В обращении к католической церкви осенью прошлого года папа Иоанн Павел II объявил о согласии Ватикана перевести эволюционное учение Дарвина из разряда гипотез в ранг тучной теории.

Как ученые-эволюционисты рассматривают сегодня научное наследие сэра Чарльза? Почему эволюционные теории в наши дни вновь оказываются в центре общественного внимания?

В своем выступлении папа признал приемлемым верить в то, что тело человека — результат эволюции живой материи, но отверг тот тезис, что «дух также является продуктом материи». Этот вывод, замечает журнал «Нейчур», указывает на неразрешимый конфликт науки и веры.

Эволюционист и палеонтолог В. Красилов в рукописи своей новой книги «Метаэкология» (отрывки из нее мы печатаем здесь и в следующих номерах) стремится вывести этику, эстетику, логику, семиотику из системных свойств развивающейся живой материи.

Главы из книги « Метаэкология»

Необходимость нового ЭВОЛЮЦИОННОГО синтеза подтверждается всей историей XX века» который прошел под лозунгом изменения природы человека — для его же блага, разумеется,— и ознаменовался небывалыми преступлениями против человечности. Людей перевоспитывали в духе равенства и классовой солидарности, освобождали от врожденных дефектов, очищали от неполноценных особей и рас. Эти очистительные порывы отнюдь не угасли и вполне могут вспыхнуть с новой силой. Не стоит удивляться живучести зла: оно постоянно подпитывается попытками делать добро.

На исходе XX века западный мир пришел к цивилизованному разделению рационального — сферы практической жизни — и иррационального — сферы духовной жизни.

При этом вся этика попала в последнюю, а наука, некогда инструмент духовного развития, оказалась целиком поставленной на службу материальным потребностям. Представления о цели и смысле существования, высшие нравственные ценности черпаются из других источников. Они в результате оказываются вне сферы разума, возможности которого ограничиваются прагматической стороной человеческого существования, оставляя духовную жизнь целиком во власти иррационального»

В этой книге я пытался показать, что подобное положение вещей не может считаться нормальным.

Задача восстановления единства культуры требует пересмотра отношений между наукой и обществом, ревизии принципов научного исследовании и в первую очередь — коренной переработки теории эволюции, которая, в известной мере искусственно, удерживается в рамках представлений середины прошлого века.

Теория эволюции органического мира, конечно же, не сводится к механизму естественного отбора. В моих книгах «Эволюция и биостратиграфия» (1974), «Меловой период. Эволюция земной коры и биосферы» (1985), «Нерешенные проблемы теории эволюции» (1986) и других дана более общая модель биологической эволюции, основанная главным образом на палеонтологических данных. В книге «Охрана природы. Принципы, проблемы, приоритеты» (1992) я использовал эту модель как теоретическую основу взаимоотношений между человеком и природой. В новой книге меня интересовало в первую очередь подобие различных систем. Я пытался показать, что семиотика, логика, этика, эстетика возникают как системные свойства, подобно генетическому коду, половому размножению, разделению экологических ниш. Продолжив аналогии, можно применить экологические критерии биомассы, продуктивности, накопления омертвевшей продукции (мортмассы), разнообразия к метаэкологическим системам. Название «метаэкология» дано авансом, на будущее, когда эти понятия войдут в рутинный анализ состоянии души.

«... Недостаток обезьяньей версии лишь в том, что у европейских народов она никогда не была тотемным животным...»

Борьба

В основе теории Ч. Дарвина лежит несложный механизм конкуренции, о котором смутно догадывались многие, начиная с Эмпедокла и вплоть до Эразма Дарвина, Патрика Мэтгью и Альфреда Уоллеса. Однако для Дарвина он был стержневой идеей, позволившей организовать бесформенные наслоения геологических и биологических знаний. Дарвин всячески избегал вторжения в метафизику и охотно соглашался с тем, что естественный отбор мог быть лишь подсобным средством, с помощью которого Бог совершенствовал свое творение. Однако это средство скорее в духе Зороастра, чем Христа.

