STALIN'S GREAT SCIENCE.

The Times and Adventures of Soviet Physicists, by Alexei В Kojevnikov.

London, Imperial College Press, 2005

Все давно знают и, это уже не смешно, что Сталин был корифеем всех наук. Пришла пора отказаться от преувеличений — он был корифеем лишь физико-математических наук. Об этом говорит заглавие и один из главных выводов изданной в Лондоне книги, написанной русским историком, живущим сейчас в США. Способность автора читать сталинские статьи в подлиннике и солидность британского издательства укрепляют общий вывод в глазах непредубежденного читателя эпохи постмодернизма.

Для тех, кто с этим умным словом знаком лишь шапочно, могу предложить простое толкование: это когда "все бывает" и "все относительно". И, тем самым, выдаю себя с головой, во-первых, предубежден, во-вторых, не считаю себя постмодернистом. Выдам себя до конца — автор книги Alexei В. Kojevnikov мне хорошо знаком и многие его статьи российского периода мне нравятся. В сталинское время считаюсь, что жизнь на чужбине в лучшем случае ведет к алкоголизму... Прожив на чужбине большую часть последних 13 лет, я так думать не могу. Но, может быть, в лучшем случае — ведет к постмодернизму?

Вместо того чтобы отвечать на этот трудный вопрос, сразу же признаю, что помимо общего утверждения, вынесенного в заголовок книги, в ней много рассказано о "приключениях советских физиков", вынесенных в подзаголовок и делаюших книгу совсем не скучной. В этом, уж точно, автору помог т. Сталин, отвечавший за страну и за происходившие в ней приключения. Для немалого числа советских физиков эти приключения, правда, закончились летально. Но зато, когда стечение невероятных обстоятельств сохраняет жизнь физика, а то и награждает его Сталинской премией, радость читателю обеспечена.

Двадцатым годам книга уделяет немного внимания. Вероятно, потому, что Сталин тогда еще не стал настоящим Сталиным. Только в конце 1929 года он скажет о "Великом переломе", и как сказал, так и сделал. Поэтому о контактах советских физиков с западной наукой, в исследование которых сам Кожевников внес большой вклад, в книге сказано скороговоркой. А эти контакты сыграли очень важную — стартовую — роль в быстром расцвете советской физики. Тогда молодые, а в будущем лидеры советской физики, — П. Капица, И. Тамм, Л. Шубников, Ю. Харитон, В. Фок, Я. Френкель, Г. Гамов, Л. Ландау — многие месяцы провели в лучших физических домах Запада, при том в самый разгар квантовой революции. Они многому научились, на ходу — делом — включаясь в мировое научное сообщество. А, вернувшись домой, продолжали двигать мировую науку, одновременно передавая знания и чувство мировой науки новым поколениям советских физиков. Стажировка советских физиков на Западе оплачивалась в основном западными деньгами, и больше всего американским благотворительным Фондом Рокфеллера. Этот вклад капитализма в создание социалистической физики, несомненно, заслуживает внимания, но роль Сталина в этом, увы, великой не назовешь.

Для рассмотрения главной для книги — сталинской — эры автор считает самой подходящей призму, грани которой называются "ЗНАНИЕ" и "ВЛАСТЬ".

В. Комар, А. Меламид. "Истоки социалистического реализма"

По-английски эта призма напрашивается в родню к журналу "Знание - сила", и тут ничего не поделаешь, английское слово "POWER" имеет оба значения. Русское слово "власть" тоже может пониматься по разному: власть над умами, над силами природы. Однако автору эти возвышенные значения не нужны. Власть — это, прежде всего власть политическая, власть над материальными и людскими ресурсами.

Увиденные через эту призму в безжалостных постмодерновых лучах, директор института П. Капица и президент Академии С. Вавилов так же борются за власть, как партаппаратчики Маленков и Жданов, и с высоты историка-постмодерн иста еще не известно, за кого следует болеть. Как бы ни противилась душа наукопоклонника, такой антропологический, если не энтомологический, подход стимулирует постановку острых вопросов, которые полезны, даже если ответ на них отрицателен.

