Троицкий Н. А. Ты, мое столетие...

(М., Издательство ИПВА, 2006)

(Материалы к истории русской политической эмиграции; вып. 11). 496 с.

Первое (но не главное и не единственное) впечатление исходит не столько от книги, сколько от автора. Николай Александрович Троицкий родился в 1903 году в деревне Вешкайма Симбирской губернии. Он пережил коллективизацию, индустриализацию, террор тридцатых годов (от многомесячного следствия на память остались перебитые пальцы рук и невозможность чертить — профессиональная смерть для архитектора). Пошел на фронт в 1941 году. Был в плену, едва не умер от голода. Примкнул к власовскому движению. Пережил трагический конец Русской Освободительной армии, сумел уйти от охоты на русских невозвращенцев во второй половине 40х годов. Позднее создал Русскую библиотеку в Мюнхене, организовал и возглавил Институт по изучению истории и культуры СССР. Уже старше пятидесяти лет от роду вынужден был эмигрировать в США. Выучил там английский, получил степень по библиотечному делу, стал заведующим отделом славянских книг и периодики в Корнельском университете. Опубликовал несколько совершенно оригинальных книг, первую библиографию Пастернака. Жив, слава Богу, и достало сил написать еще эту автобиографическую книгу.

Пожалуй, читая автобиографию Н.А. Троицкого, первым делом я вспомнил слова Л.Н. Толстого в самом начале «Хаджи Мурата»: «Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все- таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братий кругом его.

«Экая энергия! — подумал я. — Все победил человек, миллионы трав уничтожил, а этот все не сдается».

Миллионы троицких уничтожили, а этот все еще не сдается. Необычно устойчивое, неистребимое чувство собственного достоинства обычно мешает человеку выжить, а здесь — помогло. То, что по-русски называется «непокорство», по-польски называется «неподлеглость». Польское слово чуть-чуть точнее описывает это удивительное качество — стоять до последнего вздоха на своих ногах.

Очень существенный компонент в этом чувстве собственного достоинства — память о многочисленных родных, односельчанах, учителях, друзьях, коллегах, случайных знакомых, которые подали ему руку помощи в трудную минуту (а таких минут было много). Он не одинок, даже когда он один: он частица чего-то большего, нежели один человек. И поэтому он всегда остается человеком. Троицкий, автор книги, постоянно сообщается с этим большим человеческим множеством, сообщается на равных, а потому охотно дает право высказаться своим близким. Так включаются в книгу голоса архитектора Стефана Сергеевича Карпова (статья «Что такое архитектура») или Филиппа Михайловича Легостаева (воспоминания «У истоков СБОН- Ра», где речь идет об образовании Союза борьбы за освобождение народов России), или Веры Григорьевны Фурсенко (воспоминания «Остовцы»).

Вера Григорьевна Фурсенко — вторая жена Н.А. Троицкого. Они повстречались в послевоенные годы, связали свои судьбы и по сей день живут вместе. Ее история — это история сотен тысяч молодых людей, угнанных немцами на работы на территорию Третьего Рейха. В эпическом рассказе о выживании этой семьи ее голос и ее роль — совершенно неоценимы.

Текст В.Г. Фурсенко, как и текст Легостаева, уже публиковался Троицким в книге «В поисках истины. Пути и судьбы второй эмиграции» (М., РГГУ, 1997). Настойчивость Троицкого можно понять. Он хотел бы, наверное, опубликовать своих друзей, своих погибших многократно. Его пафос очень близок к пафосу «Архипелага ГУЛаг»: выкрикнуть на весь мир свидетельство за тех, кто погиб в с кляпом во рту, кто умирал молча, кто тонул без крика. Сказать за тех, кому не дали даже предсмертного стона, свидетельствовать за тех, кого оболгали тысячи раз — безнаказанно. Это определяет и тональность, и интонацию, и существо книги Троицкого.

