* Продолжение. Начало — в "Знание — сила", №11, 2005.
Два древа фактов
Вопреки правящему стереотипу, начинала свой исторический путь Россия в 1480-е вовсе не наследницей чингизханской орды, но обыкновенным североевропейским государством, мало чем отличавшимся от Дании или Швеции, а в политическом смысле куда более прогрессивным, чем Литва или Пруссия. Во всяком случае, Москва первой в Европе приступила к церковной Реформации, что уже само по себе делает гипотезу о "татарской государственности" бессмысленной: какая же церковная Реформация в степной империи? И первой же среди великих европейских держав попыталась стать конституционной монархией. Не говоря уже, что оказалась она способна создать в 1550-е вполне европейское местное самоуправление[1 Николай Борисов. Иван III, М., 2000.]. И еще важнее, как убедительно документировал замечательный русский историк Михаил Александрович Дьяконов, бежали в ту пору люди не из России на Запад, но в обратном направлении, с Запада в Россию.
Таково одно древо фактов, полностью опровергающее старую парадигму. Наряду с ним, однако, существует и другое, словно бы подтверждающее ее. Борьба за церковную Реформацию закончилась в России, в отличие от ее североевропейских соседей, сокрушительным поражением государства. Конституционные устремления боярских реформаторов XVI — XVII веков точно так же, как и послепетровских шляхтичей XVIII, не говоря уже о декабристах, были жестоко подавлены. Местное самоуправление и суд присяжных погибли в огне самодержавной революции Грозного. Наконец, люди после этой революции побегут из России на Запад. На долгие века. А "европейское столетие" России и вовсе исчезнет из памяти потомков.
Что же говорит нам это сопоставление? Совершенно ясно, что представить себе два этих древа — европейское и патерналистское, —выросшими из одного корня, и впрямь невозможно. Объяснить их сосуществование в одной стране мыслимо лишь при одном условии: если допустить, что у России не одна, а две одинаково древние и легитимные политические традиции.
Европейская — с ее гарантиями от произвола, с конституционными ограничениями власти, с политической терпимостью и отрицанием государственного патернализма. И патерналистская — с ее провозглашением исключительности России, с государственной идеологией, с мечтой о сверхдержавности и о "мессианском величии и призвании".
Иван Грозный
Происхождение "маятника"
Итак, европейская традиция России делает ее способной к политической модернизации, патерналистская делает такую модернизацию невозможной. Из этой немыслимой коллизии и происходит грозный российский "маятник", один из всесокрушающих взмахов которого вызвал у Максимилиана Волошина образ крушения мира ("с Россией кончено").
Если подумать, однако, то иначе и быть не могло. Каждый раз, когда после десятилетий созревания модернизации получала, казалось, она шанс стать необратимой, ее вдруг с громом обрушивала патерналистская реакция. Не имело при этом значения, под какой идеологической личиной это происходило — торжества Третьего Рима или Третьего Интернационала. Суть дела оставалась неизменной: возвращался произвол власти — и предстояло стране жить "по понятиям" ее новых хозяев.
Вот примеры. Впервые политическая модернизация достигла в России высшей точки в 1550-е, когда статья 98 нового Судебника запретила царю принимать новые законы без согласия Лумы, превратив его, таким образом, в председателя думской коллегии.
Во второй раз случилось это в промежутке между 1800 и 1820-ми, когда в числе реформ, предложенных неформальным Комитетом "молодых друзей" императора, оказалась, между прочим, и Хартия русского народа, предусматривавшая не только гарантии индивидуальной свободы и религиозной терпимости, но и независимости суда.
В третий раз произошло это в феврале 1917, когда Россия, наконец, избавилась от ига четырехсотлетнего самодержавия.
И трижды разворачивала ее историю вспять патерналистская реакция, воскрешая произвол власти. На самом деле "с Россией кончено" могли сказать, подобно Волошину, и ошеломленные современники самодержавной революции Грозного в 1560-е. И не только могли — говорили. Ибо казалось им, что "возненавидел вдруг царь грады земли своей" и "стал мятежником в собственном государстве". И трудно было узнать свою страну современникам Николая I, когда после десятилетий европеизации "люди стали вдруг опасаться, — по словам А.В. Никитенко, — за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных". А по выражению М.П. Погодина, "во всяком незнакомом человеке подразумевался шпион".
