Печатается в сокращении. Полный вариант см: "Вестник Европы — XXI век". № XIII—XIV, 2005 г.
Я живу в извечно подозреваемой и презираемой части света, которая зовется Галичиной. Может, поэтому мне не остается ничего другого, кроме как признать себя постмодернистом. Это, конечно, шутка, но не слишком веселая.
Есть регионы настоящие, органичные даже в уродстве и разрушениях. Галичина же — насквозь искусственная, шитая белыми нитками интриг и квазиисторических домыслов. Тысячу раз правы те, что утверждают: Галичина — выдумка нескольких австрийских министров, идефикс законспирированных стратегов, что 150 лет тому решили продолжить Европу еще чуть дальше на Восток. Европы не получилось, вместо этого образовался буфер, "санитарная зона". Бедный Иван Франко поддался мистификации, отсюда все его несчастья, труд потерявшего направление сизифа.
По сравнению, например, с Полесьем у этого края немного карикатурный вид. Ведь Полесье, упавшая из космоса языческая колыбель, бассейн Припяти и Десны — это арийская чистота корней и древлянская незамутненность истоков, генетический культурный код, архаика фольклора, эпос, диалекты, озера, торфяники, готические сосны, капканы на зверей и людей, волки-подранки. Полесье — носитель национального, чернобыльский выбор Украины, сама натуральность, аутентика и искренность топоров, карательный поход мессии Оноприенка вдоль железнодорожных путей и шоссейных дорог. Полесье — это медлительность и понурость, доведенное почти до полной остановки время, ползучая коммунистическая вечность, что обложила со всех сторон тысячеразвратный Киев, глубинная черная украинскость.
С точки зрения Полесья Галичины не существует, вернее, она есть, но это ничего не значит. Галичина — это не Украина, географический довесок, польская галлюцинация. Она манекенная, кукольная, дутая, стремящаяся навязать Украине свою неукраинскую волю. Галичина лишена эпоса, в ней от века царствует анекдот, причем анекдот подлый. Это простор без корней, удобный всякому скитальческому племени — отсюда армяне, цыгане, караимы, хасиды. Галичина — местечковое отечество масонства и марксизма, смердящий зверинец, переполненный ехиднами и химерами, здесь возможны лишь гибриды вроде Бруно Шульца и все эти маленькие Станиславские кафки. А если ты не гибрид, а, например, Стефаник, то остается тебе неумолимо спиваться в первом попавшемся Русове. "Между прочим, сейчас в Ивано-Франковске гениев уже больше, чем в Москве", — иронизирует колючий Игорь Клех, тоже галичанин, тоже гений, в своей последней московской книжке.
Ирония уместна туг, как нигде. Галичина вся ироническая и имморальная, отсюда ее вечное отступничество и приспособленчество, перманентное униатство, проданные в Америку дети. Галичина — показушное и поверхностное, как накладные манжеты, дворянство, потешное расшаркивание направо и налево, целование ручек и щеколд с неизбывным деревенским причмокиванием, бесконечные, с тяжкой послеобеденной оскоминой, полусонные разговоры о Европе, Эвропе, Эуропе, о европейскости, европейском значении-предназначении, европейской культуре и кухне, о пути в Европу, о том, что "и мы в Европе" — а ведь вся так называемая "духовная продукция" Галичины может уместиться в одном-единственном Львовском чемодане средних размеров. Галичина только и может, что натужно следовать Европе, которая, кстати, сама давно уже ни на что не способна (Шпенглер когда еще об этом сказал!). Это плагиат, еще более жалкий от того, что плагиатор выбрал самый мертвенный из возможных объектов.
Все остальное — это кофе, домашние ликеры, торты, печенье, диктат домохозяек, вышивание салфеток, повидло и джемы, рушники, ковры, безвкусица и кич, словом, буйное цветение галицкого мещанства.
С точки зрения Полесья Галичина не просто жалкая — она постмодернистская.
Но у меня иная точка зрения. Вернее, у меня ее нет. ведь я пребываю тут, внутри, это моя территория, мой подозреваемый и презираемый мир — крепостные стены, его окружавшие, давно повалились, рвы засыпаны историческим хламом, битой керамикой, гуцульскими изразцами. Моя линия обороны — это я сам, и у меня нет другого выхода, кроме как защищать этот кусок, этот клочок, эти клочки, что расползаются во все стороны.
Они расползаются, но я стараюсь стянуть их, сшить — пусть и белыми нитками собственных версий и домыслов. И тут мне понадобится еще одна эфемерида, географическое привидение, параллельная реальность, вчера модная, а сегодня уже выблеванная на интеллектуальных фуршетах — Центральная Европа. Нет, не Европа как таковая, не сумерки ее, а центр, вернее, восток, ибо в Европе восток парадоксальным образом там, где центр. Центральная Европа, дитя Кундеры, Милоша и Конрада, удивительная субстанция из идей, ощущений, мистификаций, американская выдумка разочарованных диссидентов. Стоим на пороге ее окончательного исчезновения: вот только поляков со словако- венграми примут в НАТО, и таким образом в Запад, в "собственно Европу", а Украину — в обновленную славянскую федерацию; вот только клацнут замки на западных кордонах нашей второй по значению союзной республики, вот только выйдут на отстроенные посты бывалые пограничники с молодыми честолюбивыми овчарками без намордников.
