Знание-сила, 2008 № 10 (976)

Журнал «Знание-сила»

ГЛАВНАЯ ТЕМА

Кажется, о чтении*

 

 

Мы хотели посвятить тему этого номера животрепещущей проблеме, почему наши соотечественники (и, как выясняется, не только они) читают куда меньше, чем читали 20 — 30 лет назад, к каким сдвигам в культуре это уже привело и может еще привести и нельзя ли как-нибудь вернуться к прежнему «книжному» состоянию. Собрав материалы, мы увидели: они — о другом. Конечно, о чтении тоже, и слово это мелькает в текстах множество раз, но почти ни в одном из них оно не становится главным. Каждый из авторов собранных здесь статей главным почитал что-то свое, и для каждого чтение оставалось лишь инструментом или индикатором достижения этого главного.

Кажется, нам удалось с помощью наших авторов поговорить о крайне важных вещах, которые стоят за чтением и как-то с ним связаны.

О том, что смена носителей информации — свитков на книги, книг на компьютеры — существенно меняет наш образ жизни, но не меняет нас самих, нашу способность ставить индивидуальные цели и добиваться их, принимать решения, быстро реагировать на изменение ситуации. Нашу способность видеть целое и находить в нем свое место.

Некоторые авторы даже кощунственно предположили, что все эти способности не так уж прямо зависят от качества поглощаемых человеком художественных текстов — будь это книга, фильм или, смешно сказать, клип к песне.

Как говорят, был бы человек хороший.

Так что тут есть, над чем поломать голову.

А о чтении мы еще поговорим в другой раз.

Обязательно.

Роже Шартье

 

Читатели и чтение в эпоху электронных текстов

Говорят, что книга исчезает; я думаю, что это невозможно.

Хорхе Луис Борхес

* Роже Шартье (р. 1945) — французский историк, профессор Высшей школы исследований по общественным наукам (Париж, Франция) и Университета Пенсильвании (Филадельфия, США). Специалист по истории книги, чтения и книгоиздания. Автор фундаментальной «Истории французского книгоиздания» (т. 1—4, 1982—1986). На русском языке вышли его книги: «Культурные истоки Французской революции» (2001) и «Письменная культура и общество» (2006). Публикуемая статья — глава из последней книги. Печатается в сокращении.

Неужели книга уходит из нашей жизни? Забитые прилавки в книжных магазинах не должны, упорствуют интеллектуалы, вводить в заблуждение: привычная стопка переплетенных бумажных листов в обложке, известная нам под именем «книги», — сегодня уже совсем не то, чем была еще совсем недавно.

Книга сдает культурные позиции.

Дело даже не в том, что ее вытесняют другие носители текстов (скажем, компьютер) или другие типы информации (скажем, визуальная).

Само чтение, говорят, становится другим — просто уже в силу того, что все эти носители текстов и информации присутствуют в культуре.

И что это значит для культуры?

А что — для читающего (или уже не читающего?) человека?

Правда ли, что происходят необратимые перемены? И насколько они катастрофичны? А может быть, напротив, они открывают перед нами новые возможности? 

Роже Шартье

В 1968 году Ролан Барт связал всемогущество читателя со смертью автора. Свергнутый с пьедестала языковой деятельностью, вернее, «множеством разных видов письма, происходящих из различных культур и вступающих друг с другом в отношения диалога, пародии, спора», автор уступал власть читателю — тому, кто сводил «воедино все те штрихи, что образуют письменность». Чтение становилось пространством, где множественный, подвижный, неустойчивый смысл «сводится воедино», где текст обретает значение.

Смерть читателя, новый облик книги

За актом о рождении читателя последовали выводы, напоминавшие скорее свидетельство о его смерти.

Во-первых, речь шла об изменениях читательских практик. С одной стороны, статистика опросов убедительно говорила если не о сокращении процента читателей в мире, то по крайней мере об уменьшении доли «серьезных читателей», особенно среди подростков. С другой, анализ издательской политики укрепил общую уверенность в том, что чтение переживает «кризис».

Смерть читателя и исчезновение чтения мыслятся как неизбежное следствие «экранной цивилизации». Возник экран нового типа: носитель текстов. Раньше книга, письменный текст, чтение противостояли экрану и изображению. Теперь у письменной культуры появился новый носитель, а у книги — новая форма.

Отсюда парадоксальная связь между, с одной стороны, повсеместным присутствием письменности в обществе, а с другой — навязчивым мотивом исчезновения книги и смерти читателя.

В IV веке привычную греческим и римским читателям форму книги — свиток — вытеснила новая: кодекс, состоящий из сложенных, сфальцованных и переплетенных листов. С новой формой книги вошли в обиход прежде невозможные жесты: писать во время чтения, пролистывать произведение, отмечать какой-то его фрагмент. Изменились способы обращения с текстом. Изобретение страницы, точные ссылки, нумерация страниц, указатели, новое соотношение произведения с объектомносителем сделали возможными неведомые прежде связи между читателем и книгами.

