(выдержки из книги)
Разум — это, прежде всего, способность человека как вида живого существа постигать истину. Как таковая она в разных случаях противостоит: 1) традиции; 2) авторитету; 3) опыту; 4) эмоциям (чувствам, страстям); 5) методу подбора или проб и ошибок.
До сих пор само существование этой видовой способности или, иначе, общего критерия истины является важнейшей и не вызывающей сомнений предпосылкой любого анализа. Однако то, что такая способность (или критерий) должна быть единственной. ни в коей мере не является самоочевидным.
Представим противоположную ситуацию: допустим, всевозможные виды деятельности, которым предаются люди, включая лингвистику, на самом деле, настолько различны, что не имеют какой-либо общей цели или общего критерия. Конечно, в пределах каждой сферы деятельности вполне могут иметь место правильный и ошибочный образ действий, так же как и критерии успеха и неудачи. Но все это не поддается сведению в какую-либо систему на основе единого принципа, способа или пробного камня. Не существует метода, приводящего к успеху во всех сферах деятельности. Такой мир вполне можно представить. По крайней мере, один очень влиятельный философ (Л. Витгенштейн — прим, ред.) не просто осмыслил его, но заявил, что он соответствует стилю мышления, которым мы пользуемся в настоящее время. Дэвид Юм также рассматривал возможность такого мира, но отверг ее.
Эрнст Геллнер
Кантовское решение не оставляло надежды. Он утверждал, что в качестве природных объектов мы должны рассматривать себя как вещи среди других вещей, действующих механически и подчиняющихся соответствующим законам. Но в качестве исследователей и агентов морали нам следует осознавать себя стоящими вне природы. Фактически, здесь мы имеем кантовский вариант декартовского "космического изгнания". Однако для Канта это был уже не мысленный эксперимент, не когнитивное самоочищение — речь шла о перманентном состоянии и проблеме, стоящей перед каждым человеческим существом. Мы вынуждены предположить, что обладаем сверхземной идентичностью, ибо в противном случае были бы немыслимы ни знание, ни нравственность; но исходя из самой постановки проблемы, мы никогда не сможем встретиться с этими носителями нашей идентичности и познать их. (Мы наблюдаем плоды познания и моральных устремлений, но можем видеть только плоды, а не сами устремления и познание.) Лучшего решения я лично не знаю, и для меня оно приемлемо. Оно высвечивает самую важную особенность Разума: он сам себя разрушает, поскольку порождает мир, в котором для него нет места.
Ирония истории заключается в том, что высокоразвитое общество в силу присущей ему исключительной "функциональной взаимозависимости" его составляющих напоминает традиционное — соответствуя тем его особенностям, которые, как утверждалось, препятствовали развитию рациональной экономики. Взаимосвязь между отдельными параметрами и составляющими современной общественно-экономической системы настолько сильна, что неразборчивость средств в ходе стремления увеличить эффективность в одной части этой системы может вызвать чреватые серьезными последствиями изменения в других ее частях. Серьезные инновации глобального масштаба требуют, скорее, политического, нежели экономического подхода.
Можно назвать сферу, в которой рациональность в ее классическом виде, вне всякого сомнения, убывает. Безжалостная эксплуатация человеческих ресурсов во славу исключительно повышения эффективности — в обшем-то, дело прошлого, во всяком случае, для развитых и богатых обществ. Люди подчинялись давлению такой рациональности, поскольку были ослаблены нуждой, и их внешняя свобода, как любят подчеркивать левые, сочеталась с экономической беспомощностью и зависимостью. В настоящее время в развитых странах, как известно, невозможно заставить местных рабочих ни перемещаться территориально в поисках работы, ни заниматься мало оплачиваемым или непривлекательным по какой-либо другой причине делом, даже если налицо дефицит рабочих мест. В тех областях экономики, где требуется такой неквалифицированный, поддающийся "рационализации" труд, развитые страны используют эмигрантов и Gastarbeiter из более бедных стран. Достаточно хорошая обеспеченность продовольствием, обшее благосостояние, высокий уровень ожиданий, домовладение и другие формы экономической и социальной укорененности — все это предохраняет и защищает рабочий класс от прежней безжалостной рациональной эксплуатации.
