восхитилась Лушка, надела ее и пошла на кухню грызть печенье «Василек», запивая его холодным молоком.

«Вторник», — прочла она на отрывном календаре и опечалилась. Сегодня ей предстояло расстаться со всеми мушкетерами.

На салфетке с незамысловатым рисунком в уголке она написала: «мама ушла к таньке отдать книжку» и через полчаса уже была на Советской, где в доме номер 12 и жила Танька, вернее, там жила Танькина бабушка, баба Сима, к которой Танька приезжала каждое лето из далекого и уже потому прекрасного города Ленинграда. Вообще-то Танька была препротивной девчонкой, особенно в те минуты, когда она, прищурившись и наморщив носик, стараясь намотать себе на палец свои легкие кудрявые волосы, говорила тягуче и весомо, по-взрослому: «Ходила вчера в универмаг. Там выбросили длинные синие юбки, очень даже миленькие. Но к чему мне длинная юбка? У меня такие красивые ноги. Глупо как-то с такими ногами в длинном ходить. И потом — к моим глазам больше идет зеленое». Слова «к моим глазам» Танька произносила с такой любовью, что сразу становилось ясно — ее глаза — самые красивые на свете. Но Лушку почему-то тянуло к этой девочке, к этой зазнайке, в этот старинный двухэтажный белокаменный особнячок со множеством окон, очень разных окон, с узкими высокими окнами первого этажа, с полуприкрытыми пузатыми балконами оконцами второго, со вросшими в землю арковидными полуподвальными окошками, с беспорядочными вкраплениями совсем малюсеньких чердачных, лестничных и еще Бог весть каких…Правый угол дома венчала низкая квадратная башня (только ее изо всего здания и покрывала деревянная крыша), с самым обыкновенным окном. Но именно в это окно так хотелось заглянуть Лушке… Она точно не знала, что такое мансарда, и вот эта башенка и представлялась ей непонятной и уютной мансардой, точно такой же, как та, в Париже, на улице Могильщиков, где когда-то давным-давно жил д’Артаньян.

Поравнявшись со зданием городской больницы, что высилась на противоположной стороне улицы, Лушка увидела Щелкунчика, своего одноклассника, неторопливо расхаживающего под красивейшими островерхими арками. «Как сказочный принц», — подумала Лушка. Щелкунчик тоже ее заметил и закричал во весь голос:

— Лысая! Лысая! — И кинулся к ней.

Зная по своему горькому опыту, что этот придурок может запросто сорвать с нее шляпку на глазах у всего честного народа, Лушка побежала дальше и скрылась за дверью, что на Советской, 12.

Лушка поменяла «мушкетеров» на некую «женщину в белом» и уселась рядом с Танькой на диван. На противоположной стене висело множество старинных фотографий. Люди, застывшие там, в далеком прошлом, отчего-то хмурые, неестественно выпрямившиеся, в большинстве своем уже умерли. Но о каждом из них (наверняка о каждом) у бабы Симы была своя история.

Всякий раз, приходя сюда, Лушка терпеливо ждала пока баба Сима заварит чай и напечет оладышков, вполуха слушая Таньку и выбирая из всех этих черно-белых потускневших лиц самое зыбкое, самое туманное, самое печальное… И когда входила в залу баба Сима с большим подносом в руках, со вкусным дымком, слетавшим с подноса, Лушка вскакивала и, ласково потерев указательным пальцем чей-нибудь застекленный подол или чью-нибудь руку, робко спрашивала: «А это кто?»

Сегодня она выбрала групповой снимок — женщину с годовалым испуганным ребенком на коленях, с мальчиком и девочкой по правую руку ее (суровым мальчиком и обиженной девочкой).

— А это кто? — спросила Лушка, погладив ботинки обиженной девочки.

— Это мама моя, старший брат мой, Иван, сестра Галина, и Мария, которая маленькая.

— А вы где?

— А меня не было еще.

Плеснув чай в блюдце, она продолжала:

— Иван под Харьковом погиб, — она коротко всхлипнула, но далее говорила уже без слез. — У него ведь бронь была. Жена его как раз в сорок первом, — она забормотала чуть слышно, — в мае, что ли, нет, наверное, в апреле, в апреле все же, — и снова громко, — родила ему двойню, мальчика и девочку, а сама померла. Он и остался один с двумя старшими детьми да еще с этими двумя малютками. Не пошел на войну. А бабы ходят по деревне, не здороваются даже с ним — у всех мужики на фронте, а у кого и погибли вовсе, а он — здесь. Здоровый, молодой, и — здесь… Не выдержал он, отдал всех четверых маме нашей и ушел. И погиб. — Она снова всхлипнула и выпила, но почему-то не из блюдца, а из чашки, по рассеянности, наверное.

— А Галина? — спросила Лушка.

— Галина… — Баба Сима вздохнула. — У Галины тоже судьба не сложилась. Она ведь Степана любила, и Степан ее любил, и они уж сговорились меж собой пожениться. Но он уехал, — она вновь забормотала. — Куда ж он уехал? Да куда ж он уехал тогда?.. Нет, не вспомню. А пока не было его, пришли сватья, от другого пришли сватья, — она махнула рукой куда-то за спину себе, — сосватали нашу Галину. Степан возвращается, а Галина уже просватанная. Она плакала, к отцу в ноги кидалась, не хотела за того замуж идти. А отец сказал: «Крест ломать не будем».

— Какой крест? — перебила Лушка.

— Ну, раньше же крестом благословляли, вот так, — баба Сима встала с кресла, крестообразно повела сухонькой ручкой, — и снова села. — Так и прожила всю жизнь. С тем. Долго жила. И мужа схоронила. И Степана пережила. А умирала когда, — баба Сима понизила голос, и слезы потекли по лицу ее, — без памяти лежала несколько дней, молчала, а однажды как закричит: «Степан! Степан! Подъезжай на лошадях к подъезду, я к тебе выйду». — Она неожиданно весело подмигнула Лушке. — Дети не поймут, какой такой Степан. А я не сказала им нечего. Не сказала…

Она слила чай из блюдца обратно в чашку, и выпила залпом.

— А Мария? — спросила Лушка.

— Ой, какая наша Мария красавица была, — баба Сима закачалась из стороны в сторону, всплеснула руками, — ой. Статная. Полная. Косы были вот такие, — она протянула Лушке левую руку с тянущимися друг ко другу сантиметров за пять большим и указательным пальцами. Посмотрела на Лушку, на ее шляпу, спохватилась, замолчала, увела глаза куда-то в сторону, вниз, и вздохнула, вставая. — Ну, зачаевничалась я тут с вами, а мне пирог еще печь…

И ушла.

Танька задумчиво жевала оладышек, делая вид, что ничего не случилось. Лушка, покачивая чашкой, наблюдая как легко кружатся в остатках чая легкие чаинки, прятала слезы и думала: «Как странно, казалось бы — чтобы слезы не потекли, надо закрыть веки, но нет, наоборот, надо пошире раскрыть глаза, и вот тогда уж точно не заплачешь».

— А давай помажемся духами, — придумала Танька.

— Давай!!!

Танька принесла высокую коробку золотистого цвета с профилем царицы Нефертити, вынула из нее флакон и отдала Лушке. Лушка помазала за ушами, начертила несколько штрихов на шее и хотела вернуть духи Таньке, но та сказала назидательно:

— Надо помазать под носом.

— Под носом-то зачем?

— Самое главное — чтобы тебе пахло. Тогда ты будешь чувствовать себя красивой.

Лушка потерла еще влажными кончиками пальцев над верхней губой.

— Ну, как? Чувствуешь себя красивой?

Лушка подумала, прислушалась к себе и прошептала виновато:

— Нет еще.

— Ну и зря. Ты очень даже симпатичная. Вот смотри, — она протянула Лушке коробочку, — царица Нефертити.

Она тоже была лысая.

Лушка присмотрелась и ахнула:

— А почему?

— Для красоты, — уверенно ответила Танька.

— Для красоты?!

— Все женщины в Древнем Египте брили голову для красоты.

— А чего ж красивого-то?

— А ты посмотри, разве она не красивая?

— Красивая, — согласилась Лушка.

— Вот…

И тут Таньке в голову пришла еще одна замечательная идея:

— Слушай, а давай сегодня пойдем на танцы, а потом ты у нас переночуешь.

— Давай!!!

И они побежали на Малую Садовую.

На Малой Садовой был накрыт праздничный стол, покрытый белой скатертью, за ним друг напротив друга сидели Вера и какой-то худощавый лысоватый мужчина в сером костюме. Они ждали Лушку. А Таньку они не ждали, и посему немного растерялись. И Лушка тоже растерялась, так как почувствовала, поняла, что этот мужчина будет сидеть у них на кухне еще очень долго, может, даже всю жизнь просидит у них на кухне, и не только в костюме, но и в трико, и в майке, и не только молча, но что когда-нибудь он заговорит, и будет говорить с ней, с Лушкой, и голос его будет басовитым, глухим, и очень-очень строгим, всегда чужим, навсегда ненавистным. Почему?.. Кто знает, почему…Лушка не знала…

Танька никогда не терялась. (Ах, нет, терялась однажды, когда из ее портфеля, коим она лупила по голове одного своего одноклассника, выпала тетрадка с ее стихами, а другой подхватил эту тетрадь и, взобравшись на учительский стол, стал читать оттуда громко и с выражением. И стихи показались всем такими глупыми.

И самой Таньке в том числе…)

— Здравствуйте, тетя Вера. А можно мы с Лушей пойдем на танцы, а на ночь она останется у нас?

— Да, но…, нет, но мы хотели…

— Ну, пожалуйста, ну тетя Вера, там нас моя бабушка ждет, она тыквенный пирог печет. И потом — я же уезжаю на следующей неделе…

— Ну ладно, — протянула Вера. Потом спохватилась: — Луша, познакомься, это Валерий Петрович.

— Угу, — сказала Лушка.

И они с Танькой убежали, и не услышали, как Вера сказала:

— Может быть, и лучше что она ушла…

И чуть тише:

— Может, останешься сегодня у меня?

 

Глава 13

«Цикл»

 

Часть I

Черно-белый сон

Спать в объятиях мужчины так сладко, так хорошо. И сны, что приснятся в его объятиях, должны быть краткими и легкими, и, пожалуй, бесцветными. Да-да, черно-белыми. И хотя Ангел знал, что не так уж долго и не так уж счастливо проживут они вместе, сейчас ему хотелось, чтобы все было безоблачно и красиво…

Ангелу хотелось в Ореанду…

Недалеко от Восточных ворот парка, на самом краю Щелочной горки, еле прикрытая склонившимися над ней деревьями и спустившимся на город слабеньким полупрозрачным туманом стояла небольшая полукруглая колоннада. На девяти ее колоннах лежал прямой карниз, оба края которого уходили под ветви деревьев, где скрывались в густой листве; основания колонн, по краю круглой площадки, которую и обрамляли колонны, соединял между собой невысокий бортик. И снизу Ореанда казалась белым полукруглым балконом. Из Нижнего парка к ней вела потертая зигзагообразная лестница в пятьдесят девять ступеней, по ней-то и поднялась Вера, громко считая.

Там ждал ее мужчина, объятия которого были самыми мягкими, самыми уютными, хотя и немного тревожными… Он протянул Вере пышный букет чайных роз. Она взяла цветы правой рукой и, уколов безымянный палец, вскрикнула негромко. Он отобрал цветы, с силой зашвырнул их, и они, перелетев через бортик, разлетевшись, упали вниз, а он достал белоснежный носовой платок, вытер им капельку крови, выступившую у нее, и зашептал: «У кошки заболи, у собачки заболи…» Вера рассмеялась.

Затем из кармана серого костюма он достал флакончик мыльных пузырей и подарил его Вере. Вера стала пускать пузыри, и те улетали вдаль к Бештау, горе с пятью вершинами, стоявшей далеко за городом, но пузыри долетали до нее довольно-таки быстро и, натыкаясь на пики, лопались, и брызги от них разлетались и падали где-то дождем.

— Ну, все, хватит, пошли, — сказал мужчина.

— Последний, — попросила Вера и выдула новый пузырь.

Внутри этого пузыря, свернувшись калачиком, спал малюсенький малыш. Он не улетел вслед за остальными пузырями, а, медленно вращаясь, повис между ними.

Вера поднесла к нему полусогнутую ладонь, пузырь лопнул, и малыш мягко опустился к ней в руку. Вера осторожно поцеловала его и спрятала в карман своего халата.

Они спустились в Нижний парк, и пошли под ручку к его восточным воротам.

Чувствуя, что Вера скоро проснется, дачу с полуротондой, что на Баталинской улице, Ангел решил перенести поближе и поставить ее здесь, на выходе из парка. Влюбленные не спешили зайти внутрь, прежде они обошли здание вокруг, задирая головы, любуясь его балконами и колоннами, его необычной, расширенной кверху трубой, напоминающей подсвечник, и легкой башенкой, очень светлой, поскольку в башенке было четыре арочных отверстия, и больше ничего, а значит, только свет и ветер жили в ней, только свет и ветер… Они решили подняться на огромный каменный балкон над полуротондой, чтобы оттуда полюбоваться на вершины Бештау, и проверить — не кончился ли там дождь. Дождь все еще шел, может быть потому, что мыльные пузыри все еще подлетали к Бештау, все еще лопались от прикосновения к пяти ее вершинам…

На балкон вышла женщина с маленьким ребенком на руках, по правую руку ее шел мальчик очень серьезного, даже сурового вида, и обиженная девочка чуть помладше его.

— Какой чудесный у Вас ребенок, — обратилась женщина к Вере.

— Спасибо, — улыбнулась Вера, опустила руку в карман халата и бережно вынула малыша. Малыш заворочался во сне, потянулся, и Вера увидела, что это девочка.

— Нет, — покачала головой женщина. — Какая чудесная у Вас Лушка.

— Спасибо, — повторила Вера и опять спрятала малышку.

Валерий Петрович обнял Веру и сжал ее так крепко, что она проснулась, освободилась от тяжести его руки, повернулась на бок, погладила его по щеке и снова уснула…

 

Часть II

Богиня смерти

Баба Сима бежала по Верхнему парку, по самому краю его, над обрывом, скрываясь за высокими кустарниками, в низко опущенных ветвях плакучих ив. Не могла же она выйти на люди в одной ночной рубашке, как и не могла вспомнить — почему она оказалась на улице, так далеко от дома в таком виде. Да и понять — куда и зачем она бежала — тоже не могла. Добежав до Ореанды, она решила спуститься с горки и, не рискнув выйти на лестницу, поскольку на той лестнице обычно всегда было полным-полно народа, стала спускаться прямо по склону, благо земля здесь была исчерчена проступающими на поверхность мощными корнями деревьев, кои успешно заменили ей ступеньки. Таким образом, она быстро оказалась в Нижнем парке.

Растительность на противоположной стороне Нижней аллеи была куда как гуще, и бабе Симе пришлось перебежать широкую заасфальтированную дорогу. К счастью, никто не обратил внимания на бегущую в одной сорочке старушку. Она прислонилась к стволу клена, отдышалась и посмотрела по сторонам.

В фонтане у восточных ворот парка стояла огромная женщина, такая огромная, что вода в бассейне не доставала ей даже до щиколоток. Она стояла лицом к бабе Симе, но лица ее баба Сима не видела, так как та склонилась донизу, что-то стирая в бассейне, что-то темно-вишневое…

«Мой халат», — поняла баба Сима.

Она вышла из своего укрытия и вежливо обратилась к великанше:

— Извините, пожалуйста, не знаю Вашего имени-отчества…

Великанша выпрямилась, потрясла головой, освобождая свое хмурое, скуластое и большеносое лицо от рыжих непричесанных волос, и представилась хриплым голосом: — Бадб.

— Очень приятно, Серафима Матвеевна. — Баба Сима слегка поклонилась. — Простите, но это мой халат…

Бадб ничего не ответила ей.

— Будьте так любезны, отдайте его мне.

— Нет, — резко сказала Бадб, и снова низко наклонившись, стала полоскать халат.

— Простите, — пробормотала баба Сима и скрылась под тяжело вздохнувшими кронами.

За деревьями, что росли по периметру площадки с фонтаном, она обошла Бадб и встала у нее за спиной. На прямом железном мостике, лежавшем прямо на кромке бассейна по центру его, была навалена большая куча уже чистого, отжатого белья. Туда же, видимо, Бадб хотела бросить и темно-вишневый халат, но так как она его бросила не обернувшись, не глядя, слишком сильно, халат, перелетев через мостик, плюхнулся в воду. Баба Сима вышла из своего укрытия и, стараясь ступать неслышно, подошла к бассейну. Посчитав шепотом ступеньки, ведущие вниз: «Один, два, три…шесть», она очутилась по грудь в воде. Волны, идущие от Бадб, энергично полощущей какую-то другую одежду по ту сторону мостика, сами принесли бабе Симе ее халат. Выйдя на сушу, хорошенько отжав халат, встряхнув его несколько раз, после чего удивительным образом халат оказался сухим, она наконец-то оделась и выбежала на аллею.

И побежала домой. И хотя погони за ней не было, и вообще, судя по всему, Бадб и не заметила, ни пропажи халата, ни побега бабы Симы, она все равно бежала. Как можно быстрее бежала домой. Бежать ей пришлось по всему Нижнему парку, от восточных его ворот к западным.

Все статуи Нижнего парка вышли на аллею и приветствовали ее. Опустил лук Стреляющий в орла, вышел, прихрамывая, Мальчик вытаскивающий занозу, расцепились Борющиеся Купидоны и летали невысоко над клумбой, бегали друг за другом олени; из галереи вышли Афродита, Венера, Фортуна и Амазонка, сели на ступеньки, обнявшись. Фигуры Верхнего парка — и Малыш, и Геракл, и Аполлон, и Мальчик у Фонтана — все стояли на склоне, на самом верху его, махали руками бабе Симе и что-то кричали. Все радовались, только орел, сидевший на груде камней, превратился вдруг в ворону и спрятал голову под крыло…

— Дурной сон, милостливый Бог, — проснувшись, перекрестилась баба Сима.