Ближайшие десятилетия, скорее всего, станут временем сосуществования — не обязательно мирного — обеих форм книги и трех способов записи и распространения текстов: рукописи, печатного издания и электронного текста.

Свиток

Кодекс

Стоит задаться вопросом о новой форме научных дискурсов и специфических модальностях их чтения, допускаемых электронной книгой. В ней складывается новое соотношение изложения и источников, способов аргументации и критериев доказательства. Писать или читать новую разновидность книги — значит изменить приемы обоснования научного дискурса, история и действенность которого недавно стали предметом внимания ученых: цитаты, постраничные сноски. Каждый из этих способов доказать научную состоятельность исследования претерпевает глубокие изменения: автор теперь может строить аргументацию, руководствуясь не только линейной, дедуктивной логикой, но и открытой, дробной, реляционистской. Читателю становятся доступны документы (архивы, изображения, звуковые записи), служащие предметом или инструментом исследования. В этом смысле революция в модальностях производства и распространения текстов — важнейший эпистемологический сдвиг.

С тех пор как кодекс стал основной формой книги, авторы подчиняли логике его материальной формы структуру своих произведений — например, разбивая единый дискурс, содержащийся в одном сочинении, на отдельные книги, части или главы, соответствовавшие в свое время текстовому материалу свитка. Так и возможности (и ограничения) электронной книги заставляют иначе организовывать материал, поданный в печатной книге как линейная последовательность текстовых отрезков. Электронная книга, трансформируя отношения между изображениями, звуками и текстами, связанными нелинейно, посредством электронных соединений, делает возможным гипертекст и гиперчтение, а также допустимые связи между виртуально бесконечным количеством текстов, утративших четкие очертания. В этом безграничном мире текстов главную роль играет понятие ссылки — операции, сопрягающей разные текстовые единицы, выделенные в целях чтения.

Электронный текст ставит под вопрос само понятие «книги». В печатной культуре определенный тип объектов ассоциируется с определенным классом текстов и определенными способами обращения с ними. Поэтому порядок дискурсов здесь строится, исходя из материальной формы их носителей: письмо, газета, журнал, книга, архив... Иначе — в цифровом мире, где любые тексты, независимо от их природы, читаются с одного носителя (дисплея) и в одних и тех же формах (обычно выбранных читателем). Так создается «континуум», стирающий различия между жанрами или группами текстов: все они похожи друг на друга внешне и равно авторитетны. Отсюда — характерное беспокойство: утрачены прежние критерии, позволявшие различать и классифицировать дискурсы и выстраивать их иерархию.

Электронный текст: собственные характеристики и характер собственности

Отсюда — необходимость осмыслить категориальный аппарат и технические средства, позволяющие воспринимать и обозначать некоторые электронные тексты как «книги» — то есть текстовые единицы с собственной идентичностью. Такая реорганизация мира цифровой письменности — необходимая предпосылка для организации платного онлайн-доступа, с одной стороны, и защиты морального и материального авторского права, с другой.

Системы безопасности, разработанные для защиты произведений (книг или баз данных) и ставшие более эффективными с появлением e-book, будут, видимо, развиваться и далее, фиксируя и придавая устойчивую форму текстам, опубликованным в электронном виде. Это может привести и к созданию в области электронных текстов нового порядка дискурсов, позволяющего, с одной стороны, отделить тексты, стихийно запущенные в Сеть, от приведенных в соответствие с научными критериями и издательскими требованиями, а с другой — четко обозначить статус и происхождение дискурсов и тем самым придать им бoльшую или мeньшую авторитетность в зависимости от модальности их «публикации».

Переворот в мире цифровых технологий может произвести и возможность сделать передачу электронных текстов независимой от компьютера (ПК, ноутбука, e-book) благодаря созданию электронных чернил и «бумаги». Способ, разработанный в Массачусетском технологическом институте, позволяет превратить любой объект (в том числе и привычную книгу с листами и страницами) в носитель электронной книги или целой библиотеки — если только он снабжен микропроцессором и подключен к Интернету, а на его страницы можно наносить электронные чернила и выводить на одну и ту же поверхность разные тексты. Так электронный текст впервые оказался бы свободен от ограничений, налагаемых экраном — и была бы уничтожена связь, сложившаяся (к немалой выгоде для некоторых) между торговлей электронными устройствами и онлайновым книгоизданием.

Прототипы продуктов, использующих технологию «электронной бумаги» («электронных чернил»)

Может ли эта новая книга найти — или создать — своих читателей?