Однако за пределами взаимодействия научных администраторов с администраторами государственными в книге "борьба за власть" подминает под себя "борьбу за знание". Например, когда молодой Ландау изображается скорее профессиональным революционером, чем физиком, — как будто они с Бором выбрали проблему квантово-релятивистской измеримости (о которой см. "3-С" № 11/2005) только для того, чтобы показать, кто из них главнее. Или когда превращение Сахарова в общественную фигуру диктуется его жаждой перераспределения власти, а не его профессиональными знаниями в области стратегического оружия и проблемы противоракетной обороны в особенности.

Однако гвоздь книги — это, конечно, отрицание "одного из главных постулатов послевоенного либерализма", согласно которому "наука для своего нормального функционирования требует политической демократии". Автор не только представляет советскую физику как убедительный контрпример этому постулату, но и пытается доказать, что некоторые новаторские физические идеи появились под влиянием советской идеологии.

Тут стоит заметить, что наиболее влиятельный российский вклад в историю науки имеет действительно советское происхождение. Это доклад Бориса Гессена на Лондонском конгрессе по истории науки в 1931 году. Доклад "Социально-экономические корни механики Ньютона", независимо от вызывающе марксистского привкуса, открыл для историков науки новое — так называемое "экстерналистское" — измерение науки, как социального организма. Историк науки Гессен показал, что потребности экономической жизни общества могут быть не менее важным фактором в развитии фундаментальной науки, чем озарения теоретиков и изобретательность экспериментаторов.

В XXI веке историк науки Кожевников идет глубже, он берется найти в социально-идеологической почве корни творчества отдельного физика. Ярко проиллюстрировать свою мысль он взялся на примере самого раннего из ярких физико-математических достижений советского времени — космологии Александра Фридмана (1922 год). По мнению историка, именно большой взрыв советской революции мог повлиять на ход научных мыслей Фридмана и помочь ему выдвинуть космологическую модель, позже названную теорией Большого Взрыва — самого большого взрыва из всех возможных. А — контрреволюционный, надо полагать, — Эйнштейн отверг как ошибочное это новое фридмановское решение его же эйнштейновских уравнений. Позже он, правда, прижал правильность этого решения, но "предложил изменить основное уравнение Общей теории относительности, чтобы восстановить космологическую стабильность".

При этом Кожевников выразил надежду, что дальнейшие исследования обоснуют его смелую гипотезу.

Лично я сомневаюсь в успехе, поскольку, во-первых, Эйнштейн не менял своих уравнений после советской работы Фридмана. А, во-вторых, сам Фридман мало похож на энтузиаста советской революции — уж очень он легко цитировал из Библии и Блаженного Августина и венчался в церкви уже после Великой Октябрьской революции. Если революция имела какое-то отношение к фридмановской космологии, то это послереволюционным развалом научной жизни страны, из-за чего Фридман был вынужден оставить столицу и основной для него предмет динамической метеорологии. Однако гораздо более важными факторами были личная смелость фронтового авиатора и математика Фридмана, который, несомненно, понимал, что дифференциальное уравнение Эйнштейна вряд ли имеет только одно — постоянное — решение.

В чем Кожевников "достаточно уверен", не нуждаясь в дальнейших обоснованиях, так это в том, что так называемая физика коллективных явлений уж точно многим обязана "советскому и, более общо, социалистическому образу мысли". К коллективным явлениям относятся, в частности, поведение полупроводников и сверхтекучесть жидкого гелия. Все, кто что-то слышал о диковинном последнем явлении, слышали и о том, что в гелии ниже некоторой температуры сожительствуют как бы две жидкости — нормальная и сверхтекучая. И на мой не модерновый взгляд, изложение истории этой области физики у Кожевникова содержит две как бы сюжетные параллельные линии: нормальная, имеющая дело с физическими понятиями, теоретическими моделями и экспериментами, и сверхтекучая линия, оперирующая просоциалистическими симпатиями некоторых основоположников этой области — Я. Френкеля, И. Тамма, Л. Ландау, — и их социальными приключениями, такими, как тюремное заключение Ландау.

Но читателю предъявлена лишь единственная "вещественная улика" в пользу того, что эти две сюжетные линии составляют единую историю. Эта улика — слова, которые выбирали основоположники на ранних этапах физики коллективных явлений, слова, заимствованные из советского коллективистского лексикона, вроде "коллективизация", "коллективизм", "свобода в коллективе". Не приводится никаких свидетельств, что основоположники пытались когда-либо развить свои просоциалистические симпатии в какую-то интеллектуальную систему или философствовали об общих понятиях свободы, независимости и коллективизма, нацеливаясь сразу и на физику и на гуманитарные сферы.

