Еще одна природа
Глава 1
Разрешите представить
Он уселся с ногами на скамейку в том самом месте парка, где тусклое кружево туевых лапок особенно небрежно прикрывает уже светлеющее небо, куда неловкий ветер все же доносит розовые запахи, и звездная пыль, спустившаяся с заоблачных просторов, теснится на узеньких петляющих тропинках, блуждает и теряется…
Он грыз свой синий карандаш и смотрел, как белые неисписанные пока что страницы его нового блокнота неровно трепещут на ветру, будто крылья, предлагая ему написать что-то легкое и возвышенное, сказочное и почему-то нестройное…
Он мог бы сочинить что-нибудь простое, что-нибудь обыкновенное. Ну вот, например, такое: «Пошел как-то Главный Герой в парк погулять. Идет по аллее, а ему навстречу какая-то совсем незнакомая ему маленькая девочка. Подходит эта маленькая девочка к нему вплотную, отдает ему молча несколько монеток и убегает. И вдруг Главному Герою так захотелось куда-нибудь уехать! Недалеко куда-нибудь, в Скачки хотя бы. По дороге на вокзал у северо-западных ворот парка в фонтан со статуей Мальчика бросает он пару монет (чтобы вернуться) и уезжает. А на бегах он ставит все оставшиеся деньги на лошадь с красивым именем Галатея, и та приходит первой».
Нет. Не смог бы он сочинить такую историю. Вроде бы и начнет как надо: и Главного Героя не забудет снабдить сигаретой, и Маленькую Девочку опишет до мелочей (красный ободок, белые сандалики, ссадина на левой коленке — все как положено). Но как только бросит Главный Герой монеты в фонтан, так сразу оживает Мальчик, спускается с невысокой груды бесформенных камней, на которой сидит он вечно, склонившись, подставив под легкие струи фонтана свою тоненькую полусомкнутую ладошку, спускается и топает ногами и кричит жалобно: «Не нужны мне ваши деньги! Не нужны!» Оживут и стоящие неподалеку статуи Геракла и Аполлона, подбегут к Мальчику, один посадит его к себе на колени, другой погладит по головке, посмотрят оба укоризненно на Главного Героя, и Главный Герой проснется…
Другие ангелы могли сочинять истории настоящие. Они достоверно изображали действительность, правдиво описывали события. Там герои были реальны, их поступки просты и понятны. Все было так правдоподобно, так натурально, как в жизни. Наш Ангел так не умел.
Самым сложным для него было выбрать место действия. Нигде не чувствовал себя Ангел вполне уютно. И потому перестраивал он этот город каждую ночь по-своему. На углу Семашко и Анджиевского вместо детского санатория он размещал какую-нибудь ротонду или переносил сюда Ореанду от восточных ворот парка, порою просто разбивал огромную клумбу — лишь бы только было здесь что-то круглое, что, безусловно, более соответствовало эркеру соседнего дома. А напротив Первого бювета просилось что-нибудь высокое. Однажды Ангел поставил там старинное французское аббатство Мон-Сен-Мишель. Очень даже неплохо смотрелось. А вообще-то вся южная сторона Нижней аллеи не нравились Ангелу. И этих так нелюбимых им Нижних ванн не бывало вообще. Главный Герой мог хоть всю ночь проходить по парку, но так и не найти их. Зато самый красивый в городе трехэтажный особняк Анджиевского, 7 стоял на каждом перекрестке. Но легче всего было разворачивать действие в Верхнем парке. Там, где было много свободного пространства, там, где легко можно было разместить все любимые Ангелом строения.
Нет, пожалуй, самым сложным было придумать сюжет. Ангел считал, что история должна быть интересной, необычной, с чудесами, с волшебством, там должно было произойти то, что никогда не произойдет с Главным Героем в жизни. История должна быть сказкой.
Очень часто Ангел отказывался от завязки. Ему было неважно, почему Главный Герой прибыл на место действия, и как он оказался в данной ситуации. Начиналось все просто. Ну, хотя бы так: Главный Герой шел в магазин. Идет он, песенку напевает. Но вдруг отрывается от земли и медленно поднимается вверх. Парит в небе и с птицами разговаривает. Потом прибавляет скорость и улетает на другую планету. Знакомится там с местными жителями, пьет с ними водку и только потом идет в магазин. Но покупает там не сапожки и не книги, а жену себе купит или ветер в маленькой коробочке. Принесет Главный Герой эту коробочку к себе домой. Откроет… И все. На этом и заканчивается история. Главный Герой просыпается. А Ангелу дальше было просто не интересно. Ангел уже сочинял сон кому-нибудь другому.
Нет, все-таки самые большие проблемы ему доставляли его герои. Они не хотели жениться на длинноногих блондинках. Они били ногами собственного начальника. Они воровали звезды. Они целовали лапы всем бродячим собакам. Они вели себя ненормально. А еще — разные детали, все эти мелочи, которые обязательно надо было продумывать, чем Ангел никогда себя не утруждал. А в результате — то разные ботинки, то галстук поверх футболки, то облака окрашены в зеленый, то цветы прямо из снега растут, то жирафы по улицам расхаживают; да мало ли их было — несоответствий.
В общем, сны, которые сочинял наш Ангел, сам он считал неудавшимися…
Глава 2
День рождения
Он нравился всем — белокурый, с огромными голубыми глазами, со все-таки великоватым носом на бледном подвижном лице. Он старался почаще засовывать руки в карманы, поглубже втягивать голову в плечи и погромче шаркать ногами. Наверное, он не был красив; пожалуй, он просто был обаятелен. Но, может быть, он был самым замечательным мальчиком на свете. Он жил в очень маленьком, захолустном городке, совсем-совсем ничем не примечательном. И все-то великие люди родились далеко отсюда, и никаких-то крупных сражений здесь никогда не случалось. Соответственно названия этого городка не встречалось ни в учебнике по географии, ни в учебнике по истории, ни на страницах газет. Впрочем, газет в то время Марик еще не читал.
Городок этот именовался во множественном числе, и потому все же внушал уважение.
Марику хотелось жить в огромном городе, под шум машин или хотя бы волн, качающих корабли, пришедшие из дальних стран, чтобы в городе том все дома были высокими, опутанными проводами, чтобы по улицам его ходили часовые, а в небе вспыхивал салют… Просто Марик был еще слишком мал, чтобы рассмотреть то красивое и нежное, увитое жимолостью, укрытое самшитом, что притаилось за лапками туи и можжевельника, в листве софоры и катальпы, в желтых цветах форзиции, среди разноцветных роз … чтобы увидеть в старинных особняках самые настоящие (только маленькие) замки и дворцы, с башнями и бойницами, со шпилями и балюстрадами, утопающие в кружеве своих балконов, кутающиеся в арочные проемы окон и дверей, раскинувшие свои колоннады, распахнувшие некрытые веранды… чтобы вдруг застыть надолго при виде синих гор, обступивших этот зеленый город… Но когда-нибудь это обязательно случится…
Улица Малая Садовая, на которой жил Марик (жил вместе с мамой, папой и котом Тимкой) имела форму дуги. Дома стояли лишь по южной ее стороне. Северная же представляла собой окраину парка. Из их окон открывался вид на широкую аллею, ведущую к Поющему фонтану, по правой стороне которой росли высокие каштаны, по левой — голубые ели.
Этим летом Марик стал тяжело засыпать. Он подолгу лежал в кровати, закрыв глаза и слушая музыку, что легко доносилась сюда от танцплощадки у Поющего фонтана. Но музыка эта была такая веселая, что Марик открывал глаза и начинал тихонько подпевать; затем и вовсе вставал, подходил к окну, усаживался на подоконник и смотрел на разноцветные огни в конце аллеи. А так как аллея эта не освещалась, то казалось Марику, будто сидит он в каком-то черном заколдованном замке, куда не ведет ни одна дорога, куда не придет ни одна прекрасная принцесса, чтобы пригласить его на белый танец. И лишь дождавшись окончания танцев, дождавшись, когда погаснут огни, и все те люди, которые должны были пройти мимо, громко разговаривая и смеясь, уйдут, он возвращался в кровать, и наконец-то засыпал.
Этим утром будить его пришли все — и папа, и мама, и Тимка, которого наверняка принесла мама. Мама обняла Марика крепко-крепко и стала целовать его много-много раз — в висок, в ушко, в макушку, в щечки, в носик.
— Желаем тебе, сыночек, расти умным, расти сильным, учиться на одни пятерки.
Потом из маминых объятий его выхватил папа, поднял на вытянутых руках высоко-высоко и сказал:
— Желаем тебе, сыночек, чтобы мы тебе подарили велосипед. Сегодня. После завтрака.
Потом перехватил его, взяв на руки, как младенца, и стал быстро кружиться с ним по комнате. И когда уже голова Марика так закружилась, что он закрыл глаза, папа опустил его на кровать.
На завтрак были шоколадные конфеты. Но прежде чем их дали Марику, ему пришлось съесть яичницу и бутерброд с колбасой. Тимка, как обычно, сидел на подоконнике, к которому был придвинут стол (получалось, что завтракают они вчетвером). Папа взял кусок колбасы, поднес его к Тимкиному носу, и спросив: «Тимка, ты Марика любишь?», стал водить рукой сверху вниз и снизу вверх. Тимка закивал. «А меня любишь?» Слева направо, справа налево. Тимка отрицательно замотал головой.
Марик торопился. Он быстро позавтракал, быстро оделся и выбежал на улицу первым. И ждал родителей за воротами. И забежал далеко вперед по аллее ведущей к Поющему фонтану. Он думал, что родители захотят догнать его и пойдут быстрее. Ему хотелось поскорее сесть на новый велосипед.
Но родители не спешили. Мама, обхватив обеими руками правую папину руку, шла так медленно, что Марику пришлось вернуться по аллее, ведущей от Поющего фонтана, и сказать: «Ну, пожалуйста, ну, пойдемте быстрее». И мама прибавила шагу.
Но в парке останавливалась у каждой клумбы и стояла там так долго, будто разглядывала каждый цветок.
Марик с папой всякий раз ждали ее поодаль, так как оба считали, что настоящим мужчинам не подобает торчать возле клумбы.
Когда они дошли до маленького домика голубого цвета с зарешеченными окнами, с огромным замком на двери, до маленького домика, куда Марику, сколько он помнил себя, так хотелось заглянуть хоть одним глазком, Марик спросил в очередной раз: «Ну, пап, ну скажи, ну что там внутри?» Папа, до сего неизменно отвечавший: «Там Дед Мороз хранит подарки», на этот раз, то ли сочтя Марика уже взрослым, то ли просто пожалев его наконец-то, признался: «Здесь когда-то был бювет, но вода иссякла, и его закрыли». И, помолчав немного, добавил: «И теперь здесь Дед Мороз прячет подарки». Все велосипеды были одинаковые — светло-зеленые «Школьники». И Марик вначале растерялся, не зная, какой выбрать. Тогда папа посоветовал ему выбрать велосипед с самым громким звонком, что Марик и сделал.
На обратном пути, когда они снова поравнялись с голубым закрытым на все замки домиком, папа стал рассказывать о фигурке Мальчика, Вытаскивающего Занозу, сидевшей напротив этого домика. Оказывается, такие же статуи сидели и в Англии, и в Италии, а еще где папа не успел рассказать, потому что им наперерез по узенькой тропке побежала взъерошенная легкая девушка. Она улыбалась им, махала руками и кричала:
«Нина! Нина!» Мама не стала улыбаться и махать руками и, вообще, повела себя так, будто Нина — это вовсе и не она. Подбежав к ним, девушка наклонилась к Марику и сказала:
— Привет, я — Катя.
— Здравствуйте, — ответил Марик, и так как в воздухе повисло напряженное и абсолютно непонятное ему молчание, добавил зачем-то:
— А у меня сегодня день рождения.
Катя обрадовалась, полезла в сумку и достала оттуда огромную конфету «Княжна Мери».
Марик поблагодарил, сунул конфету подмышку, поскольку ни в какой карман она бы не влезла, и покатил на своем велосипеде петлять по кривеньким дорожкам, оставив взрослых позади. Родители догнали его уже у Поющего фонтана, мама отобрала у него конфету и выкинула ее в ближайшую урну. И снова ухватилась за папину руку.
— Мама, а кто это? — робко спросил Марик.
— Никто, — отрезала мама.