С одной стороны, многовековая история чтения свидетельствует: перемены в навыках и практиках часто совершаются куда медленнее технических революций и всегда в отрыве от них. Новые способы чтения не были непосредственно связаны с изобретением книгопечатания. Понятийный аппарат, используемый нами для описания мира текстов, сохранится и впредь, несмотря на новые формы книги. Напомним: после появления кодекса и исчезновения свитка «книга» — понимаемая просто как часть дискурса — по объему содержавшегося в ней текстового материала часто соответствовала одному прежнему свитку.

С другой стороны, электронная революция, затронувшая вроде бы всех без исключения, может усугубить неравенство. Велика опасность возникновения новой «неграмотности», означающей уже не неумение читать и писать, а невозможность доступа к новым формам распространения письменных текстов — стоящим отнюдь не дешево. Электронная переписка автора с читателями, которые превращаются в соавторов книги, не имеющей конца, перетекающей в их комментарии и дополнения, позволяет установить связь, какая прежде, при ограничениях, присущих печатному изданию, была затруднена. Перспектива более диалогичных отношений между произведением и чтением соблазнительна. Но потенциальные читатели (и соавторы) электронных книг пока в меньшинстве. Революция почти не коснулась реальных читательских практик — они в основном по-прежнему связаны с печатными объектами и лишь частично — с возможностями цифровых технологий.

Различные революции письменной культуры, в прошлом разнесенные во времени, сейчас происходят одновременно. Появление электронного текста — это революция и в технике производства и воспроизводства текстов, и в сфере носителей письменности, и в области читательских практик. Можно выделить три ее характерные черты, трансформирующие наши связи с письменной культурой.

Во-первых, электронная репрезентация текста радикально меняет понятие контекста, а значит — сам процесс создания смысла. Физическое соседство разных текстов в одной книге или в одном периодическом издании уступает место подвижному их включению в логические конструкции, организующие базы данных и оцифрованные книжные коллекции. Во-вторых, она заставляет по-новому взглянуть на материальность произведений, уничтожая видимую связь между текстом и объектом, в котором он содержится, и передает читателю (а не автору или издателю) право компоновать и разбивать на части текстовые единицы, которые он желает прочесть, и даже выбирать их внешний вид. Это переворот в системе восприятия текстов и обращения с ними. В- третьих, современный читатель, читая с экрана, находится в позиции читателя античного, но с одним отличием: он читает свиток, развертывающийся, как правило, вертикально и снабженный всеми ориентирами, присущими книге-кодексу начиная с первых столетий христианской эры, — нумерацией страниц, указателями, содержанием и т.д. Это совмещение обеих логик, определявших навыки обращения с прежними носителями письменности (свитком, volumen, и кодексом, codex), обусловливает новое отношение к тексту.

Устройство для чтения электронных книг

Электронная библиотека

Благодаря этим переменам электронный текст может сделать реальностью все давние, но не осуществимые прежде мечты о тотальном, универсальном знании. Он обещает сделать общедоступными все когда-либо написанные тексты. Он требует сотрудничества читателя, который, отправляясь в нерукотворную электронную библиотеку, может отныне писать в самой книге. Он очерчивает идеальное публичное пространство, где, по Канту, может и должно свободно осуществляться публичное применение разума.

Свободный и прямой удаленный доступ, обеспечиваемый компьютерными сетями, может вести к утрате любых общих референций, к изоляции, к обострению всех видов сепаратизма — или, наоборот, обеспечить гегемонию единой для всех культурной модели, уничтожив, ко всеобщему ущербу, всякое разнообразие. Но, кроме того, он может стать основой для новой модальности накопления и передачи знаний. Это будет уже коллективное построение знания через обмен сведениями, экспертизами и мудрыми мыслями. Новая, энциклопедическая навигация требует, чтобы каждый поднялся на борт ее кораблей, претворяя в реальность стремление к универсальному охвату, каким всегда сопровождались попытки включить все множество вещей и слов в порядок дискурсов.

Но для этого электронной книге надо отмежеваться от современных практик, когда в Интернет часто выкладываются сырые тексты, задуманные вне связи с новой формой их передачи, без издательской правки. Ратуя за новые технологии, помогающие публиковать результаты научных исследований, мы должны помнить о расслабляющей легкости электронной коммуникации и стремиться облекать и научные дискурсы, и общение между людьми в более строгие и более контролируемые формы.

Техники воспроизведения текстов или изображений, говорил Вальтер Беньямин, сами по себе не хороши и не плохи. Об их историческом значении можно спорить, но одно и то же техническое средство можно использовать по-разному.

Библиотеки в цифровую эпоху

Появление нового носителя письменных текстов не означает ни конца книги, ни смерти читателя. Быть может, даже наоборот.