Если относительно сферы производства мнения могут расходиться, то в сфере потребления общая тенденция гораздо более очевидна. Раннему капитализму, в отличие от предшествующего ему социального строя, присуши такие черты как умеренность, сдержанность, бережливость, порядок и стремление обращать доходы в капитал, а не растрачивать их на удовольствия, завоевание власти или внешние эффекты. Демонстрируя удивительное здравомыслие в процессе работы, пуритане и в свободное время отличались редкой рассудительностью. Действительно, есть все основания полагать, что их методичность в процессе трудовой деятельности была им присуща только потому, что их души были преданы рациональности. Иными словами, рациональность в области производства возобладала исключительно в силу того, что существовали люди, во всех отношениях склонные к рациональному образу жизни; это не было вызвано внутренней логикой сложившейся ситуации. Это потом могли появиться работники, приверженные рационалистической организации труда только потому, что за это хорошо платят, не будучи поклонниками рационального стиля в других сферах жизни; но их предшественники были рационалистами в сфере производства исключительно потому, что рациональность была основой их бытия. Однако что же происходит в позднем индустриальном обществе? [...]
Во-первых, всеобщее изобилие существует в условиях массового производства и массового потребления. [...] В то же время, согласно общеизвестной теории Кейнса, здоровая экономика нуждает ся в широко распространенном и глубоко укорененном потребительском спросе. Но по каким признакам ее вообще можно обозначить как рациональную? Некоторые заявляют, что человек, не зависящий от земли, обнаруживал здравый смысл и истинную рациональность, если строго ограничивал свои потребности и запросы. [...] Ресурсы аграрного общества, еще не знакомого с развитыми технологиями, были таковы, что большинство населения всегда находилось у черты голода Следовательно, любой спад сельскохозяйственного производства, вызванный стихийными бедствиями или социальными катаклизмами, отражался на положении всех членов общества. На ранних стадиях перехода к индустриальному обществу эта ситуация могла даже усугубляться.
Наследуя эту ситуацию, человек раннего индустриального общества перенял набор очевидных, относительно "объективных" ценностей: достаточное количество продовольствия, кров, безопасность, свобода от продолжительного и чересчур изнурительного труда, доступная медицинская помощь, надежда, имеющая под собой реальное основание, [в оригинале запятой нет} прожить полностью срок, отпущенный каждому природой, и, наконец, доступ — благодаря образованию — к новой, книжной, опирающейся на гражданские права и свободы, культуре. Разумеется, нет такого логически обоснованного закона, согласно которому человек должен всего этого желать; но для него было бы естественно этого желать, если он сохранил живое воспоминание о голоде и прочих страданиях, испытанных им в аграрном обществе, и о социальных условиях, в которых происходило разрушение этого общества, и если он четко понимает, что все это теперь отнюдь не неизбежно, поскольку теперь всего этого можно избежать — благодаря находящимся в нашем распоряжении технологиям. [...]
Но для развитых стран, по-видимому уже наступает время, когда все это теряет свое значение. В таких условиях выбор используемых с этой целью вещественных символов определяется некой культурной случайностью: все зависит от того, что именно в конкретной культуре может сделать очевидным занимаемое иерархическое положение, что именно способно дать человеку удовлетворение, возвышая его над согражданами. Многими авторами уже отмечены ситуации, находящиеся в противоречии с интересами производства, но связанные с символикой материального общества, поскольку иначе объяснить происходящее невозможно. Например, владение автомобилями, некогда действительно необходимыми, но ныне теряющими свою практическую ценность в условиях города — в силу того, что движение на улицах блокировано транспортом, а парковка, в сущности, невозможна. [...|
Современный человек живет в искусственной среде, заполненной изделиями промышленного производства, сложно устроенными, но сконструированными таким образом, чтобы пользование ими было максимально удобно и просто — насколько это позволяет изобретательность конструкторов. Жизнь в таких условиях порождает расслабленность и праздность, а не приверженность строгому порядку и дисциплине. Если человек богат, он вообще склоняется к тому, чтобы весь мир воспринимать как бесконечное продолжение этой удобной, легко управляемой и кажущейся единственно возможной среды. Понятно, что это ведет к распространению поверхностной метафизики, сообразно которой вселенная представляется легко познаваемой и благосклонной к потребительским настроениям. При этом вполне естественно, что общество, пользующееся всеми благами рационального производства, в области культуры будет проявлять склонность к самым крайним формам иррациональности.
