Все революции всегда, где бы они ни происходили — трагедия для народа. Это ломка жизни, взаимная ненависть, вдруг пробуждавшаяся агрессия, кровопролитие, безвинные жертвы.
В этом году исполняется девяносто лет Февральской и Октябрьской революциям в России. Здесь они привели общество к долгой Гражданской войне, а в результате — к большевизму, принесшему стране неисчислимые беды. Историки спорят до сих пор о событиях этого трагического времени, но более — о больших трагедиях, глобальных. Революции же сплошь насыщены трагедиями малыми, частными. Обращаясь ко времени Великой Французской революции, об этих неизвестных миру трагедиях пишет Елена Съянова.
14 июля 1989 года в Париже, во время грандиозного празднования двухсотлетия Великой Французской революции, произошло кульминационное событие, которого французы ждали со странным, острым чувством, непонятным многочисленным иностранным гостям. Моя подруга, находившаяся в те минуты на площади Согласия, рассказывала, как сотни тысяч людей, веселящихся на улицах и площадях Парижа, точно следуя за дуновением какого-то ветра, поворачивали головы в сторону Президентского дворца, где собрались главы государств, дипломаты и знаменитости со всего мира. Там происходили основные события национального торжества, произносились речи, вручались ордена, танцевали и веселились.., и внезапно все стихло, середина зала быстро опустела и воцарилась настороженная тишина. Зазвучал вальс: его мягкие робкие звуки не предвещали ничего торжественного. Молодой человек, стройный и симпатичный, подал руку девушке, хорошенькой, смущенной, вывел ее в круг, и они закружились. Журналисты потом писали, что девушка все же сделала над собой усилие, чуть закусив нижнюю губу, прежде чем положить свою руку на плечо юноши. Но было бы даже странно, если бы писчая братия чего- то подобного не усмотрела! Ведь эти юные, мирно танцующие создания, были живым олицетворением одного из самых трагических и спорных событий Великой революции, обострившего ее ход до кровавой гражданской бойни и в течение двух последующих столетий поражавшего воображение людей!
Шарлотта Корде
Жен Поль Марат
Жак Луи Давид. Смерть Марата
О, французы, так умеющие чувствовать свою историю, чем был для вас этот танец ее, праправнучки Жана Поля Марата, и его, внучатого племянника девицы Шарлоты Корде де Армон, «великий подвиг» или «гнусное злодеяние» которой до сих пор заставляет спорщиков сшибаться лбами?! Вы хотели прощения, примирения и общих цветов там, где до сих пор пылали два костра ненависти?!
После вальса молодые люди подошли к Президенту Франции, говорили с мэром Парижа, с кем-то из гостей, а потом... неожиданно (и совсем не по протоколу) исчезли. Сбежали! Возможно, просто — от смущения и назойливости журналистов, а может быть, захотели остаться наедине, как все — юные, красивые, интересные друг другу. Французская пресса еще несколько лет пыталась следить за их судьбой; писали даже, что они помолвлены.
Убийство Марата Шарлотой Корде принадлежит к событиям первого ряда; оно описано во всех учебниках истории. То была трагедия в античном смысле этого слова, поскольку она пробудила новые разрушительные силы революции, обострила политическую борьбу, стимулировала террор, и глубоким шрамом осталась на исторической памяти будущих поколений французов.
Но если бы можно было представить себе эту самую память — некое материальное ее воплощение — то, думаю, вся она оказалась бы буквально испещренной рубцами и шрамами. Это — следы Маленьких трагедий Великой революции, о которых не напишут в учебниках и которыми не озабочены академические историки.
Но случается и им за грозным гулом многотысячных площадей и колоколами набатов расслышать все же то тихую молитву, то чье-то прощание, то детский плач.