Если прекратится циркуляция произведений, которые они в себе заключали, и тем более если те сохранятся лишь в электронном виде, мы можем утратить понимание культуры текстов, в рамках которой они отождествлялись с объектами-носителями. Библиотека будущего должна стать местом, где по-прежнему будет происходить изучение таких текстов и приобщение к письменной культуре в тех ее формах, какие отличали и, в большинстве, отличают ее сегодня.

Библиотеки должны стать инструментом, который поможет новым читателям найти свой путь в цифровом мире, стирающем различия между жанрами и способами использования текстов и уравнивающем их по авторитетности. Читателю грозит опасность потеряться среди текстовых архипелагов, блуждая по цифровой сфере без руля и без ветрил. Библиотека может стать для него и тем и другими.

Задачей библиотек завтрашнего дня могло бы стать и воссоздание связанных с книгой типов общения, которых мы сегодня лишились. В мире, где чтение стало отождествляться с личным, интимным отношением к книге, библиотеки (как ни парадоксально: ведь именно здесь в Средние века от читателей впервые потребовали соблюдать тишину!) должны предоставлять как можно больше поводов и форм, позволяющих высказывать свое мнение по поводу письменного наследия, интеллектуального и эстетического творчества. Здесь они могут способствовать созданию публичного пространства, совпадающего по масштабам со всем человечеством.

Завтра это воздействие станет таким, каким мы сумеем сделать его сегодня. Не лучше и не хуже. И ответственность за это ложится на нас всех.

Перевод с французского Ирины Стаф

 

Из читателей в зрители

Известный социолог, руководитель отдела социально-политических исследований Левада-центра, культуролог, переводчик Борис Дубин считает: сообщество постоянных читателей в нашей стране уменьшилось до такой степени, что перестало быть сообществом.

Но даже не в этом он видит главную проблему.

А в чем — он рассказывает нашему корреспонденту Ирине Прусс.

— Как получилось, что из самой читающей страны мира мы превратились, судя по данным сравнительных исследований, в страну самую телесмотрящую?

— Мы никогда не были самой читающей страной мира, это очередной наш миф о нас самих. Заметьте, в его пользу не приводится никаких статистических данных — потому что даже официальная советская статистика с ее сомнительной достоверностью это не подтверждает.

Конечно, читающей публики стало меньше. Судить об этом можно по тиражам книг: прежде средний тираж — 40 — 50 тысяч экземпляров, — классики и назначенные классиками писатели набирали и по 100, и даже до 500 тысяч тиража; «миллионщиками» были только «Роман-газета» и дешевые издания классики, адаптированной для школ. Сейчас средние тиражи — 6 — 8 тысяч экземпляров. Читающая публика распылилась, рассеялась, она больше не представляет собой некую общность со своими способами внутренней коммуникации и прочими социальными атрибутами: что такое 40 тысяч на такую огромную страну!

Самые сокрушительные потери в последние 15 — 20 лет понесли центральные газеты: теперь всеобщей, «самой главной» газеты для всей страны, какой была в свое время «Правда», просто нет, но нет и замен «Правде» — четырех-пяти крупных и авторитетных газет для всей страны. Люди предпочитают местные издания, чаще еженедельные, а не ежедневные, как прежде, — им вполне хватает ежедневных теленовостей. Если в 1991 году три четверти газетных тиражей приходилось на центральную прессу, то уже к 1997 году — наоборот.

Библиотекарь

Но интерес к местным газетам тоже относителен: ежедневных изданий сегодня у нас выпускается в расчете на 1000 человек в 6 раз меньше, чем в Японии, в 2,5 раза меньше, чем в Великобритании, в 1,5 раза меньше, чем во Франции. Меньше всех в России читает газеты молодежь.

Резко упали тиражи толстых журналов: лишь некоторые из них держат планку в 6 — 8 тысяч экземпляров, и то если добираются до массовых библиотек, иначе более 3 тысяч им не набрать.

Но важны не столько цифры, сколько изменения в самом способе чтения, в отношении к нему, в его структуре. Вот тут действительно все радикальнейшим образом изменилось.

— Вы хотите сказать, что теперь читают в основном не классику, а детективы и любовные романы?

— Я думаю, и в 70-е годы многие предпочли бы детективы и любовные романы классической литературе, которой их мордовали (и которую мордовали) в школе; просто их почти не было. Сейчас, я думаю, серьезную, сложную книгу предпочитают те же 6 — 8 процентов читательской аудитории.

И все же читатели теперь другие, даже если с теми же паспортами, что и 20 лет назад: они себя по-другому определяют. Изменились социальные рамки, в которых они себя мыслят и в которые себя прописывают. У них требования к печатному тексту другие. Перед ними другие тексты, и другие инстанции отмечают, какие книги важны, какие — не важны.

