В тридцатых годах российский анархист-эмигрант В. Волин выпустил в Париже книгу о русской революции. Он назвал ее достаточно характерно: «Неизвестная революция». Такой русская революция остается и шестьдесят лет спустя. И дело не в том, что историки все еще не знают тех или иных фактов — большинство фактов известно. «Неизвестная» она прежде всего потому, что до сих пор так и не удалось посмотреть на эту революцию с высоты заканчивающегося века, ответить на вопрос, какую роль она в действительности сыграла, какое место заняла в истории России и вообще истории XX столетия. Слишком много мифов сложилось вокруг этих событий. Вот главные из них: русская революция как важнейшее событие XX века; Октябрь как величайшая победоносная социалистическая революция; большевики пытались создать социалистическое общество, и их попытка окончательно потерпела крах в 1991 году. Или, с другой стороны, революция в России как результат темного заговора злокозненных сил, сатаинстов, сионистов, масонов, космополитов и так далее.

Мифы нагромождаются один на другой, иногда смешиваются в причудливых формах и обслуживают самые разные политические пристрастия. Но главное — мы так и не научились спокойно — ключевое слово! — и взвешенно анализировать собственную историю. Кажется, что 1917 год был только вчера. Разве можно, например, вообразить, чтобы в сегодняшней Франции открывали памятник «невинно убиенным» революцией королю и королеве, чтобы их причисляли к лику святых? Это никому не придет в голову.

Вторая причина «неизвестности» русской революции. Все основные исследования, проведенные в нашей стране как в эпоху правления КПСС, так и после нее, обращают внимание в первую очередь на деятельность различных политических сил, группировок, иногда личностей. Но никто еще не смог дать картину революции как дела народных масс, которые боролись за право самим управлять собой, часто независимо или даже против всех политических партий, споривших за власть. Вот эта народная история русской революции, сравнимая с гениальной книгой П. Кропоткина о французской революции, до сих пор не написана.

Как мне кажется, наиболее близко подошли к пониманию характера русской революции исследователи из числа сторонников рабочих советов в Европе в двадцатые — тридцатые годы. Это направление, представленное такими блестящими аналитиками, как А. Паннекук, Г. Гортер, О. Рюле или П. Маттик, в нашей стране практически неизвестно; в лучшем случае кто-нибудь припомнит скандально-бранчливый и не отягощенный аргументами памфлет Ленина «Детская болезнь левизны в коммунизме». Между тем именно эти люди впервые высказали совершенно неожиданную, даже парадоксальную, но очень интересную идею в связи с русской революцией.

Я подчеркиваю: речь идет не о Февральской, а именно о Русской революции 1917—1921 годов. По-моему, разрывать линию «Февраль — Октябрь — Кронштадт» неправильно и недопустимо для историков — это этапы одного и того же процесса- Никому же не приходит в голову, говоря о Великой Французской революции, выделять как отдельные революции события 1789, 1792 и 1793 годов. Искусственное разделение единого процесса у нас связано прежде всего с мифом, что Февраль носил буржуазный, а Октябрь — уже социалистический характер. Так представляли историю ленинисты и сталинисты, отождествляя социализм с властью их партии.

Так вот, критикуя большевиков, европейские сторонники рабочих советов пришли к интереснейшему выводу — в большевизме, по сути, не было ничего социалистического. Более того, историческая миссия большевиков состояла в том, что большевики открыли и проложили путь для торжества капитализма в России. Потому что, по мнению Паннекука, специфика, парадокс российской ситуации состоял в том, что капитализм в этой стране мог развиваться и победить только особым путем — как капитализм без буржуазии, роль которой играли государство, партия, номенклатура и технократия.

Почему же капитализм в России не мог и не смог победить и утвердиться иначе?

Вернемся на полвека назад от революции. В 1856 году империя терпит унизительное поражение в Крымской войне. Стремление сохраниться, нагнать конкурентов, продолжать мировую политику заставляло прежде всего экономически модернизировать страну. Отменяется крепостное право и начинается форсированное насаждение элементов капитализма сверху, что очень характерно для так называемых догоняющих стран. Подобно тому, как это было в Японии после «революции Мэйдзи», само государство создает инфраструктуру и банки, строит фабрики, заводы и железные дороги, которые затем передаются частному капиталу, если он оказывается в состоянии продолжать вести хозяйство. Финансировалась эта политика, как известно, в первую очередь за счет деревни, крестьянства. Но что получилось к 1914 году? В какой мере удалось России к этому моменту утвердиться на капиталистическом пути?