Остаток дня Марик провел на велосипеде и, ложась спать, прошептал маме: «Это был самый-самый замечательный-замечательный день рождения в мире».
А мама прошептала в ответ: «Ты у меня самый-самый замечательный-замечательный человечек».
В эту ночь Марик не сидел на подоконнике. Он еще лежал в кровати и только-только открыл глаза, чтобы подхватить припев:
Как музыка оборвалась, и он услышал, как где-то там, за стеной, на кухне или в коридоре, мама сказала: «Тогда давай разводиться».
Потом грянуло:
И Марик заплакал.
Глава 3
Белый сон
В городе, где так много статуй, что возьмись они все за руки, опоясали б они всю привокзальную площадь, сегодня ночью было жарко.
Ну и что же делать им там — на привокзальной площади? Стоять, взявшись за руки? Водить хоровод?
Не то, не то…
Но пускай все же уходят они из парка, унося с собой свои постаменты. Все-все. И деревья пусть совсем исчезнут. И будет пустыня. Но не желтая, нет! Лучше белая. Белый песок, белое солнце, беленькие, реденькие, жиденькие, полупрозрачные облачка… И белый город — Хатра. Под ногами — совсем мелкие, измученные никогда не уходившим и никогда не уйдущим отсюда солнцем, эфендра и солянка. А далеко-далеко позади — еле видимые заросли фиников, что растут только здесь — хадрави.
Лучше всего входить в Хатру с востока, поскольку лишь восточные ее ворота хорошо сохранились, поскольку лишь восточные ворота предваряла такая замечательная колоннада.
Марик стоял, задрав голову вверх, рассматривая капители. Но колонны были столь высоки, что он так и не понял — то ли арабская вязь украшает их, то ли растительный орнамент. Поднявшись на одиннадцать ступенек, он оказался в длинном узком коридоре того же крупного белого камня. Внутри его ждал Ангел.
Марик вежливо поздоровался. Ангел улыбнулся и спросил:
— Поможешь мне?
Марик ответил:
— Да.
Ангел подошел к нему, взял его за руку и повел по белому коридору, за которым так неожиданно и кончалась Хатра, и посреди все той же белой пустыни стоял зиккурат. Зиккурат, которого в Хатре отродясь и не было, который стоял километров на триста от Хатры южнее, и вообще и там-то он стоял аж пять тысяч лет назад. Хотя, как точно этот зиккурат выглядел, уже никто не помнил. И Ангел раскрасил его на свой вкус: нижний уровень — черный, уровень повыше — голубой и самый верхний — синий.
По дороге к зиккурату стояли шумерские статуи. Их огромные выпученные глаза смотрели на Марика с радостью, смотрели, не отрываясь, смотрели как живые.
На всякий случай Марик поздоровался с ними со всеми, но никто ему не ответил. Они поднимались вверх, взявшись за руки, сначала по пандусу, потом по лестнице. На самом верху Ангел оставил Марика, а сам удалился в маленькую башенку, что стояла в центре площадки. Марик посмотрел на мертвый город, и отсюда он показался ему еще красивее и еще белее. По другую сторону зиккурата высились спиральные минареты и сверкали изразцовые купола мечетей, уходил куда-то вдаль полуразрушенный мост…
Ангел вернулся с ведром воды, поставил его на бордюр, сам сел туда же, свесив ноги вниз, зачерпнул немного воды ладонью и, резко опустив руку вниз и вбок, стряхнул воду на землю.
Над Хатрой пошел дождь.
Марик тоже сел на бордюр, свесив ноги вниз, стал брать в ладонь воду из ведра и брызгать ею над Хатрой.
Дождь пошел сильнее.
Вдруг в северные ворота стали входить люди в ярких одеждах. Они медленно шли друг за другом и кричали:
«Та-та хайдар!» Ангел вскочил и убежал в башню.
Когда он вернулся с ведром снега, Марик спросил у него:
— Что они кричат?
— Не знаю, — ответил Ангел.
Они принялись лепить снежинки. Вообще-то лепил Ангел, а Марик брал их по одной и бросал на Хатру. Он бросал их со всей силы вбок, чтобы они, падая, кружились.
Когда снег в ведре кончился, а процессия, обойдя зиккурат, вышла все в те же северные ворота, Ангел холодными руками погладил Марика по голове и сказал:
— Спасибо тебе большое. Ты мне очень помог.
— Ну, а теперь что?
— А теперь пойдем домой.
Они спустились по лестнице, затем по пандусу, подошли к восточным воротам, и только здесь Марик решился спросить:
— А ты мне поможешь?
Ангел присел рядом с ним на корточки.
— Конечно, малыш.
— Пожалуйста, сделай так, чтобы мои родители не разводились.
— Хорошо, малыш.
— Просыпайся, малыш. Просыпайся, сыночек, — Марика разбудила мама.
Глава 4
Ничего не изменится
Когда он впервые прикоснулся к ней, по кончикам пальцев его что-то пробежало, кружась, дрожа и даже звеня, что-то пробежало, убежало — и убежало, видимо, навсегда. Никогда более не слышал он этого звона, но и разлюбить ее так и не смог.
Ночь была такой жаркой, что пришлось выйти во двор и там искать ветерок. Но ветерка не было ни за домом, ни за воротами, ни у Поющего фонтана, который давно уже погас и умолк. Вернувшись, он сел на крыльцо и закурил.
И лишь сделав несколько затяжек, он допустил к себе мысль о том, что, возможно, как раз он-то и виноват в сегодняшней ссоре. Докурив сигарету до конца, он был в этом уже почти уверен. А когда на крыльцо вышла заплаканная Нина, ему захотелось прижать ее к себе. Но он только тихо сказал:
— Прости.
— И ты меня прости. Какой ужасный сегодня день.
— Из-за Кати?
Нина тяжело вздохнула.
— Нина, это глупо, ну ты же понимаешь, что она ни в чем не виновата.
— А я ни в чем ее и не виню. Я просто не хочу ее видеть.
Нина села рядом и снова заплакала. А он снова закурил. И снова, снова, снова, эх, чтоб тебя, встала перед ним та женщина в голубом платочке. Та женщина, что встретил он давным-давно у Николаевской церкви, оказавшись там неизвестно как с другими мальчишками. Та женщина, которая стала раздавать всем конфеты и шептать: «Помяни мою девочку Наташу». И Павлику тоже протянула конфету и прошептала: «Помяни мою девочку Наташу». Но так как мама запрещала Павлику брать сладости у незнакомых, то он отказался. И женщина заплакала.
И так, плача, протягивая ему конфету и шепча: «Помяни мою девочку Наташу», она наступала на Павлика, пока тот не побежал.
И с тех пор вставала она перед его глазами всякий раз, как только заслышит он чей-нибудь плач. Потому не терпел он слез. И Нина это знала, но все равно плакала. И как не проси ее не плакать — она все равно будет плакать. И кокетничать будет все равно. И ничего не изменится.
И завтра утром они выйдут за ворота именно тогда, когда с их домом поравняется Степан, и пойдут к остановке втроем. И Нина будет держать спину как-то излишне прямо, а плечи приподнятыми, и неестественно щуриться, и с шумом вдыхать воздух. И паузы в разговоре будут обязательно заполняться ее громким смехом и взмахами рук. И она без конца станет поправлять волосы. И станет неприятной.
И дай ему силы, Господи, не сказать ей об этом вечером.
Глава 5
Бабочка
Настала ночь. Жаркая, душная, тяжелая. Все спали, лишь Ангел ходил по темному городу из конца в конец его, сдавливая пальцами виски, бормоча себе под нос что-то.
Его беспокоил Павел. И казалось, не было слов, чтобы утешить этого человека, но Ангел старательно искал их. Искал на широких площадях и еле видных впотьмах тропинках парка, искал под арками и кронами деревьев, в глубинах фонтанов и на верхушках шпилей… Искал, и не мог найти… Пока не увидел маленькую бабочку, спящую на тоненькой ветке.
Здесь Ангел сначала вздохнул с явным облегчением, затем захлопал в ладоши и сел прямо там, где стоял, на ступеньки многомаршевой лестницы у Главных ворот парка, достал блокнот и синий карандаш и стал писать.
В городе, где так много статуй, были и детские фигуры. Но девочки не было ни одной.
Поэтому для фонтана у Главных ворот парка Ангел взял статую Девочка Цигаля, которую встречал как-то в Киеве, в каком-то там музее. Она шла по стенке бассейна, одетая в полосатый купальник, с затейливо уложенными косичками, неся на вытянутой руке бабочку, уверенно и довольно-таки быстро. Так, что успела сделать пару кругов до того, как Павел добежал до фонтана.
А бежал Павел к фонтану оттого, что стало ему нестерпимо жарко, так жарко, что захотелось броситься в воду, разбрасывая брызги, как это делают дети. Но Девочка Цигаля помешала ему. Она, завидев Павла, перестала совершать круги, а пошла ему навстречу, протянула руку и сказала: «Здравствуйте, я — Девочка Наташа».
То ли оттого, что представилась она уже во время рукопожатия, то ли оттого, что во время рукопожатия бабочка с ее руки переползла на руку Павла, он сильно испугался и, закричав, проснулся.
— Что такое? — спросила Нина.
— Ничего, ничего, — ответил Павел. И добавил, глотнув воды из стакана стоявшего где-то под рукой, — такая мерзость приснилась.
Ангел заплакал.
Глава 6
Влюбляйтесь
Когда появлялся мужчина, она чувствовала себя тоньше и легче. Лишь волосы ее становились тяжелее и оттягивали голову назад. И для того, чтобы она совсем не запрокинулась, приходилось как-то по-особому, потянув подбородок вперед, держать шею. Оттого веки немного опускались, и можно было моргать так медленно, что сеточка ресниц колыхалась, словно черно-белая полосатая занавесь на слабом ветру.
И легкие длинные рюши ее темно-коричневого платья были так подвижны, что взлетали вверх при каждом шаге, будто невообразимая рыба не спеша водит своими невообразимыми плавниками и плывет.
И тонкие руки ее двигались свободно и хаотично, весело. Казалось, взмахни она ими еще резче — сможет улететь.
Но темно-бордовые сабо, приятно тяжелея, связывали ее с землей. И сумочка, висящая на правом плече, очерчивала несуществующие округлости, которых (чего греха таить) так не хватало фигуре, и тоже тянула к земле. И приходилось поднимать плечи, а вместе с ними и брови, и уголки губ… И становиться самой красивой на свете.
Так ей казалось…
На работу Нина всегда опаздывала. Вот и сегодня она так старательно спешила к остановке, так проворно втиснулась в так удачно подошедшую «девятку», доехала до железнодорожного вокзала, добежала до курортной библиотеки, что на Анджиевского, 7, вспорхнула на второй этаж, но все равно опоздала. Правда, на пять минут всего лишь, но опоздала. Леночка, конечно же, уже была на работе, сидела за кафедрой с таким видом, будто сидела так от сотворения мира. Даже колпачок с ее ручки был снят и одет на обратный конец. Хорошо хоть, что сама ручка покоилась на новых формулярах. А значит, в библиотеке пока не было читателей, и можно было перекинуться новостями.
Коих у Леночки, как всегда, оказалось значительно больше. Разумеется, ведь Леночка была не замужем. После ее рассказа про то, как в субботу в гостях у своей приятельницы Леночка познакомилась с одним контрабасистом, который, провожая ее домой, насвистывал и любимого ею Генделя, и каких-то неизвестных ей (а как теперь выяснилось и Нине) Шютца и Обера, пришла директриса и велела в течение месяца приготовить новую выставку.
А после рассказа Леночки о поездке на Медовые водопады, где состоялось ее знакомство с ленинградским студентом, читавшим всю дорогу скандинавские сказки, пошли первые читатели. Но Александра Федоровича среди них не было.
Нина ждала его именно сегодня. Потому что завтра истекал срок его путевки. Завтра он должен был уехать в далекий город Оренбург, месторасположение которого Нина смутно представляла себе, а заглянуть в атлас все не было времени.
Он появился здесь три недели назад. Попросил у Леночки, сидевшей в тот момент за кафедрой, Белля.
