— Нет, — ответила Маргарита, — более всего меня поражает, где все это помещается. <...> Коровьев сладко ухмыльнулся...

<...> — Самое несложное из всего! — ответил он. — Тем, кто хорошо знаком с пятым измерением, ничего не стоит раздвинуть помещение до желательных пределов. Скажу вам более, уважаемая госпожа, до черт знает каких пределов!

Михаил Булгаков «Мастер и Маргарита».

В творческой манере Михаила Булгакова имеется характерный и, кажется, присущий лишь ему прием: в определенный момент повествования читатель более или менее явно отсылается к какому-либо литературному источнику, без знания которого понимание этого фрагмента в произведении невозможно.

Подчеркнем, что речь не идет об обычных литературных ассоциациях. Это — явление обычное, прямо-таки наводняющее страницы мировой литературы. Смысл феномена заключается как раз в том, что без знания источника, к которому совершенно сознательно апеллирует автор, понимание его замысла не представляется возможным.

Поясним свою мысль на примере, почерпнутом со страниц главной книги Булгакова — романа «Мастер и Маргарита». Как конечно же помнит читатель, в первой главе этого произведения «редактор толстого художественного журнала и председатель правления одной из крупнейших московских литературных ассоциаций» Михаил Александрович Берлиоз пытается растолковать непутевому Ивану Бездомному его ошибки в изображении образа Иисуса Христа. Характеризуя Берлиоза, автор подчеркивает, что тот «был человеком начитанным и очень умело указывал в своей речи на древних историков». «Обнаруживая солидную эрудицию», он, между прочим, мог сообщить и о содержании главы 44-й знаменитых Тацитовых «Анналов», и даже о том месте в них, которое кое-кем считается позднейшей вставкой. Больше того, в своих историко-философских экскурсах Берлиоз «забирался в дебри, в которые может забираться, не рискуя свернуть себе шею, лишь очень образованный человек...». Не знаем, как воспринимаются эти строчки большинством читателей, а наше ухо улавливает здесь скрытую, но весьма злую иронию.

Проследим за особенностями полемической манеры председателя Массолита далее, до того момента, когда в беседу включится и неизвестный иностранец в берете:

«— Но позвольте вас спросить, — после тревожного раздумья заговорил заграничный гость, — как же быть с доказательствами бытия Божия, коих, как известно, существует ровно пять?

— Увы! — с сожалением ответил Берлиоз. — Ни одно из этих доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. Ведь согласитесь, что в области разума никакого доказательства существования Бога быть не может.

— Браво! — вскричал иностранец. — Браво! Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу. Но вот курьез: он начисто разрушил все пять доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собою, соорудил собственное шестое доказательство!

— Доказательство Канта, — тонко улыбнувшись, возразил образованный редактор, — также неубедительно. И недаром Шиллер говорил, что кантовские рассуждения по этому вопросу могут удовлетворить только рабов, а Штраус просто смеялся над этим доказательством».

Что и говорить, поединок двух интеллектуалов выглядит весьма впечатляюще. Особенно для современного читателя. Но... откроем 7-ю книгу 4-го тома Энциклопедического словаря Брокгауза—Ефрона на странице 208, где в емкой, но все же очень краткой статье «Бог», написанной профессором богословия П.П. Васильевым, нас ожидают следующие как бы уже знакомые строки: «Так как Кантово доказательство утверждает бытие личного Бога, то против него восстают все пантеисты: Фихте, Шеллинг и Гегель порицают его довольно резко, и Шиллер говорит, что Кант проповедует нравственность, пригодную только для рабов. Штраус насмешливо замечает, что Кант к своей системе, по духу противной теизму, пристроил комнатку, где бы поместить Бога». Как говорится, комментарии излишни!

Первый вариант этой статьи был уже написан и даже напечатан в альманахе Иркутского педагогического университета («Три века русской литературы». Вып. 4. 2003), когда нам удалось познакомиться с интереснейшей книгой Александра Зеркалова «Этика Михаила Булгакова» (2004). По замечательному наблюдению ее автора, Булгаков обнаруживает невежество Берлиоза и куда более хитроумным способом. В самом деле, при той аттестации Герберта Аврилакского (более известного под именем римского папы Сильвестра II), которую дает ему Воланд (якобы приглашенный для разбора его «подлинных рукописей»), — «чернокнижник» — образованный человек должен был бы удивленно вскинуть брови: «Вы, мол, имеете в виду знаменитого Сильвестра Второго? Неужто он и впрямь оказался чернокнижником? Очень странно.» Однако этого не происходит.