Парадокс заключается в том, что Дарвин, этот великий новатор, был в полном смысле слова человеком своего времени и ни в какое другое не порывался. Он исходил из романтического представления о гармонии в природе. Он твердо держался викторианских убеждений и с недоверием относился ко всему французскому, будь то геологические революции Кювье или ламарковский прогресс. Он был не ученым — платным профессионалом французского толка, а человеком науки, джентльменом, проводившим исследования на собственные средства. Он почтительно цитировал Бэкона и старался сойти за добросовестного собирателя фактов, чуждого философским спекуляциям, которые так повредили в глазах общественности сочинениям его деда Эразма. Он искал движущие силы развития в самой природе, а не вие ее — принцип, с помощью которого Галилей в свое время отделил науку от церкви.

А получилось вот что. В этом мире царит не гармония, а борьба за существование, и прав был не Платон, а Гераклит, считавший причиной движения вражду. Артур Шопенгауэр, своеобразно соединивший Гераклита с элеатами, представлял развитие от низших форм жизни к растениям, животным и человеку ступенями объективации иррациональной воли к жизни. Каждая новая ступень утверждается в жестокой борьбе с предыдущей природа, как и социум, пронизана ненавистью и враждой. Человек вовсе не совершенен от природы, а себялюбив и жесток, как и положено хищнику. В его судьбе мало что зависит от него самого.

Можно подумать, что Шопенгауэр сделал выводы из «Происхождения видов». В действительности он умер вскоре после выхода этой книги, как бы передав эстафету Дарвину.

Борьба за существование в природе не позволяла признать природное начало в человеке источником добра, подрывая основы сократовской этики. Если человек не просто испорчен или грешит по неведению, а изначально порочен, то здесь уже не его вина, а того, кто его таким создал. Где же в таком случае нравственный идеал, к которому следует стремиться?

Только чрезвычайно наивные и, скажем прямо, недалекие люди могли думать, что неортодоксальность теории Дарвина состоит главным образом в происхождении человека от обезьяны. Так ли уж важно, каким материалом воспользовался Создатель, и чем обезьяна хуже глины? Задолго до Дарвина великий классификатор Линней нашел сходство между человеком и обезьяной настолько близким, что отнес их к одному отраду. И это не вызвало принципиальных возражений. Если говорить серьезно, то недостаток обезьяньей версии лишь в том, что у европейских народов она никогда не была тотемным животным и даже не фигурировала в овидиевских метаморфозах.

Дарвин не был злым человеком, но теория естественного отбора заставила его, вслед за стоиками и Мальтусом, отбросить сострадание к слабым как тормоз на пути социального прогресса и оправдать уничтожение тасманийцев имперскими войсками: что поделаешь, раз эти туземцы оказались менее приспособленными.

Социологический вывод из теории Дарвина заключался в том, что борьба за существование между людьми, которую ранее считали противоестественной (то есть противной природе, где царит гармония), на самом деле естественна (соответствует основному закону природы) и, кажется, неизбежна. В этом выводе нет ничего нового, если рассматривать его в русле идей досократиков, отчасти вытесненных платонизмом, но никогда не угасавших полностью.

«Кто хочет прожить жизнь правильно, должен давать полнейшую волю своим желаниям, а не подавлять их и, как бы ни были они необузданны, должен найти в себе способность им служить — вот на что ему мужество и разум!» Это не Ницше, а начинающий софист Калликл.

Карикатура на Дарвина, опубликаванная в журнале «Хорнет» в 1871 году. Дарвин изображен в виде «достопочтенного орангутана», который внес немалый вклад в противоестественную историю». Вопреки расхожему мнению, Дарвин никогда не утверждал, что человек произошел от обезьяны, а говорил о том, что у них был один общий предок.