Нина, пребывая на неустойчивой стремянке прямо под потолком, где искала позапрошлогодние журналы, сначала лишь услышала его голос. Голос был глубоким и спокойным, завораживающим. «Такой голос может быть только у брюнета. Причем у усатого брюнета», — подумалось тогда Нине. Спустившись, сняв рабочий халат и выйдя из-за стеллажей, Нина обнаружила, что новенький действительно брюнет, правда (слава тебе, Господи) без усов.
Он легко улыбнулся Нине и сказал:
— Здравствуйте.
«Ой», — подумалось ей.
— Здравствуйте, — без улыбки ответила она. И тут же, прочитав в его глазах сильно удивившую и его тоже мысль «Ой», улыбнулась.
— Больше не одевайтесь так: здесь белое, а здесь черное, — неожиданно заявил он, — а то в Вас можно влюбиться.
Нина зашла обратно за стеллажи, снова надела свой синий халат, вышла с вопросом:
— А так?
Александр Федорович грустно посмотрел на нее и ответил:
— И так тоже. Наверное, у Вас что-то с лицом.
— Тогда влюбляйтесь, — предложила Нина.
— Не могу, — вздохнул он. — Мне уже шестьдесят пять.
— Ну и ладно, все равно я уже замужем.
В тот день Нина возвращалась с работы пешком. Увидела его, сидящим на скамейке в парке, подошла сзади и спросила:
— Ну что, влюбились в какую-нибудь старушку?
— Нет, — ответил он, не оборачиваясь, — решил подождать, когда Вы состаритесь.
— Ну, это будет нескоро, — бросила Нина и пошла дальше.
— Спасибо, что не сказали, что я не доживу до тех пор, — сказал он с преувеличенной признательностью, догнав ее.
И они пошли рядом. И сначала неловко молчали, глядя каждый себе под ноги. Затем он рассеянно и тоскливо осмотрел верхушки деревьев и тихо сказал:
— Красивый город.
Она также рассеянно и также тоскливо окинула взглядом те же верхушки и тоже тихо сказала: — Да.
И они снова замолчали. И шли молча, улыбаясь, она — самшитовым кустарникам, которые гладила правой рукой, он — туевым лапкам, которые ласково отстранял левой. Шли, замедляя шаг. И когда дошли до эстрады, Нине так не хотелось с ним расставаться, что она предложила присесть и мило соврала:
— Я устала. — И тут же поспешно добавила: — Ну вот, Вам шестьдесят пять, а я жалуюсь, что устала. Просто Вы такой высокий. Глядя на Вас, кружится голова.
— У Вас от меня кружится голова?
И тут Нине показалось, что сейчас он непременно ее поцелует.
— У меня ведь давление, — пробормотала она, резко вставая. И добавила виновато: — Мне пора.
С тех пор почти каждый вечер они встречались в парке, он провожал ее до эстрады, но ни разу больше они не гуляли молча. Напротив, теперь они говорили, говорили, и слова их, обретя свободу, цеплялись друг ко другу, образовывая вереницы, башни и более сложные конструкции, и те неизменно рушились при поцелуе руки, там, на эстраде. И когда Нина сбегала по ступенькам в Нижний Парк, ее обступала такая тишина, что ей хотелось говорить самой с собой. А последнее время и вовсе — ей хотелось петь.
«Он придет», — думала Нина с утра. «Он придет», — думала она весь день. «Он обязательно придет», — думала она, когда на часах было уже почти пять.
Он не пришел.
Так и не успев заглянуть в энциклопедию, а значит, и оценить по достоинству контрабасиста, Леночка не стала рисковать и убежала на привокзальную площадь, где ждал ее студент, а не к грязелечебнице, у которой ждал ее музыкант.
Нина немного задержалась, спохватившись, что забыли сегодня полить цветы, взяла банку и стала обходить заставленные цветочными горшками подоконники.
Зазвонил телефон. Она сняла трубку и зыбким тревожным голосом, в расчете на то, что на том конце провода окажется Александр Федорович, прошептала:
— Алло.
— Нина? — женский голос разрушил зыбкую тревожность.
— Да.
— Это Катя.
Нина промолчала. Только банку поставила на стол. Только подняла вверх брови.
— Нина, я вчера не сказала тебе, не стала тебя расстраивать, ведь вчера у твоего сынишки был день рождения, не хотелось портить праздник. У меня мама умерла. В марте.
— Знаешь, Катя, я бы не расстроилась, — Нина повесила трубку.
И пошла домой.
Так и не встретив по дороге Александра Федоровича, к тому же вспомнив о вчерашней ссоре с Павлом, Нина пришла домой в пресквернейшем настроении. На столе лежала записка «Мы ушли покупать тебе сюрприз». И Нине сразу стало легко и хорошо.
— Вот так вот захочешь уйти от мужчины, — объяснила она Тимке, собирая с кресел вещи Павла, — а одежда его вдруг потянется к тебе всеми своими рукавами и штанинами… Так и останешься… Навсегда…
Нина уже засыпала, когда Павел спросил ее:
— Знаешь, кого я сегодня видел?
— У?
— Андрея.
— Какого еще Андрея?
— Да того, кому ты предпочла меня. Приехал в отпуск.
Женился. У него двое мальчишек. А самое смешное — знаешь, как зовут его жену? — И не дождался ответа: — Нина.
— Да, смешное имя.
Глава 7
Сквозняк
Все сны женщины должны быть о доме… О муже… О сыне… А если захотелось ей пойти куда-то, уйти к кому-то? Как вернуть ее обратно? Ангел не знал. А что если…
В городе, где так много статуй, не было моря. Ах, какие пустяки — разлить его здесь! Но не тихое, теплое, без устали качающее никогда не засыпающих солнечных зайчиков, ластящееся к берегу мягкими поглаживающими движениями, а матовое, мутно-серое, холодное, зло бьющееся о берег и шипя отступающее, чтобы вновь наброситься…
Так пусть оно, разлившись, сокроет весь город, оставив лишь Верхний Парк.
Нина бродила по Верхнему Парку. Парк был безлюден и тих, будто воздух застыл, скорее замерз. Александра Федоровича не было нигде — ни в ротонде, ни на эстраде, ни на их любимой скамейке, ни в невесть откуда взявшейся здесь золотой роще.
Деревья с остроконечными листьями цвета червонного золота заслоняли золотые дома с серебряными крышами, но не скрывали. Солнечные лучи сливались друг с другом, образуя прозрачную солнечную стену. И все это сияло, слепило… Слепило так сильно, что подойти поближе было невозможно.
И Нина пошла уж было к Ореанде. Но тут, за спиной ее, золотая листва зазвенела, зазвенела, и послышался Нине в том звоне голосок Марика. Как будто он позвал ее тихо, плача: «Ма-ма». Нине стало еще холоднее.
Она задрожала, затряслась. Ей так сильно захотелось обнять его, прижать его к себе крепко-крепко, целовать в макушку — шелковистую, пахнущую детским мылом — закрыв глаза и ритмично покачиваясь. И она побежала домой.
Она добежала до эстрады, чтобы спуститься в Нижний парк, но за эстрадой простиралось море, она бросилась к Верхним Ваннам, но и под ними лежало море. Она кинулась к беседке… И вот тут-то она увидела Александра Федоровича. Он отплывал от берега в небольшой лодчонке, заваленной цветами, подушками, кастрюлями, дынями, рулонами туалетной бумаги и еще чем-то. Александр Федорович стоял посреди этой груды радостный и странный. Странный — потому, что, во-первых, он был бородат, и, во-вторых, потому что борода его была заплетена в две смешных косички. Он улыбнулся Нине и отвернулся, встав по ходу движения. А Нина побежала к Штольне.
Здесь, отсчитав тридцать восемь ступенек, она наконец-то спустилась вниз и побежала домой. Но аллея ушла в море.
Нина стояла возле голубого домика с зарешеченными окнами, дрожа и тоскливо глядя на море. Мимо шел корабль, на борту его плыли бабушка и дедушка, лица их были молодыми, не такие, какими их помнила Нина в жизни, а такие, какими остались они на портретах в том доме по улице Красивой, да и там, уж конечно, нет их, выкинули давно уж лица эти. Стояли они, обнявшись, пока не увидели Нину. Тогда они свесились с борта и протянули к ней руки, а руки были широкими, узловатыми, сгибающимися с трудом, с коричневатыми пятнышками (Господи, как помнила Нина эти руки!). И показали на ключи, висевшие у Нины на шее.
— Это у тебя от этого домика ключики? — спросил дед. — Не знаю.
— А ты попробуй… попробуй… попробуй… — затихали их голоса, но все еще слышались даже когда корабль уже ушел из вида.
Нина, торопясь, дрожащими руками стала открывать висячий замок, поймала себя на мысли, что ей вовсе и не надо в этот домик, что ей и не хочется, страшно ей заходить туда, но, утешая себя, шепча: «Там Дед Мороз хранит подарки. Там Дед Мороз хранит подарки», открыла дверь, и все же вошла внутрь.
Подарков в домике не было. Был только письменный стол, на котором стояла голова Мимира.
Нина попятилась назад. Голова открыла глаза и посмотрела на Нину столь устало, что эта усталость тотчас передалась Нине. Затем открыла рот и сказала:
— Иди домой.
— Но я не могу, — пожаловалась Нина.
— Иди домой.
— Но там море.
— Иди домой, — будто не слыша ее, твердила голова.
Нина отступила от дверного проема, чтобы показать Мимиру море, махнула рукой в ту сторону, и сама посмотрела туда. Моря не было. Она бросилась домой.
— Иди домой, — еще раз успела приказать голова вослед убегающей Нине. Та вернулась, заперла дверь на замок, ключ положила под коврик у двери и побежала к Малой Садовой.
Она бежала по мокрой траве так быстро, как только могла. И ей становилось все жарче и жарче. На бегу она сбросила с себя сначала бордовую шаль, потом белоснежную тунику и платок, оставшись в длинном темно-зеленом платье. Она взлетела по ступенькам (один, два, три, четыре), толкнула дверь, упала на колени и обняла Марика. Закрыв глаза, припала губами к его правому предплечью — и весь мир ушел, остались только эти маленькие ручонки под ее губами. Глаза открывать не хотелось.
— Мама, мама, просыпайся.
Голова была тяжелой, горло болело. Павел шуршал своими бумагами.
— Кажется, я заболела.
— Принести градусник? — спросил Павел, все еще шурша.
— Да. Принеси. — Нина поймала руку Марика, ерошившую ей волосы, поцеловала ее и не отпустила. — Сыночек мой маленький. Солнечный мой мальчик.
Знаешь, были у меня когда-то бабушка и дедушка, — забормотала она, так и не открыв глаз, — жили они в маленьком домике, далеко отсюда, на Красивой улице. Было в том домике две комнаты — спальня и зал. Они всегда говорили: «Принеси стул из зала» или «Принеси полотенце из спальни». Но комнаты были так похожи между собой (везде диваны, стулья с высокими спинками, зеркала), что я не знала — где там у них спальня, а где зал… Так вот, в какой-то комнате висели их портреты, большие такие портреты, вот такие, — Нина отпустила руку Марика и показала некое подобие квадрата, — а между этими портретами висела маленькая подушечка, в нее бабушка втыкала иголки, иголок было много, и почти во всех были вдеты нитки: белые, черные, красные, коричневые … — Нина вздохнула. — И когда бабушка и дедушка ссорились, я выбирала самую длинную нитку и, не выдергивая ее из ушка, соединяла ею их портреты. И они обязательно мирились.
— Здорово, — сказал Марик, прикидывая, поместятся ли на их стене два таких больших портрета да еще маленькая подушечка. — А что тебе снилось?
— Не помню…
Ангел в сердцах хлопнул дверью.
— Сквозняк, — сказал Павел.
Глава 8
До самого подножия Бештау
Она услышала лай — рваный, неритмичный, посему не убаюкивающий, а даже наоборот, подталкивающий: «Проснись, проснись!» И она проснулась.
Ей снилось что-то солнечное… Будто выбирала она ткань себе на юбку на террасе какого-то серенького ветхого домишки. А чернявый продавец все разворачивал и разворачивал перед ней яркие рулоны. И рулоны катились далеко-далеко, до самого подножия Бештау. Сине-бело-зеленый, желто-черно-коричневый, горошек, жирафы, очень крупные цветы… Словно реки текли к Бештау.