Речь, однако, идет не только об индивидуальных судьбах, но и об общей судьбе если не страны, то значительной ее части. О тех, кто — отведав опыта 20-х и 30-х годов — хотел изменить результаты гражданской войны, кто более не желал «покорствовать». Солженицын интуитивно сочувствовал этому немалому контингенту зеков в Архипелаге: «Пока была наша сила — мы всех этих несчастных душили, травили, не принимали на работу, гнали с квартир, заставляли подыхать. Когда проявилась наша слабость — мы тотчас же потребовали от них забыть все причиненное им зло, забыть родителей и детей, умерших от голода в тундре, забыть расстрелянных, забыть разорение и нашу неблагодарность к ним, забыть допросы и пытки НКВД, забыть голодные лагеря — и тотчас же идти в партизаны, в подполье и защищать Родину, не щадя живота. Возьму на себя сказать: да ничего бы не стоил наш народ, были бы безнадежными холопами, если б в эту войну упустили хоть издали потрясти винтовкой сталинскому правительству, упустили хоть замахнуться да матюгнуться на Отца родного. У немцев был генеральский заговор — а у нас?

Наши генеральские верхи были (и остались по сегодня) ничтожны, растлены партийной идеологией и корыстью и не сохранили в себе национального духа, как это бывает в других странах. И только низы солдатско-мужицко-казацкие замахнулись и ударили. Это были сплошь низы, там исчезающе мало было участие бывшего дворянства из эмиграции или бывших богатых слоев, или интеллигенции. И если бы дан был этому движению свободный размах, как он потек с первых недель войны, то это стало бы некой новой пугачевщиной... Но не суждено было ему развернуться, а погибнуть позорно с клеймом: измена священной нашей Родине!» (Александр Солженицын. «Архипелаг ГУЛаг». Том 3)

Но Троицкий рассказывает о себе и как раз об офицерском составе власовского движения, о профессиональных военных — таких, как полковник Нерянов , об учителях, журналистах, строителях. Это все была интеллигенция в первом, от силы во втором поколении, созревшая уже при советской власти и познавшая на собственной шкуре все прелести коммунистического режима. Это были люди, мечтавшие вовсе не о «новой пугачевщине», а о новой российской государственности. В исключительно невыгодных условиях люди из окружения Власова старались нащупать, угадать контуры и содержание того строя, который в их мечтаниях должен был сменить изуверский сталинский режим.

Разобраться с ходу в этом существенном историческом материале не получится. Материал требует тщательного изучения, глубокого понимания времени, обстоятельств, условий публичного дискурса и специфики тех «разговоров между собой», которые, конечно, велись среди власовского окружения и во власовских частях. И тут книга Троицкого представляет значительную историческую ценность. Ценность тем более значительную, что в ней, кроме того, содержится материал исключительной важности о работе Института по изучению истории и культуры СССР в Мюнхене, где эмигранты-исследователи сумели во многом осмыслить уроки военных лет, а также положить практическое начало советологическим штудиям на Западе.

Троицкий рассказывает о своем детище, об институте, в широком контексте эмигрантской жизни и политической борьбы: попытки найти общий язык с эмигрантами первой волны, попытки создания единого фронта против коммунистического режима в СССР, попытки объяснить союзникам на Западе существо режима, съевшего к тому времени пол-Европы и значительные куски на азиатском континенте. Рассказ этот ведется неторопливо, с предельной честностью. Это рассказ — большей частью — о неудачах, но существенные исторические уроки кроются в глубине и в корне этих неудач.

Троицкий — живой последний свидетель и активный участник событий 40-х и 50-х годов. Он сумел донести до нас не только «воздух» той эпохи, но и многие документы. Сквозь текст воспоминаний Н.А. Троицкого, в звучании голосов его покойных друзей и коллег доносится до нас сквозь чудовищные «помехи» голос другой России, которая еще жила и пыталась выбраться «из-под глыб». Сумеем ли мы расслышать этот голос? Сумеем ли вникнуть в исторический и человеческий смысл той — другой России?