Такова, выходит, тайна загадочного русского "маятника". В какой другой, спрашивается, форме могла воплотиться в критические минуты смертельная конфронтация двух непримиримых традиций — произвола и гарантий — в сердце одной страны?
Боксеры называют такие ситуации клинчем, шахматисты — патом. Разница лишь в том, что. в отличие от спорта, оказывались тут на кону миллионы человеческих жизней. Где же выход из этого, казалось бы, заколдованного круга?
Царевич Дмитрий
Степана и Фрола Разиных везут на казнь
Разгадка трагедии?
Как бы то ни было, гипотеза о принципиальной двойственности российской политической традиции или, говоря словами Федотова, "новая национальная схема" имеет одно преимущество перед правящим стереотипом и вытекающей из него старой парадигмой русской истории: она объясняет все, что для них необъяснимо. Например, открытие шестидесятников тотчас и перестает казаться загадочным, едва согласимся мы с "новой схемой". Точно так же, как и ликвидация Судебника 1550 года в ходе самодержавной революции. Еще важнее, что тотчас перестают казаться историческими аномалиями и либеральные конституционные движения, неизменно возрождавшиеся в России, начиная с XVI века. Не менее, впрочем, существенно, что объясняет нам новая парадигма и грандиозные цивилизационные обвалы, преследующие Россию на протяжении столетий. Объясняет, другими словами, катастрофическую динамику русской истории. А стало быть, и повторяющуюся из века в век трагедию великого народа. С другой стороны, однако, несет она в себе и надежду. Оказывается, что так же, как и Германия, Россия не чужая "Европе гарантий". И что в историческом споре право было все-таки пушкинское поколение.
"Восстание на Сенатской площади". Акварель Кольмана
И. Владимиров. "Баррикада". 1905
Откуда двойственность традиции?
Доказательству жизнеспособности этой гипотезы и посвящена моя трилогия. Я вполне отдаю себе отчет в огромной сложности этой задачи. И понимаю, что первым шагом к ее решению должен стать ответ на элементарный вопрос: откуда он, собственно, взялся в России, этот роковой симбиоз европеизма и патернализма? Пытаясь на него ответить, я буду опираться на знаменитую переписку Ивана Грозного с князем Андреем Курбским, одним из многих беглецов в Литву в разгаре самодержавной революции. И в еще большей степени на исследования самого надежного из знатоков русской политической традиции Василия Осиповича Ключевского.
До сих пор, говоря о европейском характере Киевско-Новгородской Руси, ссылался я главным образом на восприятие великокняжеского дома его европейскими соседями. В самом деле, стремление французских, норвежских или венгерских королей породниться с киевским князем говорит ведь не только о значительности роли, которую играла в тогдашней европейской политике Русь, но и о том, что в европейской семье считали ее своей. Но что если средневековые короли ошибались? Рабата Ключевского вместе с перепиской дает нам возможность проверить.
Как следует из нее, в Древней Руси существовали два вида совершенно различных отношений сеньора, князя-воителя (или, если хотите, государства) к подданным. Первым было его отношение к своим дворцовым служащим, управлявшим его вотчиной, к холопам и кабальным людям, пахавшим княжеский домен. И это было вполне патерналистское отношение господина к рабам. Не удивительно, что именно его так яростно отстаивал в своих посланиях Грозный. "Все рабы и рабы и никого больше, кроме рабов", как описывал их суть Ключевский. Отсюда и берет начало самодержавная, холопская традиция России. В ней господствовало не право, но произвол. И о гарантиях от него здесь, естественно, не могло быть и речи. С.О. Шмидт назвал это первое отношение древнерусского государства к обществу "абсолютизмом, пропитанным азиатским варварством".
Но и второе было ничуть не менее древним. Я говорю о вполне европейском отношении того же князя-воителя к своим вольным дружинникам и боярам-советникам. Об отношении, как правило, договорном, во всяком случае нравственно обязательном и зафиксированном в нормах обычного права. Его-то как раз и отстаивал в своих письмах Курбский.
Отношение это уходило корнями в древний обычай "свободного отъезда" дружинников от князя, служивший им вполне определенной и сильной гарантией от княжеского произвола.