И она бы пошла к Бештау, но тут залаяли собаки. Она открыла глаза, и хоть кто бы заглянул в них, хоть кто бы увидел сколько в них тоски… То ли от мысли, что больше не уснуть, то ли оттого, что у нее уже с утра болела голова, то ли оттого, что не пошла она по той дороге, не успела…
Баба Дуся вышла на крыльцо и, посмотрев на этот черно-рыже-белый скулящий и рычащий клубок, зашипела: «У, псовать вас, микишкина зараза…
Хветина негодная… Швабгулка несытная…»
…Спустя несколько часов она позвонила в Службу очистки. И села в кресло-качалку довязывать полосатый носок, пока не прервал ее работу стук в окно.
Постучавшись еще и в дверь, вошла Нина, как всегда поникшая и отрешенная, принесла халвы и попросилась на чай. Она частенько заходила просто так, по-соседски, они пили чай с чем-нибудь вкусненьким, разговаривали о сокровенном и даже сплетничали (а-я-яй)…
Обычно Нина помогала накрывать на стол, но сегодня она села, уронив руки на колени, прислонив спину к стенке крашеной в голубой и сказала:
— Позавчера Катю видела.
— Какую Катю?
— Ну, ту Катю… Дочку моего отца…
— Ба! Сестру свою?
— Сводную сестру, — поправила Нина.
— И что? — баба Дуся наконец уселась.
— Ничего. Поговорили о том о сем, для приличия, и все.
Правда, вчера она позвонила мне на работу, сообщила, что мать ее умерла.
— Ишь ты, померла, значит…
— Да она давно умерла. Разве я не говорила вам? Я знала… Еще в прошлом году кума моя встретила ее, а та пожаловалась, что нехорошую болезнь у ней нашли, что недолго уж ей… Чуть ли не расплакалась там, на груди у кумы моей — все каялась за грехи свои да жалела, что нет уже на свете матери моей, не к кому пойти прощения попросить. А я куме сказала — встретишь ее еще раз, посоветуй у меня прощения просить.
Баба Дуся медленно размешивала сахар, опустив голову, и молчала.
— Она ведь не только мужа у жены увела, — продолжала Нина, — она еще и увела отца у ребенка.
— Верно, Нина, — закивала баба Дуся. — Помню я, как ты кричала, помню, как в обмороки падала… Помню, как мать тебя за хлебом послала, а они идут тебе навстречу под ручку, милуются…
— Баба Дуся, — перебила Нина, — а к чему море снится?
— А ты голая купалась?
— Я не купалась. Просто мне приснилось море.
— Тогда не знаю. — Баба Дуся повздыхала, поелозила на стуле, посморкалась в огромный мятый платок и поведала:
— Говорят, Андрей приехал.
— Знаю.
— Ишь ты, знаешь…
Заснула баба Дуся как всегда с трудом, по обыкновению нескоро, наворочавшись, навздыхавшись и даже наплакавшись.
Следующим утром она проснулась от выстрелов и собачьего визга. Не вставая и даже не открывая глаз, она переждала некоторое время, а когда все стихло — снова уснула.
Глава 9
Никогда
Ходить вверх-вниз по старинным улочкам, метаться по балконам их разноцветных особнячков, считать ступеньки многочисленных лестниц, соединяющих Нижний Парк с Верхним, совершать круги внутри Ореанды, петь вместе с Мальчиком у Фонтана печальные песни, мять в пальцах лапки туи и дышать ими, долететь до самого большого облака и зарыться в него с головой — ничто не помогало. Он все равно слышал выстрелы, визг собак и мерный храп. Он везде видел кровь — на каждом листике, на каждой ступеньке. Когда же все облака окрасились в розовый, Ангел полетел на свою любимую скамейку.
Совсем недавно — прошлым или позапрошлым летом — бродил он по Верхнему Парку, сочинял что-то, а потом решил отдохнуть и пошел искать какое-нибудь уютное местечко. На глаза ему попалась покосившаяся, разбитая и грязная скамейка, и он подумал, что вот эту скамейку никто никогда не полюбит, да что там полюбит — на нее и сесть-то никто не захочет. И Ангелу стало так жалко эту скамейку, что он охапкой кленовых листьев смахнул с нее пыль и сел. Чуть позже он полюбил это место и приходил сюда очень часто, и самые трудные сны свои писал именно здесь.
Он уселся с ногами и скрючился так, словно у него болел живот. И закрыл глаза.
Какую вселенскую тьму опустить на нее? Какую непомерную тяжесть взвалить ей на плечи? Чем напугать ее так, чтоб она побежала, ничего не видя перед собой, задыхаясь, умирая… Какую пропасть расстелить ей под ноги, чтобы она полетела вниз… А там, внизу, внутри этого глубокого и очень темного, почти черного оврага, она оглядится и увидит множество разношерстных собачек. Они обступят ее, не приближаясь, впрочем, слишком близко, и станут смотреть на нее печальными глазами, а когда из глаз их покатятся крупные слезы, они опустят свои разноцветные головы…
Ангел поднялся со скамейки, волоча крылья, опустив лицо в ладони, всхлипывая, медленно пошел на Малую Садовую, зашел в ее дом, подошел к ее кровати и устало сказал:
— Я больше не буду сочинять тебе сны. Слышишь? Ты больше никогда не увидишь снов.
Баба Дуся храпела.
Глава 10
Учитель танцев
В Лушкиной жизни не будет праздника. Никогда не кружить ей по огромной зале в темно-розовом свете свечей, шурша тяжелым черным платьем, чуть касаясь кончиками пальцев плеч кого-то хоть немного похожего на Вахтанга Кикабидзе… Никогда не бродить ей по Парижу, по улице Старой Голубятни, улице
Могильщиков, Вожирар, Феру… Ни разу не летать на самолете…Поэтому самые красивые свои сны Ангел посвящал ей. Красивые сказки и красивых кавалеров — и того же Кикабидзе, и Жана Маре… ах, ну как же он мог позабыть про Гурджиева…
Сейчас, когда она спит под легкой махровой простыней, с «Тремя мушкетерами» под подушкой, с каким-то незамысловатым украшением на запястье, она кажется такой нескладной и такой грустной. Ангел присел на краешек кровати и погладил Лушку по голове. Потом неслышно прошелся по комнате, уселся на пол, достал синий карандаш, блокнот и сел писать.
Так, в Блуа были, в Эскориале были, в Михайловском замке были два раза и в Хава-и-Махале были, и в Шамборе, и в Шенонсо… Значит, сегодня отправимся… В Нойшванштайн!!!
Последнее пристанище на этой земле короля Людвига Баварского в этом городе смотрелось бы где угодно. Хоть в парке, хоть у озера, да хоть бы и здесь, на Малой Садовой.
В Тронном зале, куда Лушка вошла, отсчитав шестьдесят три ступеньки, уже танцевали. Несколько пар плыли под надрывную, но в то же время удивительно легкую музыку по мозаичному полу, по его незатейливому орнаменту, по растительному и животному миру. Мужчины топтали, а женщины поглаживали юбками еловые лапки и ветви с маленькими листьями. Из-под белой юбки показался лев, но розовая юбка вскоре спрятала его, а когда она его отпустила, его накрыла кремовая юбка. И так они ловили и отпускали жирафов, слонов, разных птиц, и кого-то еще, пока не смолкла музыка.
«Королева… Королева пришла…», — зашептались пары, зашуршали юбки, зашаркали ноги. И Лушка пошла мимо склонившихся к ней мужчин и полуприсевших для нее женщин ко трону, стоявшему на пьедестале. По дороге она не удержалась и пощупала-таки чью-то белую юбку. «Фу, плащевка какая-то», — презрительно подумала Лушка, опустив голову, разглядывая свою — шелковую, шелестевшую так, будто умела дышать, окантованную орнаментом, слившимся вдруг с рисунком на полу. Так и шла Лушка, опустив голову, считая ступеньки каррарского мрамора, поднимавши ее к трону. «Один, два, три, четыре………девять». А подняв голову увидела, что трон уже занят.
Впрочем, Лушка, можно сказать, и не успела это обнаружить, как Гурджиев поднялся и поклонился ей.
Выпрямившись, он посмотрел на нее большущими карими глазами так властно и так тяжело, что все вокруг вдруг отяжелело — и музыка, и воздух, и лушкины ноги, и руки, и сердце…
Лушка села на трон, Гурджиев же сел на пол, у ног ее, и стал смотреть на танцующих, а Лушка — на него, на его широкие запястья, на угловатую линию плеч, на седые немного вьющиеся волосы, чуть не достающие до той линии…
— Вы король? — спросила Лушка.
— Нет, — ответил Гурджиев с гордостью. — Я — учитель танцев.
— Ой, а научите меня танцевать!
Когда они вышли на середину зала, на тот пустеющий круг, куда стремились верхушками все деревья, отвернувшись от которого сидели все звери, музыка словно обрадовалась, даже взвизгнула и, часто роняя большие секунды, зазвучала громче.
Гурджиев поднял руки со сжатыми кулаками вверх и стал бегать по залу, высоко выкидывая коленки. Пары расцепились и побежали вслед за ним, мужчины — также воздев сжатые кулаки, женщины — высоко подняв юбки и визжа. Немного побегав, Гурджиев вернулся к Лушке.
— Пойдем, — позвал он ее, но вовсе не властно, и посмотрел на нее уже не тяжело, а как-то игриво, что ли, озорно, по-ребячески.
«Да, он точно не король», — подумала Лушка.
— У меня голова разболелась, — соврала она виновато.
— Тебе надо прилечь.
Они прошли в спальню, где у огромной кровати, прикрытой балдахином мутно-фиолетового цвета, Гурджиев поцеловал Лушке руку и сказал поклонившись:
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — ответила она.
Гурджиев схватил Лушку за руки, притянул к себе и сказал бесцветно, монотонно:
— Ты очень красивая. Ты очень-очень красивая.
Лушка глупо хихикнула, втянув голову в плечи.
Гурджиев вышел из комнаты, а Лушка, собравшаяся уж было лезть под балдахин, зачем-то посмотрела на себя в зеркало… И заплакала…
Заплакала, заворочалась во сне…
Ангел вздохнул, погладил ее по голове, по только-только пробившимся волосам.
— Ничего, ничего, — зашептал он, — надо только подождать. У тебя отрастут волосы, они будут доставать до плеч, они будут даже виться. Ничего, ничего, не плачь. А завтра… Завтра я покажу тебе Хоэншвангау.
И он вышел из дома, ругая себя почем зря за то, что забыл убрать из замка все зеркала.
Глава 11
Слезы
Она думала, Лушка будет другой. Ну, прежде всего, кожа ее будет белоснежной, волосы — каштановыми, тяжелыми. Она пойдет по улице, весело стуча каблучками, слегка покачивая бедрами, на которых будет ладно сидеть светлая плиссированная юбка. Она придет к ней на работу, поздоровается со всеми, мягко улыбаясь, сядет на краешек стула… И взгляд ее будет печальным, и смех — серебристым…
Смотреть сейчас на Лушку, высоко задравшую плечи, выставившую свои острые поцарапанные коленки (о, Господи, как далеко друг от друга ее колени!) в этой нелепой панамке с нелепым корабликом, нашитым кривовато, будто собравшимся покорять невысокую невидимую волну — было мучительно. Хотелось подойти к ней, шлепнуть по спине, чтоб не сидела, скрючившись как… Как неизвестно кто… Выпрямить ее, разгладить эту вечно топорщащуюся у воротника блузку, сдвинуть колени, руки опустить, положить на юбку, удержать их там немного, чтоб не двигались больше, не чесали за ушами или под носом…
Но тут Лушка громко, слишком громко, сказала:
— Мам, я хочу мороженого!
Дав Лушке пятнадцать копеек, Вера вернулась на обшарпанный колченогий табурет, но лишь она успела вытащить ноги из старых жестких шлепанцев, как подошли покупатели, и ей снова пришлось вставать и взбираться на все тот же табурет, чтобы достать с самой верхней полки вазочку, которую и так было распрекрасно видно.
Вера сидела за прилавком, как в окопе. Заходящих в магазин людей — и тех, кто, медлительно обходя другие отделы, подступал к ней, и тех, кто сразу от дверей наступал на нее; и восторженных («Ах, какая прелесть!.. А вон там!.. А вот та!..»), и недовольных (наверняка думающих «Мещанство» или «Безвкусица») — Вера ненавидела их всех.