Здесь придется расстаться с еще одним распространенным мифом о том, что Россия была а это время среднеразвитой капиталистической страной. Социал-демократы и большевики считали страну более «европейской» и капиталистической, нежели она была в действительности,— они видели то, что хотели видеть. Да, в городах капитализм укрепился, но подавляющее большинство жителей обитали в деревнях, а российский рынок был слишком узким для того, чтобы буржуазные отношения пошли «вширь».

Страна жила как бы на двух скоростях. Большая часть населения находилась, по существу, в докапиталистическом обществе. Известный аграрник Чаянов исследовал состояние российской деревни на примере Смоленщины, и вот что он обнаружил. Большинство крестьян хотя и вынуждены были вести не чисто натуральное хозяйство и продавать свою продукцию на рынке, но выручку либо проедали, либо тратили почти полностью на закупку городских изделий. Накопления капитала почти не происходило либо происходило на уровне, сравнимом с докапиталистической Европой. Попытки Столыпина выделить в деревне твердый частнохозяйственный слой, как известно, потерпели неудачу, начался даже обратный процесс возвращения крестьян в общину.

Но и в российских городах того времени мы видим совершенно не тот капитализм, который существовал в ту пору в Западной Европе или США. Это был либо государственный, казенный, либо полуколониальный и зависимый, либо даже непосредственно иностранный капитал, ориентированный не столько на узкий российский рынок, сколько на сбыт продукции за рубежом. Что все это означает? Только одно: несмотря на вес наросты капитализма, Россия отнюдь не была еще буржуазной страной. Начатки индустриализации, выпестованные царским правительством, натолкнулись на жесткие исторические рамки.

П. Филонов «Налетчики»

Г. Гольбейн. «Посланники» (фрагмент)

П. Филонов «Рабочие»

Поражения России в первой мировой войне отчетливо продемонстрировали хозяйственную и инфраструктурную слабость страны. Пройдя исторический круг, империя как бы снова оказывалась в том же положении, в каком она была в 1856 году. Что это означало? Только одно — царизм не в состоянии был сделать Россию истинно капиталистической страной. Почему?

Прежде всего следует обратить внимание на саму структуру царской системы. Царистское самодержавие как система восточного деспотизма существовало, в отличие от западноевропейского абсолютизма, опираясь на изолированные крестьянские общины. Но к началу XX века оно все больше оказывалось в положении змеи, вынужденной пожирать свой собственный хвост.

Державно-имперские и властно-политические интересы побуждали его усиленно выкачивать деньги из крестьянских общин (с помощью различных налогов и податей, акцизов и других), чтобы осуществлять индустриализацию. Однако выбивать средства из нищих в массе своей крестьян становилось все труднее. Маркс — в период, когда он сблизился с аргументами русских народников,— правильно замечал, что капитализм в России не установится до тех пор, пока царское правительство не сгонит большинство крестьян с земли, то есть не уничтожит общину. Однако царизм мог позволить себе грабить и разрушать общину, но уничтожить ее полностью он не мог — это значило бы разрушить основу своего собственного государства, то, на чем держался самодержавный восточный деспотизм- Выйти из этого противоречия в рамках существовавшей системы было невозможно; систему пришлось бы менять. Но кто мог бы ее изменить?

Могли ли сделать это слабая российская буржуазия, связанные с ней либеральные политические силы и собиравшиеся уступить ей власть умеренные социалисты? Нет: российская буржуазия, предприниматели и банки, как я уже отмечал, слишком тесно были связаны с «казной», прежде всего экономически. Способными на полную смену системы могли стать революционеры, независимые как от царизма и буржуазии, так и от крестьянских общин, заинтересованных в том, чтобы государство оставило их в покое. И это понятно. Потому что только такие революционеры могли бы довести до конца разрушение общины и осуществить индустриализацию, то есть создать такие формы организации труда и производства, которые в принципе соответствовали бы капиталистическим, буржуазным общественным отношениям. Такими проводниками буржуазной революции без буржуазии и стали российские большевики.

Распространенный миф гласит, что большевики были партией рабочего класса. Но подобные заявления следует доказывать. Ссылки на социальный состав организации нельзя считать убедительными, тем более в жестко нейтралистской структуре, какой была ленинская партия. Иллюзия о пролетарском или рабоче-крестьянском характере большевиков была развеяна систематическим подавлением забастовок с 1918 года и окончательно расстреляна красноармейскими пушками в Кронштадте в 1921 году. Это не было «трагическим недоразумением» — выступлением авангарда против своей собственной классовой базы. Лидеры большевистской партии проводили вполне определенную политику и преследовали конкретные интересы.

