Тарас Бульба и суд правителя над сыном в русской культурной традиции *

* Статья вторая. Начало см. № 11.

Российская школа уже не предъявляет Павлика Морозова как образец для восхищения и подражания, но гоголевский Тарас Бульба остается в школьной программе героем, который пожертвовал сыном ради победы государственности, как сказали бы сегодня.

Мы продолжаем воспроизводить систему ценностей, в которой государство стоит гораздо выше человеческой жизни и любви. Между тем и Гоголь писал в своей повести о другом, и сам сюжет сыноубийства воспринимался на протяжении всей российской истории весьма неоднозначно...

Апология Тарасова суда не так давно получила неожиданную и на первый взгляд весьма убедительную поддержку. И. Есаулов рассматривает казнь Тараса над Андрием как однозначно обусловленную эпическим миропорядком и эпическим характером самого героя, который "...делает вывод как отец, целиком принадлежащий этому миропорядку: "Я тебя породил, я тебя и убью!" В качестве аргумента И. Есаулов приводит, казалось бы, убедительнейший историко-культурный факт, который должен развеять все сомнения: в украинском фольклоре о расстреле изменника отцом говорится как об принятом виде казни. Он ссылается на работу А. И. Карпенко, однако "проверка" источников, которые приводит А.И. Карпенко (всего два), показывает нечто иное.

Один из текстов процитирую полностью: "Другому отцу вышла еще ужаснейшая доля: на него возложили собственноручно повесить на железный крюк, за ребро, собственного сына ("на гак зачепити"). Несчастный дрожал, плакал и не решался приняться за дело. "Прорежь тут, старая собака, да и надень на крюк!" — говорил ожесточенный сын-разбойник, указывая на свой бок: "Не умев учить змала добру, так катуй (казни) свое нарожденье!"

Паелик Морозов: дети доносите на родителей! Так поступают настоящие пионеры.

Как видим, родитель здесь вовсе не похож на "грозного судию"; окончательный моральный приговор не только самому себе, но и отцу выносит именно сын. Эта история — скорее, анекдот (в старом значении термина: рассказ о каком-либо замечательном происшествии). Типичное начало: "Другому отцу вышла еще ужаснейшая доля", типична финальная фраза сына-разбойника, выполняющая роль "пуанты". Но анекдот всегда рассказывает об аномалии, об исключительных событиях, людях, поступках, сказанных словах, а не об укорененных в традиции обычаях.

"Жестокий" казацкий анекдот открывает еще одну фань в коллизии суда отца над сыном — нравственная вина старшего поколения, причем в столь сокрушительной формулировке младшего. Казнь сына оборачивается судом над отцом: отец наказан за воспитание грешника необходимостью казнить собственное чадо.

Второй текст, приведенный А. Карпенко тоже как рассказ о принятом обычае, — народная христианская легенда. Во времена Мазепы перед судом громады предстают две девушки, которых шведы насильно продержали у себя неделю. Одну, умертвившую нажитого ребенка, громада прощает: "Вона на свит Божш поганой крови не пустыла"; вторую, Катрю, передают отцовскому суду. Отец, провозглашая абсолютную родительскую власть ("Свойму дитяти батько — моя сила, моя й воля!" — типологическое сходство с Тарасовой сакраментальной формулой более чем очевидно), закапывает дочь и ребенка живыми в землю. Далее рассказ разворачивается по законам легенды.

Отец, пожирающий своих детей - популярный мифологиичесний персонаж. Перед вами - самый знаменитый фонтан в Берне, Швейцария.

Отцовское "правосудие" оборачивается преступлением, на что указывают особые знаки: Кагфю долго не могут закопать, неведомая сила поднимает ее наверх; над погребенной заживо внезапно разыгрывается буря, из-под земли слышен плач. Обращение к вере не помогает отцу: "Давай хрестытьця — хресг не кладетця, давай молытця — слова не промолвить". Священник назначает семилетнюю епитимью, через три дня обезумевший отец умирает; земля не может принять грешника, пока его не заклял священник. Семь лет в день смерти Катри поднимается буря, и из ее могилы слышится мольба о прощении. Нравственный смысл легенды сосредоточен в словах священника: "Погано и ты, пане Мыроне, зробыв; аже ж не таккым грешникам ще гиршым, мылосердны Бог прошае". Понятно по тексту, что вершащий суд Мирон впадает в грех гордыни (первый из семи смертных грехов); казня дочь (совершившую измену не по своей воле), он посягает на Божью волю, присваивает себе право высшего суда. В легенде отчетливо видно столкновение эпической (с абсолютным противостоянием "своего" и "чужого") и христианской этики; прощение громадой другой девушки основано на эпических принципах (с точки зрения народного православия умерщвление младенца или аборт — один из великих грехов).

И. Репин. Иван Грозный и сын его Иван. 1882 - 85 гг.