Предшественник Дарвина Патрик Мэтгью использовал принцип естественного отбора для обоснования естественного права британцев управлять другими нациями. Среди ближайших сподвижников и последователей Дарвина Эрнст Геккель, основатель экологии, был также основателем немецкого национал-романтизма, на почве которого — увы, таковы исторические факты — выросла идеология третьего рейха. Альфред Уоллес и Томас Хаксли, посвятивший соотношению этики и эволюции специальную работу (1893 год), полагали, что этика несовместима с естественным отбором и борьбой за существование, и следовательно, не может быть продуктом эволюции, а скорее всего происходит из сфер, недоступных человеческому разуму.

Карл Маркс отмечал стимулирующее влияние идей Дарвина на развитие его собственной социологической теории, которая, впрочем, не имела ничего общего с социодарвинизмом и даже противостояла ему. Общим было признание борьбы основой развития как в биологии, так и в социологии. Эта древняя гераклитовская идея пришла к Дарвину от байронических романтиков, а к Марксу — от германского штурм-унд-дранга. Так или иначе, в отношении борьбы они были единомышленниками, и оба в значительной мере способствовали повороту европейской духовной жизни от Платона к Гераклиту. Однако, если самого Гераклита, прозванного в древности плачущим философом, борьба не радовала, то Дарвин и Маркс смотрели на нее более оптимистически.

Природное неравенство людей неизбежно делает одних жертвами других в борьбе за существование. К такому выводу пришел не только Фридрих Ницше (во втором периоде своего творчества, 1878— 1882 годы), но и практически одновременно с ним Альфоис Доде (в «Борьбе за существование», 1889 год), а также студент-медик Лебье, который, убив старуху- молочницу, пытался свалить вину на Дарвина. Имя сего джентльмена стало настолько прочно ассоциироваться с убийством (как позднее имя респектабельно го «папаши» Фрейда — с сексом), что его поминает всуе даже знаток преступного мира Шерлок Холмс.

Дело Лебье в свою очередь послужило материалом для романа Бурже «Ученик» (1899 год), юный герой которого, нигилист (открытие Тургенева, перенесенное на французскую почву), претворяя в жизнь идею философа Сикста (по Сексту Эмпирику?) о замене картезианской концепции души точными научными данными, ставит психологический эксперимент па своей возлюбленной и гибнет вслед за нею.

Франциско Гойя. Друг дружку. Капричос, 1799 год

«...Дарвинизм, отрицая изначальную гармонию и провозглашая борьбу движущей силой развития, лишил естествознание его традиционных этических функций...»

Этот довольно популярный в свое время роман был одним из эпизодов односторонней войны, которую вели в конце XIX века литераторы против ученых. Правда, ученый и раньше не вызывал особых симпатий, а его занятия служили мишенью обывательского зубоскальства (см. «Посмертные записки Пиквикского клуба»). Однако лишь вторжение биологии в духовную жизнь заставило пророчески заговорить о кризисе науки и ее разрушительном воздействии на человека.

Возник своего рода крестовый поход, участниками которого были Флобер («Искушение св. Антония»), Деде («Бессмертный»), Тургенев, Толстой, предсказавший, что мода на Ницше скоро отойдет, как и мода на Дарвина «с его борьбой». Среди бесовских порождений этой моды самым страшным был «маленький желтый человечек в очках с узким лбом», некий профессор — антипод прямодушного Левина, который «никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии с теми вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум».

Можно без преувеличения сказать, что великая морализирующая литература второй половины XIX века была реакцией на дарвинизм.

В итоге развитие естествознания привело к кризису науки, этическое значение которой ранее усматривали в том, что она постигает величественную гармонию природы — образец совершенства как цели человеческого существования. Дарвинизм, отрицая изначальную гармонию и провозглашая борьбу движущей силой развития, лишил естествознание его традиционных этических функций. Более того, в науке стали видеть антипод этики, а ученый все чаще выступал в роли литературного злодея.

Так получилось, что теория происхождения человека от обезьяны не укрепила связи с природой. Напротив, раз природа аморальна, то тем больше оснований отмежеваться от нее. Аморализм отныне стали считать проявлением животного начала в человеке.

Теория в сознании ее оппонентов слилась с метафизической надстройкой, против которой, собственно, были направлены критические стрелы, теперь развившие науку.