Критики большевизма не раз напоминали о его самооценке, которую можно встретить в различных высказываниях вождей: большевики — это якобинцы русской революции. Действительно, речь шла о иерархически построенной организации, возглавляемой профессиональными революционерами, выходцами преимущественно из интеллигентской и разночинной среды. Эта среда сформировалась в XIX веке, и для нее были характерны мессианство и специфическое, двойственное отношение к народу. Оно было тонко подмечено С. Булгаковым, писавшим о том, что народолюбие русской интеллигенции противоречиво и имеет две стороны — преклонение перед народом, доходившее до самоотречения и самоунижения, одновременно несло в себе зерна патернализма и подсознательного элитарного презрения. Многим интеллигентам народ представлялся малым ребенком, нуждающимся в защите его интересов, в опеке, не способным понять, что ему нужно. Поэтому его следовало железной рукой «загнать к счастью» (именно это гласил лозунг, вывешенный позднее, в двадцатых годах, в Соловецком лагере). Такое стремление Г. Маркузе называл «воспитательной диктатурой». Подобными взглядами Ж. Ж. Руссо, то есть, по существу, идеей «просвещения силой», руководствовались в конце XVIII века французские якобинцы; то же мироощущение было свойственно и их российским последователям — большевикам. Отличие состояло лишь в том, что эти последние создали массовую кадровую партию и официально исповедовали социал-демократическую, марксистскую идеологию. Большевистская диктатура в России, установленная в 1917—1918 годах, имела принципиально тот же характер, что и якобинская диктатура «общественного спасения» — то была авторитарная власть одной из группировок революционной интеллигенции.

Но вернемся в 1917 год. Революция вспыхивает стихийно в условиях всеобщего недовольства, обостренного войной. И все это вместе продемонстрирует тупик самодержавия. Многие противники революции видят в этой стихийности причину жестокостей и террора, пытаясь возложить ответственность на «дикие» и «темные» массы. Это обличение «бессмысленного и беспощадного бунта» тянется сквозь десятилетия. Среди аргументов — расправы над офицерами в армии и на флоте, сожжение помещичьих усадеб, террор против имущих классов.

Нет сомнения, что сбылось предсказание Бакунина: «в первое мгновение революции» восставший народ расправлялся с некоторыми из своих наиболее жестоких мучителей. Не удивительно, если матросы (положение которых мало изменилось со времени бунта на «Потемкине») казнили ряд высших офицеров, особо «отличившихся» подавлением восстаний, созданием «плавучих тюрем» или жестоким обращением с моряками, если солдаты пытались нейтрализовать тех, кто гнал их на убой, как баранов, в то время как они не желали воевать. Но, как предупреждал тот же М. Бакунин, «это естественное явление не будет ни нравственным, ни даже полезным» также и «ввиду совершенства целей», во имя которых совершается революция.

Между тем для народных масс в 1917 году были характерны не только «негативные» акты, но и созидательные усилия — в виде массовой творческой самодеятельности низов.

После Февраля у власти оказывается вначале коалиция либеральной буржуазии и умеренных фракций революционной интеллигенции, а с октября 1917 года — якобинцы-большевики. Кажется невероятным, но в программе большевистского правительства не было, собственно говоря, ничего социалистического. Речь шла о смешанной экономике, партнерстве между государством и частным капиталом при национализации или монополизации ряда важнейших отраслей и участии рабочих в управлении производством. План не более и не менее «радикальный», чем меры, осуществленные многими европейскими социал-демократами в сороковые и пятидесятые годы (скажем, британскими лейбористами). Но параллельно с этой «политической» революцией, в которой борьба шла прежде всего за обладание государственной властью, снизу действительно разворачивалась революция социальная. Причем эти социалистические тенденции и элементы появились практически сразу же после Февраля.

Никогда, наверное, страна не знала такого мощного и совершенно стихийного подъема самодеятельных общественных движений, как в 1917 году. К 1918 году существовало 25 тысяч производственных и потребительских кооперативов. Органами сельских общин стали, по существу, крестьянские комитеты. Среди новых общественных институтов велика была роль Советов (заметим, что большинство делегатов первоначально были в массе своей беспартийными), фабзавкомов, уличных комитетов. В них состояли и члены политических партий, которые пытались установить над ними свой контроль, но отчетливо прослеживается и независимая, чисто классовая линия, направленная на социально-экономические, а не просто политические преобразования. Большинство рядовых большевиков — членов фабзавкомов в действительности придерживались курса, сильно отличавшегося от официальных установок партии. Фабзавкомы, например, требовали установления рабочего самоуправления на предприятиях, а крестьяне, захватывая помещичьи земли, не делили их в частную собственность, а устанавливали контроль со стороны крестьянских органов самоуправления (чем не социализация земли?).