 

Часть III

Декаданс

Надо было выманить Катю из торговой галереи. Слишком долго ходит она, поглаживая колонны, теребя бусы из янтаря, звеня браслетами на ногах…

То тут, то там попадались на дорожках Верхнего Парка декоративные невысокие квадратные столбы из камня, простовато украшенные прямыми линиями и маленькими кружочками, лирами и трубами. Ангелу они напоминали менгиры. Своим синим карандашом он нарисовал на них стрелки, чтобы указать Кате путь, что приведет ее к Ореанде. Но так как столбов не хватило, пришлось добавить настоящих шотландских менгиров. И Катя не спеша пошла к Ореанде, собирая кленовые листья и тихо напевая. Вдруг дорогу ей перебежала какая-то бабушка в одной ночной рубашке. Катя окликнула ее, хотела предложить ей свой красный плащ с серебряной бахромой, но та ее не услышала и убежала. Катя подошла к Ореанде с запада и подниматься ей пришлось по оставшимся шести ступеням старинной развалившейся деревянной лестницы.

— Один, два, три, четыре, пять, шесть, — пропела она, и посмотрела вниз.

Напротив Первого Бювета стояла мрачная крепость с пятью высокими башнями.

Скорее всего, Катя не знает, что это Тауэр, решил Ангел, не знает, что ворота, находящиеся под башней святого Томаса, называются «воротами изменников», и потому он написал сверху их название большими синими буквами. Не знает она и о том, что там, в далеком Лондоне ворота эти выходят в реку, и именно поэтому Ангел вернул сюда маленькую речушку, протекавшую в этом городе много-много лет назад.

Ворота открылись и, выпустив сначала стаю ворон, представили ее взору Принца. Рассмотреть Принца не удалось — лицо его закрывал глубокий капюшон, и вообще из всего оранжевого балахона, что был на нем, выглядывали только руки. Перейдя речку вброд, он поднялся к ней в Ореанду, снял со своего пальца кольцо и предложил его Кате. После того, как Катя налюбовалась необычным кольцом в форме двух сомкнутых рук и примерила его, он взял ее за руку и повел в обратный путь. И она послушно, молча, пошла с ним, пока не полетели им в спину мыльные пузыри. В тех пузырях, свернувшись калачиком, спали дети. Кате стало нестерпимо жаль летевших незнамо куда детишек и она стала ловить их, забыв о Принце, равно как и обо всем на свете.

Так и ловила их Катя, пока не проснулась… Проснулась, так и не поймав…

 

Глава 14

Воспоминания

— О, мои любимые олени! Пьющие воду, смотрящие вдаль! Большие и маленькие! Красивые и не очень… У нас тоже был такой коврик, над моей кроватью висел, я на такой вот бахроме учился морские узлы завязывать.

— Точно, ты же капитаном хотел стать.

— Точно, хотел… Кливеры и брамсели, стаксели и топсели… Еще эти, как их … марсели, что ли… Забыл уже…

— Не знаю, из всех красивых морских слов я только гальюн помню. Пойдем на кухню.

Андрей поднял указательный палец вверх и сказал с расстановкой:

— По-до-жди. Я сам вспомню, где тут кухня. — Медленно опустил палец влево, — да?

— Да, да… Откуда вкусно пахнет — там и кухня. Я старался, готовил, думал, ты сразу на запах побежишь.

— А ты водку открыл?

— Нет.

— Вот. Открыл бы водку, я бы побежал на запах. — Андрей навис над столом, над тарелками с колбасой, сыром, огурцами и квашеной капустой и задумчиво спросил, — ну и чего ты тут наготовил нам?

Степан снял с печи и поставил на стол чугунную сковородку с жареной картошкой:

— Вот.

— Ну что же, ну что же, ничего, не так уж плохо…

— Будешь так себя вести, вообще ничего не получишь.

— Не вредничай, лучше накорми усталого путника, странствующего рыцаря, солдата вернувшегося в родные края, и просто замечательного человека, — Андрей сел за стол, потер руки и предложил, — ну что, начнем, пожалуй?

— Наливай.

Они выпили, закусили, помолчали и почему-то сделались невеселы.

— Сколько ж мы не виделись? — спросил Степан.

— Одиннадцать.

Они еще помолчали, Степан, хрумкая капустой, Андрей глядя в окно. Из двора к окну кухни тянулись ветви черешни. Андрей захохотал.

— Ты чего? Картошка понравилась?

— Вспомнил, как тебя твоя бабка лупила мокрой тряпкой, а ты от нее на эту черешню залез, а она подпрыгивала, тряпкой махала, пыталась тебя достать, а ты орал на всю Малую Садовую: «Баба Дуся, баба Дуся!» Она остановилась, спрашивает: «Какая я тебе баба Дуся?», а ты продолжаешь орать: «Баба Дуся, пригласите мою бабулю на чай, а то она очень устала».

За что она тебя тогда?

— Это когда я Маринке Часовой чернила на голову вылил.

— Нет, чернила ты зимой вылил, она еще без шапки домой пошла, помнишь? Белые снежинки на небывалого цвета волосах… А на черешне ты летом сидел.

— Значит, когда я люстру разбил.

— Нет, — опять возразил Андрей, — люстру ты разбил — она тебя на озеро не пустила. Я еще приходил, просил:

«Баба Паня, отпустите Степку на озеро, вам же все равно эта люстра не нравилась».

— Верно. Мне кажется, она до конца дней своих была мне благодарна за то, что я ее от этой люстры избавил.

Сама же всегда, только дед за порог, ворчала: «Как можно было такую корягу за такие деньги купить?»

— Может, когда мы клад в ее грядке искали?

— Все ты путаешь, мы не искали клад, мы его прятали. И не в тот раз это было, я хорошо помню. В тот день к нам эта приходила, как ее, фу ты… Жена Цыгана — как ее?

— Цыганка, — подсказал Андрей.

— Правильно. Ну и вот, пришла она к нам и рассказала, как какой-то мальчик полез на провода и, — Степан замахал руками, — и все… Бабуля идет во двор, а там я копаюсь, живой и веселый.

— Счастливый день… Давай выпьем, — предложил Андрей, — может, вспомнишь.

Они выпили еще по одной.

Степан стал громко смеяться:

— Вспомнил, помогло…

— Ну? Ну?

— Были мы у родственников в гостях. Ну и пока там взрослые какими-то важными делами занимались, мы с двоюродной сестрой играли. Она сама ко мне пристала:

«Покатай, покатай». Я стал ее катать, на спине, ну, как лошадь. Потом, как настоящая лошадь, взбрыкнул. Она не удержалась, улетела вперед, и головой о стену… Все повезли ее в больницу, а я домой пошел, чего там оставалось делать, скучно без сестры. А дома меня бабуля с тряпкой и догнала… Давай помянем всех.

Они выпили по третьей.

— А сестра-то что?

— А что сестра? По-английски знаешь как изъясняется?

Интуристам про столичные достопримечательности рассказывает. По-ихнему. Я не устаю ей напоминать, что это я ей тогда мозги вправил. А то до той поездки на лошади она как-то не блистала ничем.

— Давай еще!

— Да только что…

— Давай-давай!

— Ладно, — Степан налил, они выпили и покряхтели.

— Ну, как Нина?

Степан шумно вздохнул:

— Ничего…

— Только не надо вздыхать и охать. Просто расскажи мне, как она.

— Да я же говорю — ничего. Мальчик у них. Живут хорошо. Ругаются иногда, но так — тихо. Она походит заплаканная по двору, он побродит вот здесь по аллее с сигаретой…

— О! Пойдем, покурим.

Они вышли на крыльцо, закурили, уселись на деревянные ступеньки, доски которых подходили друг ко другу не плотно, и Степан, погладив пальцем одну из таких щелей рассказал:

— Когда я совсем маленьким был, я разорвал свои книжки и побросал сквозь эти щели вниз. Потом вырос немного и через щелку читал их.

— Тебе что нормальных книжек мало было?

— Просто интересно было — листы были припорошены пылью или даже грязью, некоторые слова не разобрать уже было… Какая-то недосказанность…

— Вон! — Андрей указал на кусты смородины, — вон там мы с тобой клад закопали! Давай достанем! Или ты уже достал без меня? Мы же клятву давали, что вместе его откопаем?!

— Все еще любишь ее?

— Нет, — ответил Андрей и повторил, — нет. Как очнулся тогда в больнице, так сразу понял — больше не люблю.

— До сих пор не могу поверить, что ты тогда смог руки на себя наложить. И не могу себе простить, что не предугадал этого…

— Да ладно тебе, ведь обошлось…

— А если бы нет?!

— Пойдем, выпьем.

Они выпили еще, по которой уж?

— Не понимаю… Вот от меня когда жена ушла, мне было так… знаешь… так… Но не до такого же!

— А чего жена ушла?

— Да как тебе сказать, — Степан помялся, — как-то не получилось у нас… — И шепотом признался, — она мне до сих пор снится, будто здесь на кухне возится, посуду моет, будто все по-прежнему. А у тебя жена?.. Она какая?

— Обыкновенная, — пожал плечами Андрей.

— Ой, — спохватился Степан, — давай еще картошечки положу.

— Понимаешь, она — обыкновенная, самая обыкновенная, ничего необыкновенного у нее нету. Ни-че-го… Была бы у нее какая-нибудь, — Андрей задумался, — изюминка что ли, или хотя бы неправильность какая, понимаешь меня?

— Значит, ты ее не любишь? Андрей промолчал.

— Давай выпьем под картошечку, — предложил Степан.

— Выпьем. Выпьем, и ты мне все расскажешь. Расскажешь, как она тут жила потом, как людям в глаза смотрела, какая у них свадьба была, какая она все еще красивая…

— Не надо, Андрей, — попросил Степан, — не так уж и виновата она была, просто встретила другого, просто влюбилась в другого…

— Просто… Как все просто.

— Да таких случаев — тысячи, миллионы! Ты вот только отреагировал как-то…

— Просто. Просто я отреагировал! Просто я любил ее.

— Мне все равно кажется, что ты ее все еще любишь.

— Нет, — твердо сказал Андрей, — не люблю, скорее ненавижу. Давай еще, и мне пора.

— Куда? Ты что? Ты останешься у меня! С ночевкой! И мы всю ночь вот так просидим! Одиннадцать лет! Ты что?!

— Нет, Степка, не могу. Гостиница скоро закроется, а машина завтра с утра как раз в гостиницу-то и придет, мне завтра на завод ехать. Я ведь не отдыхать приехал. Работать. Ничего, я еще недели две тут пробуду, так что…

— Ты кем работаешь-то?

— Какая разница. — Андрей вздохнул, — почему-то я все равно несчастлив.

— И я несчастлив.

— А Нина счастлива?

— Не знаю, то она счастлива, то несчастлива…

— Наливай быстрее, поздно уже.

Они выпили по последней и вышли на улицу.

Андрей пошел налево, Степан направо.

— Ты куда? — спросил Степан.

— Пешком пойду.

— Куда пешком? В даль такую? Пойдем на остановку.

— Не хочу, хочу пешком.

— Ты что, — понизив голос, спросил Степан, — Нину увидеть боишься?

— Не боюсь, а не желаю.

— Да она спит уже давным-давно, — зашептал Степан, схватив друга за рукав и потащив его к остановке, — Верь мне. Ее так поздно не бывает никогда — никогда.

Только на Новый Год.

Музыка, доносившаяся с танцплощадки у Поющего фонтана, смолкла. И они услышали шелест каштанов и чей-то смех. И они тоже засмеялись. Тихо-тихо…

 

Глава 15

Когда-нибудь потом

Катя вышла из поликлиники и долго стояла под островерхими арками. Ей совершенно не представлялось — куда сейчас можно пойти. Домой — не хотелось, домой — значит, быть сейчас одной, одинокой. Домой — значит, плакать весь вечер, всю ночь, лежа на старом скрипучем диване… Или наоборот — не сможет она расплакаться, пока не расскажет про это хоть кому-нибудь. И бродить ей тогда по дому весь вечер, всю ночь с сухими глазами с тяжелым комом в груди, давящим на сердце…Нет. К дальним родственникам своим — тоже не хотелось. Слишком уж дальними они были. И к подружке не пойдешь, нету подружки, уехала она в поисках своих фантастических приключений. Некуда идти, совсем некуда… Только на Франчиху.

На Франчихе сегодня было слишком тихо и также одиноко, как дома, ну, может, чуть получше.

И все-то забыла Катя… Третий поворот направо, потом четвертый налево? Или наоборот? Поплутав немного, она нашла совсем еще новый деревянный крест над невысоким холмиком, огороженным железной оградой, и села на голубую деревянную скамейку, уронив руки на голубой столик. Все могилы вокруг стояли плотно друг к другу, некоторые, потеснившись, пропускали вдаль дорожки. Разделенные такими дорожками, могилы как-то кучковались между собой, словно небольшие компании стояли и ждали чего-то. Эта могила стояла сама по себе. В сущности, она была также одинока, как и Катя.

— Привет, — сказала она фотографии улыбающейся белокурой женщины на кресте и замолчала. Помолчала, посидела неподвижно, потом, спохватившись, достала из сумочки две карамельки, положила на столик и снова заговорила: — Это самое страшное для меня. Самое-самое. Любое несчастье я смогла бы пережить, только не это, понимаешь? Я и не переживу этого, наверное. Мне кажется — я сойду с ума, или повешусь, или сопьюсь, — она ухмыльнулась, — в общем, что-нибудь придумаю. Эх, мама, мама… Видно, твой грех я искупаю… Прости.

Она поднялась и пошла по узкой петляющей дорожке обратно, но вернулась, встала у ограды и продолжала: — Знаешь, я вдруг осталась совсем одна. У меня никого нет. Никого, к кому бы я сейчас пошла, кому бы рассказала все, кто бы меня обнял, — она заплакала. — Мне просто нужно, чтобы меня кто-нибудь обнял. Кто-нибудь… Мама, мама… Как бы ты меня сейчас пожалела…

Она плакала. Плакала и уходила с кладбища. Плакала, стоя на остановке, и успокоилась только, когда подошел ее автобус. Она ехала домой, хотя домой ей сейчас вовсе не хотелось ехать, когда ей вспомнился спасительный адрес «Малая Садовая, 12». С самого раннего детства отец внушал ей: «Если что с тобой случится, помни — у тебя есть сестра. Запомни: Малая Садовая, 12, повтори». И она повторяла, и знала этот адрес лучше своего собственного. Это потом, значительно позже, она поняла, что не надо ей туда ходить, и узнала — почему… Но сегодня… Сегодня она туда пойдет.

Она вышла из автобуса, уже окончательно успокоившись, даже немного повеселев, и быстро пошла по Малой Садовой, отыскивая двенадцатый дом, и мечтая, как Нина обнимет ее, поплачет с ней вместе, как они подружатся, как она пригласит ее к себе в гости, и они придут, все — и Нина, и ее муж, и Марик…

Она постучала в окно. По ту стону стекла, одернув легкую занавеску, показался Марик. Он залез на подоконник и прокричал в форточку:

— Заходите, там открыто!

Катя вошла в дом. И из узкого сумрачного коридора попала сразу на кухню.

Нина встретила ее неприветливо, хмуро и холодно.

— Что случилось? — спросила она.

— Ничего, — соврала Катя, — просто ехала мимо, вспомнила твой адрес, решила зайти.

Нина молчала. Молчала и Катя, стоя в дверях и чувствуя себя глупо, неловко, но уходить — не желая.

— Ну, садись, — нехотя пригласила Нина.

Нина резала помидоры, лук, укроп, петрушку, что-то еще, звенела посудой, громыхала кастрюлями, казалось, она хочет заглушить Катин голос, хотя, возможно, это Кате показалось.

А Катя говорила… О чем угодно — о старых потрепанных книгах, о пластинках, привезенных издалека, о необычных занавесях, которые можно легко сплести самой при помощи древнего как мир искусства макраме, о наипростейших рецептах наивкуснейших блюд, о погоде, наконец… Потом Катя увидела старинную икону. Икона висела в комнате, и из кухни был виден лишь краешек ее, но Катя ее сразу узнала. Эту икону она видела только раз в жизни, в доме своей бабушки, их общей с Ниной бабушки, той бабушки, что так никогда и не признала Катю своей. Катя спросила:

— Папа не пишет тебе?

Нина ответила зло:

— Что ты! Он и будучи здесь обо мне никогда не вспоминал. Если он кому и напишет, то тебе, не сомневайся.

— Он часто о тебе вспоминал, — возразила Катя, — он рассказывал мне, как вы ходили в горы, как катались на лошадях, как приходили на каждый твой день рождения в Ореанду, чтобы загадать там желание, как вы однажды вырезали из фольги звездочки и наклеили их на потолок, чтобы твоя мама подумала… — Катя, зачем ты пришла?

Катя заплакала. Она плакала безутешно, долго, и все никак не могла остановиться, и даже слезы уже не могла вытереть еще там, на Франчихе, промокшим платком, она опустила лицо в ладони и уплыла в бушующем потоке своих слез в какую-то незнакомую ей доселе темноту, бездонную и безжизненную. А когда вынырнула она оттуда и посмотрела захлебнувшимися своими глазами на расплывавшуюся Нину, Нина спросила:

— Ну?

Катя тихо ответила:

— Нина, у меня никогда не будет детей.

И Нинино лицо дрогнуло и смягчилось, и стало удивительно похожим на папино. И она стала медленно и неуверенно приближаться к Кате, потом осторожно взяла промокшие Катины руки в свои мягкие вкусно пахнущие ладони и ласково попросила:

— Не плачь, пожалуйста. Не плачь. Не надо. Все будет хорошо. Сейчас в медицине такие перевороты, такие события, которые вчера и не снились. Вон — девочке какой-то пальцы косилкой отрезало — пришили! Ты можешь себе представить? Да лет через десять такое научатся делать!!! Может, люди умирать перестанут… А еще всякие чудеса случаются. Монахи какие-то, фу ты, забыла где, на севере что ли, говорят, руки положат на человека — и человек исцеляется. Не плачь. Надо только верить, что когда-нибудь, но не завтра, не послезавтра, а когда-нибудь потом — все будет хорошо.