Казнь Робеспьера
Первая жертва гильотины
17 апреля 1792 года. Пустой двор парижской тюрьмы Биссетр. Полчаса назад здесь бродили заключенные, но неожиданно им всем велено было разойтись по своим камерам. Во двор въехало две телеги; на одной стояло что-то высокое и прямое, тщательно укрытое холстами. С другой — спрыгнули мастеровые в куртках и красных колпаках и взялись за работу. На середине двора быстро сколотили деревянный помост и установили на него привезенное нечто, состоявшее из двух столбов, перекладины, доски, веревок, рычага и еще какого-то приспособления. И когда плотники, наконец, закончили, вся тюрьма, ахнула: в глаза прильнувшим к окнам камер заключенным тускло блеснуло отточенное, как бритва, лезвие нового механизма для исполнения смертных приговоров, который еще мало кто видел, но все о нем уже слышали и даже успели окрестить «луизеттой». Еще его называли «гильотиной» по имени доктора Гильотена, скромного изобретателя, следовавшего в духе времени гуманному принципу, по которому человеческая рука должна была быть избавлена от позора причинения смерти другому человеку, жертва имела право избежать страданий, а родственники — получить не обезображенное конвульсиями тело. Правда, без головы. Аккуратно отсеченная от тела голова, прикладывалась и тоже выдавалась, отдельно.
Представляю себе, как при виде этого агрегата заключенные тюрьмы Биссетр, среди которых было много воришек и всякой нашкодившей мелкоты, схватились за свои головы, решив, что «луизетту» привезли именно для них! Народец-то сидел трусоватый, ни на что, кроме как вытащить кошелек у зазевавшейся тетки с кучей ребятишек, не способный! Но ужас быстро сменился жгучим любопытством.
Во двор тюрьмы въехала еще одна телега, с тремя трупами. Это были умершие (своей смертью) заключенные из двух других тюрем — Аббатства и долговой тюрьмы Ла Форс, присланные сюда дирекцией парижских госпиталей для испытания «головорезки» в двух ее вариантах — с полулунным лезвием и лезвием косвенноусеченным. Не вдаваясь в технические подробности, скажу только, что первое придумал немец по фамилии Шмидт, а второе — доктор Антуан Луи (отсюда и народное прозвище «луизетта», правда, с ядовитым намеком и на грядущее будущее головы короля Людовика XVI).
Испытания прошли успешно. Сначала опробовали вариант доктора Луи: два трупа по очереди привязывали к доске, доска опускалась, шея оказывалась точно в том месте, куда падало лезвие, и обе головы, таким образом, благополучно оказались в корзине. Правда, когда опробовали полулунное лезвие Шмидта, произошло какое-то замешательство. Глядевшие из окон не поняли, в чем там дело; видели только, что лезвие на одну голову опускалось дважды. Но поскольку труп не возражал, то никто и не придал этому значения. Может быть, кроме только палача — Шарля- Генриха Сансона, наследника знаменитой династии. Находясь в самой непосредственной близости к телу и будучи слишком опытным, он не мог не понять того, что же случилось на самом деле.
Не придали значения и тому факту, что Сансон взялся сам передать тело последнего испытуемого его родственникам, чего прежде никогда не делал. Он привез обезглавленный труп на улицу Платьер, где жил молодой человек по имени Жюль Дево, родной брат Шарля Дево, чью голову Сансон и внес в дом в плетеной корзине.
— Сударь, — обратился он к вышедшему к нему юноше, пристально глядя тому в глаза, — до того момента, как я увидел ваше лицо, я еще имел какие-то сомнения относительно произошедшего, но теперь ... теперь я все понял. Возьмите то, что я вам принес, и даже если всю вашу оставшуюся жизнь, купленную вами такой ценою, вы проведете на коленях у алтаря, вам не отмолить греха, который вы совершили.
И Сансон протянул корзину Жюлю Дево. Молодой человек, ничего не понимая, сдернул платок, и на него — затянутыми смертной мутью глазами — взглянула ... его собственная отсеченная голова.
Дево вскрикнул, зашатался и рухнул к ногам Сансона. Это несколько озадачило палача; он дождался, пока Жюль пришел в себя и спросил его, для чего он разыгрывает столь сильное потрясение?! Разве подменив себя своим братом-близнецом и оставив того в тюрьме, он одним этим не подверг его смертельной опасности?!