Насколько сильной была эта самоуправленческая линия в российской революции? Однозначно ответить на этот вопрос сложно. Во всяком случае, она пользовалась поддержкой сотен тысяч людей. Анархо-синдикалист Г. Максимов, опираясь на партийный состав делегатов конференций и съездов профсоюзов, подсчитал, что сторонники самоуправления (анархисты, эсеры-максималисты и так далее) представляли до 88 тысяч рабочих. Как махновское «за вольные Советы» участвовали в таких движениях десятки тысяч человек. Но все эти тенденции оставались плохо скоординированными. Немецкий анархо-синдикалист А. Сухи, посетивший Россию в годы революции, вспоминал о сложившейся ситуации: рабочие брали в свои руки предприятия, но не знали, как наладить производство и распределение на новых началах; у них не было сети пригодных для этого организаций (например, массовых синдикалистских союзов). Соединения между пролетарской революцией в городе и общинной революцией в деревне не произошло. Между тем это, как мне кажется, было единственной возможностью для успеха самоуправленческой, социалистической тенденции в российской революции. Но ни одно из общественных движений или течений пс имело ясного представления, как это можно сделать.

Тем не менее эти движения оказались достаточно сильными для того, чтобы заставить политические партии, прежде всего большевиков, пойти гораздо дальше, чем они вначале рассчитывали. Тот же Октябрь, свержение Временного правительства были логическим развитием послефевральских народных движений, а не плодом большевистского заговора либо делом рук одних только ленинцев. Они использовали революционные настроения масс. Из протоколов заседаний ЦК РСДРН(б) от 16 октября 1917 года видно, что одним из факторов, побудивших большевиков на выступление, была информация из районов о готовности беспартийной массы, леворадикальных членов Советов, анархистов самостоятельно восстать против Временного правительства. Таким образом, сторонники В. Ленина и Л. Троцкого просто «оседлали» массовое движение п, захватив власть, поставили его перед свершившимся фактом.

Но и после Октября контроль большевиков над страной отнюдь не был установлен сразу. Более того, можно говорить о том, что в стране сложилось своеобразное двоевластие, которое удерживалось до зимы-весны 1918 года: с одной стороны, существовало правительство Ленина, которое пыталось сдержать народную инициативу или урезать ее и подчинить государству, а с другой — народные органы самоуправления в лице фабзавкомов, крестьянских организаций, частично Советов. В деревне, как это показали новейшие исследования, развернулась настоящая общинная революция; вся земля захватывалась крестьянскими общинами, социализировалась ими и раздавалась для обработки «по едокам».

В городах нередко возникали ситуации, когда рабочие сами захватывали предприятия, а затем заставляли власть признать их экспроприацию, объявив нх национализированными. Уже весной 1918 года Ленин с неудовольствием отметил, что властям пришлось национализировать больше, чем они намеревались, что пора остановиться. Большевистское правительство судорожно пыталось удержать ситуацию под контролем государства. Декрет «О рабочем контроле» сразу после Октября подчинят рабочее самоуправление властям; в январе 1918 года фабзавкомы, большинство членов которых стремились к такому самоуправлению, были слиты с послушными правительству профсоюзами. Весной 1918 года Ленин открыто провозгласил программу «государственного капитализма»; требования ряда категорий трудящихся передать те или иные предприятия под управление тех, кто на них работает, или профсоюзов отвергались как «анархосиндикализм».

Но только в условиях гражданской войны большевистской верхушке удалось окончательно установить свое господство над страной и фактически собрать империю. Советы были лишены какой-либо самостоятельности, кооперация разгромлена, профсоюзная оппозиция анархо-синдикалистов нейтрализована — небольшие радикальные профсоюзы попросту были растворены в более крупных и послушных. На предприятиях введено единоначалие администратора, на крестьян обрушились реквизиции. Политика военного коммунизма в действительности не имела ничего общего с коммунизмом и была антиэгалитарной. По существу, она аналогична якобинской государственно-революционной диктатуре в эпоху Французской революции и — как и она — жестоко преследовала не только правую оппозицию, но и массовые движения трудящихся классов.