Катя уходила домой поздно. Обогнав двух подвыпивших мужчин, она вышла на остановку и села на самый край низкой скамьи. Она подозревала, что автобуса сегодня уже не дождется, но, как говорила Нина, в жизни так часто случаются чудеса…

Подвыпившие тоже пришли на остановку, тоже сели на скамейку, причем тот, что казался более подвыпившим сел рядом с Катей.

— Девушка, — радостно сообщил он, — а автобусы уже не ходят!

— Как не ходят? — заволновался второй.

— Помолчи. Я просто ее пугаю, чтобы она разволновалась и сама пришла в мои надежные объятия.

Нет, не так. В мои нежные объятия. Хотя они у меня и нежные, и надежные, — пояснил он Кате.

Второй показался в просвете между стеной, несущей козырек и спиной первого и посоветовал Кате:

— Не обращайте на него внимания, он у нас с приветом.

— Зато он — женатый, а я нет.

— Зато я — красивый, а он — как бы это помягче сказать…

— парировал второй.

— Зато меня Степан зовут, а его Андрей.

— А это тут причем? — удивился Андрей.

— Да помолчи ты, надо же как-то познакомиться, — зашипел на него Степан и спросил у Кати, — а Вас как зовут?

…Подошел автобус, открылись двери, и Катя вошла в темный и пустынный салон, Андрей вошел следом.

— Куда? — закричал Степан. — Тебе не нужна «пятерка», тебе нужна «тройка» или «семерка»!

Двери захлопнулись, автобус качнуло и Катя села на двойное сиденье.

— Двигайтесь, — сказал Андрей.

Катя послушно пододвинулась, Андрей сел рядом.

— Ты все забыл в своей Москве! Куда ты? Вернись сейчас же! Тебе нужна «тройка» или «семерка»! — все еще кричал Степан вослед удалявшемуся автобусу.

— Мне нужна эта девушка, — тихо-тихо сказал Андрей.

— Вы же женаты.

Андрей промолчал.

Катя посмотрела в его глаза и не смогла отвести взгляда, равно как и он, и стала повторять про себя:

«Мама, мама, только бы мне не повторить твой грех, только бы не повторить». А сама уже знала, что повторит, но это страшило ее все меньше и меньше, поскольку страх не видеть больше этих глаз был для нее теперь самым сильным.

— Вы такая необыкновенная…

 

Глава 16

После полуночи

После полуночи часы на Малой Садовой засыпали. Укладывался на спину желтый пузатый будильник в комнате Марика, заползали под подушку наручные часы Павла, склонялись на бочок серые настенные квадратные часы на кухне у Веры, медленно, маленькими шажками, словно клюя носом, сползали стрелки со старинных часов в доме бабы Дуси, глухо тикали новые часы над головой у Степана, тикали так, что казалось, будто время уходит, шаркая и покашливая…

После полуночи Ангел прилетел в Парк и стал бродить между верхней частью его и нижней, выбирая самые крутые подъемы и самые отвесные спуски, самые непролазные места и самую густую тьму.

Ближе к утру, Ангел пришел к Мальчику у Фонтана, сел на край бассейна, опустил ноги в воду и сказал:

— Лучше бы я раскрашивал крылья бабочкам… Лучше бы я лепил облака… Или сочинял музыку для ветра… Мальчик спустился с постамента, сел рядом с Ангелом, и обнял его.

— Я смирился с тем, что моих снов они не понимают. Ладно! Я смирился с тем, что мои сны им не нравятся. Пускай! Но ведь они еще и забывают мои сны! Вот! — он сунул Мальчику под нос свой блокнот, — кому это нужно? Ну, кому? Я отвечу тебе. Никому. — Он зашвырнул блокнот в кусты.

Мальчик сбегал к кустам и принес его обратно. Сел на то же место, положил блокнот на колени, полистал его, ласково разглаживая его примятые листы, и попросил:

— Ты все равно пиши. Для меня.

Ангел покачал головой:

— Я устал.

— Спеть тебе?

Ангел кивнул. Мальчик запел.

— Ты пой, — прошептал Ангел, — а я пойду. Прости, но мне так хочется спать.

Пролетая над Малой Садовой, он заглядывал в окна спален и смотрел, как ворочается с боку на бок Степан, как улыбается во сне Вера, слушал как, свернувшись калачиком, сопит Лушка, как храпит, приоткрыв рот, баба Дуся, и что-то невнятно бормочет сквозь сон Павел…

Марик проснулся, услышав мамин плач. Сгребая ногами полосатые половицы, спотыкаясь, он выбежал на кухню, согнал Тимку с маминых коленей и сам туда уселся.

— Мамочка, мам, не плачь. Вы с папой никогда не разойдетесь.

Нина удивленно посмотрела на Марика и сказала:

— Я не из-за папы плачу.

— А из-за кого?

— Просто мне грустно. — Нина пожала плечами и вытерлась скомканным полотенцем. — Конечно, мы с папой не разойдемся. С чего ты взял? Мы всегда будем вместе: ты, я и папа.

— И Тимка, — добавил Марик. — Знаешь, откуда я знаю, что вы никогда не разойдетесь? Потому что мне однажды приснился Ангел, и он пообещал мне, что вы с папой всегда будете вместе. Мы стояли на самом верху какой-то странной башни, а внизу было так красиво, там танцевали люди в пестрых…

Ангел отпрянул от окна и закачался, ноги не держали его, крылья ослабли. Он опустился на траву, рядом со спящей Куклой, потрепал ее за ухом и шепнул ей:

— Получилось.

Кукла встрепенулась и залаяла.

— Тс-с-с, — Ангел приложил палец к губам. — Тихо.

И полетел на Бештау, где на ковре из цветов, укрывшись их сладким запахом, можно было спать и видеть самые яркие сны… Откуда был виден спящий под тяжелой листвой город, самый красивый и самый любимый. Город, которого было нестерпимо жаль, поскольку совсем скоро он станет медленно разрушаться, и на улицах его встанут руины, и опустеет парк, не останется ни Мальчика у Фонтана, ни Мальчика Вытаскивающего Занозу… Но пока еще город безмятежно спал в целости и сохранности. И у Ангела еще было время хорошенько его запомнить, чтобы потом, все оставшееся Ангелу время, возводить его развалившиеся дома на улицах разных городов и впускать его исчезнувшие статуи в ваши сны…

 

Вадим Матвеев

Я угол дома славлю на века! Ветра чесали об него бока. Собачка ногу поднимала тут. И человек здесь находил приют. Дарил нам угол дома и любовь. И кто-то пьяный тут расквасил бровь. Но больше угол дома славлю я За то, что он не раз спасал меня. Нырнул за угол, и тебя уж нет — Исчез из поля зрения планет.
Перекинься со мною словечком… Понимаю: проблемы, семья… Посидеть бы с тобой на крылечке, Под босыми ногами — земля… Чтобы ты свои русые косы К моему прислонила плечу. Где-то там наша поздняя осень И от счастья сижу и молчу…
Назову тебя Таня — Так короче и проще… Надоели скитанья через грязную площадь… Мы пойдем по аллее, За пугливым закатом. Если я заболею, Будь мне ласковым братом… А в минуты печали Лед повсюду растает. И тогда я случайно Назову тебя Тая
Я время пытался за хвост удержать, Что ловко следы заметало… Теперь подо мною стальная кровать, На мне — пестрота одеяла… И стало понятно, что время ушло… Увы, но его не стреножить… Все то же кино, где идет эшелон, В степи обгоняющий лошадь… Но свергнув константы людские давно, Природа в нас примет участье… Ведь время по кругу бежит все равно, И можно с ним вновь повстречаться.
Кинохроника. Лица солдат. Не холеные — лица как лица… Помоложе — в петлице квадрат. А постарше — пустая петлица. Возле уха винтовочный штык. А на ухе та шапка-ушанка, Что спасала в осеннюю стынь. До последнего вдоха под танком…. До последнего крика: «Вперед!» Неживого уже пехотинца. Сорок первый, истерзанный, год. Кинохроника. Родины лица.
Ушел он рано на рассвете… Когда проснулась канарейка. Та, что так нравилась соседям, Да изводила всех, злодейка… И щебет поминальной песней Под восходящее светило Не сделал смерть его прелестней — И света солнца бы хватило. Но в этих звуках было что-то, Что говорило: «В жизни сила!» Пусть этим утром умер кто-то, Но жизнь здесь все же победила.
Тарелка квашеной капусты Белее снега за окном. Грибы засолены с искусством. Графин с рубиновым вином. Да, не дворяне. Без витийства. Приказ короткий: «Наливай!» За пятигорское убийство И за угробленный трамвай…
Запах у пойманной рыбы весьма неприятный. Воздух не способствует долгому хранению улова. И как сказал мой старый приятель: — Пора выбираться из этой природной столовой… Мы сматывали удочки, зачехляли спиннинги. В глазах плясала рябь от созерцания речки. И как повествовали комментаторы в девятом иннинге: — Игра сегодняшняя не была скоротечна. Потом улицы окутали нас выхлопными газами, Что повисли вторым небом над суетливым городом. Дома жена расписала третье небо алмазами, Стоя с ножом над рыбьим брюхом вспоротым…
Легато моста. Стаккато колес. На глади листа Желтеющий плес. Свинцовость реки. Журчание вод. Всему вопреки Плывет пароход. Перила. Стою О них опершись. В обычном краю Обычная жизнь. И будто чужой. Вокруг красота. Вот кто-то прошел. Шагаю с моста.
Разговоры по душам… По ночам, когда не слышат Стены, люди, звери, крыши… И когда на плечи ближних Брошен млечно-звездный шарф. Разговоры за столом — За фужером или чашкой… О любви, о доли тяжкой — Об уснувшем, о былом. Разговоры, где для лжи, Не осталось даже места. И в руке (как в старой пьесе) Папироса чуть дрожит.

 

Сергей Масловский

Ну что влекло тебя туда — Египет, Сирия и Йемен, Дешт-и-Кипчак, затем Орда — В такое непростое время? Ах, любопытный пилигрим, О чём мечтал ты там, в Танжере? Париж, Афины или Рим Не привлекли тебя ужели? Тебя тянуло на Восток, На край земли тебя манило, Где нрав правителей жесток, Где солнце землю опалило. Беги арба, пыли арба, Скрипи от Кафы и до Крыма — В Хаджи — Тархан влечёт судьба, Через простор необозримый. Тебя приветил хан Узбек — Ему ты стал своим и близким. Что ты неглупый человек, Подметил и султан делийский. Ты белый свет объехал весь — Хорезм и Дели, и Мальдивы, Чтоб впечатлений разных смесь Потомкам изложить не лживо. Поныне благодарны мы Тебе, за все твои маршруты. Не сгинули во мраке тьмы Твои старанья, Ибн Баттута. Исчезнут страны и века, Но сохранит навечно память, Когда и где, зачем и как, И что в те годы было с нами… Давай, мой друг, и ты дерзай! Не трать впустую ни минуты! Найдёт тебя твой Ибн Джузай [1] , Опишет путь твой — Стань «Баттутой»!
У меня такая вот история: С виду я — нормальный человек, Но внутри меня «лаборатория» Изучает мыслей моих бег. Всё, вокруг меня происходящее, Тест на соответствие пройдёт — Мне она оставит подходящее, А не подходящее вернёт. Кореш предложил вчера — покурим, мол, А она мне: «Вреден никотин!» Другу отвечаю я: «В натуре, мол, Воздержусь. Ты „посмоли“ один». Накачу пойду я лучше водочки. А она: «Так пьют лишь алкаши!» Нет бы, промолчать, хоть разик, сволочи, Я ж немного — чисто для души. И на все соображенья мои новые Ставит, сволота, своё табу — Говорит — я, мол, за жизнь здоровую С головой твоей веду борьбу. Для неё я — что-то вроде кролика, Опыты ведёт она на мне, Говорит, мол, я из алкоголика Вылеплю культурное вполне… У меня такая вот история, Я живу не так, хоть волком вой, Вот пишу вам, а «лаборатория» Бьёт меня о стену головой.
Средою окружающей обижен, Я подлый антураж её отверг. Тьфу на неё! Дороже мне и ближе Отныне окружающий четверг. А с четвергом не ладя, не заплачу — И вновь к среде я не вернусь, ни-ни, Я «окружающею» пятницу назначу, Имея про запас другие дни. Метаморфозой среду озаботив, Скажу ей — окружай, но эффективно, Я, в глубине души, совсем не против, Когда ты адекватно креативна. Обидно мне, когда ты суггестивно Детерминируешь деменции приметы… Прости меня, читатель мой наивный, — У нас тут, я и Главный врач — поэты.
Знаете, Саша, какая фигня — Честно признаюсь, чего уж крутить, Муза, в вагоне, подначив меня, Следует дальше, а мне — выходить. Время — дорога, а дальше — «облом», Только кайлою приступишь махать, Глядь, получается… «баба с веслом», И не поправишь, блин, надо бежать. Надо б доделать — ан нет — отлегло, И затерялась былая мысля, Ржа поедает и тупит кайло. Думаешь: «Ладно, вернусь опосля». А опосля — дел иных непокой, И что-то новое, с новой строки, Заняты правая с левой рукой — Вот и фигачишь со «средней руки». Но — не халявщик я, труд мне — не в лом, Чтоб не угас вдохновенности пыл, Езжу я в транспорте с новым кайлом… Даже напильник, на случай, купил.

 

Сергей Смирнов

Я не вижу зеленые кроны, Не тревожен дыханьем весны, Не внимаю восторгам вороны На гнезде у верхушки сосны; Память — горькая сладость, похоже, Память сердца — еще погорчей: Помнит стан, помнит нежную кожу, Карий отблеск коварных очей… Не свети, солнце, утром, в окошко, Май, дружище, дождись на дворе. Не жилец я сегодня немножко, Я душою пока в декабре. Распустились зеленые кроны — Жизнь внимает дыханью весны, Неосознанно свили вороны Вновь гнездо на верхушке сосны. Но меня не волнует, похоже, Ни сосна, ни гнездо, ни ручей, Я хочу, чтоб до трепетной дрожи Поцелуй твой пылал горячей. И у нашей любви, как на сцене, Был разыгран счастливый конец. Только зритель ее не оценит — Я весною, увы, — не жилец…
Лев Николаевич, простите, дорогой, Я так и не прочёл «Войну и мир», Вы мой несостоявшийся кумир, А состоявшийся, увы, — совсем другой. Он, как никто, мне разглядеть помог Натуры человечьей изворот, Открыл в себе я то, что не «Игрок», Но в чём-то, несомненно, «Идиот». Я не был никогда рабом страстей, Хотя эмоций всплеск знаком и мне, Но время наше проще и постней, Былые страсти нынче не в цене. Я не прочёл роман, простите, граф, Глядел кино, не чувствуя вины, Виною только кинематограф, Что на душе ни мира, ни войны…
Ты не прочел роман «Война и мир», Но знаешь Степанцовых и Орлуш, А некто Шаов — вовсе твой кумир, — Таков теперь пиит — властитель душ. И женщины, увы, из-за тебя Не выйдут, будто Анна, к поездам, Лишь твой доход отчаянно любя И кое-что еще, — ты знаешь сам… Пусть ты не скряга, баловень и мот, Ни в преферанс, ни в покер не игрок, Но в чем-то, несомненно, «Идиот», Ведь Мышкина в себе увидеть смог. К чему обиды? — как-никак я граф, Тем паче, отошед в небытие… Смотри-ка лучше кинематограф, Как там меня сыграет Депардье!
Не надо, друзья, не ругайте газету За то, что фривольно белила и сажу В события вносит, — ей платят за это, И мир она видит таким, как прикажут. Оно и понятно, ведь главное — выжить, Все кушать хотят — журналист и редактор, Рубашка своя к телу всё-таки ближе, При этом ну как не пожертвовать фактом? Признаюсь, мне тоже бывает досадно, Что правды порой не узнаешь в газете. Я гнев, как и вы, выражаю приватно, Когда нахожу её в ватерклозете.
Не надо, друзья, не ругайте поэта За то, что бездумно, легко и фривольно С газетами ходит до ватерклозету, — Поэты ведь чем-то всю жизнь недовольны. Оно и понятно — нет правды на свете, А кто и напишет — зарежет редактор. И что остается? — читать в той газете: «Меняю кобылу на импортный трактор»… Но прежде чем «избу-читальню» покинуть, Поэт, надо всё-таки быть аккуратным: Газеты кидай не в стульчак, а в корзину, Чтоб всё это вдруг не попёрло обратно!
Сегодня с самого утра мне повезло: Взяла билет — «счастливое число», И этот номер оказался — трижды семь! Билет особый — я его, пожалуй, съем. Я знаю, всё должно быть хорошо! Мне белый кот дорогу перешел. Казалось бы — всего-то — белый кот, Но ведь не черный — значит, повезёт. И даже пёс приветствовал хвостом, И добрый знак заметила я в том. Мне точно не могло не повезти — Ворона промолчала на пути. Вдруг ветерок поднялся и утих, И сам собой родился этот стих. Теперь я знаю: именно поэты Придумывают знаки и приметы
Не повезло мне с самого утра: В руках у встречной дамы два ведра — Пластмассово-безжизненно-пустых! А вслед за дамой черные коты, Дорогу мне стремглав перебежав, Остановились возле гаража. Умчал соседский пес, поджавши хвост. Орут вороны из ближайших гнезд. Кондуктор дал билет — ноль-шесть-шесть-шесть, — Жить расхотелось мне — не то что есть! Произошло все это на беду В две тысячи тринадцатом году! Гул в голове поднялся и утих, И вместе с ним закончился мой стих… Судьбы не избежать, — и на поэтов Неотвратимо действуют приметы!

 

Элеонора Татаринцева

 

Нинель Мордовина

Четверть века активной творческой деятельности во благо Астраханской земли — думаю, это достойный повод, чтобы быть отмеченным как историческая личность в памяти потомков. Имя Нинель Александровны Мордовиной до сих пор вспоминают с добром те, кто был с ней знаком при жизни и те, кто соприкоснулся с ее творчеством.

Так какая же она — Нинель? Человек, проживший очень насыщенный драматический период жизни своей страны, и каждый этап параллельно отражался по судьбе легендой ее собственной жизни. Так вышло, что даже имя свое она получила согласно новаторским правилам того времени: — «Ленин — наоборот», как, смеясь, рассказывала сама. И в то же время, тайно крещеная, одной из бабушек, невольно обрела Божье покровительство, которое впоследствии привело ее к неожиданным открытиям в себе самой и наложило отпечаток на позднее творчество.