Ее нет, этой Центральной Европы, точнее, почти нет, как почти нет в ней Галичины. А все, что есть — это почти сплошная территория постмодернизма. Который, кажется, ни коим образом не касается Лиотара, Дерриды или Саида, а, может, именно их и касается, только я о другом.
О том, что именно здесь, на этой территории, различаю признаки того, что считаю "пост-модерным", то есть в первую очередь "после-модерным" — того, что пришло после модернизма с его стремлением к новизне как соответствию времени, стремлением, прерванным грубо, извне, с кровью, пеплом и мировыми войнами, с диктатурами, лагерями, исполинскими этническими чистками — так в этой части света был прекращен, выбит, вырезан на корню модернизм, всякий
— венский (эталонный), пражский, краковский, львовский, дрогобычский. Вместо него пришло послемодернистское запустение, огромная исчерпанность с бесконечными возможностями — огромное многообещающее запустение.
Я считаю признаком "пост-модерного" постоянную неототалитарную угрозу, амебу, что способна заполонить собой каждого на этом просторе и весь этот простор целиком. Модернизм обретал черты одновременно с тоталитарны ми политическими системами, его черные квадраты — воплотившееся искушение "новым человеком". Постмодернизм приходит после тоталитаризма, он аморфный, фантасмагоричный; чудовище переходной, потерявшей ориентиры, эпохи, он разрушает прежнюю ось, оставляя только фрагменты вертикали, бойко подменяет Апокалипсисом светлое будущее.
В нашей части света у "постмодерного" есть еще одно измерение. Это поликультурность, о которой говорится много, часто и кстати — только на самом деле эта поликультурность обращена в прошлое, она была прежде, сейчас это после-поликультурность, остались только следы, только отпечатки.
Остались руины — замков, святынь, фабрик, мостов, обсерваторий, больше всего руин кладбиш (ведь нет ничего проще, чем захватить брошенные беглецами жилища, но кто будет ухаживать за чужими могилами?). Остались руины: знаки "наслоения культур", а также знаки "наслоения антикультур", невольные коллажи ландшафта, игра в кирпичи бытия, только не мы игроки в этой игре.
Остались цитаты — на утраченных языках, письменах, диалектах, из сгоревших рукописей, остались обрывки стихов — фрагменты утраченной целостности, только не мы жонглируем этими фрагментами. Осталось засилье мифологии: в этой части света мифология компенсирует историю, и семейные предания важнее и достовернее учебников. В конце концов, сама история здесь не более чем разновидность мифологии.
Наконец, я считаю "пост-модерными" провинциальность и маргинальность — в том смысле, в котором Центральная Европа никогда не могла и не хотела быть центром (что не мешало ей оплодотворять центры своей живой спермой, опрокидывать системы ценностей, направлять потоки сознания, но сейчас я даже не об этих блаженных выскочках, не об уорхолах и шагалах), ведь "Центральная Европа — это особое состояние души, особенный способ отношения к миру", говорит мой приятель Кшиштоф Чижевский. А я отважусь добавить: это такая провинция, где каждый знает, что находится в центре, ведь центр одновременно всюду и нигде, а потому с вершин и низин собственной мастерской можно абсолютно спокойно смотреть на все остальное, в том числе на Нью-Йорк или какую-нибудь Москву. Здесь — отсутствие осей, хаос бытия, усеянный "узлами сообщения" вертикального с горизонтальным и наоборот.
То, что мне больше всего нравится.
Есть зов жизни, есть зов смерти, и я реагирую на них, как могу. Меня тянет то в одну сторону, то в другую, со мной что-то происходит, я наблюдаю за переменами в себе, но, к счастью, не могу ими управлять. Более того — я не могу с ними совладать. Мне остается писать. Мне остается надеяться, что я верно описываю собственные реакции — на большее не претендую. В конце концов, не так важно, как называют, квалифицируют, классифицируют то, что у меня получается ... даже если у меня ничего не получается.
Но я никогда не соглашусь с тем, что в мире все уже произошло.
Наверное, именно поэтому я считаю, что постмодернизм там, где каждый из нас оказался сегодня, это такое обстоятельство времени и места, от которого нам никуда не деться, территория "среди" и "между", не-принадлежащий-никому межцивилизационный (но и надцивилизационный) простор, центральная дыра в Европе, тектонический сдвиг, провал, утерянный комментарий к Галичине, наконец, сама Галичина, ущелье меж тысячелетий, мусор наших старых городов, память, надежда, одиночество — остаешься наедине с путанными отрывками, строчками, словами, алкоголем, горячкой, сленгом и суржиком, всеми языками мира, одним-единственным языком, тебя мучит любовь, ненависть, жалость, секс, ты подвержен всем болезням и снам, мыслям о смерти, о времени и хаосе, тебе по крайней мере две тысячи лет, а ты еще не написал ни одной стоящей книги.
Тебе говорят: "это постмодернизм", ты киваешь в ответ, и снова погружаешься в ожидание — тебе не повезло, это очень уязвимая территория, это сама действительность, но она твоя.
(Перевод с украинского Андрея Пустогарова)
Николай Николаев