Эти покупатели были из разряда восторженных, причем настолько восторженных, что прикупили к вазочке и подсвечник, и две статуэтки. Она заворачивала фарфор в серую жесткую, не желающую сворачиваться бумагу…
— Где косички?
Вере пришлось долго вглядываться в это смеющееся лицо, прежде чем она его узнала.
— Ба! Андрей! Ты?
— Где косички, спрашиваю.
— Какие косички? Фу ты, косички… Косички в школе остались. Еще подергать хотел?
— Специально приехал.
— Ты как? Ты где?
— Я — в Москве. Я — хорошо. У меня работа, квартира, жена и двое мальчишек.
— Замечательно.
— А ты?
— А я… — Вера хохотнула. — А я как-то поехала на море.
И вышла там замуж. Потом вернулась. Без мужа, но с большим-пребольшим животом. Родила дочь. И скоро снова выйду замуж.
— Н-да. У тебя интереснее получилось.
Они хохотали, когда в магазин вошел самый ненавистный Вере покупатель — Беня Головастик. Ну, теперь-то уже не Беня, а Вениамин Иосифович, большой человек в их городе, такой большой, что Веру не узнавал уже лет десять как.
— Андрей? — пробасил он.
«Надо же, — злорадно подумала Вера, — москвичей мы узнаем».
И пока те переговаривались, стала неспешно доставать из коробки, что стояла под прилавком, статуэтки и, бережно протирая их влажной тряпкой, ставить на места тех, что только что купили, унесли, и скоро, скорей всего, увезут в какой-нибудь далекий город.
Они шептали ее имя: «Вера», «Вера?!», «Да, Вера, Вера».
Она вынырнула из-под прилавка.
— Вера, — радостно и торжественно заявил Беня — Головастик. — Это же я, Беня.
— Это Беня — Головастик, — подтвердил Андрей.
— Да?! — картинно изумилась Вера.
— Я тебя не узнал.
— Я тоже, — гордо ответила она.
Влетела, внеслась, сломя голову прискакала Лушка.
— Мама, — заорала она от дверей, — я накормила семечками белочку без глаза!
Правая бровь ее была испачкана мороженым. Вера схватила тряпку, ту, которой только что вытирала милых фарфоровых девочек с красными мячиками, и с силой стала вытирать Лушку.
— Мама, мне больно, — запищала та, дернулась и уронила фигурку.
— Принеси веник, — сквозь зубы прошипела Вера.
По дороге домой она все еще шипела на дочь:
— Не маши руками, не шаркай ногами, выгибай колени, иди ровно, голову выше подними, смотри на крыши вон тех домов…
— Ой, гляди, мам, тетя Нина. И Марик!!!
Лушка уселась на багажник светло-зеленого «Школьника» и куда-то умчалась вместе с Мариком.
— Нинка, слушай, ты ни за что не угадаешь, кого я сегодня видела, — Вера выдержала значительную паузу, — Андрея. — И стала ждать всплеска хоть каких-нибудь эмоций.
— Да? — не то спросила, не то подтвердила Нина, совсем-совсем равнодушно, как-то рассеянно, расслабленно. — Павел его недавно тоже видел.
— Понятно. А я думаю — что это он про Нину не спрашивает, думаю — забыл, может, не буду уж напоминать ему — думаю.
— Вряд ли он меня забудет.
«Вот крыса», — подумала Вера. Вслух же согласилась:
— Конечно, такая любовь была…
— Нет, — возразила Нина, — такая обида…
— Наверное, он с тобой встретиться захочет…
— Не захочет, — еле слышно сказала Нина.
— …может, даже ходит по городу, и высматривает тебя…
— Не высматривает.
— …ищет…
— Не ищет. Брось, Вера. Я обидела его, а с теми, кто тебя обидел, встречи не ищешь. Я это точно знаю. Помню, когда отец ушел, я своим детским умишком думала, что он просто полюбил другую тетю, что он только от мамы ушел, не от меня. Бегала к тому дому на Гааза, куда он ушел, сидела там около, в кустах, высматривала его. А он однажды выходит из этого дома, и на руках у него маленькая девочка… Он ее целует, подбрасывает вверх, кружится с ней… Гуляли они… А накануне он про мой день рождения забыл… Не пришел. С тех пор я больше не бегала на Гааза.
Дети вернулись, подошел Степан с авоськой, сквозь дырочки которой торчали уголки треугольных пакетиков кефира.
— Куда тебе столько кефира? — спросила Вера.
— Есть повод.
— Кто ж повод кефиром обмывает?
— Нет, кефир — на следующий день после повода.
— А для повода где?
— А для повода у меня всегда есть. Слышали — утром что было?
— Нет, — ответили все хором.
— Собачники приезжали.
— Что? — переспросили все.
Лушка не переспросила. Она выпучила глаза, уголки ее губ стали опускаться все ниже и ниже, и уже после этого она закричала:
— А Кукла? А Кукла?
Никто не ответил ей, и она бросилась по Малой Садовой, крича:
— Кукла, Кукла, Куколка моя!
Марик побежал по аллее, ведущей к Поющему фонтану, и тоже стал звать Куклу.
Степан пошел домой.
А Вера и Нина остались ждать детей, молча, время от времени оглядываясь, все еще надеясь, что Кукла придет. Вернулся Марик, поднял велосипед, повел его домой. Лушка пронеслась мимо них вся в слезах и убежала домой. А они все стояли и молчали. Потом Нина спохватилась:
— Ну, как там твоя новая любовь?
— Решили жить вместе. Скоро переедет к нам, а распишемся в сентябре.
— Лушке сказала?
— Хотела сегодня сказать. Но уж теперь не сегодня.
Лушка рыдала, скрючившись на кровати. Рыдала громко, безутешно, с такой силой, что тело ее подпрыгивало… Потом она затихла, уснула…
«Ну почему у нее всегда черные пятки, — стоя над ней, думала Вера. — Такие тощие ноги. Бедная моя девочка».
Вера выглянула в окно и увидела Куклу, та возлежала на маленьком островке из травки, прямо напротив Лушкиного окна.
— Ну, слава Богу, — тихо вздохнула Вера.
Она подсела к спящей Лушке, погладила ее по колючей головке и зашептала:
— Луша, Лушенька, капелька моя, просыпайся. Кукла вернулась. Жива твоя Кукла, есть хочет, небось.
Лушка вскочила, выбежала из дома, схватила этот маленький, черненький, мягкий комочек и снова зарыдала, целуя его. И закричала:
— Марик! Марик! Кукла вернулась!!!
Глава 12
Может быть
Лушка проснулась поздно. Открыв глаза, увидела длинные белые тесемки, свисающие с комода, и край широкополой белой шляпы, нависшей над ее изголовьем. «Ух, ты, какая шляпка!» — восхитилась Лушка, надела ее и пошла на кухню грызть печенье «Василек», запивая его холодным молоком.
«Вторник», — прочла она на отрывном календаре и опечалилась. Сегодня ей предстояло расстаться со всеми мушкетерами.
На салфетке с незамысловатым рисунком в уголке она написала: «мама ушла к таньке отдать книжку» и через полчаса уже была на Советской, где в доме номер 12 и жила Танька, вернее, там жила Танькина бабушка, баба Сима, к которой Танька приезжала каждое лето из далекого и уже потому прекрасного города Ленинграда. Вообще-то Танька была препротивной девчонкой, особенно в те минуты, когда она, прищурившись и наморщив носик, стараясь намотать себе на палец свои легкие кудрявые волосы, говорила тягуче и весомо, по-взрослому: «Ходила вчера в универмаг. Там выбросили длинные синие юбки, очень даже миленькие. Но к чему мне длинная юбка? У меня такие красивые ноги. Глупо как-то с такими ногами в длинном ходить. И потом — к моим глазам больше идет зеленое». Слова «к моим глазам» Танька произносила с такой любовью, что сразу становилось ясно — ее глаза — самые красивые на свете. Но Лушку почему-то тянуло к этой девочке, к этой зазнайке, в этот старинный двухэтажный белокаменный особнячок со множеством окон, очень разных окон, с узкими высокими окнами первого этажа, с полуприкрытыми пузатыми балконами оконцами второго, со вросшими в землю арковидными полуподвальными окошками, с беспорядочными вкраплениями совсем малюсеньких чердачных, лестничных и еще Бог весть каких…Правый угол дома венчала низкая квадратная башня (только ее изо всего здания и покрывала деревянная крыша), с самым обыкновенным окном. Но именно в это окно так хотелось заглянуть Лушке… Она точно не знала, что такое мансарда, и вот эта башенка и представлялась ей непонятной и уютной мансардой, точно такой же, как та, в Париже, на улице Могильщиков, где когда-то давным-давно жил д’Артаньян.
Поравнявшись со зданием городской больницы, что высилась на противоположной стороне улицы, Лушка увидела Щелкунчика, своего одноклассника, неторопливо расхаживающего под красивейшими островерхими арками. «Как сказочный принц», — подумала Лушка. Щелкунчик тоже ее заметил и закричал во весь голос:
— Лысая! Лысая! — И кинулся к ней.
Зная по своему горькому опыту, что этот придурок может запросто сорвать с нее шляпку на глазах у всего честного народа, Лушка побежала дальше и скрылась за дверью, что на Советской, 12.
Лушка поменяла «мушкетеров» на некую «женщину в белом» и уселась рядом с Танькой на диван. На противоположной стене висело множество старинных фотографий. Люди, застывшие там, в далеком прошлом, отчего-то хмурые, неестественно выпрямившиеся, в большинстве своем уже умерли. Но о каждом из них (наверняка о каждом) у бабы Симы была своя история.
Всякий раз, приходя сюда, Лушка терпеливо ждала пока баба Сима заварит чай и напечет оладышков, вполуха слушая Таньку и выбирая из всех этих черно-белых потускневших лиц самое зыбкое, самое туманное, самое печальное… И когда входила в залу баба Сима с большим подносом в руках, со вкусным дымком, слетавшим с подноса, Лушка вскакивала и, ласково потерев указательным пальцем чей-нибудь застекленный подол или чью-нибудь руку, робко спрашивала: «А это кто?»
Сегодня она выбрала групповой снимок — женщину с годовалым испуганным ребенком на коленях, с мальчиком и девочкой по правую руку ее (суровым мальчиком и обиженной девочкой).
— А это кто? — спросила Лушка, погладив ботинки обиженной девочки.
— Это мама моя, старший брат мой, Иван, сестра Галина, и Мария, которая маленькая.
— А вы где?
— А меня не было еще.
Плеснув чай в блюдце, она продолжала:
— Иван под Харьковом погиб, — она коротко всхлипнула, но далее говорила уже без слез. — У него ведь бронь была. Жена его как раз в сорок первом, — она забормотала чуть слышно, — в мае, что ли, нет, наверное, в апреле, в апреле все же, — и снова громко, — родила ему двойню, мальчика и девочку, а сама померла. Он и остался один с двумя старшими детьми да еще с этими двумя малютками. Не пошел на войну. А бабы ходят по деревне, не здороваются даже с ним — у всех мужики на фронте, а у кого и погибли вовсе, а он — здесь. Здоровый, молодой, и — здесь… Не выдержал он, отдал всех четверых маме нашей и ушел. И погиб. — Она снова всхлипнула и выпила, но почему-то не из блюдца, а из чашки, по рассеянности, наверное.
— А Галина? — спросила Лушка.
— Галина… — Баба Сима вздохнула. — У Галины тоже судьба не сложилась. Она ведь Степана любила, и Степан ее любил, и они уж сговорились меж собой пожениться. Но он уехал, — она вновь забормотала. — Куда ж он уехал? Да куда ж он уехал тогда?.. Нет, не вспомню. А пока не было его, пришли сватья, от другого пришли сватья, — она махнула рукой куда-то за спину себе, — сосватали нашу Галину. Степан возвращается, а Галина уже просватанная. Она плакала, к отцу в ноги кидалась, не хотела за того замуж идти. А отец сказал: «Крест ломать не будем».
— Какой крест? — перебила Лушка.
— Ну, раньше же крестом благословляли, вот так, — баба Сима встала с кресла, крестообразно повела сухонькой ручкой, — и снова села. — Так и прожила всю жизнь. С тем. Долго жила. И мужа схоронила. И Степана пережила. А умирала когда, — баба Сима понизила голос, и слезы потекли по лицу ее, — без памяти лежала несколько дней, молчала, а однажды как закричит: «Степан! Степан! Подъезжай на лошадях к подъезду, я к тебе выйду». — Она неожиданно весело подмигнула Лушке. — Дети не поймут, какой такой Степан. А я не сказала им нечего. Не сказала…
Она слила чай из блюдца обратно в чашку, и выпила залпом.