Ее судьба синхронна с судьбой всего поколения, на чью долю выпала и Великая Отечественная война, и сталинские репрессии, и хрущевская оттепель, и брежневский застой. Смутные времена… Яркие времена!

Нинель Александровна родилась 12 июля 1927 г. в г. Харбине. Родной отец Трофим Третьяк был комсомольским работником на Дальнем Востоке. Репрессирован в 1934 г. как «японский шпион». Была удочерена офицером-пограничником А. И. Таяновским и жила с родителями на Камчатке, в Хабаровске, Владивостоке, а перед самой войной — на белорусской границе. С началом войны под бомбежками семья ушла от немцев и в войну жила у родственников матери в г. Самаре (Куйбышев). Отец воевал, погиб в 1944 г., похоронен в г. Кишеневе.

Памяти тех времен принадлежат стихи «Эвакуация», «Характер» и др. Но, это уже потом, а сначала, после пережитого ужаса эвакуации она замолчала, на несколько месяцев потеряв дар речи. Позже, будучи еще совсем юной, она пишет стихотворение «Извещение». Когда пришла похоронка на отца, мать не могла найти себе места от горя:

— Ты накликала беду! — упрекнет она дочь. Так на долгие годы Нинель Александровна замолчит как поэт. Семья была большая: трое братьев и сестра, поэтому надо было выживать и помогать поднимать младших. В 14 лет Нинель встает к станку, освоив профессию токаря-универсала, а позже приходит работать в Узел Связи Наркомата Флота, связисткой. Быть может, подсознательное уважение к воинскому званию наложили свой отпечаток на ее судьбу. В конце 1945 года она выходит замуж за военного летчика Мордовина Владимира Юрьевича и уезжает с ним по месту службы. В роду Мордовиных было много военных, эта линия продолжилась и в детях — старшие сыновья Александр и Владимир окончили суворовское училище и стали со временем генералами. А позже и внуки пошли этой дорогой.

Нинель Александровна непосредственно не была на войне, хотя бы просто потому, что была ребенком в эти годы, но впоследствии написанный цикл стихотворений, посвященный этой теме — исповедь человека, пережившего войну как судьбу. Наверное, это дар истинного таланта…

Писать она начала поздно, в возрасте «хорошо за 30» и в 1965 году впервые принесла свои стихи в редакцию Ахтубинской районной газеты, а позже собрав рукопись, по собственной инициативе смело пришла к директору волгоградского книжного издательства и заявила:

— По-моему здесь есть книга!

Этот неординарный поступок привел издателя в шок, но познакомившись со стихами, он согласился с автором. Так родилась первая книжка «Синяя птица». Потом были другие: «Земное небо», «Ахтуба», «Испытание», «Иволга», «Степная пристань», «Пристань радости», «Быть добру», «Иволга над Волгой», «Свет любви», «Нежность», «Надежда»… Нинель Александровна продолжала удивлять своих волгоградских собратьев по перу и работоспособностью и плодотворностью. Это при наличии уже пятерых детей (четверо сыновей и одна приемная дочь)! Она работает в клубе, занимается журналистикой, снимает фильмы для Волгоградской студии телевидения, а так же ведет литературный кружок.

Дойдя до многих знаний сама, она со всей щедростью души старается помогать молодым начинающим литераторам уверенно вставать на ноги в творчестве. Именно это ее качество приводит поэтессу к нам в Астрахань. В 1975 году по приглашению астраханской писательской организации, под руководством Адихана Измайловича Шадрина, Мордовина приезжает в наш город вместе с младшим сыном Алешей и возглавляет литературную студию «Моряна» при газете «Комсомолец Каспия». Это время возникновения новых талантливых имен на астраханском поэтическом горизонте и я считаю, что немалая заслуга в этом принадлежит Нинели Александровне.

Да и для ее собственного творчества астраханский период стал наиболее благоприятным. Он придал новую глубину и силу ее строке. Этап философского взросления, переосмысления всей жизни с позиций зрелости, любви, а позже и Божественного промысла — подарок судьбы ее творчеству, а так же нам, читателям.

«Читайте поэзию Мордовиной. В ее судьбе — судьба страны, ее история и ее мир. В ее стихах — пророчество Добра и Веры, которые спасут: „Нам Россия дороже жизни“. Все творчество Нинели Александровны Мордовиной исполнено высокого служения поэзии, в ее поэтических сборниках, которые она оставила нам, — „Синяя птица“, „Пристань радости“, „Иволга“, „Степная пристань“, „Быть добру“, „Надежда“ и других — жизнеутверждающий заряд любви и счастья, которым она стремится наделить всех. Она и в жизни следовала избранному ею постулату: БЫТЬ ДОБРУ! Для астраханской поэтической поросли появление Мордовиной в Астрахани было тем лучом света, что озарил на взлете многие судьбы ее учеников. Она не идеализировала своих лит студийцев, но могла заметить в ворохе их первых строк одно единственное слово, яркий образ, неожиданное сравнение и удивиться, восхититься, порадоваться. И ее радость, как в сообщающихся сосудах, поднимала робких, начинающих поэтов в их собственных глазах. Пожалуй, вся ее астраханская биография уместится в два слова; Учитель и Ученики».
Нина Куликова (Торопицина,) Заслуженный работник культуры России

«Всем своим творчеством несет она людям Надежду. А еще Веру и Любовь — те великие чувства, которые дают простому человеческому счастью духовную наполненность. До конца дней с сыновней благодарностью буду помнить те уроки словесности и уроки жизни, которая давала нам, членам литературного кружка, тогда в начале шестидесятых, Нинель Александровна!»
Анатолий Петрович Гужвин.

Поэзии Нинели Александровны Мордовиной еще предстоит быть изученной и раскрытой до самых глубин как нами, современниками, так и будущим поколениям. Дар предвидения, прозрения и некое переосмысление значения человека в пространстве времени — это, на мой взгляд, наиболее сильные моменты ее позднего творчества. Она много подарила Астрахани своей любви, выраженной в строчках, так же как и астраханская земля была щедрой на доброту к своей приемной дочери.

Эта женщина жила легендами, верила в предначертание судьбы и сама создавала легенды всей своей жизнью. Рассказывала, как однажды в юности приснился ей белый город с колокольнями, сияющий под солнцем и в обрамлении зелени. Непроизвольно устремилась в этот сон и во встреченных городах искала сходства. Однажды, когда уже не первый раз, она посетила Астрахань, этот сон слился с действительностью. Впервые город открылся ей со стороны Волги, с теплохода, и она узнала его! — Это мой город! Я буду в нем жить! — воскликнула Нинель. И с тех пор и до последних дней Астрахань стала для нее родной «пристанью радости».

Каждый свое обретает на свете… Город мой солнечный, благодарю! Ты добротою на песню ответил, Лотос твой цвел моему сентябрю. Ты поделился и хлебом, и делом — Сердца коснулась живая вода… Астрахань, Астрахань, город мой белый, Пристанью радости ты — навсегда.

Так же легендарно ее личное знакомство с генералом Степаном Микояном, летчиками-космонавтами Береговым, Поповичем. И об этом тоже все в ее произведениях, как в летописи своего времени. Стихи ее лиричные, песенные легко ложились на музыку и становились песнями. Две из них в обработке Г. Пономаренко вошли в репертуар Л. Зыкиной. А позже волгоградские композиторы Петров, Ковнер-Полтавский и наши астраханские А. Гладченко, А. Бочкарев, В. Никитин дали музыкальное звучание ее строчкам. Новую окраску ее творчеству придали уже в наши дни О. Смирнова, А. Костина и С. Жилинская. И если раньше это были романсы или песни, написанные в народном ключе, то сегодняшнее звучание стихов Н. А. Мордовиной вдохновляет исполнителей авторской песни. Эти песни — философские монологи, остро подчеркивают глубинное содержание поэзии Мордовиной и составляют особый музыкальный цикл.

Чем отплатил ей город? Любовью? Да, несомненно! Она была частым гостем в школах, на предприятиях. И выступления перед разными аудиториями являлись частью жизни писателя, творческим отчетом и проверкой на правдивость перед слушателями. Нинель выступала и на городских площадках по праздникам (существовала раньше такая городская традиция).

Надо было видеть, как восторженно встречала ее молодежь! Особой любовью пользовалось ее стихотворение «Астраханочка», «Как в Астрахани ночи хороши!».

Пребывание Нинель Александровны в нашем городе совпало с активизацией молодых поэтов Астрахани, чему она немало способствовала, собирая под свое крыло в литературную студию «Моряна» талантливую молодежь. Имена, которыми Нинель Александровна гордилась и радовалась их успехам: И. Серотюк, О. Куликов и Д. Немировская, А. Сахнов и Н. Колесникова, ну и, конечно, А. Белянин. Время всем определило свои места в этой жизни. Кто-то, оттолкнувшись, пошел своей дорогой, кто-то предал то доброе, которое она старалась приживить в молодых душах, а кто-то и до сих пор хранит ее имя в сердце, как самую главную драгоценность.

Помимо творческой деятельности Мордовина в качестве журналиста публиковалась в местной прессе, с 1972 года была председателем Астраханского областного Фонда мира, 1978–82 годах председатель городского общества книголюбов. Награждена знаком Министерства культуры «Отличник культурного шефства над Вооруженными силами СССР», удостоена серебряной медали «Защита мира». Песни и стихи Н. А. Мордовиной в свое время звучали на всех праздниках, на всех площадках города. Но, будучи очень скромным человеком, она никогда не претендовала на особые награды.

В городе есть школа, которая носит ее имя, школа № 33, где в свое время Нинель Александровна вела уроки поэзии со старшеклассниками. На базе этой школы организован музей и проводятся конференции и литературные чтения. Творческое наследие поэта пополняется исследовательскими работами ее читателей.

Повтор ее доброты и щедрости душевной в тех, кто в свою очередь считает Нинель Мордовину учителем. И не один из ныне здравствующих поэтов в свое время прошел школу мастерства Мордовиной! Именно поэтому в ее честь названа была литературная премия, помогающая получить признание новому поколению пишущих.

И так же по эстафете до следующих поколений, теперь уже под знаком ее имени получающих литературную премию — первую книжечку своих произведений. Работа с молодыми авторами была частью ее жизни. Мы живы, пока нас помнят! — И хранить эту память право каждого из нас:

«Не телу, а душе дарован В незнаемое светлый путь…»
Земными заняты делами, Почти увязнув в суете, Уже не думаем, что с нами? — Забыв мечты о высоте. Где то, что душу укрепляло Основою из всех основ? Увы! — мы и под одеялом Теперь не видим прежних снов. Нам тела жалкая усталость Мешает хоть во сне — парить… А так казалось… Так казалось, Что можно по-иному жить! Но узел жизни туже… туже… Как ни крутись, как не спеши. Что призрак нищеты? — нет хуже, Чем обнищание души. Уже мы не спешим с друзьями Делиться малостью любой, Уже тоскуют за дверями Былые — дружба и любовь. Земными заняты делами Живем, в самих себя уйдя… Божественное гаснет пламя В нас продолженья не найдя.
Ночью воют волки на луну — Темный час свершений и сомнений… Ангел мой, добра и света гений, Только не оставь меня одну… Тянут силы темные ко дну Разума и чувства раздвоений… Мой хранитель, не спасай мгновений, Только не оставь меня — одну. В самый черный омут загляну, И душа застонет от видений… Ангел мой, среди ночных смятений Только не оставь меня одну. Цепи наваждений разомкну — Веры свет разгонит злые тени… Но, среди надежд и вдохновений, Только не оставь меня — одну!
Ветки сакуры, нарциссы и сирень, — Майский день порадовал изрядно: Комната уютна и нарядна, Но колышет шторы чья-то тень… Бесполезно — зажигать свечу И крестить углы, ища спасенья: Это вновь со мной тот день весенний, Вспоминать который не хочу! Но напрасно… Потеряв покой И ныряя в черный омут страсти, Обнаружу вдруг такое счастье, Что потом — хоть задохнись тоской! Странно шутит с нами жизнь порой: Самые прекрасные мгновенья Обрывает воля Провиденья, Обернувшись черною дырой. И потом уже не будет дна В чаше горечи и сожалений… Сакура… нарциссы и сирени… Колыханье шторы у окна…

 

Александр Марков (в соавторстве с В. А. Поповым)

 

Астраханские штрихи к биографии М. Ю. Лермонтова

Недавно мы еще раз внимательно перечитали статью ставропольского литературоведа Леонида Прокопенко «Гость астраханский?», опубликованную в 1964 году (№ 51) в газете «Комсомолец Каспия». В основном она обозначила важную тему — был ли Лермонтов в нашем городе?

Вначале Прокопенко описывает, как друг Лермонтова (тот самый, который являлся организатором распространения знаменитого стихотворения «Смерть поэта», за что и был арестован вместе с поэтом, а затем сослан), чиновник особых поручений при кавказском гражданском губернаторе Святослав Афанасьевич Раевский, ехал в повозке из Пензы «водою в Астрахань… для дальнейшего отправления в Ставрополь через Кизляр или степью».

Литературовед считал: «Этот написанный другом Лермонтова маршрут, как видно, был не только кратчайшим, но и наиболее удобным, неоднократно испытанным и проверенным путем».

Точно известно, что бабушка Лермонтова Елизавета Алексеевна Арсеньева, урожденная Столыпина, ездила с внуком Мишей на Кавказские минеральные воды в 1818, 1820 и в 1825 годах. Внук рос слабеньким мальчиком, болел золотухой, и бабушка очень пеклась о его здоровье. К тому же его мать, Мария Михайловна умерла в 1817 г., когда Мише не было еще и трех лет.

Прокопенко пишет: «До сих пор считалось, что Арсеньева с Лермонтовым ездила через Орел. Но ведь путь Тарханы-Саратов, затем водою в Астрахань, потом через Кизляр или степью в Ставрополь на семьсот с лишним верст короче, чем через Орел. Кроме того, в Орле, да и других городах по пути, за исключением Тулы, у Арсеньевой знакомых не было. При этом нельзя не учитывать того, что в Туле жили родственники Юрия Петровича Лермонтова — отца поэта, да и сам он жил неподалеку, в Ефимове Тульской губернии. Всем известно, в каких нехороших, даже враждебных отношениях была бабушка Лермонтова с его отцом. Так что делать крюк более чем в семьсот верст, для того чтобы еще раз столкнуться со своим врагом или встретиться с его родственниками, Арсеньева, разумеется, не могла». Совсем иная обстановка была на пути Тарханы — Саратов — Астрахань — Кизляр — Ставрополь. В Саратове жил Афанасий Алексеевич Столыпин — родной и самый любимый брат Арсеньевой. Это отставной офицер-артиллерист, участник Бородинского сражения, награжденный золотой шпагой с надписью «За храбрость». Наверное, его рассказы о величайшем сражении своего времени послужили Лермонтову источником для написания стихотворения «Бородино».

Кстати, большинство братьев Елизаветы Алексеевны известны как незаурядные личности. Так, старший, Александр, был адъютантом А. В. Суворова в 1795 и 1797 годах и оставил воспоминания об этой службе. Аркадий дослужил до чина действительного статского советника, являлся сенатором и обер-прокурором Сената. Был приятелем А. С. Грибоедова, В. К. Кюхельбекера, К. Ф. Рылеева. Дружил с известным государственным деятелем М. М. Сперанским. Николай участвовал в Отечественной войне 1812 года, дослужился до чина генерал-лейтенанта. Был известным теоретиком военного дела. Погиб, когда временно исполнял обязанности военного губернатора Ставрополя — толпа растерзала его во время холерного бунта в 1830 году. Дмитрий служил в гвардейской конной артиллерии, отличился в кампании 1805–1807 годов, после войны занимался теоретическими вопросами применения артиллерии в бою. Как и его брат Аркадий, был связан с декабристскими кругами. Декабристы прочили их в свое будущее правительство. Известный реформатор Петр Аркадьевич Столыпин приходился Дмитрию Алексеевичу внуком. Вот какие замечательные родственники окружали Лермонтова.

Но продолжим путешествие Арсеньевой, которое описывал Леонид Прокопенко: «В Царицыне жил Степан Григорьевич Долгово-Сабуров. Бывший в свое время полковником у фельдмаршала А. В. Суворова. Здесь Арсеньева останавливалась отдохнуть, особенно тогда, когда с ней иногда ездил, как это было в 1825 году, ее старший брат, приятель Долгово-Сабурова, Александр Александрович Столыпин». Но здесь у литературоведа произошла неувязочка. Возможно, кто-то из Долгово-Сабуровых и жил в Царицыне в 1825 году, но со Степаном Григорьевичем они не могли встретиться. Он умер в 1801 году.

Далее литературовед пишет: «Особенного внимания заслуживают связи Арсеньевой, а значит, и Лермонтова, в Астрахани. Здесь жила знакомая Арсеньевой через Хастатовых армянка Аксинья Христофоровна Горбунова. Ее дом всегда был радушно открыт для незнакомых приезжих. В Астрахани тогда жил и Сергей Сергеевич Лошкарев, „хороший человек, что женат на племяннице Лазарева“, который не только был „хорошим“, но даже доводился ей дальним родственником. Больше того, в Астрахани жил Богдан Васильевич Хастатов, директор портовой таможни, который тоже доводился дальним родственником Арсеньевой».

В Астрахани и на Кавказе проживал целый клан Хастатовых. Среди них были люди удивительные. Чего только стоит Аким Васильевич Хастатов. Он родился в Астрахани в 1756 г. Служил во Владимирском кавалерийском корпусе. Вышел в отставку, но по просьбе A. B. Суворова вновь вернулся в действующую армию, чтоб стать его адъютантом, когда полководец находился в Астрахани. В русско-турецкую войну 1787–1791 годов он командир 3-го гренадерского батальона. Отличился в сражении при Кинбуне. В доношений Потемкину 1 октября 1787 г. Суворов особо отмечает A. B. Хастатова, раненного в бою. Хасатов в чине полковника отличился в сражениях при Фокшанах и Рымнике, дважды был ранен. Принимал он участие и в штурме крепости Измаил. Был награжден орденом Св. Георгия четвертой степени. Умер в 1809 году.

