Э. Гороховский

Летучка подходила к концу, когда Нина Сергеевна сказала: "А теперь — приятное. До нас дошло письмо из Франции, из Парижа (все: "О-о-о!"). Через Общество, конечно (Всесоюзное общество "Знание"). Пишет издатель, я вам прочитаю".

И вот Нина читает письмо, из которого ясно, что издатель этот когда- то где-то наткнулся на наш журнал, как-то его прочел и восхитился. Задумался, загорелся и стал по мере сил следить за ним — читать, переводить (а это семидесятые годы!) и, наконец, решился написать. И вот пишет, что, по его мнению (а он в этом деле дока, сам издает тридцать журналов), "Знание — сила" — один из лучших из всех известных ему такого рода журналов. Поэтому он просит поблагодарить всех, кто его делает, за их замечательную работу и особенно художников, которые — выше всех похвал. А в конце письма решается обратиться к главному редактору, мсье Филиппов, то есть к нашей Нине Сергеевне Филипповой (он и помыслить, как видно, не мог, что главный — женщина), с просьбой присылать ему на стадии гранок наш журнал, а он с благодарностью будет каждый месяц посылать нам изданные им свои тридцать штук журналов.

— Ну это, конечно, нереально, как вы понимаете, — сказала Нина, — так что об этом забудем, а вообще — приятно.

Вот и все. И мы разошлись. Пасмурный зимний день сразу посветлел, и все мы посветлели, потому что сами-то мы, естественно, знали, что наш журнал — самый-самый, но когда об этом знает еще кто-то, а тем более во Франции, — это совсем другое дело, то есть наполняет радостью и уверенностью. Весь день улыбались, вспоминая изысканные обороты его речи, которые даже перевод не мог исказить. Ну, а к вечеру забыли о письме и о французе, потому что в подвале нашем в очередной раз прорвало канализацию и стало не до Франции с ее Шанелью и Диором.

Так в хлопотах о житье-бытье и творческом процессе прошла зима. Настала весна, запахи стали разнообразнее — потянуло свежестью, землей, тополем и какой-то травой и кустарником, которые высалил Брель прямо перед подвальными окошками. О французе не вспоминали, а он, бедняга, все время вспоминал. Не такой он был человек, чтобы сразу забыть то, что так мило стало его сердцу, тем более не получив ответа на свои многочисленные письма и теряясь в догадках, почему же ему не отвечают, когда он так настойчиво этого добивается.

И вот решив, что во всем виновата почта, а туг он бессилен, француз этот покупает билет на самолет и прилетает налегке в Шереметьево, тем более что уже лето, погода прекрасная, а характер и опыт француза подсказывают ему, что он поступает очень решительно и правильно. А из Шереметьева на такси прямиком направляется в общество "Знание", адрес которого он берег всю дорогу, а для пущей верности — выучил наизусть.

Теперь уже трудно представить себе, какой переполох случился в здании Политехнического музея в связи с появлением там этого иностранца. Обществу и так журнал был, как бельмо в глазу: вечно будь на страже, вечно не тех и не то печатают, не тех авторов, не те статьи, а уж об иллюстрациях и сказать-то нечего — полный бред и абстракционизм, не говоря уже о слонах на обложке ко дню рождения вождя мирового пролетариата.

Все годы Общество бьется с этой одной паршивой овцой в стаде и, надо сказать, безуспешно, а тут — на тебе, опять "Знание — сила" и уже с иностранцем!

Иностранец в семидесятые годы — дело нешуточное, ладно его письма и то — неприятность, но их можно и выбросить, а его самого куда девать? И судя по всему, француз упрям, напорист, богат и известен, никакие разговоры — общие, идеологические — его не берут, рвется, как пойманный зверь, к мсье Филиппов, в редакцию, прямо ужас!

Даже как-то жалко становится этих убогих людей, ну бьются они, бьются, как мелкая кусачая мошкара, и что? Журнал выходит, и француз — вот он здесь, явился не запылился, улыбается, вежливый и как кремень: желаю, говорит, в редакцию вашего прекрасного журнала к мсье Филиппов.