— А Мария? — спросила Лушка.
— Ой, какая наша Мария красавица была, — баба Сима закачалась из стороны в сторону, всплеснула руками, — ой. Статная. Полная. Косы были вот такие, — она протянула Лушке левую руку с тянущимися друг ко другу сантиметров за пять большим и указательным пальцами. Посмотрела на Лушку, на ее шляпу, спохватилась, замолчала, увела глаза куда-то в сторону, вниз, и вздохнула, вставая. — Ну, зачаевничалась я тут с вами, а мне пирог еще печь…
И ушла.
Танька задумчиво жевала оладышек, делая вид, что ничего не случилось. Лушка, покачивая чашкой, наблюдая как легко кружатся в остатках чая легкие чаинки, прятала слезы и думала: «Как странно, казалось бы — чтобы слезы не потекли, надо закрыть веки, но нет, наоборот, надо пошире раскрыть глаза, и вот тогда уж точно не заплачешь».
— А давай помажемся духами, — придумала Танька.
— Давай!!!
Танька принесла высокую коробку золотистого цвета с профилем царицы Нефертити, вынула из нее флакон и отдала Лушке. Лушка помазала за ушами, начертила несколько штрихов на шее и хотела вернуть духи Таньке, но та сказала назидательно:
— Надо помазать под носом.
— Под носом-то зачем?
— Самое главное — чтобы тебе пахло. Тогда ты будешь чувствовать себя красивой.
Лушка потерла еще влажными кончиками пальцев над верхней губой.
— Ну, как? Чувствуешь себя красивой?
Лушка подумала, прислушалась к себе и прошептала виновато:
— Нет еще.
— Ну и зря. Ты очень даже симпатичная. Вот смотри, — она протянула Лушке коробочку, — царица Нефертити.
Она тоже была лысая.
Лушка присмотрелась и ахнула:
— А почему?
— Для красоты, — уверенно ответила Танька.
— Для красоты?!
— Все женщины в Древнем Египте брили голову для красоты.
— А чего ж красивого-то?
— А ты посмотри, разве она не красивая?
— Красивая, — согласилась Лушка.
— Вот…
И тут Таньке в голову пришла еще одна замечательная идея:
— Слушай, а давай сегодня пойдем на танцы, а потом ты у нас переночуешь.
— Давай!!!
И они побежали на Малую Садовую.
На Малой Садовой был накрыт праздничный стол, покрытый белой скатертью, за ним друг напротив друга сидели Вера и какой-то худощавый лысоватый мужчина в сером костюме. Они ждали Лушку. А Таньку они не ждали, и посему немного растерялись. И Лушка тоже растерялась, так как почувствовала, поняла, что этот мужчина будет сидеть у них на кухне еще очень долго, может, даже всю жизнь просидит у них на кухне, и не только в костюме, но и в трико, и в майке, и не только молча, но что когда-нибудь он заговорит, и будет говорить с ней, с Лушкой, и голос его будет басовитым, глухим, и очень-очень строгим, всегда чужим, навсегда ненавистным. Почему?.. Кто знает, почему…Лушка не знала…
Танька никогда не терялась. (Ах, нет, терялась однажды, когда из ее портфеля, коим она лупила по голове одного своего одноклассника, выпала тетрадка с ее стихами, а другой подхватил эту тетрадь и, взобравшись на учительский стол, стал читать оттуда громко и с выражением. И стихи показались всем такими глупыми.
И самой Таньке в том числе…)
— Здравствуйте, тетя Вера. А можно мы с Лушей пойдем на танцы, а на ночь она останется у нас?
— Да, но…, нет, но мы хотели…
— Ну, пожалуйста, ну тетя Вера, там нас моя бабушка ждет, она тыквенный пирог печет. И потом — я же уезжаю на следующей неделе…
— Ну ладно, — протянула Вера. Потом спохватилась: — Луша, познакомься, это Валерий Петрович.
— Угу, — сказала Лушка.
И они с Танькой убежали, и не услышали, как Вера сказала:
— Может быть, и лучше что она ушла…
И чуть тише:
— Может, останешься сегодня у меня?
Глава 13
«Цикл»
Часть I
Черно-белый сон
Спать в объятиях мужчины так сладко, так хорошо. И сны, что приснятся в его объятиях, должны быть краткими и легкими, и, пожалуй, бесцветными. Да-да, черно-белыми. И хотя Ангел знал, что не так уж долго и не так уж счастливо проживут они вместе, сейчас ему хотелось, чтобы все было безоблачно и красиво…
Ангелу хотелось в Ореанду…
Недалеко от Восточных ворот парка, на самом краю Щелочной горки, еле прикрытая склонившимися над ней деревьями и спустившимся на город слабеньким полупрозрачным туманом стояла небольшая полукруглая колоннада. На девяти ее колоннах лежал прямой карниз, оба края которого уходили под ветви деревьев, где скрывались в густой листве; основания колонн, по краю круглой площадки, которую и обрамляли колонны, соединял между собой невысокий бортик. И снизу Ореанда казалась белым полукруглым балконом. Из Нижнего парка к ней вела потертая зигзагообразная лестница в пятьдесят девять ступеней, по ней-то и поднялась Вера, громко считая.
Там ждал ее мужчина, объятия которого были самыми мягкими, самыми уютными, хотя и немного тревожными… Он протянул Вере пышный букет чайных роз. Она взяла цветы правой рукой и, уколов безымянный палец, вскрикнула негромко. Он отобрал цветы, с силой зашвырнул их, и они, перелетев через бортик, разлетевшись, упали вниз, а он достал белоснежный носовой платок, вытер им капельку крови, выступившую у нее, и зашептал: «У кошки заболи, у собачки заболи…» Вера рассмеялась.
Затем из кармана серого костюма он достал флакончик мыльных пузырей и подарил его Вере. Вера стала пускать пузыри, и те улетали вдаль к Бештау, горе с пятью вершинами, стоявшей далеко за городом, но пузыри долетали до нее довольно-таки быстро и, натыкаясь на пики, лопались, и брызги от них разлетались и падали где-то дождем.
— Ну, все, хватит, пошли, — сказал мужчина.
— Последний, — попросила Вера и выдула новый пузырь.
Внутри этого пузыря, свернувшись калачиком, спал малюсенький малыш. Он не улетел вслед за остальными пузырями, а, медленно вращаясь, повис между ними.
Вера поднесла к нему полусогнутую ладонь, пузырь лопнул, и малыш мягко опустился к ней в руку. Вера осторожно поцеловала его и спрятала в карман своего халата.
Они спустились в Нижний парк, и пошли под ручку к его восточным воротам.
Чувствуя, что Вера скоро проснется, дачу с полуротондой, что на Баталинской улице, Ангел решил перенести поближе и поставить ее здесь, на выходе из парка. Влюбленные не спешили зайти внутрь, прежде они обошли здание вокруг, задирая головы, любуясь его балконами и колоннами, его необычной, расширенной кверху трубой, напоминающей подсвечник, и легкой башенкой, очень светлой, поскольку в башенке было четыре арочных отверстия, и больше ничего, а значит, только свет и ветер жили в ней, только свет и ветер… Они решили подняться на огромный каменный балкон над полуротондой, чтобы оттуда полюбоваться на вершины Бештау, и проверить — не кончился ли там дождь. Дождь все еще шел, может быть потому, что мыльные пузыри все еще подлетали к Бештау, все еще лопались от прикосновения к пяти ее вершинам…
На балкон вышла женщина с маленьким ребенком на руках, по правую руку ее шел мальчик очень серьезного, даже сурового вида, и обиженная девочка чуть помладше его.
— Какой чудесный у Вас ребенок, — обратилась женщина к Вере.
— Спасибо, — улыбнулась Вера, опустила руку в карман халата и бережно вынула малыша. Малыш заворочался во сне, потянулся, и Вера увидела, что это девочка.
— Нет, — покачала головой женщина. — Какая чудесная у Вас Лушка.
— Спасибо, — повторила Вера и опять спрятала малышку.
Валерий Петрович обнял Веру и сжал ее так крепко, что она проснулась, освободилась от тяжести его руки, повернулась на бок, погладила его по щеке и снова уснула…
Часть II
Богиня смерти
Баба Сима бежала по Верхнему парку, по самому краю его, над обрывом, скрываясь за высокими кустарниками, в низко опущенных ветвях плакучих ив. Не могла же она выйти на люди в одной ночной рубашке, как и не могла вспомнить — почему она оказалась на улице, так далеко от дома в таком виде. Да и понять — куда и зачем она бежала — тоже не могла. Добежав до Ореанды, она решила спуститься с горки и, не рискнув выйти на лестницу, поскольку на той лестнице обычно всегда было полным-полно народа, стала спускаться прямо по склону, благо земля здесь была исчерчена проступающими на поверхность мощными корнями деревьев, кои успешно заменили ей ступеньки. Таким образом, она быстро оказалась в Нижнем парке.
Растительность на противоположной стороне Нижней аллеи была куда как гуще, и бабе Симе пришлось перебежать широкую заасфальтированную дорогу. К счастью, никто не обратил внимания на бегущую в одной сорочке старушку. Она прислонилась к стволу клена, отдышалась и посмотрела по сторонам.
В фонтане у восточных ворот парка стояла огромная женщина, такая огромная, что вода в бассейне не доставала ей даже до щиколоток. Она стояла лицом к бабе Симе, но лица ее баба Сима не видела, так как та склонилась донизу, что-то стирая в бассейне, что-то темно-вишневое…
«Мой халат», — поняла баба Сима.
Она вышла из своего укрытия и вежливо обратилась к великанше:
— Извините, пожалуйста, не знаю Вашего имени-отчества…
Великанша выпрямилась, потрясла головой, освобождая свое хмурое, скуластое и большеносое лицо от рыжих непричесанных волос, и представилась хриплым голосом: — Бадб.
— Очень приятно, Серафима Матвеевна. — Баба Сима слегка поклонилась. — Простите, но это мой халат…
Бадб ничего не ответила ей.
— Будьте так любезны, отдайте его мне.
— Нет, — резко сказала Бадб, и снова низко наклонившись, стала полоскать халат.
— Простите, — пробормотала баба Сима и скрылась под тяжело вздохнувшими кронами.
За деревьями, что росли по периметру площадки с фонтаном, она обошла Бадб и встала у нее за спиной. На прямом железном мостике, лежавшем прямо на кромке бассейна по центру его, была навалена большая куча уже чистого, отжатого белья. Туда же, видимо, Бадб хотела бросить и темно-вишневый халат, но так как она его бросила не обернувшись, не глядя, слишком сильно, халат, перелетев через мостик, плюхнулся в воду. Баба Сима вышла из своего укрытия и, стараясь ступать неслышно, подошла к бассейну. Посчитав шепотом ступеньки, ведущие вниз: «Один, два, три…шесть», она очутилась по грудь в воде. Волны, идущие от Бадб, энергично полощущей какую-то другую одежду по ту сторону мостика, сами принесли бабе Симе ее халат. Выйдя на сушу, хорошенько отжав халат, встряхнув его несколько раз, после чего удивительным образом халат оказался сухим, она наконец-то оделась и выбежала на аллею.
И побежала домой. И хотя погони за ней не было, и вообще, судя по всему, Бадб и не заметила, ни пропажи халата, ни побега бабы Симы, она все равно бежала. Как можно быстрее бежала домой. Бежать ей пришлось по всему Нижнему парку, от восточных его ворот к западным.
Все статуи Нижнего парка вышли на аллею и приветствовали ее. Опустил лук Стреляющий в орла, вышел, прихрамывая, Мальчик вытаскивающий занозу, расцепились Борющиеся Купидоны и летали невысоко над клумбой, бегали друг за другом олени; из галереи вышли Афродита, Венера, Фортуна и Амазонка, сели на ступеньки, обнявшись. Фигуры Верхнего парка — и Малыш, и Геракл, и Аполлон, и Мальчик у Фонтана — все стояли на склоне, на самом верху его, махали руками бабе Симе и что-то кричали. Все радовались, только орел, сидевший на груде камней, превратился вдруг в ворону и спрятал голову под крыло…
— Дурной сон, милостливый Бог, — проснувшись, перекрестилась баба Сима.