Но так ли все мрачно на самом деле или гуманитарии просто склонны преувеличивать полноту естественнонаучных знаний, категоричность и непреложность метафизических следствий?

Франциско Гойя. Какие важные персоны! Капричос, 1799 год

«...Аморализм отныне стали считать проявлением животного начала в человеке...»

Опровержение

То, что может быть простительно гуманитариям, непростительно профессиональным естествоиспытателям, нередко, к сожалению, проявляющим излишнюю торопливость в оснащении своих теорий скороспелой метафизикой. Мысль о следовании законам природы может считаться здравой лишь в том случае, если эти законы нам досконально известны; в противном случае она скорее вредна. Не слишком ли торопился Л. Больцман провозгласить эволюционные механизмы, свойственные бактериям, основами социальной этики? Не поспешил ли известный генетик Г. Меллер с пророчеством вырождения человечества от груза мутаций (к 1950 году), поддержкой евгеники и классовой борьбы? И не опрометчиво ли, не найдя морали в природе, впасть в другую крайность и объявить ее исключительной монополией Бога, как это делали сотни «глубоко верующих» ученых?

А. П. Чехов говорил, что ничто не может быть опаснее ученого дурака — кроме, добавим, неуча, толкующего научную теорию на свой лад. Есть ли противопоставление духовной жизни естественным наукам некая неизбежность, вытекающая из их природы, или это результат недопонимания с той и другой стороны?

Как-то в автобусе я завел разговор с католическим священником о том, что богословие сейчас не отрицает эволюционного происхождения человека. «Если вы имеете в виду происхождение человека от шимпанзе,— заметил прелат,— то эта теория давно опровергнута». Ну что туг возразишь: человек действительно не произошел от шимпанзе.

Среди тех, кто открещивался от Дарвина «с его борьбой», очень немногие прочли «Происхождение видов». В этой книге находили множество недостатков, вплоть до отсутствия чувства юмора. Вместе с тем в ней нет недостатка, наиболее губительного для науки,— претензии на истину в последней инстанции.

Из того, что нам не дано распознать истину в последней инстанции, не следует, что мы не можем распознать ложь. Известный специалист в области теории познания К. Поппер советует, выдвинув теорию, дуг же указать возможные пути ее опровержения, ибо научно только то, что может быть опровергнуто. Ч. Дарвин задолго до него следовал этому принципу, предложив тем, кто хотел бы опровергнуть его теорию, по крайней мере два дискуссионных момента: неполноту геологической летописи и альтруизм в природе. Он утверждал, что эволюция непрерывна. Кажущиеся скачки и катастрофы — это следствие пробелов в геологической летописи (а иначе прав Кювье). Он утверждал далее, что альтруизм в природе невозможен, так как альтруист не оставляет потомства и не передает своих качеств по наследству. Прошли десятилетия, прежде чем кто-либо воспользовался этими подсказками.

Развитие теории эволюции после Дарвина было связано главным образом с выяснением природы исходной изменчивости — материала для естественного отбора,— которую Дарвин считал случайной, то есть не поддающейся объяснению. Появившаяся в начале XX века мутационная теория интерпретировала изменения генов как в полном смысле случайные, то есть непредсказуемые. На уровне целого организма мутации могут давать малозаметные отклонения от нормы, тем не менее, если отклонения благоприятны, они будут поддержаны отбором. Далее, в процессе полового размножения происходит перегруппировка генов как источник рекомбинационной изменчивости. Дополненная этими представлениями эволюционная теория стала называться синтетической.

На метафизическом уровне она выглядела как путь от мутационного хаоса через отбор к упорядоченности генного микрокосмоса в неизменности соотношений генов и генотипов от поколения к поколению.

В то же время остались без ответа вопросы, ради которых, собственно, создавалась теория эволюции: существование видов, их приспособленность к условиям обитания (адаптация) и прогресс, то есть последовательность форм жизни от низших к высшим. Эти вопросы были поставлены еще в древние времена. Проблема вида вытекает из более общей проблемы категорий, которая была основным источником разногласий между Сократом и софистами, Платоном и киниками (признававшими существование конкретной лошади, но не «лошадности», тогда как для платоников идея реальнее любой лошади). Дарвин склонялся к кинической точке зрения — условности видов и, таким образом, скорее перечеркнул идею вида, чем прояснил ее.