Они просто "отъезжали" от сеньора, посмевшего обращаться с ними, как с холопами. В результате сеньоры с деспотическим характером элементарно не выживали в жестокой и постоянной между княжеской войне. Лишившись бояр и дружинников, они тотчас теряли военную и, стало быть, политическую силу. Короче говоря, достоинство и независимость вольных дружинников имели под собою надежное, почище золотого, обеспечение — конкурентоспособность их государя.
Так выглядел исторический фундамент договорной, конституционной, если хотите, традиции России. Ибо что есть в конце концов конституция, если не договор правительства с обществом? И едва примем мы это во внимание, как тотчас перестанут нас удивлять и конституция Салтыкова, и послепетровские "Кондиции", и декабристские конституционные проекты, и все прочие — вплоть до конституции ельцинской. Они просто не могли не появиться в России.
Как видим, ошибались-таки средневековые короли. Симбиоз европейской и патерналистской традиций существовал уже и в киевские времена. Другое дело, что короли ошибались не очень сильно, поскольку европейская традиция и впрямь преобладала в тогдашней Руси. Ведь главной заботой князя-воителя как раз и была война, и потому отношения с дружинниками (а стало быть, и договорная традиция), естественно, были для него важнее всего прочего. Закавыка начиналась дальше.
Правящий стереотип, как помнит читатель, исходит из того, что европейская традиция Древней Руси была безнадежно утрачена в монгольском рабстве и попросту исчезла в процессе трансформации из конгломерата княжеств в единое юсударство, когда "уехать из Москвы стало неудобно или некуда". Говоря современным языком, на входе в черный ящик степного ярма имели мы на Руси Европу, а на выходе — "татарское царство". Для всякого, кто хоть раз читал Библию, такое преображение исторических традиций народа в собственную противоположность должно звучать немыслимой ересью. Это ведь равносильно тому, что сказать: пришли евреи в Египет избранным народом Божиим, а на выходе из него Господь не признал свой народ, ибо столетия рабства сделали его совсем другим, например, татарским народом.
Яицние казаки. Гравюра начала XIX века
Проверка правящего стереотипа
На деле старый киевский симбиоз не только не был сломлен монгольским рабством, он укрепился, обретя уже не просто договорную, но отчетливо политическую форму. Бывшие вольные дружинники и бояре-советники превратились в аристократию постмонгольской Руси, в ее правительственный класс. Образуется, по словам Ключевского, "абсолютная монархия, но с аристократическим правительственным персоналом". Появляется "правительственный класс с аристократической организацией, которую признавала сама власть".
Княжеский двор в домонгольские времена устроен был куда примитивнее. Там, как мы помним, были либо холопы, либо вольные дружинники. Причем именно холопы управляли хозяйством князя, то есть, как бы парадоксально это сегодня ни звучало, исполняли роль правительственного класса. Делом дружинников было воевать. В принятии политических решений участвовали они лишь, так сказать, ногами. Если их не устраивал сеньор с патерналистскими замашками, они от него "отъезжали". Теперь, однако, когда право свободного отъезда себя исчерпало, обрели они взамен право гораздо более ценное — законодательствовать вместе с великим князем. Они стали, по сути, соправителями нового государства. Иными словами, вышли из своего Египта русские еще более европейским народом, чем вошли в него.
Уже в XIV веке первый победитель татар Дмитрий Донской говорил перед смертью своим боярам: "Я родился перед вами, при вас вырос, с вами княжил, воевал вместе с вами на многие страны и низложил поганых". Он завешал своим сыновьям: "Слушайтесь бояр, без их воли ничего не делайте". Долгий путь был от этого предсмертного княжеского наказа до статьи 98 Судебника 1550 года, этой своего рода российской Magna Charta. Два столетия понадобилось вольным княжеским дружинникам и боярам-советникам, чтобы его пройти. Но справились они с этим, если верить Ключевскому, более чем успешно.
