Гинзбург К. Мифы — эмблемы — приметы. Морфология и история: сборник статей
/ Пер. с итал. и послесловие С.Л. Козлова. — М.: Новое издательство, 2004.
Итальянский историк Карло Гинзбург, живой классик, более всего известен как представитель так называемой микроистории: одного из самых ярких и амбициозных направлений исторической мысли позднего XX века. Мировая слава Гинзбурга началась с книги "Сыр и черви" (1976, русский перевод — 2000), исследования, целиком посвященного одному-единственному, да притом исключительному случаю — судьбе мельника-мыслителя, жившего в XVI веке и погубленного инквизицией за вольнодумство. Перевод сборника статей Гинзбурга "Мифы — эмблемы — приметы" для нас, по существу, открытие этого своеобразнейшего персонажа западной интеллектуальной жизни. Вообще-то он написал и продолжает писать очень много на разнообразнейшие темы, но этот сборник (изданный у нас почти в том же составе, что и по-итальянски 18 лет назад, с добавлением только статьи 1994 года "Микроистория: две-три вещи, которые я о ней знаю" да предисловия, специально писанного автором для русского издания) как бы показывает Гинзбурга "в ядре", в сгустке.
Тематический "разброс" исследований Гинзбурга настолько велик, что с первого взгляда и не поймешь, что же все это объединяет? Инквизиционный процесс над одной провинциальной итальянской колдуньей раннего XVI века Сразу вслед за этим — заметки о состоявшейся четыре века спустя интеллектуальной истории искусствоведческой школы Аби Варбурга. Затем — о том, как в разные эпохи переводили и толковали одну- единственную евангельскую фразу. Далее — на какие литературные источники опирался Тициан, создавая свои картины. Что, собственно, за историю — историю чего — он таким образом пишет?
Карло Гинзбург, родившийся в 1939, начинал свой путь исследователя как раз тогда, в 1960-е, когда традиционный в XIX веке сложившийся историзм (сосредоточенность внимания гуманитарных дисциплин на одном пронизывающем и подчиняющем себе все события большом историческом сюжете — Нарративе) переживался как окончательно исчерпанный. Покинув интеллектуальную арену, историзм оставил по себе своеобразное положение дел. С одной стороны, он успел сформировать исторически "заостренный" исследовательский взгляд, повышенную чувствительность к восприятию вещей в их изменчивости. С другой. Большие Нарративы в глазах думающей публики катастрофически лишились убедительности, и многообразию знаний о прошлом оказалось не на чем держаться. Вопрос, как видеть историю, как описывать исторические события, оказался тем более актуален, что удовлетворяющих ответов все не было и не было. По существу, их нет и по сию пору. Но задачу писать историю никто не отменял. И что в такой ситуации делать?
В результате весь XX век оказался переполнен проектами и опытами переустройства исторической науки. История- де ни в какой глобальный сюжет, объявили "постмодернистские" коллеги Гинзбурга, не вписывается, а любые попытки туда ее впихнуть не способны привести ни к чему, кроме искажений. Историк более не может быть судьей, поскольку нет норм и законов, с позиции которых могли бы выноситься суждения. Более того, само существование исторической реальности крайне проблематично. "Историческая материя" исчезла — на смену ей пришли "ментальности", "практики", "техники", которые, в свою очередь, не репрезентируют ничего, кроме самих себя. Некогда единая История рассыпается на фрагменты.
Хотя переводчик и комментатор сборника Сергей Козлов и заметил, что Гинзбург не отождествим "ни с какой школой, ни с каким "измом", он все-таки очень вписывается в глобальные интеллектуальные процессы и заботы своего времени. Во многом не согласный со своими коллегам и "сопластниками" (так, он решительно отказывается сомневаться в существовании реальности вообще, исторической реальности, в частности, и в возможности ее познания в особенности), он, как и они, не ищет опоры своим исследованиям в глобальных исторических сюжетах. Так же, как и его коллеги, он стремится расширить границы истории как дисциплины. Подобно множеству своих современников, он очень внимателен к индивидуальному, частному, несущественному из всех, казалось бы, рамок и правил выбивающемуся случаю. Но внимателен он ко всему этому очень по-своему.