Приспособленность античные философы объясняли исходной целесообразностью строения организмов (Эмпедокл — Лукреций; в новое время Л. С. Берг и А. А. Любищев) или целесообразным изменением под воздействием среды (Аристотель). Идея непосредственного приспособления — передачи по наследству приобретенных в результате внешних воздействий признаков — господствовала до конца XIX века (в СССР и Японии — др шестидесятых годов XX века). Ей отдали дань среди многих Ж.-Б. Ламарк и Ч. Дарвин, хотя последний приписывал основное значение косвенному приспособлению — отбору случайных изменений.

Хотя первые представления об эволюции были навеяны «лестницей природы» и теория эволюции изначально создавалась для объяснения прогресса, эта тема и по сей день остается одной из наименее разработанных, отчасти из-за предубеждения против нее как рассадника метафизики, неуместного в естественных науках морализаторства (что хорошо и что плохо?), антропоцентризма и грубых социологических аналогий. Прогресс — это движение к лучшему, высшему, но что следует считать лучшим, высшим?

Лестница

«Лестница природы» у Аристотеля имела такой вид: губки, морские звезды, улитки, насекомые, ракообразные, осьминоги, птицы, четвероногие яйцекладущие и живородящие, кит, человек. Но это не единственный возможный вариант. Например, древнекитайский ученый Чанг-Цу разместил друг над другом водоросли, лишайники, фиалку, кустарники, насекомых, птиц, леопарда, лошадь, человека. Хотя в том и другом варианте человек оказался на вершине, это еще не доказывает, что он в самом деле лучший и высший. В лестнице, построенной муравьем, на вершине наверняка стоял бы муравей.

Известный специалист по поведению животных К. Лоренц предлагает мысленно разрезать салат, потом рыбу, лягушку, мышь, собаку, обезьяну. Нарастающее отвращение — своего рода критерий прогресса. Да, но только при том условии, что на вершине — мы, так как степень отвращения к вивисекции, очевидно, соответствует сходству страдающего существа с нами. Идея прогресса, безусловно, пронизана антропоцентризмом, но из этого еще не следует, что она вообще неприемлема или что претензии человека на первенство заведомо неуместны.

В самом деле, чем мы лучше салата или хотя бы бактерии? Бактерии способны жить в таких условиях, которые для нас губительны. Наши энергетические потребности по сравнению с бактерией просто чудовищны, а репродуктивный потенциал ничтожен. Бактерии существуют миллиарды лет, и нет причины, почему бы им и дальше не продолжать в том же духе. Наш виц насчитывает не более двухсот тысяч лет и уже поставил свое существование под угрозу. Вот и непонятно, как пишут П. Эрлих и Р. Холм в «Процессе эволюции», почему ДНК создала для своего воспроизведения трубкозубов и людей, тогда как бактерии и другие простые организмы, казалось бы, могут не хуже служить этой цели?

Древние видели в окружающем мире отражение человека, в то же время уподобляя жизнь круговращению небесных светил. Более поздняя метафизика воплотила представление о единстве мироздания в едином боге. Мировая история представлялась как падение с высоты зенита, рая, золотого века в бездну Апокалипсиса с последующим возрождением. Христианский девиз: будьте совершенны, как отец ваш небесный, в конечном счете возвращает к исходному пункту, но по окружности очень большой длины, так что в истории появляется вектор — бесконечное совершенствование.