Я включился в исследования читательской аудитории в начале 70-х. Самым мощным каналом распространения книг — вне всякой конкуренции — была тогда массовая библиотека. Книги выбирали по рекомендации библиотекаря, школьного учителя или — существенно реже — литературного критика. Сегодня библиотеки — в лучшем случае третий-четвертый канал распространения книг. Те, кто побогаче и у кого есть дети, предпочитают книги покупать. Другие передают их из рук в руки — вместе с рекомендацией знакомого человека.

Но, конечно, главная роль «оценщика» литературы принадлежит телевидению. Успех книги зависит в первую очередь от того, проявит ли ТВ и связанные с ним глянцевые журналы внимание к ней и ее автору. У нас вся жизнь теперь «размечена» телевидением: оно утверждает, что важно, что второстепенно, какие книги читать, как интерпретировать события.

Телевизор окончательно утвердился в роли члена семьи, центра семейного досуга, главного источника новостей, развлечений, переживаний, связанных с массовой культурой. Половина опрошенных нами соотечественников, возвращаясь с работы домой, или находит телевизор уже включенным, или сразу же его включает, как свет в прихожей, а выключает, только когда ложится спать. Примерно половина телезрителей — в основном женщины — смотрит «вполглаза», совмещая это с домашними делами. Смотрят и на даче, и в гостях — общение в семье и с ее друзьями так или иначе связано если не с просмотром очередных новостей, концертов, спортивных соревнований, то с обсуждением увиденного.

Около 90 процентов телезрителей по 2 — 3 раза в день смотрят новости; около 70 — сериалы и музыкальные передачи; 20 — 30 процентов — спорт. Главное — новости.

— Какая разница, откуда люди их черпают, из газет или с телевизионного экрана? И чем принципиально отличается чтение дамских романов или детективов сомнительного качества от пристрастия к телесериалам? И то, и другое — масскульт!

— Есть разница. Посмотрите, какие инстанции санкционируют тот или иной тип чтения, смотрения, потребления культуры. Вспомните: советская интеллигенция 70-х годов делилась на сторонников разных толстых журналов: люди следовали рекомендациям литературной критики «Нового мира» — или журнала «Октябрь», «Знамени» — или «Молодой гвардии». Со смертью Сталина монолитная система начала разваливаться — и вдруг объявилось немыслимое прежде разнообразие, сколько журналов возникло именно тогда: «Юность», «Иностранка», «Вопросы литературы»! С резким ослаблением государственного террора неожиданно обнаружились религиозные диссиденты, группы национальных интересов, молодежная субкультура андеграунда — и так далее, и так далее. Во всем этом чтение играло особую роль: был «Новый мир» — был и самиздат, и тамиздат, и книги из спецхрана, с грифом «секретно», которые тоже ходили по рукам.

Вокруг журналов кристаллизовались группы, возводящие свои действия и взаимодействия к определенным конфигурациям смыслов. А это и есть главная «работа» современной культуры: задавать такие смыслы, объединять вокруг них людей и отлаживать систему связей между их группами: кооперацию, конкуренцию и так далее. Так обеспечивается социальный порядок, когда внешние скрепы общества — сословного, консервативного, традиционного — разваливаются. Вспомните: знакомство с новым человеком непременно включало вопрос, какой журнал он читает. Вы когда-нибудь интересовались у нового знакомого, предпочитает он первый канал ТВ или второй?

— Все это реально существовало далеко не для всей читающей публики; читали много всякой белиберды, никаким диссидентством особо не интересовались...

— Я не говорю, что тогда действительно рождалось новое общество — гораздо явственнее и сильнее был процесс распада, разложения общества старого. Потому оно и рухнуло через двадцать лет так стремительно, стоило Горбачеву пальчиком дотронуться до конструкции, которая когда-то казалась непоколебимой.

И все-таки что-то происходило такое, что можно было оценить как некоторое движение к модернизации. Вот вы говорите: большинству до всех этих толстых журналов не было дела, — не так все просто. Да, по нашим опросам, ссылались на мнение литературных критиков в выборе книги всего 2 — 3 процента, очень немного. Но через этот узенький канал информация поступала прилегающим 5 — 6 процентам и шла дальше, расширяясь, как круги на воде: сообщество читающих было достаточно плотно и велико для того, чтобы такая иерархическая система работала. Помните, как округляли глаза: «Как, вы еще не читали?!» А теперь — вы давно это слышали в последний раз? Я — очень давно.

— Что вам дорого в этой картине: что «Новый мир» или, положим, «Знамя» рекомендовали только хорошие книги — или что у толстых журналов складывалась своя четко очерченная аудитория?