Вот так и выглядит, по нашему мнению, «пятое измерение» булгаковских текстов, благодаря которому писатель с потрясающей легкостью расширяет художественное пространство везде, где это кажется ему необходимым. Чрезвычайно важен круг источников, к которым будет отсылать Булгаков своих читателей. Думается, в первую очередь — это круг чтения обычной интеллигентной семьи того времени, включающий в себя русскую классику и наиболее яркие шедевры мировой литературы. Разумеется, этот круг определялся интимными душевными переживаниями самого писателя, через все тяготы бурной жизни, пронесенной памятью о «лучших на свете шкапах с книгами, пахнущих таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, «Капитанской дочкой» и «Саардамским плотником». Впрочем, хорошо знавший Булгакова В. Виленкин отмечал в своих воспоминаниях обилие в его личной библиотеке книг не только классиков, но и писателей как бы второго ряда — Вельтмана, Полевого, Нарежного, книги которых «редко встретишь в писательских библиотеках». Ему вторят другие, даже более осведомленные мемуаристы, в частности, Любовь Белозерская, вторая жена Булгакова.

И уж конечно, анализируемый нами прием должен был быть действенным, иными словами, «работающим» для возможно большего числа читателей. Каким представлял себе своего читателя Булгаков, можно заключить из его показаний при допросе ОГПУ 22 сентября 1926 года: «На крестьянские темы я писать не могу, потому что деревню не люблю. <...> Из рабочего быта мне писать трудно, я быт рабочих представляю себе хотя и гораздо лучше, нежели крестьянский, но все-таки знаю его не очень хорошо. Да и интересуюсь я им мало.. .<.. .> Я остро интересуюсь бытом интеллигенции русской, люблю ее, считаю хотя и слабым, но очень важным слоем в стране. Судьбы ее мне близки, переживания дороги. Значит, я могу писать только из жизни интеллигенции.»

Последуем же за Булгаковым, чтобы увидеть, как работает его метод. Кажется, справедливость наших предположений подтверждает сам Мастер из романа «о дьяволе». «Его нельзя не узнать, мой друг! — внушает он Ивану Бездомному, пытаясь растолковать тому фантастические события душного вечера на Патриарших прудах, с которых и начинается действие романа. — Ну вот... ведь даже лицо, которое вы описывали. разные глаза, брови! <...> Лишь только вы стали его описывать, я уже стал догадываться, <...> с кем вы вчера имели удовольствие беседовать, — вчера на Патриарших прудах вы встретились с сатаной».

Ну что ж возьмешь с Ивана Бездомного — он, «конечно, человек девственный»! А вот читателю Булгаков любезно предоставляет несколько специфических подсказок, среди которых и трость «с черным набалдашником в виде головы пуделя», и угощение папиросами «Наша марка», не предвещающее ничего хорошего. Право, стоит прислушаться к этому разговору:

— Вы хотите курить, как я вижу? — неожиданно обратился к Бездомному неизвестный. — Вы какие предпочитаете?

— А у вас разные, что ли, есть? — мрачно спросил поэт, у которого папиросы кончились.

— Какие предпочитаете? — повторил неизвестный.

С. Алимов. Ил. к Мастеру и Маргарите

— Ну, «Нашу марку», — злобно ответил Бездомный.

Незнакомец немедленно вытащил из кармана портсигар и предложил его Бездомному:

— «Наша марка».

Как отметила еще Лидия Яновская, к слову сказать, —замечательный знаток творчества Булгакова — цитированный выше отрывок живо перекликается со сценой кутежа в погребе Ауэрбаха в Лейпциге из знаменитой трагедии Гете «Фауст». Известно, чем все это закончилось: потасовкой посетителей и страшным пожаром в самом погребе. И «начитанный» Берлиоз, и «девственный» Бездомный оказываются глухими к подобным намекам. Читатель же может спрогнозировать ситуацию.