Суверенитет очевидности — действительно, самая живучая из тех ясных, самих себя обосновывающих илей, на которые опирался Декарт в ходе когнитивной переструктуризации своего видения мира. Modus tolens, исключение идей, противоречащих фактам, — от этого рациональный ум отказаться не в состоянии. Таким образом, истина попадает под власть природы, некой внешней по отношению к обществу и независимой от него цельной системы, и освобождается от власти социальных обусловленностей. Природа и общество отделяются друг от друга, подобно церкви и государству. [...]
Разумеется, в современном обществе существуют иррационалистские течения, которые могут играть в нем заметную роль, но для научного мира они не имеют особого значения. Как это ни странно, они распространены в области теории самой науки, а также в ее пограничных областях, имеющих сомнительный научный статус. Те, кто пытаются создать теорию науки как таковой, часто подчеркивают ее иррациональность. Некоторые заявляют, что в противоположность ее представлению о себе, она отнюдь не обусловлена рационально, а направленность ее развития определяется или каким- то неизвестным социальным механизмом, или неким интуитивным процессом.
Более того, ее основополагающие, определяющие ход ее развития идеи, принципивльно не могут иметь никакого подтверждения, как на то надеялся Декарт: они — результат ничем не обоснованной и, следовательно, случайной приверженности, порыва, как сказали бы в прежние времена. Подобные аргументы вообще характерны для иррационализма: поскольку сам разум столь же необоснован, как и все остальное, любое выдвинутое нами требование уже является полностью оправданным. Мы все с неизбежностью в равной степени как иррациональны, так и рациональны. По сути же все наши представления иррациональны, и одни не менее, чем другие.
Бесспорно, эти аргументы содержат элементы истины, но ее значение сильно преувеличено. Поскольку в данном случае игнорируется тот факт, что от всех прочих систем убеждений наука радикально отличается такими свойствами как рационализация внутреннего устройства, опора на инвариантность, упорядоченность и обязательную проверку всех теорий с помощью фактов, интерпретация которых не зависит от конкретной теории. Достоинство этого единственного в своем роде стиля подтверждено практикой — впечатляющим, хотя часто разрушительным господством созданных им технологий.
Сфера культуры не только сохранила свою меньшую, по сравнению с некоторыми другими, восприимчивость к распространению рациональности; в последнее время в ней стали особенно сильны иррационалистические и нерационалистические течения. Об этом уже было сказано в связи со стандартами потребления. В известном смысле ирраиионализация культуры — обратная сторона всеобщей рационализации познания. Это произошло потому, что мощный познавательно-исследовательский процесс отделился от прочих сфер нашей умозрительной жизни, и она оказалась отброшена назад, к своим истокам, прежде игравшим более заметную роль. "Культура" в ее узком, не антропологическом понимании, распространенном в настоящее время в развитых странах, — это нечто вроде снятого молока, некая символическая активность, направленная на то, что осталось после того, как выделились истинное познание (наука) и производство.
От эпохи поздних, высокоразвитых, имевших свою письменность аграрных цивилизаций человечество унаследовало некую надежду, что лежащие в основе социального порядка принципы могут быть доказательно обоснованы. Усилиями касты духовенства этих цивилизаций центр тяжести социальной легализации был сдвинут с точки поэтически наивного обоснования-посредством-рассказа об Эпохе Героев в сторону основанных на схоластике доказательств. Это отличало представителей этой касты от их соперников — не нуждающихся в рассуждениях исступленных шаманов. Обретя устойчивую когнитивную основу — сакральную, но наделенную, так сказать, конституционно закрепленными предпосылками, — духовенство сформировало некое твердое основание, повысив при этом значимость образованных людей по сравнению со склонными к экстазу. Созданные таким образом основополагающие принципы сильно укрепили социальный порядок, во всяком случае, настолько, чтобы удовлетворить духовенство.