Если в средние века доминировало предчувствие конца света, то Ренессанс возродил стремление к совершенствованию как основу последующего прогрессизма (Тюрго, Кондорсе, Конт). В новой форме возродилась идея родства всего сущего, в частности человека и природы, с особой силой прозвучавшая позднее у предшественников биологического эволюционизма — В. Гете, Э. Дарвина, Э. Жоффруа Сент-Илера. Философ Ж. Б. Робинэ считал, что и минералы живые, хотя жизни в них меньше, чем, скажем, в растении или полипе. Он (как и Вольтер: вот уже, действительно, на каждого мудреца довольно простоты) язвительно высмеивал тех недалеких людей, которые видели в окаменелостях — «фигурных камнях», как их тогда называли,— остатки настоящих животных и растений. Как палеонтолог не могу отказать себе в удовольствии процитировать следующее высказывание из трактата Робииэ «О природе»: «Ископаемые животные проводят свою жизнь в утробе земли: они здесь рождаются, питаются, растут, созревают, распространяют свое семя; они здесь стареют, умирают, если их не вырывают из земли. Сопротивление, оказываемое ими нам, когда мы хотим извлечь их из земли, свидетельствует достаточно красноречивым образом о том, какое насилие над ними мы учиняем, и может быть, зло, причиняемое ими затем нам, является местью за это».

Фигурные камни, по Робинэ,— это, так сказать, этюды, предварительные попытки творческой силы природы создать растения и животных. Они заполняют брешь между минералами и растениями. А творческая сила природы, набив руку на фигурных камнях, переходит затем к растениям, полипам и, наконец, к человеку. Следы такого метафизического прогрессизма заметны во многих эволюционных теориях, от Ламарка до Тейара де Шардена.

Реальная картина развития жизни много сложнее. Древнейшие остатки ископаемых организмов из горных пород возрастом 3,5 миллиарда лет принадлежат в основном сине-зеленым водорослям — далеко не самым примитивным организмам. Происхождение жизни, следовательно, отодвигается к еще более ранней дате, практически к образованию Земли, около 4—4,5 миллиардов лет назад. Геохимики сейчас полагают, что жизнь могла возникнуть в относительно короткий период существования метан-аммиачной атмосферы с примесью углекислого газа и азота. Большое количество метана и аммиака поступало из недр Земли в атмосферу только до образования земного ядра, в дальнейшем вулканические газы состояли в основном из двуокиси углерода и воды с примесью окиси углерода и водорода, и атмосфера быстро окислялась за счет фотолиза. Метан-аммиачная атмосфера давала сильный парниковый эффект, доводя температуру на поверхности Земли до 300 вС. Из атмосферы в океан ежегодно поступали миллионы тонн различных органических соединений.

Лабораторные опыты показали, что в подобных условиях можно получить все двадцать аминокислот, из которых состоят белки, а также нуклеотиды — буквы генетического кода. Жизнь возникла в условиях, которые для современной биоты непригодны (это следовало бы иметь в виду при обсуждении вопроса о жизни на других планетах).

В древнейших осадочных толщах содержатся гигантские залежи слоистых железных руд, в образовании которых принимали участие бактериеподобные организмы, еще нуждавшиеся в защите от кислорода. Следующим шагом было появление анаэробных, но не чувствительных к кислороду цианофитов — сине- зеленых водорослей, многослойные обызвествленные колонии которых находят в древнейших осадочных породах. Совершенствование фотосинтетического аппарата позволило им использовать видимую часть спектра после того, как ультрафиолетовое излучение было ограничено озоновым экраном.

У древних прокариот было достаточно времени для образования сложных симбиотических систем, из которых, возможно, формировались различные типы эукариотических клеток.

Многоклеточные, появившиеся около 700 миллионов лет назад, были мягкотелыми медузообразными формами, не имевшими ни прочного панциря, ни внутренней опоры. Они как-то внезапно обзавелись скелетами на рубеже протерозойской и палеозойской эр, отчасти, может быть, в связи с увеличением подвижности среды (обширное оледенение способствовало развитию циркуляции океанических вод), отчасти из-за усилившегося пресса хищников.

Скелетообразование способствовало освоению различных жизненных зон и ускорило адаптивную радиацию многоклеточных, среди которых вскоре возникли все известные сейчас типы.

Выход на сушу стал возможен с образованием постоянного озонового экрана.