— Я социолог, для меня, конечно, важнее второе. Общество модерна не имеет другого пути становления и развития, как через становление и развитие нового человека, которого уже не держит внешний контроль и внешние санкции. Человека, который умеет кооперироваться с другими людьми вокруг определенных идей и смыслов и одновременно понимает, что возможны иные конфигурации идей и смыслов, вокруг них образуются иные группы — и с ними надо взаимодействовать. Человек, умеющий сам ставить перед собой цели, осуществлять осознанный выбор и брать на себя ответственность. Он, как Мюнхгаузен, должен был сам вытащить себя за волосы из болота. Культура нового и новейшего времени — гигантский проект, возникший в XVIII веке на развале сословного общества, который весь был нацелен на то, чтобы дать человеку эти новые идеи и смыслы, связать с этими смыслами его действия, его взаимоотношения с другими людьми. Никто конкретно, разумеется, этот проект не писал, не конструировал, тем не менее он неуклонно осуществлялся.

— Какой XVIII век? Мы с вами говорили о последних десятилетиях века ХХ...

— Но сам проект начинался много раньше, с очень постепенного движения ко всеобщей грамотности — без этого он не смог бы осуществиться. Его можно считать завершенным только после Второй мировой войны. Страны с разной скоростью включались в это движение модернизации. Россия, а потом СССР, в силу известных исторических обстоятельств, долго топтались на месте. Помните анекдот советских времен? «Почему мы никак не двинемся вперед? Потому, что у нас каждый шаг — поворотный».

— В проекте, о котором вы говорите, очевидно, более всего действует высокохудожественная литература, та же классика, а не массовый ширпотреб — не бесконечные американские «стрелялки», которыми нас кормит телевидение.

— Массовая и, условно говоря, «высокая» культура действуют на разных уровнях, в разных общностях и разными способами, но все они могут работать на освоение новых идей, смыслов, практик взаимодействия. А могут и не работать. Наше телевидение в основном показывает старые советские фильмы — соответственно, со старым комплексом идей. Американские «стрелялки» связаны с совершенно другими смыслами. В них действует самостоятельный, независимый человек, которому постоянно приходится осуществлять личный выбор. Он доверяет правовой системе, суду, вокруг которого обычно строится действие, полиции. 60 процентов американской аудитории и в жизни действительно доверяют своим судьям и полиции; у нас — ровно наоборот.

Массовая культура не директивна — этим она принципиально отличается от советской. Естественно, в ней огромное место занимает реклама, которая в советские времена практически была невозможна. Тогда, если очень надо было, распространяли, что надо, по подписке, и попробуй отказаться — никто не рисковал. Когда советский человек впервые столкнулся с западной рекламой, он сразу почувствовал, что это принципиально иное отношение к нему: его упрашивают, поглаживают, пытаются заинтересовать... И потом: массовая культура в принципе не агрессивна, она склонна договариваться, уговаривать, а не мобилизовывать и ставить под ружье.

Конечно, наиболее деятельны в выработке новых идей элитарные группы, создающие и потребляющие самые сложные книги, если говорить о литературе (и кино, и философские трактаты, и так далее, и так далее). Они всегда и везде малочисленны, но от них постепенно идеи расходятся в обществе, порождая новые связи вокруг новых смыслов и новые типы взаимодействий. Однако для того, чтобы процесс циркуляции идей мог происходить, нужна публичная сфера, публичная полемика, общественная жизнь, в которой постоянно сталкиваются разные группы интересов — не агрессивно, а вырабатывая некий общественный договор, постоянно внося в него что-то новое.

У нас этой сферы практически нет, как нет и общественной жизни.

— Один телевизор?

— Ну, примерно так. Главное — один телевизор на всех.

В 70—80-е годы литератор мог прорваться к широкой публике (как и прежде, в 40—50-е), понравившись властям, — и тогда вас назначали классиком или, по крайней мере, обеспечивали стотысячным тиражом, о вас писали в официальной прессе, говорили учителя, ваши книги подсовывали библиотекари. Интеллигенция все время пыталась освоить этот путь, сдвигая какие-то акценты, прочитывая — или «вчитывая» что-то свое между строк. Но можно было стать классиком через самые авторитетные толстые журналы: авторов «Нового мира» знала вся его аудитория, от которой волна интереса шла дальше, их читали сначала в журнале, потом хватали с книжных полок. Известными становились и авторы самиздата и тамиздата (была такая история про Буковского-старшего, журналиста из «Октября», который будто бы перепечатывал на пишущей машинке «Войну и мир», чтобы сын-диссидент прочел).

«КВН-49»

Массовый читатель и прежде, и теперь берет книгу в руки чаще всего не потому, что знает автора и ценит его стиль, а из-за темы. Как раз в 70-е ачитывались книгами о войне: при Брежневе впервые победу объявили главным национальным событием, уже уходящим со сцены ветеранам предложили героическую легенду о них, все стали писать воспоминания — книги эти шли на ура. Читали про уходящую деревню: население стало в основном городским, но большинство вышло из деревни, и «деревенщики» пользовались большой популярностью (вместе со своими эпигонами, последние — Ан.Иванов, П.Проскурин — были даже удачливее, к тому же их стали экранизировать, а многосерийные экранизации показывать по телевизору).