— Я прочел ваше дело, сударь, — уточнил Сансон, — Вы были осуждены за изготовление фальшивых ассигнаций и должны быть в скором времени казнены. Каким способом вы уговорили или принудили вашего брата остаться в тюрьме вместо вас, мне не ведомо, но, клянусь, я мало встречал гнусностей подобного рода, хотя при моей профессии.
— Сударь, выслушайте меня! — взмолился Жюль Дево, — Все было совсем не так! Клянусь честью, я на коленях умолял брата, моего милого Шарля, который был мне дороже меня самого, этого не делать! Он родился всего на час раньше меня, но считал себя старшим и иногда умел заставить меня себе подчиниться. Он винил себя в том, что я пошел по преступному пути, и когда меня приговорили, придумал план, как спасти мне жизнь. Дело в том, что Шарль с детства страдал приступами эпилепсии, после которых на много дней впадал в летаргический сон, похожий на смерть так же, как мы с ним — друг на друга. И вот это-то он и решил использовать. Во время нашего последнего свидания он заставил меня переодеться и выйти из тюрьмы вместо него, а сам остался, сказав, что уже чувствует приближение приступа. Об остальной части плана вы легко догадаетесь: во время приступа его поместили бы в больницу, потом наступила бы летаргия, принятая за смерть — а так уже бывало — и его тело выдали бы мне, как единственному родственнику для придания земле. А когда он очнулся бы, мы с ним бежали бы ... О-о, пресвятая дева! — снова зарыдал Жюль Дево. — Какая чудовищная нелепость! Почему из всех умерших выбрали именно моего брата?! За что. За что?!
Сансон вздохнул, в душе согласившись с тем, что нелепость и впрямь вышла чудовищная. Еще там, во дворе тюрьмы Биссерт, он понял, что один из тех, кого положили под нож гильотины, оказался каким-то образом жив, потому что, когда полулунное лезвие опустилось на его шею, не до конца отъединенная от туловища голова вдруг открыла глаза, страшно захрипела, а по всему телу прошли конвульсии.
Видел ли это еще кто-то из присутствующих, Сансон так и не узнал. Сам он никому не сказал ни слова. Палач отправился в муниципалитет, чтобы поставить свою подпись под протоколом об испытаниях новой машины для казней, результатом которых стало то, что полулунное лезвие забраковали и оставили косвенно усеченное — то самое, что еще пару сотен лет станет верно служить французскому правосудию.
И тут у меня возникает вопрос: а не обернулась ли маленькая трагедия братьев Дево БОЛЬШИМ нравственным уроком — сколько ни усовершенствуй орудия смертной казни, а первой жертвой все равно падет невиновный?!
Самоубийца Катрина Бушо
Конец августа 1792 года. Французская армия сдала город-крепость Лонгви. Союзные армии королевской Европы стремительно движутся на революционный Париж. Внутри затаились и ждут своего часа роялисты, плетутся многочисленные заговоры с целью освобождения короля, заключенного в замок Тампль, оккупации Франции прусскими и австрийскими войсками и наказания патриотов. Контрреволюция готовит большую резню. Контрреволюционеры всех мастей, сидящие в тюрьмах, потирают руки — «скоро, уже совсем скоро совершится месть этим проклятым санкюлотам!» Но санкюлоты все прекрасно понимают. Парижская беднота вместе с волонтерами из провинций формируют новую, революционную армию. Ищут роялистские склады с оружием. Находят и громят редакции роялистских газет. Париж гудит от недовольства медлительностью революционного Трибунала, слишком медленно рассматривающего дела заговорщиков и контрреволюционеров. Народ вот-вот сам возьмется вершить «революционное правосудие», чтобы истребить внутреннюю угрозу и поддержку наступающих прусаков и тогда мало не покажется никому.
Грядет сентябрь 1792 года. Приближается большая трагедия сентябрьской бойни, не обойденная ни одним учебником истории Великой революции.