Тогда Россия, как и сейчас, была на перепутье. Дальше дело могло развиваться по-разному. Могла победить договорная традиция Руси, маргинализуя свою патерналистскую соперницу и вылившись в конце концов в полноформатную конституцию. Ту самую, между прочем, что два поколения спустя безуспешно предложил стране Михаил Салтыков. Сохранилась, конечно, и традиция патерналистская. Более того, могла она, опираясь на интересы самой мощной и богатой корпорации тогдашней Москвы, церкви, попытаться повернуть историю вспять. Для этого, впрочем, понадобился бы государственный переворот, коренная ломка существующего строя. По словам К.Н. Леонтьева, "Россия должна была совершенно сорваться с европейских рельсов".
Красноармейцы
Так на беду и случилось. Переворот произошел и, как следовало ожидать, вылился он в тотальный террор самодержавной революции Грозного. Как ничто иное, доказывает этот террор мощь европейской традиции в тогдашней России. Зачем иначе понадобилось бы для установления патерналистского самодержавия поголовно вырезать всю тогдашнюю элиту страны, уничтожить ее лучшие административные и военные кадры, практически весь накопленный за европейское столетие интеллектуальный и политический потенциал России?
В ходе этой первой своей цивилизационной катастрофы страна, как и в 1917, внезапно утратила европейскую идентичность. Стой, впрочем, разницей, что первая катастрофа была пострашнее большевистской. Ибо погибала в ней — от пожариш опричной войны против своего народа — доимперская, докрепостническая, досамодержавная Россия.
Естественно, что, как и в 1917, победивший патернализм нуждался в идеологии, легитимизировавшей его власть. Тогда и явились на свет идеи российской сверхдержавности ("першего государствования", как тогда говорили) и "мессианского величия и призвания России". Те самые идеи, что так очаровали столетия спустя Достоевского и Бердяева.
Парадокс "поколения поротых"
Ошибется поэтому тот, кто подумает, что предложенная по завету Георгия Федотова "новая национальная схема" касается лишь прошлого страны. Ведь объясняет она и сегодняшнюю опасную двойственность культурной элиты России. Судя по возражениям моих московских собеседников, по-прежнему не отдают они себе отчета, что коренится она в губительном дуализме политической культуры, искалечившем историю страны и лежащем, как мы видели, в основе ее вековой трагедии. По-прежнему не готова, другими словами, нынешняя культурная элита России освободиться, в отличие от немецкой, от этого векового дуализма.
И выглядит все это странно. Если опричная элита, которая помогла Грозному царю совершить самодержавную революцию, отнявшую у России ее европейскую идентичность, понятия не имела, что ей самой предстояло сгореть в пламени этой революции, то ведь мы-то "поротые". Мы знаем, мы видели, что произошло с культурной элитой страны после 17- го года, революции, опять лишившей страну ее европейской идентичности, возвращенной ей Петром. Ни одной семьи, наверное, в стране не осталось, которую не обожгла бы эта трагедия.
И даже после всего мы по-прежнему не уверены, кому хотим наследовать — вольным дружинникам Древней Руси или ее холопам-страдникам? По-прежнему ищем хоть какие-нибудь, вплоть до климатических, предлоги, чтобы отречься от собственного европейского наследства? Или в лучшем случае ссылаемся на то, что новая государственность обязательно должна опираться на "национальные традиции России". Но на какую именно из этих традиций должна она опираться? Ведь и произвол власти, и холопство подданных — тоже национальная традиция России.
Последний шанс
И трагедия продолжается. Одно лишь простое соображение прошу не упускать из виду. Заключается оно в том, что даже тотальный террор разила самодержавия 1565-1572 годов оказался бессилен маргинализовать договорную, конституционную, европейскую традицию России. Так же, впрочем, как и цензурный террор Николая 1 1830-х, и кровавая вакханалия сталинского террора в 1930-х. Опять и опять, как мы видели, поднимала она голову в конституционных поколениях XVII, XVIII, XIX и, наконец, XX столетия, по-прежнему добиваясь гарантий от произвола власти.
Выходит, доказано во множестве жестоких исторических экспериментов, что речь здесь не о чем-то случайном, эфемерном, невесть откуда в Россию залетевшем, а напротив, о корневом, органическом. О чем-то, что и в огне тотального террора не сгорает, что в принципе не может сгореть, пока существует русский народ. Не может, потому что, вопреки "старому канону", Европа — внутри России.