Часть III
Декаданс
Надо было выманить Катю из торговой галереи. Слишком долго ходит она, поглаживая колонны, теребя бусы из янтаря, звеня браслетами на ногах…
То тут, то там попадались на дорожках Верхнего Парка декоративные невысокие квадратные столбы из камня, простовато украшенные прямыми линиями и маленькими кружочками, лирами и трубами. Ангелу они напоминали менгиры. Своим синим карандашом он нарисовал на них стрелки, чтобы указать Кате путь, что приведет ее к Ореанде. Но так как столбов не хватило, пришлось добавить настоящих шотландских менгиров. И Катя не спеша пошла к Ореанде, собирая кленовые листья и тихо напевая. Вдруг дорогу ей перебежала какая-то бабушка в одной ночной рубашке. Катя окликнула ее, хотела предложить ей свой красный плащ с серебряной бахромой, но та ее не услышала и убежала. Катя подошла к Ореанде с запада и подниматься ей пришлось по оставшимся шести ступеням старинной развалившейся деревянной лестницы.
— Один, два, три, четыре, пять, шесть, — пропела она, и посмотрела вниз.
Напротив Первого Бювета стояла мрачная крепость с пятью высокими башнями.
Скорее всего, Катя не знает, что это Тауэр, решил Ангел, не знает, что ворота, находящиеся под башней святого Томаса, называются «воротами изменников», и потому он написал сверху их название большими синими буквами. Не знает она и о том, что там, в далеком Лондоне ворота эти выходят в реку, и именно поэтому Ангел вернул сюда маленькую речушку, протекавшую в этом городе много-много лет назад.
Ворота открылись и, выпустив сначала стаю ворон, представили ее взору Принца. Рассмотреть Принца не удалось — лицо его закрывал глубокий капюшон, и вообще из всего оранжевого балахона, что был на нем, выглядывали только руки. Перейдя речку вброд, он поднялся к ней в Ореанду, снял со своего пальца кольцо и предложил его Кате. После того, как Катя налюбовалась необычным кольцом в форме двух сомкнутых рук и примерила его, он взял ее за руку и повел в обратный путь. И она послушно, молча, пошла с ним, пока не полетели им в спину мыльные пузыри. В тех пузырях, свернувшись калачиком, спали дети. Кате стало нестерпимо жаль летевших незнамо куда детишек и она стала ловить их, забыв о Принце, равно как и обо всем на свете.
Так и ловила их Катя, пока не проснулась… Проснулась, так и не поймав…
Глава 14
Воспоминания
— О, мои любимые олени! Пьющие воду, смотрящие вдаль! Большие и маленькие! Красивые и не очень… У нас тоже был такой коврик, над моей кроватью висел, я на такой вот бахроме учился морские узлы завязывать.
— Точно, ты же капитаном хотел стать.
— Точно, хотел… Кливеры и брамсели, стаксели и топсели… Еще эти, как их … марсели, что ли… Забыл уже…
— Не знаю, из всех красивых морских слов я только гальюн помню. Пойдем на кухню.
Андрей поднял указательный палец вверх и сказал с расстановкой:
— По-до-жди. Я сам вспомню, где тут кухня. — Медленно опустил палец влево, — да?
— Да, да… Откуда вкусно пахнет — там и кухня. Я старался, готовил, думал, ты сразу на запах побежишь.
— А ты водку открыл?
— Нет.
— Вот. Открыл бы водку, я бы побежал на запах. — Андрей навис над столом, над тарелками с колбасой, сыром, огурцами и квашеной капустой и задумчиво спросил, — ну и чего ты тут наготовил нам?
Степан снял с печи и поставил на стол чугунную сковородку с жареной картошкой:
— Вот.
— Ну что же, ну что же, ничего, не так уж плохо…
— Будешь так себя вести, вообще ничего не получишь.
— Не вредничай, лучше накорми усталого путника, странствующего рыцаря, солдата вернувшегося в родные края, и просто замечательного человека, — Андрей сел за стол, потер руки и предложил, — ну что, начнем, пожалуй?
— Наливай.
Они выпили, закусили, помолчали и почему-то сделались невеселы.
— Сколько ж мы не виделись? — спросил Степан.
— Одиннадцать.
Они еще помолчали, Степан, хрумкая капустой, Андрей глядя в окно. Из двора к окну кухни тянулись ветви черешни. Андрей захохотал.
— Ты чего? Картошка понравилась?
— Вспомнил, как тебя твоя бабка лупила мокрой тряпкой, а ты от нее на эту черешню залез, а она подпрыгивала, тряпкой махала, пыталась тебя достать, а ты орал на всю Малую Садовую: «Баба Дуся, баба Дуся!» Она остановилась, спрашивает: «Какая я тебе баба Дуся?», а ты продолжаешь орать: «Баба Дуся, пригласите мою бабулю на чай, а то она очень устала».
За что она тебя тогда?
— Это когда я Маринке Часовой чернила на голову вылил.
— Нет, чернила ты зимой вылил, она еще без шапки домой пошла, помнишь? Белые снежинки на небывалого цвета волосах… А на черешне ты летом сидел.
— Значит, когда я люстру разбил.
— Нет, — опять возразил Андрей, — люстру ты разбил — она тебя на озеро не пустила. Я еще приходил, просил:
«Баба Паня, отпустите Степку на озеро, вам же все равно эта люстра не нравилась».
— Верно. Мне кажется, она до конца дней своих была мне благодарна за то, что я ее от этой люстры избавил.
Сама же всегда, только дед за порог, ворчала: «Как можно было такую корягу за такие деньги купить?»
— Может, когда мы клад в ее грядке искали?
— Все ты путаешь, мы не искали клад, мы его прятали. И не в тот раз это было, я хорошо помню. В тот день к нам эта приходила, как ее, фу ты… Жена Цыгана — как ее?
— Цыганка, — подсказал Андрей.
— Правильно. Ну и вот, пришла она к нам и рассказала, как какой-то мальчик полез на провода и, — Степан замахал руками, — и все… Бабуля идет во двор, а там я копаюсь, живой и веселый.
— Счастливый день… Давай выпьем, — предложил Андрей, — может, вспомнишь.
Они выпили еще по одной.
Степан стал громко смеяться:
— Вспомнил, помогло…
— Ну? Ну?
— Были мы у родственников в гостях. Ну и пока там взрослые какими-то важными делами занимались, мы с двоюродной сестрой играли. Она сама ко мне пристала:
«Покатай, покатай». Я стал ее катать, на спине, ну, как лошадь. Потом, как настоящая лошадь, взбрыкнул. Она не удержалась, улетела вперед, и головой о стену… Все повезли ее в больницу, а я домой пошел, чего там оставалось делать, скучно без сестры. А дома меня бабуля с тряпкой и догнала… Давай помянем всех.
Они выпили по третьей.
— А сестра-то что?
— А что сестра? По-английски знаешь как изъясняется?
Интуристам про столичные достопримечательности рассказывает. По-ихнему. Я не устаю ей напоминать, что это я ей тогда мозги вправил. А то до той поездки на лошади она как-то не блистала ничем.
— Давай еще!
— Да только что…
— Давай-давай!
— Ладно, — Степан налил, они выпили и покряхтели.
— Ну, как Нина?
Степан шумно вздохнул:
— Ничего…
— Только не надо вздыхать и охать. Просто расскажи мне, как она.
— Да я же говорю — ничего. Мальчик у них. Живут хорошо. Ругаются иногда, но так — тихо. Она походит заплаканная по двору, он побродит вот здесь по аллее с сигаретой…
— О! Пойдем, покурим.
Они вышли на крыльцо, закурили, уселись на деревянные ступеньки, доски которых подходили друг ко другу не плотно, и Степан, погладив пальцем одну из таких щелей рассказал:
— Когда я совсем маленьким был, я разорвал свои книжки и побросал сквозь эти щели вниз. Потом вырос немного и через щелку читал их.
— Тебе что нормальных книжек мало было?
— Просто интересно было — листы были припорошены пылью или даже грязью, некоторые слова не разобрать уже было… Какая-то недосказанность…
— Вон! — Андрей указал на кусты смородины, — вон там мы с тобой клад закопали! Давай достанем! Или ты уже достал без меня? Мы же клятву давали, что вместе его откопаем?!
— Все еще любишь ее?
— Нет, — ответил Андрей и повторил, — нет. Как очнулся тогда в больнице, так сразу понял — больше не люблю.
— До сих пор не могу поверить, что ты тогда смог руки на себя наложить. И не могу себе простить, что не предугадал этого…
— Да ладно тебе, ведь обошлось…
— А если бы нет?!
— Пойдем, выпьем.
Они выпили еще, по которой уж?
— Не понимаю… Вот от меня когда жена ушла, мне было так… знаешь… так… Но не до такого же!
— А чего жена ушла?
— Да как тебе сказать, — Степан помялся, — как-то не получилось у нас… — И шепотом признался, — она мне до сих пор снится, будто здесь на кухне возится, посуду моет, будто все по-прежнему. А у тебя жена?.. Она какая?
— Обыкновенная, — пожал плечами Андрей.
— Ой, — спохватился Степан, — давай еще картошечки положу.
— Понимаешь, она — обыкновенная, самая обыкновенная, ничего необыкновенного у нее нету. Ни-че-го… Была бы у нее какая-нибудь, — Андрей задумался, — изюминка что ли, или хотя бы неправильность какая, понимаешь меня?
— Значит, ты ее не любишь? Андрей промолчал.
— Давай выпьем под картошечку, — предложил Степан.
— Выпьем. Выпьем, и ты мне все расскажешь. Расскажешь, как она тут жила потом, как людям в глаза смотрела, какая у них свадьба была, какая она все еще красивая…
— Не надо, Андрей, — попросил Степан, — не так уж и виновата она была, просто встретила другого, просто влюбилась в другого…
— Просто… Как все просто.
— Да таких случаев — тысячи, миллионы! Ты вот только отреагировал как-то…
— Просто. Просто я отреагировал! Просто я любил ее.
— Мне все равно кажется, что ты ее все еще любишь.
— Нет, — твердо сказал Андрей, — не люблю, скорее ненавижу. Давай еще, и мне пора.
— Куда? Ты что? Ты останешься у меня! С ночевкой! И мы всю ночь вот так просидим! Одиннадцать лет! Ты что?!
— Нет, Степка, не могу. Гостиница скоро закроется, а машина завтра с утра как раз в гостиницу-то и придет, мне завтра на завод ехать. Я ведь не отдыхать приехал. Работать. Ничего, я еще недели две тут пробуду, так что…
— Ты кем работаешь-то?
— Какая разница. — Андрей вздохнул, — почему-то я все равно несчастлив.
— И я несчастлив.
— А Нина счастлива?
— Не знаю, то она счастлива, то несчастлива…
— Наливай быстрее, поздно уже.
Они выпили по последней и вышли на улицу.
Андрей пошел налево, Степан направо.
— Ты куда? — спросил Степан.
— Пешком пойду.
— Куда пешком? В даль такую? Пойдем на остановку.
— Не хочу, хочу пешком.
— Ты что, — понизив голос, спросил Степан, — Нину увидеть боишься?
— Не боюсь, а не желаю.
— Да она спит уже давным-давно, — зашептал Степан, схватив друга за рукав и потащив его к остановке, — Верь мне. Ее так поздно не бывает никогда — никогда.
Только на Новый Год.
Музыка, доносившаяся с танцплощадки у Поющего фонтана, смолкла. И они услышали шелест каштанов и чей-то смех. И они тоже засмеялись. Тихо-тихо…
Глава 15
Когда-нибудь потом
Катя вышла из поликлиники и долго стояла под островерхими арками. Ей совершенно не представлялось — куда сейчас можно пойти. Домой — не хотелось, домой — значит, быть сейчас одной, одинокой. Домой — значит, плакать весь вечер, всю ночь, лежа на старом скрипучем диване… Или наоборот — не сможет она расплакаться, пока не расскажет про это хоть кому-нибудь. И бродить ей тогда по дому весь вечер, всю ночь с сухими глазами с тяжелым комом в груди, давящим на сердце…Нет. К дальним родственникам своим — тоже не хотелось. Слишком уж дальними они были. И к подружке не пойдешь, нету подружки, уехала она в поисках своих фантастических приключений. Некуда идти, совсем некуда… Только на Франчиху.