На смену этим цивилизациям пришло общество, в сфере экономики и политики опирающееся именно на приращение и развитие познания и производства, что также влечет за собой нестабильность; поэтому это общество не в состоянии по-настоящему использовать свои подлинные достижения в целях легитимизации собственной социальности, хотя некоторые интеллектуалы и пытались это сделать. Когнитивный банк идей этого общества открыт: к согласию в нем не принуждают, новшества и экспериментирование допускаются, поощряются и требуются, ни один его элемент жестко не закреплен и не защищен — в силу его святости — от возможности быть подвергнутым критике или видоизменению. Изменения сами по себе законны, ожидаемы и ценимы. А поскольку все это так, использовать когнитивные убеждения в качестве обоснования социального порядка — все равно, что строить на песке. Именно потому, что они играют такую серьезную роль в процессе познания, недопустимо, чтобы они использовались в качестве освященной, прочной, адекватной основы социального строя. Они эфемерны и должны быть таковыми. Итак, сфера узаконенной мысли оказывается отделенной, возможно, не абсолютно, но очень значительно от сферы истинного знания.
На самом деле это отделение далеко не завершено. Системы убеждений, унаследованные от устойчивых в когнитивном плане и авторитарных аграрных цивилизаций и нашедшие свое выражение в символах социального характера, сохранились, пусть в несколько измененном виде. [...J Мнимые истины науки и/или истории создают почву для возникновения новых светских идеологий. Хотя самая амбициозная и наиболее преуспевшая в политическом плане из них потерпела впечатляющий крах в 1990 году.
В современном иррационализме смешиваются несколько моментов, имеющих право на существование. Это глубинно-психологическое представление о темной, девиантной, инстинктивной природе нашего истинного удовлетворения, очень далекого от своего мнимого осуществления как в случае следования абстрактным идеалам, так и в случае потакания рациональной алчности. Это также осознание того, что наша жизнь проходит отнюдь не в целеустремленном достижении четко сформулированных целей, а представляет собой разыгрывание утвержденной и признанной всеми роли, которую человек играет в определенном сообществе и его культуре, и что членство и признание в этом сообществе не могут быть оценены с точки зрения рентабельности. Когда экономический рост снижается (не в силу невозможности изобретений, а в силу отсутствия реальных результатов), роль инструментальной рациональности может сильно уменьшится. Поскольку не только этот рост требует рациональности, но и рациональность нуждается в нем. Наилучшим климатом для нее является связанный с риском поиск новых возможностей. Когда же рост прекращается или перестает быть существенным, рациональность может утратить свое значение. В рамках социального порядка, стабилизирующегося в новых условиях, когда технологии перестали увеличивать возможности выбора, зона, в которой "разум" сохраняет способность свободно проявить себя, может сильно сократиться — в силу необходимости многостороннего урегулирования. В стабильной или стабилизированной культуре жесткое преследование одной цели, вероятно, нарушило бы органику множества самых разных установлений. Резкое отделение производственной сферы от всех прочих на самом деле допустимо только в периоды роста. И если общество обретет свой прежний вид, рациональность может быть загнана в свое прежнее гетто, и тогда возродится империя обычая.
Могущество технологий сочетается со слабостью аппарата аргументации. В мире, где господствуют развитые наука и технологии, а человеческое сообщество чрезвычайно изменчиво и легко управляемо, отсутствуют достаточные основания для принятия долгосрочных политических решений. Слишком большое количество знания разрушает наши основания, или, может быть, правильнее сказать, разрушает иллюзию о существовании незыблемых оснований. Былые запреты накладывали свое вето на наш выбор, а предрассудки придавали этому иллюзию законности. Теперь мы получили возможность находиться в свободном плавании. Но в итоге можем оказаться в вакууме, созданном отсутствием каких бы то ни было оснований, и. имея в своем распоряжении исключительную созидательную мощь, потерять возможность созидания, будучи лишены каких-либо оснований для выбора, на что должно быть направлено наше созидание. Практики, люди действия, склонные, как известно, жить одним днем и под постоянным давлением обстоятельств, могут посчитать эту опасность надуманной. Но она не менее реальна, чем все остальные. Всемогущество технологий связано с определенным риском, который, как это ни странно, усиливает риск попадания под власть могучих неизведанных сил, действующих внутри человека. Именно эта ситуация и обусловливает страх перед положением безумца или божества.