Но холопская, патерналистская традиция тоже, конечно, внутри России. Только, в отличие от европейской, она не прошла через горнило испытаний, через которые прошла ее соперница. Ее не вырезали под корень, чтобы потом объявить несуществующей. Начиная с XVI века, она работала в условиях наибольшего благоприятствования. Мудрено ли, что когда прошел революционный и контрреволюционный шок, говоря словами Федотова, оказалась она сильнее европейской традиции? И все-таки не смогла окончательно ее сокрушить. Теперь, кажется, мы знаем, почему.
Это обстоятельство ставит перед нами совершенно неожиданный вопрос: а как, собственно, работают исторические традиции — не только в России, но повсюду?
Как они рождаются и при каких условиях умирают?
Как передаются из поколения в поколение? И вообще не фантазия ли они?
Все-таки четыре столетия — длинный перегон. Какую, собственно власть могут иметь над сегодняшними умами древние, порожденные совсем другой реальностью представления? Что мы об этом знаем?
Честно говоря, кроме самого факта, что они работают, практически ничего. Отчасти потому, что слишком долго эксплуатировался лишь один, самый очевидный, но и самый зловещий аспект — националистический, кровно-почвенный, приведший в конце концов к нацистской катастрофе в Германии. Но отчасти не знаем мы о них ничего и потому, что постмодернистская "революция", захлестнувшая в последние десятилетия социальные науки, ответила на националистические злоупотребления другой крайностью — нигилизмом. Большей частью исторические традиции, утверждали, в частности, историки школы "изобретенных традиций", — фантомы, обязанные своим происхождением живому воображению писателей и политиков XIX века. Фантомы?
Но подумайте, мог ли кто-нибудь вообразить еще пол века назад, что внезапно воскреснет в конце XX столетия давно, казалось, умершая традиция всемирного Исламского халифата, уходящая корнями в глубокое Средневековье, за несколько веков до возникновения Киевско-Новгородской Руси? И что во имя этой неожиданно воскресшей традиции будут — в наши дни! — убивать десятки тысяч людей? Как это объяснить?
Вот что пишет авторитетный историк Ванг Нинг о нынешнем поколении китайской молодежи: "Для них культура Востока безоговорочно превосходит (superior) западную. И потому именно китайской культуре предстоит доминировать мир". Кто мог подумать, что двухтысячелетней давности представление о Китае как о культурной метрополии мира, окруженной варварской периферией, не только уцелело в умах его сегодняшней молодежи, но и возведено ею на пьедестал? Как это объяснить?
Еще удивительнее, однако, когда бывшему сенатору и президентскому кандидату Гэри Харту приходится напоминать читателям "Нью-Йорк Таймс" — в конце 2004 года! — что "Америка секулярная, а не теократическая республика". Ну кто мог бы предположить, что не умерла еще на родине современной демократии древняя — по американским меркам — пуританская теократическая традиция? И что множество серьезных и высокопоставленных людей станут и в наши дни объявлять отделение церкви от государства противоречащим Конституции США?
— И Россия, конечно, не осталась в стороне от этой всемирной волны возрождения исторических традиций. На самом деле трудно найти сегодня высокопоставленного государственного чиновника, который не утверждал бы в беседах с иностранными гостями, что Москва неустанно ищет модель демократии, соответствующую историческим традициям страны. Когда я слышу это, у меня замирает сердце...
Как бы то ни было, создается впечатление, что традиции вообще не умирают. Что их можно маргинализовать, как поступили со своей тевтонской традицией немцы, сделав тем самым политическую модернизацию Германии необратимой. Но, вопреки постмодернистам, их нельзя ни "изобрести", ни убить. Этим и объясняется, я думаю, живучесть европейской традиции в России, несмотря на все злоключения, которые пришлось ей перенести за четыре столетия. Но этим же объясняется и живучесть традиции патерналистской. И цель историка — попытаться доказать, что так же, как в XVI веке, предстоит сегодня России решающий выбор между двумя ее древними традициями. Разница лишь в том, что если наши предки, сделавшие этот выбор в XVI веке, не имели ни малейшего представления о том, к чему он ведет, теперь, столетия спустя, мы можем сделать его с открытыми глазами.
ЖУРНАЛЬНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Александр Зайцев