А теперь припомним события, грянувшие после скандального «сеанса черной магии». Речь пойдет о ночном проникновении в кабинет финдиректора Варьете Римского администратора Варенухи. Разумеется, и время для визита выбрано не слишком удачно, и нервы у Римского расстроены сверх всякой меры, и в Варьете творится черт знает что. Но ведь не только этим определяется жуткая атмосфера той ночи, что так мастерски выписана Булгаковым! Как бы ни была расстроена психика Римского, он все же способен сообразить, что Варенухе незачем идти в его кабинет, если он, по собственному признанию, полагал, что финдиректора там нет. Совершенно неубедительны и, более того, — подозрительны для Римского и рассказы администратора о фантастических похождениях Степы Лиходеева, якобы имевших место в полумифической шашлычной «Ялта» близ Пушкино. Но в анализе дальнейших событий его разум явно оказывается бессильным. А ведь, как зловеще замечает Булгаков, кроме всего прочего, «было кое-что, что представлялось еще более необъяснимым, чем неизвестно зачем выдуманный клеветнический рассказ о похождениях в Пушкине и это что-то было изменением во внешности и в манерах администратора». От цепкого взгляда финдиректора не ускользает, впрочем, что «полнокровный обычно администратор был теперь бледен меловой нездоровой бледностью, а на шее у него в душную ночь зачем-то было наверчено старенькое полосатое кашне. Если же к этому прибавить появившуюся у администратора за время его отсутствия отвратительную манеру присасывать и причмокивать, резкое изменение голоса, ставшего глухим и грубым, вороватость и трусливость в глазах, можно было смело сказать, что Иван Савельевич Варенуха стал неузнаваем».

Именно здесь на память читателю должны прийти первые страницы знаменитой повести графа А. К. Толстого «Упырь»: многолюдный бал у капитанши Сугробиной, странное поведение одного из гостей, вздумавшего возмущаться ни больше, ни меньше, как... присутствием упырей! Мягко говоря, его речи понятны не всем окружающим... Впрочем, предоставим слово самим героям А.К. Толстого:

«— Скажите мне, — спросил Руневский, каким образом вы узнаете, кто упырь и кто нет?

— Это совсем немудрено. <...> Заметьте только, как они, встречаясь друг с другом, щелкают языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин».

Конечно, рассмотренный эпизод с Варенухой и Римским не слишком значителен в общей фабуле гениального романа. Однако благодаря ему Булгаков достигает изумительного эффекта. Давая подсказку читателю, непонятную для героя повествования, он делает первого как бы полноправным участником действия. Когда еще Римский обратит внимание на отсутствие тени за спиной администратора, а читатель уже знает, кто именно пожаловал к несчастному финдиректору. И жутковатый холодок стремится к нему за воротник... Отмеченная подсказка органично вплетается в цепь других, правда, несколько иного рода: читатель уже имел возможность узнать, и кто такая Аннушка с ее непонятным маслом, и почему актуален вопрос о шизофрении.

Одновременно становится понятным и нелепое кашне, «наверченное» на шею Варенухи. Конечно же, оно призвано маскировать шрам, появившийся на шее у новоявленного упыря после рокового поцелуя Геллы! И этот шрам — столь же определенный знак для вампира, как и странное цоканье при встрече. Все это также можно узнать со страниц повести «Упырь» (авантюра с ночевкой на villa Urgina). Что ж, Варенуха своим цоканьем слишком торопит события — ведь Римский еще не стал его подельником в душегубстве, но администратор, как видно, абсолютно уверен в успешном завершении своего «визита». Нам же остается только повторить в след за Булгаковым: «Слава петуху!»

Использование заинтересовавшего нас приема позволяет подойти к пониманию и одного из центральных образов в творчестве Булгакова — Иешуа Га-Ноцри. Кажется, мимо внимания исследователей до сих пор проходит следующее место из диалога Иешуа с пятым прокуратором Иудеи Понтием Пилатом:

«— Откуда ты родом?

— Из города Гамалы, — ответил арестант, головой показывая, что там, где-то далеко, направо от него, на севере есть город Гамала.

— Кто ты по крови?

— Я точно не знаю, — живо ответил арестованный, — я не помню своих родителей. Мне говорили, что мой отец был сириец...»

Действительно, все это «совершенно не совпадает с евангельскими рассказами», но Булгаков, несомненно, сознательно ввел в свой текст такие подробности. Подобным образом кодируется та информация, что позволит вдумчивому читателю определить, каким именно хотел видеть своего героя Мастер. Ну что же, не будем лишать его удовольствия самому проделать этот не столь уж сложный процесс.