В эти дни, а именно — 30 августа, на улице Сен-Сьерж, уныло скрючившейся в вечной тени Тампля, ногу некуда было поставить, а людская масса все уплотнялась. На этой улочке, вымощенной по дну старинного рва, в одном из домов, под мясной лавкой, вездесущие санкюлоты разнюхали обшитую кованым железом дверь, судя по клейму установленную здесь недавно, а за нею — еще одну, старую, неприступную, как ворота в рай. Провозившись с нею полдня, патриоты пустили слух, что тут не что иное, как склад оружия для роялистов, готовящихся освободить короля. Такие слухи теперь разлетались по Парижу, как воробьи, и вечером к Тамплю начала сползаться возбужденная толпа. Начавшийся ливень только добавил жару. Вымокшие патриоты бросили долбить и терзать дверь и решили ее взорвать. Кто-то из знающих в этом деле толк, заикнулся было, что может рухнуть весь дом, но его едва не прибили.
В сумерках взрыв грянул. Косой домишко хрюкнул, застонал и провалился в тот самый подвал, который и впрямь оказался обширным и глубоким. В развалинах вскоре откопали старинный клинок, за ним вытащили сломанную аркебузу... Кто-то высказался на предмет того, что подобным оружием уже лет двести никто никого не освобождал, но ему надавали тумаков. Здравый смысл умолк, и взял слово набат.
Бегство короля
Палач Сансон показывает народу отрубленную голову короля.
Фрагмент картины Лемаля
Все это время молодая мать, примотав платком к животу полугодовалого младенца и держа за руку еще одного, трехлетнего, металась среди деловитых патриотов, таскающих из развороченного дома клинки, кремни, мушкеты и багинеты времен Тридцатилетней войны. Весь этот бессмысленный арсенал складывали среди останков ее бывшего обиталища — коморки над погребом, где она жила с четырьмя детьми.
— Как же мне теперь.., куда деваться с ними? — приставала она к каждому, кто проходил по мокрым камням, похоронившим ее жилище вместе со всем, что в нем было: она едва успела вытащить сундук с бельем, корзинку, где спал младенец, и колченогий стул, да убраться самой с детьми, пока разгневанные патриоты подкладывали взрывчатку под подозрительную дверь. Теперь она совсем растерялась. Муж с апреля служил в армии; мясник, его дальний родственник, как только заговорили о подвале, поспешил забрать свой товар и сбежал вместе с семейством. А куда деваться ей? Младенец пищал у нее на руках; она покормила его, цыкнула на трехлетнего, чтоб не ныл. Дождь никак не кончался. Факелы нещадно чадили, наполняя улицу едким дымом, и гасли. Не найдя пригодного оружия, вымокшие патриоты по чем зря кляли «толстого Луи» с его «ведьмой-австриячкой» (так в народе называли короля и королеву — авт.). Разозленные, еще не остывшие от неудачи они отмахивались от бестолковой бабы, лезущей им под ноги со своими сопляками.
— Ступай в секцию Гравилье, тетка, — наконец отозвался кто-то, за кого она в отчаянии крепко уцепилась. — Или в Коммуну иди.
Битва при Флерюсе
— А лучше — уноси подальше ноги вместе со своей ребятней, — посоветовал хриплый голос. — А то как бы тебя не обвинили, что ты заговорщица и оружие стерегла!
— Какое это оружие, тьфу! — бросил третий. — Пошли, ребята!
Заговорщица ... У Катрины Бушо — так звали молодую мать — руки сами разжались и выпустили рукав патриота. Заговорщица. Это было страшное слово. Самое страшное теперь в Париже! Заговорщик, заговорщица был приговор, означавший скорую и верную смерть. Воздух предместий звенел от ожидания мести. Пощады не будет никому!