Паралич и нейтрализация социальных движений властью облегчались тем, что очень многие активисты социалистической оппозиции приняли провозглашенную большевиками альтернативу: или все левые поддержат «власть комиссаров», или придут белые. Зачастую анархисты, эсеры-максималисты, левые эсеры воспринимали большевистское правление как «меньшее зло», вступали в Красную армию и воздерживались от подрыва «социального мира» в «красной» зоне. Вероятно, им не следовало этого делать. Но это можем сказать сегодня мы, с высоты прошедшего времени. События развивались иначе и привели к поражению российской революции.

И, на мой взгляд, это случилось в 1921 году. Мне кажется, 21-й год — это конец революции. Разгром последних очагов сопротивления трудящихся (Кронштадтского восстания и махновского движения) и переход к нэпу — авторитарной госкапиталистической модели со смешанной экономикой, которой Ленин добивался еще в 1918 году, означали «самотермидор» большевистской верхушки, быстро распавшейся на враждующие группировки. Но роковой удар поджидал ее со стороны нового класса номенклатуры — бюрократии, сформировавшейся за годы гражданской войны для выполнения функций «проводника» решений олигархической «воспитательной диктатуры» ЦК. Однако должны были последовать еще поражение «якобинской» или «левой» фракции большевиков, этап «термидора» — борьбы различных партийных и бюрократических кланов, и, наконец, сталинский «брюмер» 1929—1930 годов, прежде чем в России утвердился специфический «капитализм без буржуазии».

Для того чтобы развить тяжелую промышленность, не опасаясь мировой конкуренции, то есть в конечном счете создать базу для будущего развития капитализма (о чем, конечно же, в те годы никто и не заикался, но к чему должна была привести «логика истории»), властям понадобилось максимально огосударствить всю экономическую и социальную жизнь. Это положение не случайно чем-то напоминает раннекапиталистический абсолютизм с его жестким меркантилизмом и протекционизмом и соответствующие теории вроде «замкнутого торгового государства» Фихте.

Роль буржуазно взяла на себя бюрократическая номенклатура — она стала своего рода «коллективным капиталистом», очень своеобразным, надо сказать. Для успешного решения своих задач, для упрочения своего господства внутри и вне страны, для проведения первоначального накопления, ограбления крестьянства и закрепощения рабочих, для индустриализации и усилий «догнать и перегнать» своих империалистических конкурентов бюрократии пришлось много десятилетий держаться вместе. Но мало- помалу бюрократы и технократы стали тяготиться своей ролью управляющих.

Мы все помним знаменитую формулу о «ничейной собственности». На самом деле, она отражает не реальную сторону дела (собственность не бывает «ничейной»), а субъективное ощущение тех, кто об этом говорил. Трудящиеся рано или поздно почувствовали свою отчужденность от средств производства и поняли, что они им не принадлежат. Но ведь о том же вели речь те, кто контролировал эту собственность. Почему? Да потому, что они не желали больше мириться с ограничениями, которые накладывало на них их коллективное, групповое владение и распоряжение якобы общенародным достоянием. Внутри номенклатурного класса чем дальше, тем больше проявлялись групповые и элитные интересы — территориальные, ведомственные, отраслевые, клановые. Различные группировки и даже отдельные представители бюрократии вступили в острую борьбу между собой за раздел и передел своей общей государственной собственности. При этом некоторые продолжали настаивать на сохранении прежних методов эксплуатации трудящихся, другие стремились перейти к «нормальному» частному или частно-государственному капитализму, который бы твердо зафиксировал их долю.

Нечто подобное, пусть и в других масштабах, происходило и во многих иных «восточных» странах — в Турции, где этатистская диктатура Ататюрка и его преемников осуществила индустриализацию страны вместо слабого частного капитала, в результате чего смог развиваться частный капитал, добившийся приватизации. Примерно то же было в Индонезии при Сухарно и так далее.

Пока большая часть номенклатуры полагала, что ее геополитические планы могут осуществиться на прежнем пути под девизом «догнать и перегнать Запад», который она так и не могла настигнуть, пока структурные экономические трудности не ограничили ее доходы и возможности, пока экспорт нефти и западные кредиты позволяли латать дыры, а цена холодной войны не стала непомерно высокой — до тех пор правящие слои держались за старое. Как только бюрократы и технократы осознали, что урвать свою долю пирога можно только покорившись «законам» мирового рынка, они сбросили «красную» маску и, обманув массовые общественные движения, повернули к приватизации и новой концентрации собственности.

1991 год можно считать концом «особого пути» России в капитализм. Как говорится в детской книжечке, строили, строили и наконец построили...

После всех мучительных перипетий XX века Россия оказалась в итоге среднеотсталой капиталистической страной примерно на уровне Латинской Америки. История начинается сначала?