И вот в редакции, в кабинете главного редактора, раздается звонок большого начальника из Общества. Начальник взбешен, голос его так и хлещет: доигрались, дескать, допрыгались со своими слонами и кибернетикой, уже к вам иностранцы едут! Как прикажете это понимать — тайно сговорились? И главное — что теперь делать, вот в чем вопрос. Скажем от себя — всегдашний, российский. Ну Нина-то наша — не на ту напал! Не зря она войну прошла комиссаром женской конной (была, оказывается, такая дивизия)! И генетика у нее — что надо, деды и прадеды ее не такое видели и выстояли, "Королева" — ее негласное имя. Она уж не смолчала, все, что надо, сказала спокойным звонким голосом, а сама пошла красными пятнами и велела крепкого чаю. Собрала свою команду и просила Женю Цветкова, высокого стройного красавца, нашего физика с безупречным французским и естественным грассированием, взять Юру, шофера с машиной, и ехать за французом в Общество.

А дальше... Вот тут-то и была вся загвоздка. Дело в том, что хоть и сладили как-то с канализацией, некоторая неисправность ее давала себя почувствовать. Это — первое. Дальше. Сильно смущала собака. Беспородная, брошенная кем-то дворовая сука всего неделю как благополучно разрешилась в стенах редакции, в связи с чем правый угол главной редакционной комнаты был отгорожен, и там на довольно несвежем одеяле возлежала счастливая и гордая мать со своим многочисленным приплодом. Каждый, кто заходил сюда, автор или посторонний, несколько замирал, то есть некоторая оторопь все-таки нападала на человека при виде этой ощенившейся собаки в редакции Всесоюзного органа печати, и в зависимости от характера он либо небрежно делал вид, что ничего такого особенного он не видел, а пришел, собственно, по делу, либо тут же забывал, зачем пришел, припадал к загородке и буквально таял от трогательного зрелища.

Но и это еще не все. Как-то очень неожиданно смотрелся электрический самовар на полу, в котором варилась уха, сильный рыбный запах, приправленный перцем и лавровым листом, не оставлял никаких сомнений на этот счет, а молодой человек, чистивший рядом с самоваром свежую, еще трепещущую рыбу и насвистывающий незатейливый веселый мотивчик, приводил к мысли, что приготовление ухи в самоваре из рыбы, только что наловленной шофером Юрой, — дело обычное, будничное и даже вполне естественное для редакции. И что самое смешное, так, безусловно, и было. Собака вызывала сострадание, ее кормили, ласкали и старались пристроить щенков, а уха — вообще прекрасная вещь, поесть ушицы среди трудового дня — что же может быть лучше, тем более что никаких кафе-закусочных рядом нет, а знаниесильская команда в шесть никогда не уходит, а сидит до ночи в свое удовольствие с авторами, которые друзья — с Натаном Эйдельманом, Володей Кобриным, Сережей Мейеном, разве всех перечтешь! — как раз и идут сюда после работы или за шахматами, или скрэйблом, а иногда кое-кто здесь и заночует, благо из кресел вполне получается хороший мягкий диван.

Наша Нина все это знала. Именно она растила и пестовала своих птенцов (независимо от возраста) так, чтобы им жилось привольно (не скажу — свободно), бесконечно оберегая от окриков, одергиваний и взысканий всякого рода начальства, принимая все на себя и восставая, рискуя подчас не только партбилетом, но собственной свободой. Но можно ли объяснить некоторую нашу странность французу? И даже не потому, что он считал нормой советскую жизнь (которую, кстати, вряд ли представлял), наша же редакционная под эту норму явно не подходила, а потому, что цивилизованная Франция не только далеко ушла от цехового средневековья, но и забыла о нем. И наш совершенно спасительный для нас образ жизни вряд ли мог быть понят сегодняшним французом.

Мы вдруг страшно застеснялись своей собаки, самовара с ухой, тесноты, дружеских посиделок и даже нашей веселости, которая, быть может, покажется легкомыслием, словом, застеснялись несовместимости своей с журналом. Она вдруг стала казаться настолько ощутимой, что, вероятно, именно она и заставила отказаться от встречи с французом.

Однако вслух никто ничего не сказал, а Женя, на чье усмотрение, по словам Нины, и должно было произойти все дальнейшее, сел в машину и помчался с ветерком встречаться с французским издателем. Они безумолку говорили, ели, пили, ездили по городу — Женя старался изо всех сил показать красавицу-столицу, но француз был непреклонен, он и в хмеле своем твердил о мсье Филиппов и редакции, и Цветков к ночи сдался. Он подкатил к жилому девятиэтажному дому на Втором Волконском, чей тесный подвал мы занимали, и сказал: "Вот, вот тебе редакция, видишь?" "Да?! — сказал француз. — Это такой небольшой дом вы занимаете? Как же вы размещаетесь?"

Тут Цветков не выдержал и заплакал.