Катрина это знала. Когда сгинул последний факел, она поводила глазами, ища где-нибудь свет. Два тусклых «глаза» Тампля, где заперт ненавистный король, косо и бессмысленно уставились на нее. Она попятилась от Тампля. За спиной лежал бедняцкий квартал секции Гравилье — самой патриотической в Париже: там яростнее всех кричали о заговорщиках. Она попятилась и от Гравилье и . споткнулась о кучу сваленного у стены оружия. Куда же ей пойти?
В темной голове Катрины как будто сошлись три серых тени: страх, усталость и безмыслие. И раздавили ее.
Ранним утром в типографии знаменитой газеты Марата «Друг народа» уже заканчивали готовить свежий номер, когда туда влетел секретарь Марата Станислав Фрерон, молодой патриот и щеголь, кумир парижской «золотой молодежи» и сообщил новость — этой ночью из Сены выловили труп женщины с двумя маленькими детьми: один был привязан у нее на животе; другого она держала за руку — так три тела и прибило к берегу.
— Она утопилась от голода! Эта мертвая мать — живое подтверждение твоей мысли о том, что народ сознательно морят голодом! — возбужденно доказывал он Марату. — И это отличный повод немедленно перетряхнуть все булочные и расставить у позорных столбов десяток тех каналий, что прячут муку! Булочные — вот куда нужно направить гнев патриотов! Нужно немедленно напечатать в «Друге народа» об этой несчастной! Нужно, чтобы Париж узнал о ней, чтобы воспламенить гнев патриотов!
— Почему ты уверен, что она утопилась от голода? — вдруг спросил его Марат.
— Но ... тогда отчего же ?! — опешил Фрерон. — Что для бедняков может быть хуже?! Ты же сам говорил, что перемены бесполезны для народа, пока его убивает голод!
Да, Марат говорил и писал об этом и не раз. Но всегда помнил, в чем сила его газеты — никогда полемикой или пропагандой не перечеркивать конкретной правды. Он гораздо лучше своего молодого друга знал, как и чем живет парижская беднота. Да, Париж голодал, однако это был еще не тот голод, от которого сходят с ума и бросаются в реку с маленькими детьми. И не голод сейчас правил людьми.
Марат послал мальчика-разносчика разузнать, кем была погибшая женщина, как ее звали и где она жила. Это оказалось несложно. Мальчик вскоре прибежал назад и сообщил, что несчастную звали Катрина Бушо, она солдатка, жила в доме на Сен-Сьерж, в доме, который этой ночью взорвали, чтобы добраться до склада с оружием.
— Нашли? — кратко уточнил Марат.
— Только ржавые клинки и аркебузы, — ответил мальчик. — Эта ... самоубийца жила как раз над ними.
Через двадцать лет, пересказывая этот случай, будущий лидер термидорианской реакции Мари-Станислав Фрерон, видимо, пытаясь объяснить свой политический перевертыш, напишет такие строки:
«Как, видишь, — сказал мне тогда Марат, — бедняков убивает не только голод. Я думаю, что Катрину Бушо убил страх. А это значит, что, еще не имея граждан, мы уже находимся в состоянии гражданской войны».
Я не знал, что ему ответить. . Я вернулся на набережную, на то место, где все еще лежали три мертвых тела, и долго стоял в собравшейся толпе. В то утро, над трупом Катрины Бушо, я подумал, что нашей революции нужно остановиться».
И в заключение, несколько строк с «кухни» историка.
Эпизоды, вроде тех, о которых я рассказала, почти всегда приходится восстанавливать даже не по фрагментам, как мозаику, а по осколкам фрагментов. Каждая такая история времени съедает не меряно. Зато, когда все прояснится, выстроится, встанет на свои места, может прийти награда: из «тьмы времен» внезапно донесется до тебя робкое прикосновенье — чья-то чудом дотянувшаяся рука. И ты нащупаешь ее и на мгновенье крепко пожмешь.
К сожалению, мир наш до сих пор так устроен, что:
«Во многих землях бунт в разгаре,
А где не буйствуют низы,
Не замечают государи
Над ними виснущей грозы».
(И.-В. Гете «Фауст»)