Аким Васильевич был женат на Екатерине Алексеевне Столыпиной, сестре бабушки Лермонтова. После смерти мужа ей принадлежали на Кавказе имение Шелкозаводское, или «Земной рай» (близ Кизляра на Тереке) и усадьба в Горячеводске (Пятигорск), куда в 1820 и в 1825 гг. приезжал Лермонтов с бабушкой.

Дореволюционный исследователь жизни и творчества М. Ю. Лермонтова Павел Александрович Висковатов писал: «Желая поправить здоровье внука, Елизавета Алексеевна Арсеньева несколько раз возила его на Кавказские воды. В 1825 г. поехали туда многочисленным обществом: бабушка, кузины Столыпины, доктор Аксельм Левис, Михаил Погожин, учитель Иван Капэ (бывший офицер наполеоновской армии) и гувернантка Христина Ремер — все это сопровождало Мишу. Приехали в Пятигорск в начале лета и здесь съехались с Екатериной Алексеевной Хастатовой, прибывшей из своего имения».

Екатерина Алексеевна быстро привыкла к неспокойным условиям жизни на Кавказе и покорила своих друзей мужеством и добротой. Несомненно, ее правдивые рассказы о войне на Кавказе произвели неизгладимое впечатление на молодого Лермонтова и отразились в его ранних поэмах: «Черкесы», «Кавказский пленник», «Каллы», «Аул Бестунжи», «Хаджи Абрек»…

Сын Екатерины Алексеевны Аким Акимович Хастатов, оказал еще большее влияние на творчество Лермонтова. Хасатов служил офицером в лейб-гвардии Семеновском полку. В 1832–1835 году находился в отставке, жил в имении Шелковском, но часто вместе с казаками выезжал на Кавказскую линию для отражения нападения горцев. В 1835 году Аким Акимович вновь определен в лейб-гвардии Семеновский полк адьютантом при генерал-майоре, начальнике штаба войск Кавказкой линии Павле Ивановиче Петрове. Двоюродная тетка Лермонтова Анна Акимовна, урожденная Хасатова, была женой Петрова.

Сам Аким Акимович был человеком удивительной храбрости и бесстрашия. О его любовных похождениях ходили легенды. Он послужил прототипом многих героев в произведениях Лермонтова. В «Герое нашего времени» он выведен под именем Максима Максимовича.

Но вернемся к Астрахани. Как пишет Прокопенко, «в Астрахани жил Богдан Васильевич Хастатов (брат Акима Васильевича Хастатова), директор портовой таможни, который также доводился дальним родственником Арсеньевой».

В Астраханском государственном архиве в фонде кавказского наместнического правления хранится «Формуляр секунд-майора Астраханского нижнего надворного суда 2-го департамента заседателя Богдана Хастатова».1) Формуляр составлен 9 июля 1786 года. Тогда Богдану Хастатову было 40 лет, и тут же указано, что «за собой дворовых крестьян и людей не имеет».

«Чины — в таможне директором в 1767 году.

Титулярным советником в месяце мае 1780 г.

В армии капитаном с 1780 г. Июля 8…»

В 1780 г. Богдан Васильевич служил в Астрахани при штабе Суворова. Полководец очень ценил Хастатова, который хорошо знал «азиатские обстоятельства и их нравы». В письмах П. И. Турчанинову Суворов не раз указывал, чтоб Хастатов «был со мною по его способности».

В 1785 г. Хастатов был произведен в секунд-майоры. И когда в Астрахани была Елизавета Алексеевна с внуком Мишей, Богдан Васильевич не служил в портовой таможне, как пишет Прокопенко. Это было намного ранее.

Но в Астрахани тогда были и другие Хастатовы.

В мае 1968 г. к одному из нас (Маркову А. С.) заглянул астраханский краевед Сергей Артемьевич Котельникян. Принес показать книжонку «Песнь о купце Калашникове» Лермонтова, изданную в 1944 г., разговор зашел о Лермонтове, и тогда Котельникян поведал такую историю. Его отец, Артемий Назарович, известный астраханский статистик, а позже и петербургский издатель, в свое время был знаком с Василием (Вартаном) Захаровичем Хастатовым и от него слышал, что он в детстве, во дворе своих родственников, играл с мальчиком Мишей, который гостил у них со своей бабушкой. Позже он узнал, что это был поэт Лермонтов. Василий Хастатов запомнил такой эпизод. Во дворе родственников были качели, где резвились дети. Однажды Миша сорвался с качелей и поцарапал себе ногу. Это вызвало страшный переполох, и бабушка строго наказала всю дворню, которая ее сопровождала.

А вот биография свидетеля этого случая. Василий Хастатов родился в Астрахани в 1817 году в богатой армянской семье. Был потомственным дворянином. Обучался в Санкт-Петербургском институте, корпуса горских инженеров, который окончил в августе 1836 года. Некоторое время работал на горных заводах пермского края. По состоянию здоровья вернулся в Астрахань. В 1838 году стал преподавать арифметику и географию в Астраханском уездном училище. В то же время преподавал арифметику в астраханском институте благородных девиц. С 1844 года в течение 55 лет он служил при Астраханском управлении рыбными и тюленьими промыслами в должности «смотрителя за тюленью промышленностью».

Он принимал участие в разных преобразованиях, касающихся рыбной промышленности, вёл подготовку к всевозможным выставкам, изучал повадки каспийского тюленя. Долгое время Хастатов жил на уединённом и пустынном острове Кулалы. Исследовал зимний и летний промысел на морского зверя. Сотрудничал в журнале «Вестник рыбопромышленности», Василий Захарович опубликовал там очерк «Остров Кулалы». В ноябре 1898 года в Астрахани, в типографии Рослякова вышла книга Хастатова «Заметки о тюлене». Это была его последняя работа. Василий Захарович скончался 9 марта 1899 года.

Таким образом, можно считать, что Лермонтов действительно был в Астрахани. Да и другой удобной дороги на Кавказ не было. Так ехал на Кавказ юнкер Лев Толстой, так двигался туда со своим немалым багажом знаменитый французский романист Александр Дюма.

Известный астраханский литературовед Николай Травушкин в книге «В краю тысячи рек» приводит письмо Льва Николаевича, написанное 27 мая 1851 года своей родственнице Т. А. Ергольской: «Мы в Астрахани и отправляемся в Кизляр, имея перед собою 400 верст ужаснейшей дороги… До Астрахани мы плыли в маленькой лодке, это было поэтично и очаровательно; для меня все было ново: и местность и самый способ путешествия».

Александр Дюма в своих путевых записках во время путешествия по России подробно описывал довольно непростую дорогу от Астрахани до Кизляра. Его заранее предупреждали, что на протяжении более четырехсот верст ему не встретится ни одной деревни, только почтовые станции через каждые тридцать верст и один или два казачьих лагеря. Обычно путешественники были всегда вооружены. Особенно важных лиц сопровождал конвой из казаков. Дюма писал: «При приближении к Кизляру почва овражиста. В этих оврагах прячутся кабардинцы и чеченцы или банды татар, выдающих себя за таковых, и они пользуются, особенно по ночам, преимуществами рельефа, чтобы неожиданно напасть на путешественников».

Дюма путешествовал в 1858 году. Надо представить, насколько опасна была эта дорога во времена Лермонтова.

Кстати, французский романист очень любил поэзию Лермонтова. Он отмечал: «Лермонтов — это ум, равный по силе и размаху Альфреду де Мюссе, на которого он очень похож как в стихах, так и в прозе. Он оставил два тома стихов, среди них можно назвать поэму „Демон“, „Терек“, „Спор Казбека и Шат-Эльбруса“ и множество других знаменитых стихотворений… Многие стихотворения Лермонтова могут быть очень легко положены на музыку: те, что действительно стали музыкальными произведениями, стоят у русских женщин на фортепиано, и они, не заставив себя долго упрашивать, охотно споют вам что-нибудь из Лермонтова. Маленькое стихотворение в одну строфу, похожее на мелодию и озаглавленное „Горные вершины“:

Горные вершины Спят во тьме ночной, Тихие долины Полны свежей мглой; Не пылит дорога, Не дрожат листы… Подожди немного,

Отдохнёшь и ты. Совершенно очевидно, что в этом стихотворении есть неуловимое, но вполне реальное очарование».

Приведем еще один астраханский штрих к биографии поэта — отрывок из письма Михаила Юрьевича Софье Николаевне Карамзиной, дочери известного историка. Это послание было написано 10 мая 1841 года и отправлено из Ставрополя: «…Только что приехал в Ставрополь, любезная m-lle Sophie, и тотчас же отправляюсь в экспедицию, с Столыпиным Монго. Пожелайте мне счастья и легкого ранения, это самое лучшее, что только можно пожелать. Надеюсь, что это письмо застанет Вас еще в Петербурге, и что в этот момент, когда Вы будете его читать, я буду штурмовать Черкей. Так как Вы обладаете глубокими познаниями в географии, то я не предлагаю посмотреть Вам на карту, чтобы узнать, где это; но чтобы помочь Вашей памяти, скажу, что это находится между Каспийским и Черным морем, немного к югу от Москвы и немного к северу от Египта, а главное, довольно близко от Астрахани, которую Вы хорошо знаете…»

Последняя фраза предполагает, что в компетенции Карамзиной Лермонтов мог убедиться, если он сам хорошо знал Астрахань. Так как в детские годы он вряд ли мог составить глубокое представление о низовом городе, то стоит предположить, что он посещал Астрахань и в зрелые годы.

 

Станислав Подольский

 

Председатель земшара

Между четырьмя и пятью часами утра 4 октября 1921 г. от Р.Х. председатель высадился из теплушки санпоезда, переполненного ранеными и сыпнотифозными красноармейцами бывшего Иранского красного корпуса, на землю, поросшую пыльной, забрызганной мазутом от букс проходящих составов травкой, на землю Северного Кавказа, не доезжая несколько сот метров до станции Минводы, — вот первый достаточно достоверный факт из дошедших до нас.

Никто не встречал Председателя. Не гремела медь сводного военного оркестра. Не печатал шаг почетный караул под началом юного красавца-краскома, волнуясь и напряженно «пожирая глазами» лицо Первого Председателя Земшара. Есть основания предполагать, что, как и указано в одном из подпунктов «Хартии о правах и обязанностях Избранных», Председатель странствовал инкогнито…

Более того, по другой версии, Председатель даже и не высадился, а был избит, ограблен и выброшен из теплушки какими-то лихими подданными, которые не разобрались в личности Председателя и, к тому же, были введены в заблуждение насчет содержимого туго набитой грязноватой наволочки, которую он небрежно засунул себе под голову, пытаясь уснуть и тем самым обмануть упорное, надоедливое чувство голода, не покидавшее его всю дорогу от гостеприимного и щедрого, но тоже голодноватого Баку.

Наволочка была набита текстами стихотворений, вычислениями будущего человечества, основанными на межгалактических числовых законах, формулами Жизни и Смерти, а также их преобразованиями до полного перехода одной в другую, научно-интуитивными откровениями Вселенского Духа, планами и графиками созидания Счастья Человечества в контексте мировой Гармонии, древними оккультными заклинаниями Подлинной Радости, целебными, как показала практика, от черной тоски, рака и других обычно неизлечимых хворей, короче, бесценными сокровищами, которые невозможно ни съесть, ни продать на барахолке, ни использовать во зло или отмщение. Потому-то, видимо, огорченные подданные, не подозревавшие о своем добровольном и полном подданстве, именуемом в Хартии Любовью, пинали Председателя особенно злобно (что как раз и говорило о ничем не ущемленной демократии), а затем запустили в сердцах вслед ему увесистую вышеупомянутую наволочку.

Высадившись, Председатель с трудом поднялся на ноги, убедился, ощупав себя, что кости все-таки целы. Отметил, что наволочка с записями валяется неподалеку, благородно пролетев мимо Автора (что скажешь, увы, не о всех созданиях Разума Человеческого). А вот добротные солдатские бутсы, подаренные ему еще в Иране неким любителем поэзии и интендантом по совместительству, уехали в санпоезде, верно, в Москву (выполнив тем самым примечание Хартии, гласящее, что если у подданных нет ботинок, то у Председателя их быть не должно). Собрал и запихнул в наволочку разлетевшиеся было сокровища, закинул получившийся тюк за спину и, постанывая¸ зашлепал босиком в сторону мигавшего редкими огоньками в утренней полумгле города.

Возможно, дело было не совсем так. Однако, ради объективности следует сообщить все доступные нам версии северокавказского эпизода жития Председателя. А потому вернемся к первоначальному варианту добровольной высадки Председателя невдалеке от платформы станции Минводы, когда поезд уже достаточно замедлил ход.

Почему именно невдалеке? А потому что, во-первых, Председателю не терпелось покинуть наконец проклятый провонявший карболкой сердобольный санпоезд. Во-вторых, мечталось поскорее ступить на священную для поэта землю Северного Кавказа. В-третьих, Хартия рекомендовала уклоняться от пышных встреч с подданными, в том числе с контролерами, патрулями, таможенниками, поспешно требующими предъявления верительных грамот, пропусков, билетов и тому подобных документов, которые, учитывая необычную миссию Председателя, его характер, да и самый срез времени, бывают, как правило, липовыми, если только они имеются в наличии. На этот раз у Председателя никаких документов не было, если не считать подлинно неимоверной худобы, синего света в глазах под запущенными пшеничными патлами и малопонятных записей скверным рассыпчатым почерком на клочках бумаги в злополучной наволочке. Более того, согласно духу Хартии, Председатель не имел представления ни о своих правах, ни о своем избранничестве — только суть миссии, понятая как внутреннее побуждение.

Итак, никто не встречал его… Хотя, как знать. Платформа и пристанционные пути кишели народом: раненые красноармейцы, расторопные, несколько истеричные мешочники, замещавшие в то славное время нерасторопных и тоже истеричных снабженцев, просто бедные люди, бежавшие от голода из центральных губерний на богатый, по слухам, хлебно-арбузный юг, и те меняльщики последнего добра на какую-нибудь пищу, которые надеялись вернуться до холодов с мешком золотой во всех смыслах кукурузной муки, и цыгане, пасущиеся, подобно кочевым гортанным галочьим стаям, на ниве человеческой, и всякий проезжий плачевный и темный народец, которому жизнь только в дороге, и нельзя остановиться, передохнуть и опомниться, потому что окровавленный хвост судьбы слишком явно волочился за ним, оставляя мрачный отчетливый след. Разве все эти пестрые, загнанные, одержимые, страдающие люди не встречали теперь Председателя, сами того не ведая? Они рвались куда-то, горевали, надеялись. А судьбу их, неизбежный поход в будущее, которое давно — еще в начале мира — наступило уже, знал здесь он один. И потому он один был здесь «абсолютно спокоен» (по выражению его первого ученика, а стало быть, и первого сторонника-врага, которого он все-таки очень любил).

Председатель мог быть доволен: подданные не кривлялись, не лезли с выражением фальшивого восхищения или настоящего любопытства, не приветствовали хором по тайному знаку распорядителя, не жаловались, не бранились, не выпрашивали благ, не требовали пророчеств и чудес — были самими собой, лицемеря лишь в силу необходимости да привычки скрывать свои чувства прилюдно. Тем самым они позволяли умеющему видеть наблюдать свои полупрозрачные души, свои судьбы и чаяния, буквально записанные на лбах, как говорится, следы великой Колесницы Жизни, прокатившейся по каждому лицу. Однако по негласному уставу Всеобщего Братства (Хартия), чувство довольства отнесено было к низшим и несвойственно рангу Председателя, как ограничивающее, а почести — противопоказаны: «Хвалу и клевету приемли равнодушно», — завещал Воплощенный. А потому Председатель неприметно затесался в толпу народа, растворился в ней, мимоходом ловко подбросив попрошайке-цыганчонку последний сухарик, завалявшийся в безразмерной наволочке воспоминанием о скудной сердечности санпоездного братства. Попытался выяснить дорогу на Железноводск. Люди охотно объясняли. Жаль, объяснения противоречили одно другому. Поезда, оказывается, давно туда не ходили: паровозы не исправны, топлива нет, электричества нет, пути кое-где разобраны, шпалы украдены на дрова. Выходило идти пешком, благо, по слухам, недалече. Пошел наугад — в сторону ближайшей красавицы-горы, которую вопрошенные единодушно обозвали Змейкой.

Все складывалось как нельзя лучше. Хартия соблюдена: босиком, с непокрытой головой и легким сердцем явился он на святую землю. Пустой желудок и побои в Хартии не оговаривались, но и не противоречили ей, важному постулату ее: «Первый да будет последним среди людей».

Бодро шел Председатель по силовой линии Великого магнита, известного под темным именем Красоты, брел, «бразды пушистые взрывая» — белейшей, нежнейшей дорожной пыли: сама дорога неприметно щадила босые ноги Председателя. Перед ним вырастала пленительная парабола Горы, одетой замшевым лесом. Имя Горы — нежное, гибкое, опасное — восхищало: Змейка! Такие имена мог давать только Поэт поэтов, только Народ с его точной дерзостью мог столь великое назвать столь ласково-уменьшительно, громадно-неживое — таким молниеносно-живым пометить! Председатель ласково позавидовал: Народ — Бог, Ему доступно непостижимое. Усмехнулся своей «зависти»: не зависть — восхищение! Даже остановился на миг, приняв позу ученика, то есть разинув рот и хлопая ресницами, чтобы смахнуть слезы удивления. И долговязо пошагал навстречу Змейке…

Да, он был долговязым, в пору бедности — жилистым, легким на ногу, на слово, в пору болезни, слабости, недоедания — хрупким, нелепо-трогательным, как подросток. А слезы у него навернулись еще и потому, что он ясно прочел, увидел: вскоре, когда люди опомнятся, отъедятся, приоденутся, отстроятся да примутся ровнять горы с низинами, — Змейку разрушат первою, потому что она — первая из гор со стороны степи и потому что она так невозможно, просто и мощно красива…

Здесь, у колокольного подножия Змейки, сходятся обе версии прибытия Председателя.

Доподлинно известно, что восхищенный Горой Председатель решил обогнуть Змейку слева.