Если мы допускаем сложность, противоречивость, парадоксальность художественных текстов авторов XIX века (как постепенно допустили советские литературоведы в отношении "Тараса Бульбы"), то народная культура остается для нас совокупностью однозначных смыслов, безоговорочных императивов, раз и навсегда найденных решений. Проблемы в фольклорных текстах, как считает большинство исследователей, возникают лишь как результат напластований различных эпох, а не позиции самого носителя традиции. Именно эта уверенность в простоте и однозначности народного мировоззрения позволила А. Карпенко вписать в казацкую традицию советские идеологемы,а И. Есауповустакой легкостью поверить в это. Думаю, что приведенные тексты позволили ощутить читателю напряжение "проблемных" полей народной культуры.

Сыноубийство в русской культурной памяти оказывается проблемой не только Тараса Бульбы, но и реальных исторических личностей: это убийство Иваном Грозным своего сына Ивана и конфликт Петра I с царевичем Алексеем. В 1829 году историк М. Погодин опубликовал в журнале "Московский вестник" материалы "Розыскного дела" суда над царевичем Алексеем. С ними, вне всякого сомнения, был хорошо знаком Н.В. Гоголь. Публикация "Розыскного дела" обозначила новый виток исторической рефлексии в русской культуре того времени. Проблема "отцов и детей" начинает осмысляться в историософском ключе часто с привлечением трагедийных объяснительных моделей. М.П. Погодин пишет в 1830 году трагедию "Марфа Посадница", в которой сын героини Борецкий предает Новгород, то есть ради будущего благополучия города и Руси в целом вручает его судьбу в руки самодержца Иоанна. В 1833 году М.П. Погодин издает трагедию "Петр 1". Гоголевская повесть находится в этом ряду. В восприятии людей петровского времени убийства царевича Ивана и царевича Алексея непосредственно связывались между собой.

И. Ге. Петр допрашивает царевича Алексея Петровича

Иван Грозный убил сына в приступе случайного гнева, но в его "политическом богословии" это событие было задолго до того предсказано в первом письме Курбскому: "Воспомянем же и в царех великого Константина: како царствия ради, сына своего, рожденного от себе, убил есмь". (Согласно византийским хроникам, император, желая очиститься от крови сына, обращался к разным верам, но только христианский вероучитель дал ему надежду на прошение страшного греха. Константин принимает крещение, покидает Рим и основывает "второй Рим" — Константинополь.) Исследователь М. Плюханова отмечает: такая интерпретация казни Криспа по повелению отца — как жертвы ради царства — нигде в источниках не встречается. Она считает, что именно такое истолкование становится важной частью в идеологической мифологии и словесности Московского царства.

Это искажение концепции идеального христианского властителя (коим в Средневековье представал Константин), очевидно, связано с активно утверждающейся в то время идеей божественного происхождения царской власти. По сути дела, русская идеология по-своему интерпретировала библейский архетип Авраамовой жертвы. Подмена Исаака овном в момент Авраамова жертвоприношения, согласно богословской традиции, "прообразует" таинство Евхаристии; высшее же пожертвование Богом-Отцом своего Сына ради спасения человечества не может иметь параллелей в земной человеческой истории. "В принципе не может быть христианского текста, — пишет М. Плюханова, — в котором какое-либо начало нового христианского устроения связывалось бы с необходимостью кровавой жертвы, жертвоприношение может существовать только в качестве несостоявшегося, остановленного, преодоленного". Фольклорная традиция "исправляет" идеологему Московского царства в соответствии с христианскими представлениями: в "Песне о гневе Ивана Грозного на сына" сын царя, кстати, заподозренный в измене, спасен и затем прощен отцом, и именно несостоявшейся жертвой определяется будущее благополучие царства.

Мифологема "жертвы в основание царства" вновь всплыла в русской истории в период основания Российской империи. Суд Петра над царевичем Алексеем определил, говоря словами М. Погодина, границу между древней и новой Россией, которая была орошена "кровью сына, которую пролил отец". Процесс над царевичем проходил в формах светского судопроизводства, но тем не менее, очевидно, в связи с исключительностью коллизии нуждался и в богословских обоснованиях. Петр, как известно, обращался к церковным иерархам с требованием составить письменное мнение о суде над Алексеем. Был подобран список примеров и параллелей из Ветхого и Нового Заветов, который мог привести к двум полярным выводам: по ветхозаветной традиции сын, подобно Авессалому, пошедшему против своего отца Давида, должен быть казнен; по новозаветной — как блудный сын должен быть прощен, так как "Христос не хочет жертвы, но милости" (Н. Устрялов. "История царствования Петра Великого", 1859).

Русская идеология царской власти вновь совершила выбор, игнорируя Новый Завет и в целом христианскую традицию. Кстати, библейский Авессалом не был казнен отцом, его наказал Господь страшной гибелью (II Цар., XVIII, 9-15); отец Авессалома, царь Давид горестно оплакивал сына: "О, кто бы дал мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!" (II Цар., XVIII, 33).