Все перечисленные выше примеры почерпнуты со страниц главного романа Булгакова. Можно ли найти что- нибудь подобное в других его произведениях? Одно любопытное место обнаруживается в пьесе «Последние дни». Здесь упоенный собой поэт Бенедиктов декламирует на публике свое стихотворение «Напоминание» и вдруг, будто неожиданно сбивается в чтении: «Ах, право, я забыл. Как. Как.» Цитирование продолжается уже с нового четверостишия, в результате чего теряется нескольких строчек. Казалось бы, ну с кем не бывает? Волнение, «природная скромность». Однако, по тонкому наблюдению петербургского музыковеда А.А. Гозенпуда, это стихотворение в свое время вызвало крайне резкое осуждение Белинского, указавшего на особенную пошлость именно «забытых» автором строк.

Другой литературный вечер, где столь же безраздельно «царит вдохновенье», описан в «Театральном романе». Организует его группа писателей «по поводу важнейшего события — благополучного прибытия из-за границы знаменитого литератора Измаила Александровича Бондаревского». Но едва лишь блистательный мэтр среди смешка, аплодисмента и поцелуев рекомендует собравшейся публике своего друга Баклажанова — эту полную противоположность жизненной энергии и энтузиазму Бондаревского, — как знакомого с бессмертной гоголевской поэмой читателя начинают одолевать смутные предчувствия. И впрямь, скоро выяснится, перед ним новоявленный Ноздрев, также путешествовавший в сопровождении полусонного зятя Мижуева, а вовсе не надежда русской литературы. Зато и читательское разочарование от какихто там «Парижских кусочков» оказывается не столь болезненным, как у затравленного Сергея Максудова.

Увы, скоро героя Булгакова, покинувшего писательскую среду, но влившегося в театральный мир, начинают одолевать странные сны. Особенно часто снится, как, идя на генеральную репетицию своей пьесы «Черный снег», он забывает надеть брюки. Сначала Максудов еще надеется, что ему удастся проскочить незамеченным, и даже приготовляет «оправдание для прохожих — что-то насчет ванны, которую он только что брал, и что брюки, мол, за кулисами». Увы, никакие объяснения не помогают, прикрыть «недостаток костюма» не удается, герой прячется в подъезде и с ужасом понимает, что на генеральную он опоздал.

Опять-таки, не то ли еще приснится измученному жизнью человеку? Но зададимся вопросом: а кто еще из литературных героев оказывался в подобной ситуации? Ну, конечно же — это «подставленный» своим «Ванькой» чиновник Попов из шуточного стихотворения А.К. Толстого «Сон Попова» (1873). Ну, надо же так оплошать — явиться без панталон на поздравление по случаю именин к самому министру! И где же оказывается незадачливый Тит Евсеевич после такого конфуза? Дома? В полиции? В психиатрической больнице? Нет! Его доставляют прямо в III отделение! Не на то ли намекает нам и Булгаков? Максудов боится не провала своей пьесы — его страшит перспектива ареста органами НКВД. Ведь «Черный снег» (как и «Дни Турбинных) рассказывает о героях «белой гвардии»!

Предлагаемый нами подход позволяет оценить творческий замысел и самой, наверное, загадочной пьесы Булгакова — печально известного «Батума». Что ж, с заявленных здесь позиций она предстает в совершенно определенном свете. Ключевой можно считать картину четвертую из второго действия пьесы. В ней кутаисский военный губернатор беседует с жандармским полковником Трейницем о последних событиях в Закавказье:

«Трейниц: По моим сведениям, в Батуме сейчас работает целая группа агитаторов во главе с Пастырем.

Губернатор: Пастырем? А это еще кто? <...>

Трейниц: Да вот не угодно ли! На мою телеграмму о приметах они отвечают буквально (вынимает из портфеля листок, читает): «Джугашвили. Телосложение среднее. Голова обыкновенная. Голос баритональный. На левом ухе родинка». Все.

Губернатор: Ну, скажите! У меня тоже обыкновенная голова. Да, позвольте! Ведь у меня тоже родинка на левом ухе! Ну да! (Подходит к зеркалу.) Положительно, это я!

Трейниц: Ну, не совсем так, ваше превосходительство. Дальше телеграфирую: «Сообщите впечатление, которое производит его наружность». Ответ: «Наружность упомянутого лица никакого впечатления не производит».