Поэтому, когда, объясняя рождение новой физической идеи, историк науки привлекает советские клише— идеологемы, возникает ощущение чего-то сверхтекучего, что посредством нулевой вязкости или квантовых скачков проникает для чего-то в историко-научный рассказ. Это вам не падающее яблоко, если оно на самом деле попалось на глаза задумчивого Ньютона, где связь вполне прозрачна и реальна.

Коллективистская параллель между языком советских газет и некоторыми метафорическими словами в лексиконе физиков имеет, по-моему, простое объяснение. Совершенно естественный прием при введении новых понятий, еще не обросших формальным аппаратом, — использовать не строгие понятия устоявшегося научного языка, а слова обычного языка, которые у всех на слуху прямо под рукой. А на рубеже 30-х годов газеты были полны рассуждениями о коллективизации и подлинной свободе в коллективе. При этом по условиям жизни в тоталитарном, страшно сказать, обществе, где все тотально читали и слушали одно и то же, от языка коллективных советских явлений было не спрятаться.

Тут самое время вернуться к тому кто был главным знатоком советского языкознания, и к титульному утверждению книги — о великой сталинской науке. Автор не пытается как-то оценить степень этого величия. Его выражение вроде "исключительно высоким уровень развития" можно понимать как примерный паритет физики СССР с самыми передовыми странами Запада. Напомним, что выдающиеся советские физики Капица и Сахаров так не думали, а открыто говорили об отставании и неэффективности советской науки. Капица сравнивал ситуацию с караваном кораблей в северных водах, и западная наука играла роль ледокола. А Сахаров говорил о двух лыжниках, из которых один, в звездно-полосатой майке, прокладывает лыжню в глубоком снегу, а другой, в красной майке, идет по готовому следу. В обоих сравнениях отставание может быть и невелико, если его измерять в метрах, но ясно, что это — обманчивая мера отставания.

Еще одну оценку советской теоретической физики можно получить с помощью Ландау, который классифицировал все на свете, включая теоретиков. Как известно, себя он считал самым сильным из советских теоретиков, но в мировой табели о рангах относил себя ко второму классу, а в первый помещал около десятка мировых светил. Отсюда можно вывести, что на долю СССР он отводил не более 10%.

Научная мощь страны не эквивалентна ядерно-ракетной, как показывает пример КНДР. И все же имеется несомненное преимущество у правительства КНДРовского, или сталинского, типа. Оно может тратить деньги на любую нужную правителю сферу общественной жизни, в том числе и физику, безо всяких общественных дебатов и тем более возражений со стороны населения. К тому же тотальный контроль над средствами массовой информации и дезинформации позволяет внушить населению уважение к науке, и способствовать привлечению в науку молодых талантов. Оба эти инструмента успешно применялись для развития науки в СССР, наиболее благотворно в 1920-е годы, когда закладывался фундамент советской физики и, кстати сказать, был основан научно-популярный журнал "Знание - сила". В том же десятилетии, в эпоху НЭПа и невиданной, по сталинским понятиям, открытости страны, живые контакты с западной физикой были очень плодотворны. Но то был скорее Ленинский, а не Сталинский, период в развитии советской науки. А понятие "Сталинской большой науки" по-настоящему применимо л ишь к послевоенному периоду его правления, когда ему позарез понадобилось высоконаучное оружие. Довоенное сталинское неуважение к науке наглядно проявилось в 1940 году, когда он вычеркнул работы №№ 1 и 2 в списке, предложенном Академией наук для награждения их Сталинскими премиями. Одна из этих работ вела к ядерному оружию, а другая — к радиолокации. Но это обнаружилось уже в ходе войны. Так что именно Хиросима заставила Сталина зауважать физику и не жалеть для нее ничего.

Что было, однако, не по силам тотальной власти, так это обеспечить эффективность науки, как и экономики в целом. Согласно первому советскому руководителю именно эффективность определяет победу в соревновании социальных систем. Похоже, что Ленин был прав, а сталинская наука была великой числом, а не уменьем. Хотя советский период Российской истории дал немало ученых мирового класса, пожалуй, никто из них не стал величиной такого глобального научного масштаба, какими были Лобачевский и Менделеев, которые, как известно, прославились задолго до Сталинской эры.

КНИЖНЫЙ МАГАЗИН 

Ольга Балла