В 1722 году (царевич был казнен в 1718) Феофан Прокопович, правая рука Петра в церковных и идеологических делах, по указу императора составляет новый указ о престолонаследии и особый трактат "Правда воли монаршей", оправдывающий суд над царевичем Алексеем. У Феофана появляется мотив Авессаломовой измены в крайне любопытной интерпретации: "... какою авессаломскою злостию надмен был сын наш Алексей, что не раскаянием его оное намерение, но милостию Божию ко всему нашему отечеству пресеклось". Как видим, казнь сына трактуется Феофаном как проявление милости Божьей. Гетман Скоропадский и казацкий старшина, находившиеся во время суда над царевичем Алексеем в Петербурге, откровенно выразили свою позицию, очевидно, сформированную народно-христианскими представлениями: "Как бы ни было, но Гетман и Старшины его отреклись от приговора Царевича на смерть, и когда у них отбирано о сем мнение, то объявили с твердостию, что "судить сына с отцом и своим Государем они никакой власти не имеют, да и никто из сограждан в таком важном деле беспристрастным судиею быть не может" ("История руссов, или Малой России", 1816, одна из любимых книг Гоголя).

В фольклоре сохранились отклики на русский монархический миф о казни царского сына как жертве ради царства. Самый значительный, пожалуй, — "Комедия о царе Максимилиане", народная драма, необычайно популярная на всей территории России с XVIII века. В центре "Комедии" — казнь царем Максимилианом своего сына Адольфа. Причины казни в вариантах пьесы разные: от конфессиональных (Адольф — христианин, Максимилиан поклоняется "кумирическим богам") до простого разбоя. В любом случае иарь Максимилиан выступает мучителем, а его сын — жертвой. В финале появляется смерть и карает Максимилиана, так же, как в вертепной драме она карает царя Ирода за избиение младенцев.

В XX веке национальная культурная память пополняется еще одним вариантом архетипической коллизии — это "история" Якова Джугашвили, сына И.В. Сталина от первого брака, известная практически каждому россиянину среднего и старшего поколения. История свернута в устойчивую формулу, приписанную Сталину: "Солдата на маршала не меняю", также известную многим. Старший лейтенант Яков Джугашвили был взят в плен в июле 1941 года. Немецкая пропаганда активно использовала этот факт в листовках с фотографией сына Сталина и текстом о добровольной сдаче его в плен. По документам и сведениям очевидцев, как и по разного рода источникам еще того времени, поведение Джугашвили было достойным и не давало никакого повода для обвинения его в предательстве. После провала Сталинградской операции немецкое командование пыталось обменять Джугашвили на фельдмаршала Фридриха Паулюса. Сталин отказался от обмена, по общеизвестной версии, произнеся эту сакраментальную фразу.

Сюжет вроде бы далек от архетипа сыноубийства как такового. Сама фраза Сталина выстраивает его иначе: как проявление высшей государственной справедливости (согласно которой солдат не равен маршалу) и жертвенно-альтруистической позиции Верховного Главнокомандующего. Но есть тут и дополнительные культурные смыслы, задаваемые идеологическим контекстом эпохи и тяготеющие к "судебной" проблематике.

Историк А. Колесник заключает по поводу решения Сталина: "Такое решение было приговором не только пленному лейтенанту Джугашвили, но и многим другим советским воинам, находящимся в гитлеровских застенках". Фразу Сталина можно вывести из его же постулата времен войны: "Нет военнопленных — есть изменники Родины". Не оказалось ли поведение вождя всех времен и народов в этой ситуации смоделированным по образцу гоголевской повести, не перекликается ли оно с глубинными мотивировками Тарасова суда? В. Г. Белинский проницательно заметил, что Тарас Бульба — "отец, который поставлен уже не в возможность, но в необходимость быть палачом собственного сына". Абсолютизация как эпических законов, так идеологических аксиом неизбежно ведет к сыноубийству.

Полярность оценки сталинского решения в национальном сознании определяет А. Колесник: "Вот уже несколько десятилетий людям не дает покоя знаменитая фраза: "Солдата на маршала не меняю". В ней одни видят жестокость и равнодушие Сталина, другие считают, что он "как высший руководитель поступил порядочно, когда в фашистских застенках томились тысячи советских воинов. В случае его (Якова) обмена на Паулюса советские люди не поняли и не простели бы этого Сталину никогда".

Осуждение, оправдание или трагическое понимание правителей, "засуживающих" своих сыновей ради "основания царства" и иных высших целей, очевидно, определяется и тем, как мы в свое время прочитали программную повесть Гоголя и какой смысловой ореол окружает в нашей культурной памяти слова Тараса Бульбы: "Я тебе породил, я тебя и убью!"

Любопытный курьез: только что, набирая Тарасову формулу, делаю опечатку: "Я тебя породил, я тебя и люблю!" Кажется, куда быть весомее подтверждению того, что русское "коллективное бессознательное" не способно оставаться равнодушным к этой коллизии даже в опечатках. К сожалению, только русская история чаще "опечатывается" в другую сторону.