Отметим, что это место показалось подозрительным еще администратору МХАТа Ф.Н. Михальскому, который слышал пьесу в чтении самого автора и высказал предположение, что могло сыграть роль в ее запрещении: «цыганка, родинка, слова, перемежающиеся с песней». В самом деле, не ассоциируется ли цитированный выше разговор с другим, каким-то давно и хорошо нам знакомым? Откроем повесть А.С. Пушкина «Дубровский»:

«— Точно так, ваше превосходительство, — провозгласил исправник, — у меня в кармане и приметы Владимира Дубровского.

— А! — сказал Кирила Петрович, — кстати: прочти-ка, а мы послушаем; не худо нам знать его приметы; авось в глаза попадется, так не вывернется.

Исправник вынул из кармана довольно замаранный лист бумаги, развернул его с важностию и стал читать нараспев: «Приметы Владимира Дубровского, составленные по сказкам бывших его дворовых людей. От роду 23 года, роста среднего, лицом чист, бороду бреет, глаза имеет карие, волосы русые, нос прямой. Приметы особые: таковых не оказалось».

— И только, — сказал Кирила Петрович.

— Только, — отвечал исправник, складывая бумагу.

— Поздравляю, г-н исправник. Ай да бумага! По этим приметам немудрено будет вам отыскать Дубровского. Да кто же не среднего роста, у кого не русые волосы, не прямой нос, да не карие глаза! Бьюсь об заклад, три часа сряду будешь говорить с самим Дубровским, а не догадаешься, с кем Бог тебя свел».

Напомним, что всего минуту спустя, как ни в чем не бывало Троекуров будет рекомендовать гостям «своего француза» — месье Дефоржа, под личиной которого и скрывается Дубровский.

Что и говорить, смелость Булгакова головокружительна: сравнить «отца народов» и «лучшего друга всех писателей СССР» с каким-то лесным разбойником, отщепенцем, порвавшим со своим кругом, своим родом, своим домом! Только это еще не все: разбуженная память услужливо преподносит и еще одну литературную реминисценцию. Конечно же, мы имеем в виду трагедию Пушкина «Борис Годунов»! Вспомним знаменитую сцену в корчме на литовской границе, где странствующий монах Варлаам, перед которым замаячила перспектива виселицы, вне себя от гнева и от страха читает бумагу с приметами Гришки Отрепьева: «А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волоса рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая». Разумеется, большинство граждан СССР знало Сталина по сильно приукрашенным портретам, но тот, кому хоть раз довелось увидеть «вождя народов», что называется, «живьем», уже не мог забыть рыжеватый бобрик и изъеденные оспой щеки низенького человечка с сохнущей левой рукой.

П. Филонов. Победитель города, 1915 г.

Но как же реагировали на пьесу «взыскательные» слушатели: режиссура, дирекция Художественного театра, заказавшего пьесу о Сталине и собирающегося ее ставить «в самом срочном порядке»? Процитируем дневник Елены Булгаковой: «В Театре, в новом репетиционном помещении райком<овские работники>, — театральные партийцы и несколько актеров: Станицин, Соснин, Зуева, Калужский, молодые актеры, Свободин, Ольга <Бокшанская>, еще кто- то. Слушали замечательно, после чтения очень долго стоя аплодировали (! — Н.Б.). Потом высказывания. Все очень хорошо, должен ее поставить к 21 декабря» (запись от 27 июля 1939 года).

Думается, вот это, именно — вот это, а не что-нибудь другое, и сломало, в конце концов, Булгакова. «Боже, ради кого, ради чего я все это пишу!» — так мог воскликнуть несчастный писатель, столкнувшись с подобной реакцией. Страх перед всесокрушающим молохом тоталитарного государства закрывал глаза, сковывал ум и не позволял людям адекватно оценивать окружающее, отличать памфлет от панегирика, наглую халтуру от подлинного служения идеалам искусства.

Интересно, что сам Сталин оказался куда более чутким читателем и отказал пьесе в праве на постановку, мотивировав свое решение по тем временам поразительно «нейтрально». «Нельзя такое лицо, как И.В. Сталин, — запишет в уже цитированном нами дневнике Е.С. Булгакова переданные ей «сверху» слова, — делать романтическим героем, нельзя ставить его в выдуманные положения и вкладывать в его уста выдуманные слова». Полноте, а чем же занимались многочисленные лизоблюды в писательском обличье?! Но «в получении оплеухи» Сталин «расписываться» не пожелал. Однако это уже ничего не могло изменить — многолетняя игра в «кошки-мышки» между «поэтом» и «царем» закончилась: через несколько месяцев гениального писателя не станет.