Широкая золотистая степь раскатывалась отсюда вдаль. Там и сям рычащими звуками Земли торчали Горы-сестры, как бы вынырнувшие из-под спуда — глубинными существами, а то и окаменелыми стонами роженицы-Земли, когда она тужилась сообщить Вселенной нечто о своем внутреннем жаре. Тогда-то высшим Словом ее стал белоснежный верблюд Эльбрус. А вздохи, крики, бормотания раскатились хребтами вокруг на все стороны вплоть до параболического удивленного «О» — Змейки.

В небе, синем до сердечной боли, сияли здесь одновременно радостно-звонкое солнце и тихая снежная луна. Признаки сходились: здесь ступило на землю пространство вечной Весны и Сказки.

Древние сказители знали: пространство и время абсолютны, едины. День-ночь, двенадцать месяцев, вчера-завтра сходятся у костра Вечности. Всюду — и здесь, на Земле, — Сегодня стоит всегда.

И юное Будущее из незапамятно-юного Прошлого улыбаясь глядит на вечное Сегодня…

Вот уж и пыль дорожная кончилась. И под горящими ступнями Председателя поскрипывал и кололся мелкой щебенкой ослепительный Кремнистый Путь — в пространстве Сказки, Поэзии, Истины, которое всегда здесь, но к нему идучи, надо износить двенадцать пар железных башмаков, двенадцать посохов железных сбить, двенадцать хлебов железных сгрызть (конечно, если все это богатство у тебя имеется). Зато придешь — и любой твой шаг, каждое слово твое станет — Поэзия. И станет ясно, что «звезда с звездою говорит» в прямом смысле беседы. И что пустыня действительно внемлет — мириадами ушек чутко настороженных — Богу Жизни Космической. Потому не салонное «творить искусство», а библейское — прийти и быть в стране обетованной Завета, которая — всюду.

Председатель не вглядывался, не вслушивался, а впитывал пространство. Мир врывался в него, как большая вода в бездну. Его даже слегка пошатывало от ярости впечатлений. Впрочем, и от бескормицы тоже. Он не смог бы точно вспомнить, когда ел в последний раз.

И все же Председатель не в Железноводск устремился, куда у него было поручение от одной Русалки, а как зачарованная планета, пошел вокруг Змейки, насыщаясь воздушной свежестью, сиянием земли и неба.

Попутно он обнаружил, что на Змейке живут одновременно разные времена года, различные погоды обитают. У подножия стоял преждевременный ноябрь. Черные полуоблетевшие деревья блуждали в туманце. Несло сырым гниющим листом, болотом, терпкой корой. Зато повыше, на южном склоне, царил пылкий сентябрь, обжигали зренье кусты шиповника, забрызганные спелой ягодной кровью, трепетал алый барбарис, боярышник развесил запекшиеся плоды, но главенствовал в стане ягод, конечно, сочный праздничный кизил. И все это роскошное население лесное тянулось к Председателю, щедро и ненавязчиво предлагая сияющие дары, которые тот с благодарностью принял. Дружественные первожители горы признали Посланника. Впрочем, население здешнее было принципиально добродушным и признавало Посланниками всех пришельцев: людей, зверей, птиц, насекомых.

На вершине горы было голо, каменно, жгуче: климат близкий к космическому. Время — вечность. Здесь-то Председатель и наткнулся вскоре на костерок и компанию вокруг него — ягодников, бродяг ли охотников.

Тем временем солнце кануло в фиолетовый туман у дальнего края земли. Упали электрически-синие сумерки. Первый день пребывания Председателя на Северном Кавказе закончился.

Компания у костра вела себя в духе Хартии: на Председателя было обращено ровно столько внимания, сколько надо, чтобы потесниться, освобождая место у костра.

Председатель шепотом, чтобы не нарушать живой оранжевой тишины, поздоровался. Самый старший костровик сдержанно-приветливо кивнул в ответ. Самый младший протянул закопченную латунную кружку, полную черного душистого отвара травно-ягодного чая. Нашелся и удивительно вкусный ржаной сухарик с прилипшими к нему крошками махорки. «Так вот какой он, железный хлеб!» — понял Председатель, принимая угощение. «Сколь Народ щедрее любой личной щедрости», — устыдился он, вспомнив о подкинутой давеча цыганчонку корке.

Костер пылал. Потрескивал в огне хворост. Взлетали в черный космос багровые, желтые, синие искры, мешаясь с громоздко пылающим Млечным путем. Жутко — над самой головой, грозя запалить волосы, нависли огненными вихрями созвездия союзных миров. Неспешно текла беседа костровиков на тарабарском каком-то невнятном наречии, впрочем, малословная, с безднами опущенного, заглазно известного говорящим смысла. Лишь некоторые узловые слова пробивались искрами от костра всеобщего разговора. Казалось, речь идет о чем-то насущном — то ли о погоде последних шатких тысячелетий, то ли о видах на урожай звезд и младенцев будущего мира.

Постепенно костерщики угомонились, прилегли кто как у огня, задремали, засопели, и Председатель остался наедине с полыхающим небом, по которому скользили ночные драконы — то ли душ беспокойных, то ли полупрозрачных облаков. Вот и костер прогорел почти. И хвороста не было уже под рукой, чтобы подбросить в пищу пламени.

И так хорошо, спокойно и чисто было здесь, у огня, между небом и землей, среди спящих родных чужаков, что он стал потихоньку доставать из своей наволочки горсти драгоценных записей и подбрасывать их в душу костерка, чтобы она не погасла пока что. Вот ведь у записей было еще одно замечательное свойство — они могли гореть.

Что же касается Истины, отразившейся краешком своим на бумажках, то она ведь не горит и вообще неуничтожима. Ведь то, что сгорело с бумагой, можно прочесть по звездам и снова когда-нибудь нанести на пергамент или магнитную ленту, переведя космическую речь на язык ликбеза, доступный, кажется, всякому, но внятный ли?..

Когда Председатель проснулся, никого у костровища уже не было. Собеседники ночные деликатно бесшумно ушли. Наволочка под головой Председателя в который раз уже похудела, только и оставалось в ней, что увесистый «гроссбух», конторская книга с отрывками из Всеобщей Книги Земли: рвать «гроссбух» на топливо было бы слишком шумно. Теперь он мог продолжать свой путь в Железноводск налегке и с легким сердцем. Тем более что знал уже наверное: в лесах и на вершинах гор живет неизвестный народ, безобидный для путников.

В Железноводске Председатель должен был найти дачу, где обитали две сестры той третьей, которая и направила его сюда. Они разговорились как-то в бакинском госпитале, где Председатель умирал от истощения среди умиравших от сыпняка. Та сестра, которой он запомнил одни очень темные, ужаснувшиеся чужому страданию глаза утопленницы, велела ему пробираться на Северный Кавказ, где остальные две ее сестры как-нибудь подкормят и отогреют его до весны: не ехать же теперь в зимнюю, окончательно бесхлебную, ледяную Москву умирать.

Пришел в городок ввечеру уже. С трудом отыскал утонувшую в сыроватом осеннем лесу хибарку сестер. Поднялся на три ступеньки веранды. Увидел распахнутую во внутреннюю тишину дома дверь и выплывающих навстречу беззвучно и нереально, как сновидение или сказка, двух баснословно красивых женщин: одна вороная с синими глазами, ведьма, конечно, другая светло-русая, болотно-зеленоглазая вила, мавка или еще какая лесная нежная нежить. Увидел и рухнул ниц на дочиста выскобленный душистый — успел почуять — пол веранды…

Очнулся тут же на веранде. Ощутил себя лежащим на матрасе, пружинисто набитом свежим целебным сеном, под жарким и уютным верблюжьим одеялом, источающим запах вечного кочевья. А с двух сторон — солнечно-лунным противостоянием — склонились к нему те же два сказочных лица с совершенно круглыми от испуганного удивления глазами, которым нельзя было не улыбнуться.

Испуг на лицах лесных духов сменился если не радостью, то удовлетворением: отлегло! Председатель был бурно и бестолково наперебой расспрошен, извлечен из-под одеяла, ужасен при помощи подпорок из двух-трех подушек, накормлен ароматной золотой мамалыгой, напоен травным — из двенадцати загадок луговых — чаем, снова расспрошен с пристрастием и яркими междометиями по ходу заплетающегося повествования, оставлен, наконец, в полном покое жителем воздушной веранды — на любой загаданный им срок.

Покатились дни незаслуженного, невероятного счастья. Впрочем, для председателя это был один недробный космический день, то солнечно-восторженный, то теневой, лунно-взгрустнувший.

Сестры работали: ведьма, естественно, секретарем-машинисткой в исполкоме, вила, конечно же медсестрой госпитальной. Должности не ахти какие, заработок ничтожный, каких-нибудь триста-четыреста тысяч советских рублей в месяц. Однако на кукурузную мучицу для мамалыги худо-бедно хватало, если только ее давали на паек. Иной раз перепадало и с полкило отличной требухи по талонам — исполкомовке. Приходилось время от времени тащить какую-нибудь вещицу на барахолку для эквивалентного обмена на продукты, которых паек не обеспечивал: муку нормальную, пшеничную, сало, картошку, зелень. Но было ясно, обмены эти вскоре прекратятся, так как менять уже и нечего, пожалуй. Дом стал пуст и светел. Давняя мечта Председателя — обитать в доме, где живет воздух, свет и больше ничего. Сестры, правда, не вполне разделяли его вкус. На лица их, чистые и какие-то даже полупрозрачные, иногда набегали тени — печали? недоедания? Постепенно они все больше походили на тех, кем представились Председателю сначала, — на тощих милых лесных духов.

Сам он, напротив, окреп. Мяса, правда, на нем не прибавилось, зато жилы приобрели прежнюю прочность и упругость, держали его длинное тело стройно, легко. Он стал похож теперь на бегуна на сверхдальние дистанции. Вокруг головы неярко сияли волосы — нимбом света осеннего, соломенного в глазах же прибавилось синевы с дымком. Сутками бродил в окрестных лесах, натаскивал хвороста для приготовления пищи, да и впрок на зиму. Как хворост, собирал мысли, записывал их на клочках бумаги, подаренной ведьмой-секретаршей. Совал клочки в наволочку, либо ронял наземь, подражая деревьям осенним, — золото мыслей среди золота листвы.

Бумажки эти, рассказывают, засеяли всю окрестность гостеприимной дачи. Можно было предвидеть: вырастут на этой красноватой, желтоватой, бурой землице когда-нибудь белоствольные деревья с синеглазыми листьями и высокие поэты с лиственными глазами, повернутыми к небу…

Однажды Вила пришла с туманным лицом. Плечи ее поникли, волосы пахли болотом и отчаянием: медсестры стали, оказывается, уже не нужны, и ее сократили. Увольняли теперь многих: в стране безработица. На производстве оставались часто одни директора, секретарши и сторожа.

В тот вечер Председатель уклонился от ужина, считавшегося в их маленькой коммуне обедом, сославшись на невыносимую сытость, которая будто бы мешала ему думать, отнимая все силы на пищеварение. Ночью незаметно ушел, захватив подаренную ему пару старых калош. Хартия неукоснительно требовала, чтобы при необходимости сокращения штатов в первую голову самосокращался Председатель.

Грунтовая дорога на Пятигорск, мягкая от палой листвы, неслышно струилась непроглядным лесом. Во тьме чувствовалось большое движение: лесные люди теснились, раскачивались, шумели. Происходило великое вече или дубы да ясени, по-новому, митинговали? Обсуждалась неслыханная новость: приближение ноябрьской грозы, чреватой лесными пожарами. Председатель не вмешивался: эти все знают, правильно решат, сами справятся.

Лес кончился. Прошли темные и безмолвные, притаившиеся за ставнями, за заборами глухими, неприветливые пригороды. Дорога стала жестче, шаги отдавались здесь на всю округу. Председатель шел легко, разогревшись от работы хода. Широко вдыхал вкусный воздух ночной: таким вот живым дыханьем нагорным полезно питаться. Светоночь не пугала, была для него, пожалуй, более день, чем общепринятый светодень, потому что полная ветреная тишина не мешала мысли работать. А боль расставания с добрыми и прекрасными сестрами тяжким золотом давно утонуло в громадном озере грусти, которое у жителей земли называется душой, а у Посланцев-косможителей — состраданием (впрочем, те и другие, согласно Хартии, не только равны, но и просто одно и то же). Под утро Председатель вступил в Пятигорск.

Вершина главного шатра Бештау окрасилась уже оранжевым. Машук же, сизый, прятался в тени дальних горных семейств. «Скоро он станет белым от зимы, но розовые кроны берез…» — подумалось озябшему Председателю. «Нет. Пожалуй, он белеется березовыми стволами, которые вырубят потом на топливо во время следующего приступа войны, подобной возвратному тифу». Все будущие приступы уже вычислены. Составлен график здоровья Земли и Вселенной: Лечение назначено. Предсказания занесены в «Доски Судьбы» — тот самый «гроссбух». «Вот тогда-то Машук и станет сизым. А сейчас он белый-белый!» — догадался Председатель, которому доступно было видеть сразу все времена. Дальнозоркий и рассеянный от чрезмерной сосредоточенности, он постоянно в них путался.

Остановился на мгновение, достал из наволочки еще не заполненный письменами клочок бумаги, накарябал огрызком химического карандаша несколько неровных пружинок-строчек:

Сегодня Машук, как борзая, Весь белый, лишь в огненных пятнах берез…

Неожиданно он заметил каких-то горожан, что, несмотря на ранний час, пришли все же для того, видимо, чтобы приветствовать Председателя и передать ему ритуальные Ключи от города. Он был смущен: как они узнали о его прибытии? К тому же где-то поблизости находится священное место прощания с Поэтом. Нескромно как-то устраивать церемонию именно здесь, в кругу возвышенной печали и размышлений.

Как бы уразумев мысль Председателя, встречающие не стали шумно приветствовать его. Просто один из них выхватил увесистую наволочку (конечно, чтобы помочь!), другой, несколько грубовато уронив Председателя на влажную травку обочины, ловко стащил с него дареные калоши, третий схватил его за шиворот, то ли затем, чтобы помочь ему подняться, то ли стаскивая с него старенькую, но приличную еще женскую кофту — от ведьминских щедрот.

В этот момент, однако, появились новые энергично действующие лица в форме народной милиции. Они урезонили не в меру ретивых подданных, наведя на них наганы. Наволочку пока что вернули Председателю. Калоши же исчезли вместе со снявшим их гражданином где-то в придорожных кустах орешника.

Председатель начинал осознавать горьковатую истину: жители Пятигорска, по крайней мере, некоторые из них, не слишком-то гостеприимны. Он попросил свой торжественный эскорт на секундочку задержаться и заметил для памяти на клочке ведьминско-исполкомовской бумаги: «Их души жестоки, как грабли (от „грабить“)…»

— Вы, видно, тоже писатель? — осведомился сопровождающий Председателя милиционер.

И — Отчасти. Но не только, вернее, не столько писатель, сколько… потомственный творянин изобретатель в отличие от встречавших меня только что приобретателей, — пояснил тот, слегка озадачив милиционера.

— Ладно, доставим тебя в Тер. РОСТА*, там разберутся в твоих писаниях, — заверил милиционер, неожиданно перейдя на доверительное «ты»…

В Терской РОСТА разобрались. Обрадовались новому «штыку». Попросили сделать несколько подписей к плакатам. Получили изумившее всех «Воззвание к народам всей страны»:

«Вы, поставившие ваше брюхо на пару толстых свай, Вышедшие, шатаясь, из столовой советской, Знаете ли, что целый великий край Может быть, станет мертвецкой?..»

Председатель, оказывается, знал обывателя. И знал голод. И знал путями неисповедимыми истинное состояние страны, которое в то бурное и оттого смутное мгновение мало кто знал доподлинно, разве что сам Народ. Так что «Воззвания» тут же зачислили в штат РОСТА на временную работу (постоянного тогда, как и всегда, впрочем, ничего не было) сторожем, учитывая то, что ночевать ему было негде, и то, что другой вакансии все равно не было. Ему выдали пару добротных солдатских ботинок с обмотками, почти не ношеных, пайковые карточки и положили скромную, но твердую зарплату в триста тысяч советских рублей, не считая гонорара за подписи к плакатам. Хотели даже немедленно выплатить тысячу, имевшуюся в кассе, за вышеприведенное «Воззвание», но Председатель мягко отказался: руководство РОСТА не было знакомо, видимо, с Хартией, которая считала «Воззвание» актом чрезвычайным и, конечно же, не имеющим эквивалента в земных или даже космических ценностях. Кроме того, плата за исполнение прямых обязанностей Посланника немыслима. Так что Председатель согласился принять эту тысячу лишь в качестве аванса за будущую охрану материальных и духовных ценностей Тер. РОСТА. И тут же почувствовал себя по меньшей мере миллионером. При этом удивился, что позаимствованные еще в санпоезде его ботинки так быстро возвратились к нему, да с «наваром» в виде обмоток.

День выдался пасмурный. С севера надвигались на горы тяжелые огненосные облака. Однако в разрывах облачных посверкивало солнце. Улицы кишели разношерстной толпой. До ночной работы было еще далеко. Перекусив кое-как в губисполкомовской столовке, Председатель вышел на площадь базарную.

Лохматый Машук в папахе сизого каракулевого облака навис над забитой народом и телегами площадью, наблюдая ход людских дел. Председателя притягивала эта загадочная громада, позволившая городу расположится на краешке каменного своего бешмета. Как обычно, следуя неосознанному порыву, Председатель быстро пошел, почти побежал к горе. Вот и набитая тысячами подошв тропка — ниткой бежит вокруг Машука. Двинулся тропкой на запад. На ходу уже понял — совершить давно задуманный хадж, ритуал поклонения и любви к Посланнику, Брату в Небесах, покинувшему здесь Землю. Покинувшему?..

Вот она, заветная поляна! Обелиск. Нездешние омерзительные грифы по углам квадрата. Черные цепи ограждения. Что это? Символы отношения к Певцу? Что они говорят о Певце? Зачем его оцепили?