— Но в 70-е телевизор уже утвердился в каждом доме. Почему он «победил» чтение только сейчас?

— Процесс начался раньше. Сначала был шок от самой возможности телевидения: соседи собирались смотреть «ящик» в ту единственную в подъезде квартиру, где он был, маленький экран увеличивала специальная линза, и смотрели его, как в кинотеатре, выключив свет и усевшись рядами на стулья, которые приносили с собой. Программа была одна, потом две. Позднее, когда привыкли, как раз в конце 60-х — в 70-е годы, принято стало относиться к нему пренебрежительно — почти все опрошенные дружно ругали ТВ, но все равно 80 процентов с лишним смотрели. И сейчас то же самое: многие его ругают, но все смотрят. Это характерно для нашего человека в отношении ко многому: к власти, к собственному начальству, к самым разным институтам — ругать и вместе с тем демонстрировать повседневную зависимость.

Однако ведь и смотрели ТВ иначе.

Вспомните: в 1989 году вся страна сидела у телевизора. Что смотрели? Сериал? — Заседания съезда смотрели, вживую, в режиме реального времени, и если приходилось оторваться, сбегать в магазин — брали с собой транзистор.

Телевидение победило прежде всего потому, что это самый дешевый, действительно общедоступный канал информации и всяческих удовольствий. А почему оно стало таким, каким стало? Интеллигенция оказалась менее сплоченной, чем все думали и чем думала она сама. Менее умелой, не понимающей и даже не слышащей собственную аудиторию, более корыстной, наконец...

Теперь ТВ дарит бывшему советскому человеку ощущение сопричастности без всякого риска. Самые страшные новости, зверские сцены насилия можно наблюдать не без приятности, когда понимаешь, что тебе лично ничто не угрожает. Телевидение успокаивает. Новости смотрят несколько раз в день — знаете, почему? Чтобы убедиться, что все в порядке, ничего всерьез не изменилось. Телевизор предлагает ту степень разнообразия, которая сегодня в общем-то всех устраивает: есть старые советские фильмы, есть новые американские, фигурное катание, сериалы, а если не надо утром рано вставать и идти на работу, глубокой ночью можно посмотреть и «Закрытый показ» с обсуждением «Груза 200» Балабанова.

— Так что, теперь вообще бросили читать?

— Почему? — читают. Прежде всего то, на что покажет телевидение.

Зайдите в магазин «Москва», посмотрите, что вам предлагают. Прежде, как помните, огромной популярностью пользовались книги серии «Жизнь замечательных людей» и всякие мемуары. Вот вам и теперь предлагают книги о каких-то неведомых вам людях с «массовидной» биографией: воспоминания бандита, книга о любовнице знаменитого человека. Если о них говорили по телевидению, человек помнется-помнется у витрины — и купит.

Это первый, главный канал ориентации для массового читателя. Другой — глянцевые журналы. Перед вами шкафы: «Рекомендует журнал Elk»; «Рекомендует журнал «Афиша» — пожалуйста, если вам ближе первый журнал — ройтесь в первом шкафу. Или во втором.

— Но это все тот же путь к книге через журнал — разве нет?

— Журналы другие — глянцевые. Это культура моды и дегустации, ориентированная на развлечение, коммуникабельность. Тут следят за течением времени, за модой и особенно — за тем, чтобы тебе было интересно. Все время предлагают что-то попробовать: в таком-то ресторане заказать то-то, летом съездить туда-то, выбрать такой-то магазин. Глянец — для более молодых, состоятельных, скучающих обитателей всяких офисов. У глянца вместо героев — звезды; впрочем, как и у телевидения — грани между ними не жесткие. Звезда, в отличие от героя, быстро сменяется другой звездой и обязана постоянно следить за тем, чтобы оставаться интересной — таковы правила игры.

— А в этом книжном магазине есть шкаф «Рекомендует «Новое литературное обозрение»? Вполне толстый журнал.

— Журнал есть, это достаточно заметный и влиятельный брэнд, но читатели «НЛО» ходят в другой магазин — скажем, в «Фаланстер», где никаких шкафов с рекомендациями нет, где рассчитывают на покупателей, которые сами знают, что им надо, реагируют на имена авторов — короче, не сильно нуждаются в поводырях. Это уже третий уровень — люди, объединенные в клубы, кружки, компании, тесно связанные друг с другом и занятые сейчас в основном защитой собственных территорий.

— Но вы же выстроили настоящую иерархию, которая и нужна, чтобы вырабатывались новые смыслы. Разве нет?