Он активно ищет в истории связности и цельности и даже находит их, хотя и на других путях, нежели те, что предлагались Большими Нарративами. Эти связность и цельность образуются, утверждает он, живучестью самых разных культурных форм вне тех контекстов, в которых они некогда зародились. Поэтому он и пишет о "выживаемости" образов латинской мифологии и классической поэзии в сборниках эмблем (и в эротическом воображении) раннего Нового времени ("Тициан, Овидий и коды эротической образности в XVI веке"), фольклорных представлений — в снах и невротических симптомах ("Фрейд, человек-волк и оборотни"), мифологических матриц — внутри идеологических построений ("Германская мифология и нацизм"), способах выслеживания добычи первобытными охотниками, даже животными — в работе утонченных интеллекту алов-гуманитариев XX века ("Приметы"), наконец — о трансформации содержаний словечка "микроистория", которым автор некогда и сам обозначал собственные занятия ("Микроистория: две-три вещи, которые я о ней знаю").
Частные случаи (о которых он, казалось бы, только и пишет) интересуют его ни в коей мере не сами по себе. О чем бы Гинзбург ни писал, он, в сущности, ведет речь всегда об одном: о том, как в "маргинальном", "мелком", "незначительном", "случайном" проговаривается, выговаривается, осуществляется Большое и Главное. Собственно, в пределах такого взгляда ничего "маргинального" попросту нет: к Главному имеет отношение все. У истории, построенной таким образом, нет столбовой дороги, потому что у нее все дороги — столбовые, даже едва приметные тропки.
В такой истории буквально ничто не пропадает, даже когда в ходе исторической трансляции — в ходе перетолкований, насыщений разными смыслами и интересами — искажается до, казалось бы, неузнаваемости. Любая мелочь и случайность, показывает Гинзбург, может быть увидена как отпечаток крупных смысловых процессов. Лишь они делают "мелочь" в ее прихотливой индивидуальности возможной, и лишь поэтому возможна та самая "уликовая парадигма" (выслеживание-реконструирование крупных явлений по мелким побочным признакам-следам), формулировкой которой прославился автор.
Однако стоит заметить, что "уликовая парадигма", накрепко связавшаяся с именем Гинзбурга, на самом деле вещь чрезвычайно хитрая. Дело в том, что "мелочи", на которые она якобы опирается, ни в коей мере не самодостаточны. Они приобретают значение и начинают работать как ведущие, указующие знаки лишь от предположения — заранее заготовленного — о некоем Целом, частями которого они являются. Иными словами, "уликовая парадигма" действует и помогает нам что-то найти исключительно тогда, когда мы уже заранее знаем, что, где и как ищем. То есть когда мы это уже в каком-то смысле нашли.
История, говорит Гинзбург, "как блудный сын", возвращается к тому, с чего когда-то — в античные времена — и начиналась: "к событиям и индивидам", отягощенная (или уж скорее обогащенная) горьким знанием об "обманчивой натуре большого исторического нарратива" и "пониманием фрагментарности доступного нам знания".
Но на самом-то деле история у него возвращается вовсе не к частному случаю, а все в тот же историзм, хотя и с "черного хода". Частное — только повод, только промежуточная ступень, только способ проникнуть в Большое Историческое Здание. Гинзбург, правда, не берется описывать его архитектуру, чертить его общий план. Он пробирается по нему как будто на ошупь. В то время как большой парадный подъезд Единого исторического нарратива забит досками, бывший черный ход превращается потихоньку в удобный, уютный, человекосоразмерный. Так что его уже и черным-то не назовешь.