Внимательно огляделся — первым, нынешним зрением. Оторопел: истертые черногранитные плиты, затоптанная чахлая травка, мусор, окурки. Запах березового дымка, паленой шерсти, горелого мяса — шашлычная «Вдали от жен», тоскливый национальный оркестрик, выстрелы — пробок шампанского. Что это? Вечные поминки? Туристы — толпами — в местпромовских тапочках, экскурсовод в тюбетейке, косящий близорукими водянистыми глазками. Скука. Глупость. Затмение смысла…

Нет-нет! Долой внешнее, невидящее зрение! — Прислонился к изрезанному перочинными ножами стволу юного ясеня, закрыл глаза и — вот оно, было, было! Была живая лесная поляна, тайная, тенистая, таинственная, не здесь — гораздо дальше! И тучи ползли по верхушкам широкошумных дерев и валились клочьями тумана в траву и на головы неспешных всадников в армейских полевых мундирах (и один — в черкеске), посверкивали сполохи в тучах, а казалось — перед самыми глазами верховых. Нечто надвигалось, мрачное, неизбежное, настоящее: гроза, убийство, бессмертие, война, небо, грузный, стареющий на ходу век?

В зарослях орешника бродила удивленная козочка на пуантах, газель, с глазами восточной красавицы. Орлы устроили карусель в просвете облаков. Что разглядывали они?

Дышалось так свежо, как впервые в жизни…

«На родине красивой смерти — Машуке, Где дула войскового дым Обвил хвостом пророческие очи…»

Нацарапал в «гроссбухе», запомнил увиденное — и только. А теперь давно ведомую правду:

Певца прекрасные глаза, Чело прекрасной кости К себе на небо взяло небо…

А теперь — тайну — приоткрыть — для имеющих уши — разума:

И луч тройного бога смерти По зеркалу судьбы блеснул По Ленскому, и Пушкину, и Брату в небесах. Певец железа — он умер от железа…

Как Олег, любящий коней, принял смерть от коня своего. Как каждый влюбленный примет смерть от любимого. Но смерть от Любимого — разве не

Бессмертие?.. И вот оно — высшее зрение — Озарение: И в небесах зажглись, как очи, Большие серые глаза. И до сих пор им молятся олени… Когда полет орла напишет над утесом Большие медленные брови…

Тощий дерганный наездник в новенькой черкеске спрыгнул на землю, в густую первозданно пружинистую траву. Глаза его бегали, он принужденно усмехался. Другой всадник с бледнооливковым серьезным лицом и задумчивым отрешенным взором спешился легко. Похоже, ему некуда спешить: вечность впереди. Двое других явились раньше и теперь отмечали какие-то точки, протаптывали тропку в нехоженой траве, действовали деловито, умело.

Вот первые двое разобрали предложенное оружие, разошлись, стали лицом друг к другу. Прозвучал счет. Жест-указ — в небо, рукой с пистолетом — в нависшую тучу — напоминанием. Другой выстрел — в цель, но слегка мимо цели…

И тогда Председатель узрел небывалое: время остановилось. То есть оно застыло: застыли облака — ледяным туманом, застыли орлы в полете — будто вмерзли в молочную синеву, застыл даже луч солнца, прорвавшийся было сквозь тучу — на полпути к траве. Двигалась только пуля — медленно, неохотно, продавливая застывшее, броневое пространство — мимо Цели… И тогда сдвинулся ОН: медленно, задумчиво, но решительно стал — на пути у пули. И она нехотя вошла в Его грудь. Но Его там уже не было: «К себе на небо взяло небо!»

И молния синей веткой огня Блеснула по небу И кинулась в гроб травяной, Как почести неба…

И все задвигалось, ожило… Стрелявший — в обмороке. Секунданты бросились к сраженному. Лошади захрапели, испуганные молнией, попытались сорваться с привязи…

Помчались мгновенья, годы, века. Воздвиглись города. Упали кроны. Погибли и возродились народы, Разрушили Змейку. Убили любовь. Придумали и заселили лагеря. Миры перевернули. Остыли, застоялись, разбрелись, проснулись. Принялись оживать, медленно, неохотно…

Потянуло шашлычным дымком. Туристы сгрудились. И экскурсовод-тюбетеечник, сведя зрачки к переносью и ткнув ореховой указкой, на которой была выжжена увеличилкой надпись «Привет с Кавказа!», в сторону обелиска, тускло соврал: «Его убило самодержавие».

Председатель очнулся и, не оглядываясь, пошагал на службу под смеркающимися облаками.

Прошел, кажется, месяц, потому что Председатель получил зарплату за охрану никому не нужных письменных столов и еще за составление текстов агиток и подписей к плакатам — миллион советских рублей. «Приличная зарплата! — так думает начальство, — на хлеб, воду и бумагу хватит». На самом деле, ничего он не заработал. На самом деле, это помощь человечества — на топливо для работы мысли Председателя, он знает. И не «работает», а просто пылает, как Учитель-Солнце. Сделано мало. Но и этого не приемлют пока на Земле: не время, что ли? Какая-то Кассандра в брюках!

Ну что ж, ну что ж… Ноги обуты. Силы восстановлены. Зима где-то за горами. Космические сообщения нарастают лавиной. Говорят — гора и былинка, дождь и метеориты, сердце и солнце, и глаза — беженцев из умирающих центральных губерний, и страшное молчание милых лесных духинь…

«Странно как-то все сходится. Не успел представить себя богачем — и вот уже миллионер!» — усмешливо подумалось.

И поспешил — пешком же — в Железноводск — делать предложение безработной и опечаленной Виле. По пути несколько раз останавливался, накарябать конспект Речи — формулу Предложения:

Детуся! Если устали глаза быть широкими, Если согласны на имя «браток», Я, синеокий, клянуся Высоко держать Вашей жизни цветок, Я ведь такой же, сорвался я с облака…

Радостно подумалось: она поймет! А то, что он выдает за свое, несколько необычное с точки зрения землян, происхождение, то Хартия настаивает на полной откровенности посланника — всегда, но особенно в подобных случаях.

Светодень роскошный, «буддийский», — как выразился чуть позже некий Мастер, погибший вскоре под колесами триумфальной колесницы взбесившегося времени.

Предчувствие томило и беспокоило Председателя. Он не мог еще толком определить источник беды, но чувствовал адскую тяжесть на душе. И в то же время столько рушилось со всех сторон синевы и сияния, так пылали и жглись окровавленные виноградники на склонах холмов, столько жара и доброжелательности дарило небо этой могучей местности, так юны и чисты были полуоткрывшиеся бутоны роз в придорожных палисадниках, осыпанные солнцами росинок, что Председатель вынужден был остановиться. Великая щедрость этого мира не давала проходу, вызывала бешеное сердцебиение.

Председатель задыхался от баснословной Красоты. Он знал: в Поволжье слякоть, стынь, бескормица, мертвые…

Шел прежним, знакомым уже лесом. Широко шумели под ветром, сокрушенно покачивались мощные кроны. Рушились, осыпались, хрипели под ногами желтые, зеленые, пунцовые, страшные, волшебные, разгневанные глаза леса. Из шелестящей ласковой полумглы проступало, мерцало, печалилось тихое лицо Вилы. Вот и дача знакомо забрезжила в просветах чащобы…

На даче пустынно, грустно, разграблено. Ближайшие соседи сообщили: Вила померла с полмесяца тому — от голода, страха или же сыпняка. Ведьма, похоронив сестру, срочно вышла замуж за некоего надежного снабженца и переехала куда-то на казенную квартиру.

«Певец железа умер от железа. Вила-медсестрица печальная умерла от тифа и печали. Я никогда не умру, потому что не жил еще», — мелькнуло в сознании Председателя как-то мимолетно и необязательно.

Предзимний порывистый ветер шевелил жухлую травку, опавшие листья, перемешанные с пожелтелыми обрывками исписанной бумаги. А с нахмурившегося неба уже летели белые записки для председателя на вселенском, ныне мало кому известном языке: Его срочно, хотя и временно, отозвали с лица Земли.

Но он позволил себе чуть-чуть задержаться — из своеволия, сострадания и долга — пока не передал наброски «Досок Судьбы» в надежные руки первого встречного подданного, который согласился их принять. Это произошло уже где-то в центральных губерниях страны после железной остервенелой зимы, после сырой лихорадки весенней — посреди огня, лета и голода.

Председатель покинул Землю, соединясь с космическим Духом Жизни единой. Тело его — временное ненадежное жилище — покойно вытянулось на сбитых досках лежанки: глаза прикрыты, нос уставлен в небо, в костистых, некогда чутких пальцах букетик полевых братцев-цветков, милый земной подарок последний. А он ушел. Ибо гласит заключительный пункт Хартии, «если председатель бессилен вести своих подданных и не в состоянии превзойти последнего из них в бедствиях и страдании, Он считается самоотозванным, чтобы временно пост свой передать силе местной, железной, крутой, демонической…»

Впрочем, есть сведения, что Председатель заболел и умер просто от крайнего истощения…

 

Гости номера

 

Михаил Жинжеров

Росла зелёная ёлка не в лесу, не в чаше густой. Не зайца, лису и волка пленяла своей красотой. Стегал её ветер хлёсткий, неслись облака к реке, Стояла на перекрестке в маленьком городке. Высокая, стройная, пышная. Как будто из детских снов. Она не казалась лишней среди машин и домов. Носились белки вприпрыжку среди зелёных ветвей. Красивые, сочные шишки радовали детей. И раз в году на рассвете, в ожидании волшебства Её наряжали дети к празднику Рождества. Высокие и низкорослые, уставшие от трудов, Ей улыбались взрослые, вспомнив родительский дом. Но раз набежали тучи, и с яростью хищного зверя Прошёл ураган могучий, ломая дома и деревья. Вырвал он ёлку с корнями, легко, как будто смеясь. И пала она ветвями в жидкую, липкую грязь. И осветила зарница бури жестокой последствия. Маленькую частицу, всеобщего злого бедствия. Люди спешат на работу. В школу бегут подростки… Но не хватает чего-то на маленьком перекрёстке. Люди проходят мимо. В школу бегут подростки… Ёлочка неотделима от маленького перекрёстка.
Ледовый дворец сияет. Алмазный сверкает лёд. Оркестр так чудесно играет, Что сердце в груди поёт. Уносятся чувства в туманную даль. Ласкают наш слух музыкальные волны. Уходят из сердца тоска и печаль, И радость свободную душу наполнит. А фигуристы стройные, Ловкие и умелые, Страстные и спокойные, Быстрые и смелые. И пары на льду не танцуют, живут, Страдают и любят, о чём-то мечтают. Как рыбки по синему морю плывут. Как птицы по чистому небу летают. К жюри обращаются взоры. Судить непростая работа. Не все попадут в призёры И на пьедестал почёта. Но танец закончив, на зал посмотри. Не все вы призёры, не все победители. Но разве оценки вам ставит жюри? Оценки вам ставят влюблённые зрители. А музыка с танцем сливаются В какой то невиданной страсти. И мир вокруг улыбается, И жаждешь любви и счастья.
Историю жуткую мне рассказали, в ужасе дыбом поднялись волосы, Какой-то хам на каком-то вокзале посмел на собаку повысить голос. Против такого кощунства поднялись возмущения волны, И за свою бесчувственность и грубость наказан виновный. Почёт животным и уважение, а грубиянов нужно учить, Сдержать эмоции нет терпения? На человека давай кричи. Кричать полезно, себя возвышаешь, кого-то унизить способ верный. А также лёгкие развиваешь и успокаиваешь нервы. Но надо знать на кого кричать и быть внимательным очень нужно. Не то полицию могут позвать, а могут и применить оружие. Амбал здоровый опасен тоже. И ты его старайся не трогать. А то возьмёт да и треснет по роже, да так, что ещё и протянешь ноги. На подчинённых кричать охота? Здесь можешь себя совсем не сдерживать. Боится он потерять работу, да и другие его не поддержат. Хорош эмигрант, коль не слишком гордый. Только смотри, чтобы был он белый. Он в суд не подаст и не двинет по морде. Кричать на такого ты можешь смело. Кричи на больных, пожилых и убогих. Этих ни капли не опасайся. Кроме того, их достаточно много, кричи, оскорбляй их и наслаждайся. В себе эмоции не держи. Не в моде вежливость и культура. Кричи, ори, вопи и визжи. Свою злобно-хамскую тешь натуру.
Даже на отдыхе взгляд насторожен. Врагами жестокими он окружён. Только свобода волку дороже. Волк ни к кому не придёт на поклон. Он опасается каждого звука. Голоден часто бывает зато. Подобострастно не лижет он руки и ни кому не виляет хвостом. Волку никто никогда не поможет. Еды не подкинет голодной порой. Волк одинок, ненавидим, так что же: злобный, жестокий, но гордый герой.

 

Светлана Ивченко

Пусть не была она на поле боя И раненых с него не выносила, Но день и ночь она волчицей воя, Лишь только о спасении молила: «Спасись, сынок, Останься жив, родимый, Уберегись от пули и от мин. Я буду ждать, на сколько хватит силы. Останься жив, прошу тебя, мой сын!» Уже себя не помня от тревоги, В полуразрушенную бомбами церквушку, В тридцатиградусный мороз, стирая ноги, С трудом неимоверным шла старушка. А вьюга, издеваясь, заметала Сугробом белоснежным путь в обитель, Но Мать замерзшими губами все шептала: «Не дай ему погибнуть, Наш Спаситель!» Уже оттуда не хватило сил Той женщине домой дойти. И на руках ее из церкви выносил — Сын, задержавшийся, на пять минут в пути… Нет, не оружие спасало вас, поверьте — Молитва матери уберегла от смерти…
Холодно! Как душу обнаженную одеть? Холодно! И чай не помогает, чтоб согреть. Холодно! Дрожу, и буквы пляшут по строкам. Холодно! От слез горячих, побежавших по щекам. Холодно! Непонимание будущего дня. Холодно! Горчит утратой в горле полынья. Холодно! И, завернувшись в самый теплый плед — Холодно! Пока нага душа — не будешь ты согрет…
Я его не любила, просто, нравился очень — Коренастый, курчавый парнишка. А меня, увидав — был, слегка озабочен И забавный, как плюшевый мишка. Мною был одержим и дарил мне ромашки, Мимоходом, на клумбе срывая. Чернобровый красавец в армейской фуражке… И теперь сердце, ох, замирает. Я его не любила, просто, нравился жутко. И играла его я любовью. Для меня это было невинною шуткой… Он отдался любви с головою. Для меня для одной он писал свои строки О любви! О любви! О разлуке! И домой уходил он такой одинокий… На прощание, целуя мне руки. Я его не любила, просто нравился сильно… А он в руки рюкзак среди ночи — И в горячую точку — мой воин России… И ни слуха… ни духа… ни строчки…

 

Илья Никольский

Ты так мила и так прекрасна, Юна, игрива и нежна! Ох, как любить тебя опасно, Но, черт возьми, ты мне нужна! Кидаюсь в омут с головою, Как будто завтра умирать! Твою любовь себе присвою И с нею в омут мой опять… И пусть мне «за глаза» ухмылки. Мне наплевать! Я так хочу! Я буду страстным, буду пылким, Коль мотыльком в огонь лечу! И пусть я разобьюсь «в лепёшку» И повторю ошибки вновь — Я не умею понарошку Кому-то обещать любовь!
Поговори со мной, поговори… Быть может, голос твой меня спасет. Поговори со мною до зари, Пусть времени река нас унесет… Поговори со мной о тех краях, Где солнце дарит счастье на рассвете. Поговори о сказочных морях, Где мы с тобою плещемся как дети. Поговори о белых облаках, Парящих в бесконечности свободы, Обретших дом у неба на руках На все свои бесчисленные годы… Поговори о призрачных мечтах, Которые могли бы нам присниться, Быть может, ты единственная та, Чей голос заставляет сердце биться. И о любви со мной поговори, Которая не ведает предела, Поговори со мною до зари О том, о чем сама бы ты хотела… Поговори со мной, поговори…
Она ждала… и кофе по ночам Заваривала чаще, чем хотела, И время вниз стекало по свечам… Она ждала… а ждать она умела. Она курила суперлегкий Vogue И грела ноги в шкуре у камина. Она любила, как никто не мог, И пахла спелой свежестью жасмина… Она писала белые стихи, И солнце для нее вставало в восемь, И глаз ее бездонных малахит В рыжеволосую вплетался осень. Она всегда гуляла без зонта И промокала под дождем до нитки. И всюду оставляла просто так Пустые безымянные «визитки». Она была сама собой полна — Самодостаточная целостность вселенной — Прекрасная далекая луна С одной непостоянной переменной… Она ждала… чего и почему? Мне никогда не получить ответа. Ей — быть одной, а мне — быть одному… Я был влюблен в нее… давно… когда-то… где-то… Она ждала меня, ждала…
Прости, я больше не вернусь И никогда с тобой не буду, Слезой хрустальной разобьюсь И навсегда тебя забуду… Прости за свет в твоем окне, Что ночью обо мне тоскует И в беспросветной тишине Поверить в это не рискует. Прости, что больше никогда Не обниму тебя за плечи. Прости за то, что навсегда, Увы, погасли наши свечи… За дней пустых ненужный сор, За то, что не могу иначе, И друг для друга с этих пор Мы больше ничего не значим… Прости…
Нам на двоих с тобою небеса И осень, и тумана белый шелк, И на моих ногах твоя роса, Какою бы дорогой я ни шел… Нам океаны, полные чудес, И ветер в паруса несет свободу. Нам на двоих дремучий старый лес, Что пожелтел в такую непогоду. Нам высота и горизонта даль, И ночь волшебно звездами мерцает… Нам на двоих делить себя не жаль — Нам на двоих одна Любовь сияет. Для нас в полях рассыпаны цветы, И пламенеют золотом закаты… Нам на двоих все то, что хочешь ты, И все, что сбудется для нас когда-то… Всё лишь для нас! Весь мир у наших ног! Все радости, надежды и печали Нам на двоих с тобой… но видит Бог, Мы никогда друг друга не встречали…

 