В дальнейшем эволюционные новшества были связаны главным образом с освоением этой более трудной для жизни среды. После появления организмов, весь жизненный цикл которых совершается на суше,— наземных насекомых, рептилий, семенных растений — и сразу же последовавшего за этим вторжения их в воздушный океан и вторично — в море, экспансия биосферы в основном завершилась. Определились основные адаптивные зоны, и эволюция стала более предсказуемой в том смысле, что адаптивная радиация каждой новой господствующей группы повторяет предыдущую, следуя той же устойчивой схеме деления экологического пространства (когда какой-то шутник решил напугать Кювье, нарядившись чертом, тот резонно заметил, что рога и копыта свойственны не хищным, а безобидным растительноядным животным; устойчивость экологической структуры биосферы позволяет «предсказывать» поведение давно вымерших животных по их морфологии).

Следовавшие друг за другом зверозубые рептилии, динозавры, млекопитающие (птеридоспермы — хвойные и цикадофиты — цветковые в мире растений) давали сходные спектры жизненных форм. Но эти смены не были бегом на месте. Какие-то сквозные тенденции прослеживаются, особенно на примере современных доминирующих групп — млекопитающих и цветковых.

В триасовом периоде мезозойской эры в нескольких группаx зверозубых рептилий — териодонтов — параллельно накапливались признаки млекопитающих, происходила, как показал Л. П. Татаринов, маммализация. Тогда же возникли протоангиоспермы — растения, соединяющие признаки голосеменных и цветковых. «Ангиоспермизация» тоже охватила рад эволюционных линий. В течение примерно 100 миллионов лет эволюция тех и других была заторможена, и лишь в меловом периоде появились как настоящие звери с признаками сумчатых и плацентарных, так и полноценные цветковые. К господству они тоже пришли одновременно, после кризиса на рубеже мезозойской и кайнозойской эр — словом, весь свой эволюционный путь проделали совместно.

Помимо того что параллелизм господствующих групп отражает общую направленность эволюции экосистем, между ними, вероятно, существовала и непосредственная связь в форме фругивории (питания плодами) и зоохории (распространения плодов и семян животными).

Может быть, в связи с фругиворией у древних млекопитающих развились приспособления к древесному образу жизни. В конце мелового периода среди них появились первые приматы. Расцвету этого отряда — около 35 миллионов лет назад — сопутствовало увеличение разнообразия плодов, и наиболее важные эволюционные достижения принадлежат тем приматам, которые предпочитали эту высококачественную пищу. Среди первых антропоидов тоже была относительно долговечная фругиворная линия.

Когда Ч. Дарвин создавал свою теорию, промежуточные формы между высшими обезьянами и человеком еще не были найдены. Сейчас подобные находки исчисляются десятками и тщательно датированы.

Последние 30—40 тысяч лет наш вид находится в состоянии морфологического стазиса. В этом, казалось бы, нет ничего удивительного. Многие виды животных и растений существуют без заметных изменений сотни тысяч и даже миллионы лет. Парадокс заключается в том, что, не меняясь, мы испытываем ощущение непрерывного быстрого обновления.

В этом уникальность человека, которую Дарвин объяснял его способностью к изготовлению вещей. Второй же автор теории естественного отбора, А. Р. Уоллес, вообще не решался применить ее к человеку, не находя объяснения таким свойствам, как «способность постигать идеи пространства и времени, вечности и бесконечности, способность к глубокому эстетическому наслаждению определенными сочетаниями форм и красок, наконец, способность к отвлеченным понятиям о формах и числах, порождающая математические науки. Каким образом та или иная из этих способностей могла начать свое развитие, если они не могли принести никакой пользы человеку в его первоначальном варварском состоянии?». Он предположил, что эволюцию человека направляло «высшее разумное существо, подобно тому, как мы руководим развитием домашних животных и растений».

Так «лестница» с самого ее основания — непонятного тяготения ДНК к трубкозубам и людям (в то время как простейшие не хуже справлялись с ее воспроизведением) и до самых верхних ступеней возводилась какой-то властной силой, предпочитавшей не афишировать своих намерений.