На Франчихе сегодня было слишком тихо и также одиноко, как дома, ну, может, чуть получше.
И все-то забыла Катя… Третий поворот направо, потом четвертый налево? Или наоборот? Поплутав немного, она нашла совсем еще новый деревянный крест над невысоким холмиком, огороженным железной оградой, и села на голубую деревянную скамейку, уронив руки на голубой столик. Все могилы вокруг стояли плотно друг к другу, некоторые, потеснившись, пропускали вдаль дорожки. Разделенные такими дорожками, могилы как-то кучковались между собой, словно небольшие компании стояли и ждали чего-то. Эта могила стояла сама по себе. В сущности, она была также одинока, как и Катя.
— Привет, — сказала она фотографии улыбающейся белокурой женщины на кресте и замолчала. Помолчала, посидела неподвижно, потом, спохватившись, достала из сумочки две карамельки, положила на столик и снова заговорила: — Это самое страшное для меня. Самое-самое. Любое несчастье я смогла бы пережить, только не это, понимаешь? Я и не переживу этого, наверное. Мне кажется — я сойду с ума, или повешусь, или сопьюсь, — она ухмыльнулась, — в общем, что-нибудь придумаю. Эх, мама, мама… Видно, твой грех я искупаю… Прости.
Она поднялась и пошла по узкой петляющей дорожке обратно, но вернулась, встала у ограды и продолжала: — Знаешь, я вдруг осталась совсем одна. У меня никого нет. Никого, к кому бы я сейчас пошла, кому бы рассказала все, кто бы меня обнял, — она заплакала. — Мне просто нужно, чтобы меня кто-нибудь обнял. Кто-нибудь… Мама, мама… Как бы ты меня сейчас пожалела…
Она плакала. Плакала и уходила с кладбища. Плакала, стоя на остановке, и успокоилась только, когда подошел ее автобус. Она ехала домой, хотя домой ей сейчас вовсе не хотелось ехать, когда ей вспомнился спасительный адрес «Малая Садовая, 12». С самого раннего детства отец внушал ей: «Если что с тобой случится, помни — у тебя есть сестра. Запомни: Малая Садовая, 12, повтори». И она повторяла, и знала этот адрес лучше своего собственного. Это потом, значительно позже, она поняла, что не надо ей туда ходить, и узнала — почему… Но сегодня… Сегодня она туда пойдет.
Она вышла из автобуса, уже окончательно успокоившись, даже немного повеселев, и быстро пошла по Малой Садовой, отыскивая двенадцатый дом, и мечтая, как Нина обнимет ее, поплачет с ней вместе, как они подружатся, как она пригласит ее к себе в гости, и они придут, все — и Нина, и ее муж, и Марик…
Она постучала в окно. По ту стону стекла, одернув легкую занавеску, показался Марик. Он залез на подоконник и прокричал в форточку:
— Заходите, там открыто!
Катя вошла в дом. И из узкого сумрачного коридора попала сразу на кухню.
Нина встретила ее неприветливо, хмуро и холодно.
— Что случилось? — спросила она.
— Ничего, — соврала Катя, — просто ехала мимо, вспомнила твой адрес, решила зайти.
Нина молчала. Молчала и Катя, стоя в дверях и чувствуя себя глупо, неловко, но уходить — не желая.
— Ну, садись, — нехотя пригласила Нина.
Нина резала помидоры, лук, укроп, петрушку, что-то еще, звенела посудой, громыхала кастрюлями, казалось, она хочет заглушить Катин голос, хотя, возможно, это Кате показалось.
А Катя говорила… О чем угодно — о старых потрепанных книгах, о пластинках, привезенных издалека, о необычных занавесях, которые можно легко сплести самой при помощи древнего как мир искусства макраме, о наипростейших рецептах наивкуснейших блюд, о погоде, наконец… Потом Катя увидела старинную икону. Икона висела в комнате, и из кухни был виден лишь краешек ее, но Катя ее сразу узнала. Эту икону она видела только раз в жизни, в доме своей бабушки, их общей с Ниной бабушки, той бабушки, что так никогда и не признала Катю своей. Катя спросила:
— Папа не пишет тебе?
Нина ответила зло:
— Что ты! Он и будучи здесь обо мне никогда не вспоминал. Если он кому и напишет, то тебе, не сомневайся.
— Он часто о тебе вспоминал, — возразила Катя, — он рассказывал мне, как вы ходили в горы, как катались на лошадях, как приходили на каждый твой день рождения в Ореанду, чтобы загадать там желание, как вы однажды вырезали из фольги звездочки и наклеили их на потолок, чтобы твоя мама подумала… — Катя, зачем ты пришла?
Катя заплакала. Она плакала безутешно, долго, и все никак не могла остановиться, и даже слезы уже не могла вытереть еще там, на Франчихе, промокшим платком, она опустила лицо в ладони и уплыла в бушующем потоке своих слез в какую-то незнакомую ей доселе темноту, бездонную и безжизненную. А когда вынырнула она оттуда и посмотрела захлебнувшимися своими глазами на расплывавшуюся Нину, Нина спросила:
— Ну?
Катя тихо ответила:
— Нина, у меня никогда не будет детей.
И Нинино лицо дрогнуло и смягчилось, и стало удивительно похожим на папино. И она стала медленно и неуверенно приближаться к Кате, потом осторожно взяла промокшие Катины руки в свои мягкие вкусно пахнущие ладони и ласково попросила:
— Не плачь, пожалуйста. Не плачь. Не надо. Все будет хорошо. Сейчас в медицине такие перевороты, такие события, которые вчера и не снились. Вон — девочке какой-то пальцы косилкой отрезало — пришили! Ты можешь себе представить? Да лет через десять такое научатся делать!!! Может, люди умирать перестанут… А еще всякие чудеса случаются. Монахи какие-то, фу ты, забыла где, на севере что ли, говорят, руки положат на человека — и человек исцеляется. Не плачь. Надо только верить, что когда-нибудь, но не завтра, не послезавтра, а когда-нибудь потом — все будет хорошо.
Катя уходила домой поздно. Обогнав двух подвыпивших мужчин, она вышла на остановку и села на самый край низкой скамьи. Она подозревала, что автобуса сегодня уже не дождется, но, как говорила Нина, в жизни так часто случаются чудеса…
Подвыпившие тоже пришли на остановку, тоже сели на скамейку, причем тот, что казался более подвыпившим сел рядом с Катей.
— Девушка, — радостно сообщил он, — а автобусы уже не ходят!
— Как не ходят? — заволновался второй.
— Помолчи. Я просто ее пугаю, чтобы она разволновалась и сама пришла в мои надежные объятия.
Нет, не так. В мои нежные объятия. Хотя они у меня и нежные, и надежные, — пояснил он Кате.
Второй показался в просвете между стеной, несущей козырек и спиной первого и посоветовал Кате:
— Не обращайте на него внимания, он у нас с приветом.
— Зато он — женатый, а я нет.
— Зато я — красивый, а он — как бы это помягче сказать…
— парировал второй.
— Зато меня Степан зовут, а его Андрей.
— А это тут причем? — удивился Андрей.
— Да помолчи ты, надо же как-то познакомиться, — зашипел на него Степан и спросил у Кати, — а Вас как зовут?
…Подошел автобус, открылись двери, и Катя вошла в темный и пустынный салон, Андрей вошел следом.
— Куда? — закричал Степан. — Тебе не нужна «пятерка», тебе нужна «тройка» или «семерка»!
Двери захлопнулись, автобус качнуло и Катя села на двойное сиденье.
— Двигайтесь, — сказал Андрей.
Катя послушно пододвинулась, Андрей сел рядом.
— Ты все забыл в своей Москве! Куда ты? Вернись сейчас же! Тебе нужна «тройка» или «семерка»! — все еще кричал Степан вослед удалявшемуся автобусу.
— Мне нужна эта девушка, — тихо-тихо сказал Андрей.
— Вы же женаты.
Андрей промолчал.
Катя посмотрела в его глаза и не смогла отвести взгляда, равно как и он, и стала повторять про себя:
«Мама, мама, только бы мне не повторить твой грех, только бы не повторить». А сама уже знала, что повторит, но это страшило ее все меньше и меньше, поскольку страх не видеть больше этих глаз был для нее теперь самым сильным.
— Вы такая необыкновенная…
Глава 16
После полуночи
После полуночи часы на Малой Садовой засыпали. Укладывался на спину желтый пузатый будильник в комнате Марика, заползали под подушку наручные часы Павла, склонялись на бочок серые настенные квадратные часы на кухне у Веры, медленно, маленькими шажками, словно клюя носом, сползали стрелки со старинных часов в доме бабы Дуси, глухо тикали новые часы над головой у Степана, тикали так, что казалось, будто время уходит, шаркая и покашливая…
После полуночи Ангел прилетел в Парк и стал бродить между верхней частью его и нижней, выбирая самые крутые подъемы и самые отвесные спуски, самые непролазные места и самую густую тьму.
Ближе к утру, Ангел пришел к Мальчику у Фонтана, сел на край бассейна, опустил ноги в воду и сказал:
— Лучше бы я раскрашивал крылья бабочкам… Лучше бы я лепил облака… Или сочинял музыку для ветра… Мальчик спустился с постамента, сел рядом с Ангелом, и обнял его.
— Я смирился с тем, что моих снов они не понимают. Ладно! Я смирился с тем, что мои сны им не нравятся. Пускай! Но ведь они еще и забывают мои сны! Вот! — он сунул Мальчику под нос свой блокнот, — кому это нужно? Ну, кому? Я отвечу тебе. Никому. — Он зашвырнул блокнот в кусты.
Мальчик сбегал к кустам и принес его обратно. Сел на то же место, положил блокнот на колени, полистал его, ласково разглаживая его примятые листы, и попросил:
— Ты все равно пиши. Для меня.
Ангел покачал головой:
— Я устал.
— Спеть тебе?
Ангел кивнул. Мальчик запел.
— Ты пой, — прошептал Ангел, — а я пойду. Прости, но мне так хочется спать.
Пролетая над Малой Садовой, он заглядывал в окна спален и смотрел, как ворочается с боку на бок Степан, как улыбается во сне Вера, слушал как, свернувшись калачиком, сопит Лушка, как храпит, приоткрыв рот, баба Дуся, и что-то невнятно бормочет сквозь сон Павел…
Марик проснулся, услышав мамин плач. Сгребая ногами полосатые половицы, спотыкаясь, он выбежал на кухню, согнал Тимку с маминых коленей и сам туда уселся.
— Мамочка, мам, не плачь. Вы с папой никогда не разойдетесь.
Нина удивленно посмотрела на Марика и сказала:
— Я не из-за папы плачу.
— А из-за кого?
— Просто мне грустно. — Нина пожала плечами и вытерлась скомканным полотенцем. — Конечно, мы с папой не разойдемся. С чего ты взял? Мы всегда будем вместе: ты, я и папа.
— И Тимка, — добавил Марик. — Знаешь, откуда я знаю, что вы никогда не разойдетесь? Потому что мне однажды приснился Ангел, и он пообещал мне, что вы с папой всегда будете вместе. Мы стояли на самом верху какой-то странной башни, а внизу было так красиво, там танцевали люди в пестрых…
Ангел отпрянул от окна и закачался, ноги не держали его, крылья ослабли. Он опустился на траву, рядом со спящей Куклой, потрепал ее за ухом и шепнул ей:
— Получилось.
Кукла встрепенулась и залаяла.
— Тс-с-с, — Ангел приложил палец к губам. — Тихо.
И полетел на Бештау, где на ковре из цветов, укрывшись их сладким запахом, можно было спать и видеть самые яркие сны… Откуда был виден спящий под тяжелой листвой город, самый красивый и самый любимый. Город, которого было нестерпимо жаль, поскольку совсем скоро он станет медленно разрушаться, и на улицах его встанут руины, и опустеет парк, не останется ни Мальчика у Фонтана, ни Мальчика Вытаскивающего Занозу… Но пока еще город безмятежно спал в целости и сохранности. И у Ангела еще было время хорошенько его запомнить, чтобы потом, все оставшееся Ангелу время, возводить его развалившиеся дома на улицах разных городов и впускать его исчезнувшие статуи в ваши сны…