Елена Фёдорова

Я тебя обниму, как гитару, Чтоб узнать твоих струн натяженье. Я тебя обниму крепко-крепко, Чтоб почувствовать душ притяженье. Я тебя обниму и услышу Твоё тихое сердцебиенье. И пойму, миг любви фантастичен. Он подобен сиянью, свеченью, Вниз упавшему метеориту, Яркой вспышке, взрыву, затменью… Ничего между нами, поверь мне, Не исчезнет, не канет в забвенье… И на кончиках пальцев, на струнах, На коленях лежащей гитары, Наши чувства найдут подтвержденье И в сердцах разгорятся пожаром…
Твой дом наполнен гаммой разных звуков, Как будто музыкальная шкатулка. И даже в кухне ходики стенные Поют о счастье звонко, а не гулко. Старинный механизм вращает стрелки, Нас в мир волшебных сказок возвращая. И музыка врачует наши души, Нам жить мечтой о чуде помогает. И замирает время между строчек, Меж взглядов, вздохов, мыслей, откровений… И ты становишься космической частицей, Необходимым винтиком Вселенной…
Хочешь, я стану прежней, Прежней смешной девчонкой С русыми волосами И короткою чёлкой? Хочешь, тебя обниму я И расскажу о прошлом, О том, как с тобой мечтали О самом-самом хорошем? Хочешь, в заоблачной дали Я крылья подставлю ветру И позову с собою Летать по белому свету? Хочешь, с тобой останусь В доме за морем синим, Чтобы глядеть на окна, Где пальмы рисует иней? Хочешь, глаза закрою На будущие измены, Став бледно-лунным ликом Скорбящей за всех Селены? Хочешь, я буду молчаньем И тишиной звенящей? А если захочешь, я буду Обычною, настоящей. Но ты не слушаешь меня, мой милый друг. Всё шире, шире разделяющий нас круг, И всё прочней непонимания стена, И повисает паутиной тишина… Услышь, услышь меня скорее, милый друг. Пусть будет крепким и широким счастья круг. И будет радость продолжаться день за днём. И мы секреты понимания найдём.
Две разные планеты — ты и я. Две разные космические силы. Два урагана, мчащие к земле. Природа наших чувств необъяснима. Два разных человека — ты и я. Два разные созданья неземные. Всё с новой точки, с чистого листа, Таинственно, восторженно, впервые. Хочу узнать твою планету, космос твой. И усмирить на время силу ветра, Чтоб, наконец, понять тебя, понять, Стать спутником твоим, твоей кометой…
Не сможешь остаться, уйдёшь от ответа. И лето закончится грустною нотой. Все песни весёлые вроде бы спеты. Но есть ещё миг от паденья до взлета. Он краток, увы, и его нам не хватит, Чтоб сразу во всём без труда разобраться. Но можно открыто, светло улыбнуться И крепко-прикрепко друг к другу прижаться. На миг, на мгновенье, на долю секунды, На паузу нотную, вздох камертона. И лето продлится, и грустная песня Тогда завершится радостным тоном.
Я стараюсь не думать о ней И не ждать нашей новой встречи. Я стараюсь в потоке дел Помнить фразу, что время лечит. Я стараюсь в вагоне метро Не искать на нее похожую И, в ворвавшемся в трубку «Алло», Не узнать мелодичность схожую. Я стараюсь забыть ее… Только снова, как наваждение: Каблучки и духов аромат И строка из стихотворения. Я по лестнице вниз стремглав, Это явь или сон, быть может… Но фантазию не поймать, Не найти на нее мне похожей. Я стараюсь не думать о ней, Только снова глаза ее чудятся, Тихий голос, духов аромат Все никак, ну никак не забудется. Я стараюсь, стараюсь, старюсь. Я стараюсь не думать о ней?!
Всё будет неважным, всё станет ненужным Когда-то, поверьте, мой друг, Улягутся страсти, обиды отступят, Утихнет любовный недуг. Всё станет неважным, всё будет ненужным, Начнется иной отсчет: Нам ангел небесный крылья подарит И в вечность с собой позовет.

 

Сведения об авторах

Дегтярева Лариса Вячеславна, родилась в 1972 г. в г. Астрахани. В 1994 г. окончила Астраханский технический институт рыбной промышленности и хозяйства по специальности «Водные биоресурсы и аквакультура». В том же году поступила на работу в Каспийский НИИ рыбного хозяйства. Область научных интересов — гидрохимический режим Каспийского моря. Имеет более 50 научных публикаций. Стихи начала писать в 1994 г. Издала 5 поэтических сборников: «Бесцветные гармонии» (1995 г.), «Музеи» (1998), «Открытое письмо» (2003), «Разговоры во сне» (2007), «За кадром» (2012). В 1996 году была принята в Союз писателей России. В 2015 — в Союз российских писателей. Публиковалась в газетах «Очарованный странник» (Ярославль), «Литературная Россия» (Москва), «Хлебниковская веранда» (Астрахань) и др.; в журналах «Ковчег» (Ростов-на-Дону), «День и ночь» (Красноярск), «Южная звезда» (Ставрополь), «Зеленый луч» (Астрахань) и др.

Иванченко Татьяна Павловна родилась в Астрахани в 1966 г. Первые публикации стихов появились в середине 80-х в газете машиностроительного завода «Прогресс», где работала в конструкторском отделе. В 1996 г. на совещании в Ярославле была принята в Союз российских писателей. В настоящее время — председатель Астраханского регионального представительства СРП. Автор пяти стихотворных сборников: «Хроники и пепелища», «P.S.», «Совсем другая книга», «Письма с берегов Большой Реки», «Перевернутая чаша». Стихи и проза публиковались в литературных журналах и альманахах «Мосты», «Зеленый луч», «Астраханский вернисаж» (Астрахань), «День и ночь» (Красноярск), «Башня» (Оренбург), «Паровоз» (Москва) и др. Готовятся к публикации новые повести и рассказы.

Кудба Владислав Надарович. Астраханец. С ранних лет увлекается музыкой и литературой, поэзией. В 13 лет, как самый юный участник Областного Молодежного Литературного конкурса имени Н. А. Мордовиной, награжден специальным дипломом за удачный дебют. Сейчас обучается на 2 курсе философского факультета МГУ. Печатался в сборниках «Лепестки лотоса — 2014» и «Лепестки лотоса — 2015» — астраханского литературного альманаха творческого объединения «Ковчег».

Марков Александр Сергеевич — историк, писатель, краевед. Родился в 1931 году в старинном рыбацком селе Марфино Астраханской области. В детстве перенёс тяжёлую болезнь, после которой передвигается лишь в инвалидной коляске. Окончив исторический факультет АГУ, свыше 20 лет преподавал историю в школе. Александр Марков — член Союза писателей России с 1965 года. Автор повестей «Тайный советник», «Поход в Персиду», «Атаман Метёлка». Изданы книги его исторических очерков «Были Астраханского края», «По следам Разина», «Сквозь времена и годы», «История Астрахани в событиях и фактах», «Сто лет назад», «Братья Сапожниковы», «Одна из рода Ахматовых», «Записки астраханского краеведа» и другие, книги-альбомы «Иконы, коллекции, открытия», «Астрахань на старинных открытках», «Пётр Первый и Астрахань», «Надежда Папаян», «Рисунки писателя Маркова», «Жизнь и труды Алексея Дмитриевского».

Маркова Ольга Александровна родилась в Астрахани в 1964 г. Историк по образованию. В 1996 году на Всероссийском совещании молодых писателей, организованном правлением СРП в Ярославле, была принята в Союз российских писателей по первой книге стихотворений «Осенний блюз». Потом появились стихотворные сборники «Небесные колодцы», «Горсть», «Стражник степи», «Дом из речного песка», изданный благодаря гранту министерства культуры РФ, книга детских стихотворений «Мамины помощники». Публиковалась в литературных журналах и альманахах «Арион» (Москва), «Паровозъ — 2» (Москва), «День и ночь» (Красноярск), «Башня» (Оренбург), «Литературный Кисловодск» (Кисловодск), «Мосты», «Ойкумена», «Зеленый луч», «Астраханский вернисаж» (Астрахань).

Масловский Сергей Владимирович родился в Астрахани в 1954 году. Пробовать себя в поэзии начал с середины 90-х. Автор книги стихотворений «Флюгер». Публиковался в местной периодической печати, в московском художественно-публицистическом альманахе «Литературный факел», в коллективных поэтических сборниках: «Перекресток», «Тамариск», «Мгновения полета», «Мы не можем жить иначе», «Волжская палитра», «Колос(с) слова — 3», «Астраханские стихи», «Мы снова вместе», «Лепестки лотоса» и др. Лауреат областных литературных конкурсов «С Тредиаковским в ХХI век», «День Победы», «Моя профессия — Газпромовец!». Участник межрегиональных конкурсов-фестивалей исполнительского мастерства и авторской песни «Тюльпанов звонкая струна», «Степной тюльпан Богдо», «Дельта», «Зелёный луч».

Матвеев Вадим Александрович родился в 1971 году. По окончании профильного учебного заведения работал на рыболовецких судах в Каспийском море. В 1997 году получил бытовую травму позвоночника. Инвалид 1 группы. Поэзией увлекся в 2001 году. Печатался в самиздатовских сборниках города Астрахани. В 2004 году стал лауреатом областного конкурса «С Тредиаковским в XXI век». Автор книги стихотворений «Вдоль и поперёк» (2015) и книги публицистики «Практика» (2016).

Миляшкин Григорий Васильевич (1953–2016) — родился в Астрахани, окончил радиотехнический техникум, учился заочно на филологическом факультете Астраханского государственного педагогического института. Работал на телевидении, как инструктор парусного туризма водил маршруты по дельте Волги. Поэт, писатель, художник, судомоделист, картограф, иллюстратор книг. Автор книг «Кофе с овощами» (2002) и «Любезные хроники» (2016), автор коллекции арт-объектов и инсталляций «Семантика формы», соавтор (вместе с А. А. Пальцевым) аудиодиска «Ветряные часы» (2005). Член Союза российских писателей (2015).

Перепечкин Виктор Яковлевич родился в 1963 году в с. Сурковка Астраханской области. Стихи пишет со студенческой скамьи. Участник «Семинара молодых писателей Поволжья» (1996). Первая публикация — в журнале для поэтов «Мансарда», г. Санкт-Петербург (1992). Автор поэтических сборников «Капля молчанья» (1997), «Акварель века» (2001), «Калина красная» (2006). Кроме того, публиковался в коллективных сборниках «Астраханский Парнас» (2001) и «За грани века» (2003), Колос(с) слова — 2 (2010), Колос(с) слова — 3 (2010), «Лепестки лотоса» в (2014 и 2016), «По русскому словоглобусу» переводы на английский язык (Санкт-Петербург — 2015), а также в местной прессе. Член Союза российских писателей с 2016 года.

Подкопаев Петр Петрович родился в 1948 г. В городе Комсомольск-на-Амуре, но отрочество и юность его прошли в Калмыкии. Затем служба в рядах Советской армии, а после — Астрахань (1970 г.), где и живет по сей день. Заниматься литературным творчеством начал довольно поздно. Публиковался в еженедельнике «Астраханская Жизнь», в литературном журнале «Зелёный Луч» № 2. В 2008 году выпустил книгу стихов и прозы «Прогулки», а в 2016 году значительно переработанную и расширенную версию под тем же названием.

Подольский Станислав Яковлевич родился в 1940 г. в г. Кисловодск в семье служащих. Окончил Новочеркасский политехнический институт и три курса филологического факультета Ростовского университета. Работал инженером-строителем, учителем черчения, лектором АОЗТ «Курорт-сервис». Печатается как поэт с 1960 г. Автор книг стихов: «Юг и север», «Весенняя мастерская», «Древо дороги», «Пылает синяя гора», «Времена души», «Свободные стихи», «Живая тишина», — и сборников прозы: «Евангелие от Анны» и «Житие незнаменитого человека». Член Союза российских писателей (1992), Ассоциации русских верлибристов (1992). Живет в Кисловодске.

Татаринцева Наталья Валентиновна 1984 год рождения — журналист, выпускающий редактор Приволжской газеты. Поэзия — не единственная область приложения сил. Окончила Астраханское художественное училище им. П. Власова, специализируется в жанре компьютерной графики. В этом качестве в соавторстве с фотографом выставляла свои работы дважды на фестивалях в Чехии. В качестве иллюстратора оформила 12 сборников поэзии разным авторам. Пишет рассказы, некоторые из них, в жанре «фэнтези», были опубликованы в издательстве «Армада» в Москве. Печаталась в журнале «Литературный факел» и была удостоена награды по результатам литературного конкурса от московской писательской организации.

Татаринцева Элеонора Владимировна — коренная астраханка. Автор четырех сборников поэзии: «Право жить», «Испытание на прочность», «Свободный полет», «Стихосны» и двух прозаических: «Монологи» и «Были не были…» По профессии — технарь, по состоянию души — поэт. На раннем этапе творчества занималась в литературной студии «Моряна» у Н. А. Мордовиной, позже сама вела литстудию «Образы», занималась журналистикой в качестве внештатного корреспондента газет «Волга», «Комсомолец Каспия», «Астраханские известия», «Пульс Аксарайска». Участник литературных семинаров в Пензе, Москве и Астрахани. Принимала участие в разных коллективных сборниках поэзии как местных, так и московских изданий. Член Союза российских писателей.

Скисов Сергей Ювенальевич (1959–2016 гг.) Астраханец. Художник, археолог, реставратор. В 2002 г. выпустил альбом авторской песни «Сарай-ал-Махруса». Публиковался в альманахах «Литературный Кисловодск» (Кисловодск), «Мосты», «Ойкумена», «Астраханский вернисаж» (Астрахань). Посмертно готовится к публикации сборник стихотворений «Тамга».

Смирнов Сергей Владимирович родился в 1969 году в г. Омске. В Астрахани живет с 1986 года. Окончил в 1993 году Астрыбвтуз по специальности «Техника и физика низких температур». Печатался в корпоративных изданиях ООО «Газпром добыча Астрахань» и сборниках «Волжское понизовье», «Весна поэтов», «Колосс слова — 3», «АстраХаХанские стиХиХи», «Лепестки лотоса — 2014». Периодически публикует свои стихи на веб-сайтах «Изба-читальня», , . Отдает предпочтение иронии, юмору и пародиям. Увлекается авторской песней, игрой на гитаре.

Сокольский Владимир Николаевич родился в Астрахани в 1968 г. в русско-украинской семье. Первое стихотворение сочинил в девять лет. Стихи публиковались в антологии астраханской поэзии «Свет мой безмерный», в литературном альманахе «Лепестки лотоса». В 2010 г. вышла книга стихов «Последнее тепло». В 2013 г. был принят в Союз писателей России.

Судомляк Ольга Владимировна родилась в Астрахани в 1968 г. По специальности учитель русского языка и литературы, психолог. Лауреат фестивалей авторской песни, автор двух стихотворных сборников «Из окна» и «Горизонты». Стихи публиковались в литературных журналах и альманахах «Мосты», «Ойкумена», «Зеленый луч», «Астраханский вернисаж».

Жинжеров Михаил Борисович — член Российского союза писателей, член Пушкинского общества Нью-Йорка, член Литературного клуба Нью-Йорка.

Был представлен в разных номинациях и печатался в литературных журналах и поэтических альманахах. Награждён медалью им. Мацуоo Басе, Дипломом им. А. Сент-Экзюпери, дипломами номинанта премии «Поэт года» 7–8 раз. Некоторые стихи переведены (или переводятся) на иностранные языки: польский, болгарский, греческий, английский. Участвую в различных престижных международных конкурсах. Кроме стихов пишу пародии и басни, написал пьесу и начал писать рассказы для детей и взрослых и роман в прозе.

Гавриков Илья Андреевич (Никольский Илья) родился в городе Новороссийске в 1983 году.

С раннего детства Илья проявлял огромный интерес к литературе вообще и поэзии в частности. Сочинять стихи начал очень рано, но никогда их не издавал. В начале 2015 года по настоятельной рекомендации близких и друзей Илья Никольский начал публиковать свои произведения на литературных сайтах и в различных журналах и альманахах.

По результатам этих публикаций он был избран в члены Союза Российских Писателей (СРП).

В настоящее время Илья Никольский является кандидатом в члены Интернационального Союза писателей, драматургов и журналистов.

С начала 2016 года из печати вышли два сборника его стихов «Не моя судьба» и «Потерянное поколение». Подготовлен к печати третий сборник «Следы на воде».

Все читатели отмечают глубину и запредельную искренность его творчества, называя его «обнаженным нервом», «проповедью в стихах», «духовным оружием», «морально-нравственным зеркалом».

Фёдорова Елена Ивановна — поэт, писатель, член Союза писателей России, член Интернационального Союза писателей, драматургов, журналистов и Международной гильдии писателей, Почетный работник Культуры города Лобня, автор около 200 песен для детей и взрослых, автор 33 книг на русском (девять из них для детей) и трёх на английском языке. Жанр произведений разнообразен: фэнтези, городской роман, романтика и приключения, мистика, романы в стихах, баллады, притчи, сказки, рассказы, новеллы, сценарии.

Финалист литературных премий «Дама фантастики — 2017», «Писатель года — 2014», включена в список 100 лучших писателей. Номинирована на национальные литературные премии «Поэт и Писатель года», «Наследие», «Русь — моя Родина», заняла второе место в конкурсе стихов о Великой Отечественной Войне.

Специальная премия V фестиваля русской словесности и культуры «Во славу Бориса и Глеба» и Интернационального Союза писателей «За крупный вклад в детскую литературу», диплом Всероссийской конференции по вопросам фантастики РосКон «За крупный вклад в детскую и фантастическую литературу», медали имени Мацуо Басё и Семёна Надсона, диплом Антуана Сент-Экзюпери, сертификат участника Международной писательской конференции в Нью-Йорке. Стипендиат Губернатора Московской области в номинации «Выдающийся деятель искусств».

Проект песен для детей «Золотая страна» в соавторстве с композитором Вячеславом Гридуновым стал лауреатом конкурса Губернатора Московской области «Наше Подмосковье» в номинации «Забота о детях».

Работала стюардессой международных линий Аэрофлота, тележурналистом ТРК «Лобня».

Авторский сайт:

Ссылки

[1] Ибн Джузай — ученый шейх из Гранады, записавший в г. Фесе (Марокко) в 1354–1355 гг. под диктовку Ибн Баттуты воспоминания о его путешествиях.

Содержание