— Практически нет связей между этими уровнями: им негде осуществляться, как я говорил, нет публичной сферы. И те «точечные» группки, в которых что-то варится, что-то происходит, не обладают общественным авторитетом — мы сегодня как-то умудряемся жить вовсе без авторитетов, без общепризнанной элиты. Телевидение сегодня претендует на то, чтобы втянуть зрителя в безальтернативный мир, в котором все решается за вас.

— Это закончится культурным коллапсом?

— Почему «закончится»? Я думаю, он уже состоялся, мы в нем живем. Развал «госкультуры» и групп ее директивных носителей сошелся с неспособностью социума самостоятельно, вне государства и государственной власти, кристаллизовать элитные группы и осваивать ценности, которые они могли бы произвести. В этом смысле мы обживаем развалины прежнего общества, а не строим какое-то иное.

Главное — понять, что все это происходит не где-то «наверху», а в наших головах. Кризис может закончиться не раньше, чем мы начнем что- то делать и пробовать на сделанное опереться. Это зависит от всех нас и от каждого. Будем пестовать разнообразие, самостоятельность, ответственность, дальнюю перспективу, длинные мысли, идеализацию реальности, заинтересованность в другом человеке, уважение к партнеру — вот тогда, может быть, что-то начнет получаться. А пока будем приспосабливаться, адаптироваться, снижать требования к себе и к другим — будет то, что будет.

Сьюзен Джейкоби

 

Америка тупеет?

Сьюзен Джейкоби — автор ряда книг, в том числе работы «Эпоха американского неразумия».

«Разум этой страны, приученный заниматься низменными предметами, сам себя пожирает». Ральф Уолдо Эмерсон сделал это замечание в 1837 году, но его слова отзываются болезненным пророческим эхом в современных Соединенных Штатах, хотя со времен Эмерсона страна очень переменилась. Интеллекту американцев угрожает большая опасность: мы рискуем утратить свой заработанный тяжкими усилиями культурный капитал, спасовав перед ядовитой смесью антиинтеллектуализма, антирационализма и невысоких запросов.

Эту тему ни за что не осмелится затронуть ни один кандидат на долгой и извилистой дороге к Белому дому. О том, что невежество масс усугубляет серьезные проблемы общенационального значения, почти невозможно говорить, избежав ярлыка «элитист» — одного из самых сильных бранных эпитетов, которого может удостоиться претендент на высокую должность. Напротив, политики постоянно уверяют американцев, что те — «люди простые»; этот снисходительный термин напрасно искать в значимых речах президентов до 1980 года.

(Только вообразите себе: «Мы сделаем все от нас зависящее, чтобы эти жертвы не были напрасны, <...> и что правление людей простых, посредством людей простых и для людей простых никогда не исчезнет с лица земли» — переиначенная цитата из знаменитой Геттисбергской речи Авраама Линкольна: «...мы сделаем все от нас зависящее, чтобы эти жертвы не были напрасны, <...> и что правление народа, посредством народа и для народа никогда не исчезнет с лица земли». — Прим. ред.) Подобное возвеличивание заурядности — отличительная примета антиинтеллектуализма любой эпохи.

Статуя Авраама Линкольна

Возвеличивание заурядности — отличительная примета антиинтеллектуализма любой эпохи.

Классическая работа на эту тему — книга историка Колумбийского университета Ричарда Хофштадтера «Антиинтеллектуализм в жизни Америки» — вышла в свет в начале 1963 года, в промежуток между антикоммунистическими крестовыми походами эры Маккарти и социальными конвульсиями конца 1960-х. Хофштадтер рассматривал американский антиинтеллектуализм как циклическое по сути явление, часто проявляющееся как оборотная сторона тяги страны к демократизации религии и образования. Но современная разновидность антиинтеллектуализма — скорее потоп, чем циклический прилив. Если бы Хофштадтер (он умер в 1970 году) успел написать продолжение с учетом современности, то обнаружил бы, что наша эра круглосуточного информационно-развлекательного вещания перещеголяла его самые апокалиптические предсказания о будущем американской культуры.

Терпимый порог тупости уже несколько десятилетий неуклонно повышается благодаря совокупному воздействию сил, которым пока невозможно противостоять. Среди этих факторов — триумф видеокультуры над культурой печатного слова (под «видео» я подразумеваю все формы цифровых СМИ, а также более ранних электронных); диспропорция между формальным уровнем образования американцев — он-то повышается — и их смутными представлениями об основах географии, естественных наук и истории; а также сращивание антирационализма с антиинтеллектуализмом.

Первый и главный движитель нового антиинтеллектуализма — видео. Сообщениями о непопулярности чтения книг, газет и журналов уже никого не удивишь. Безразличие к печатному слову ярче всего выражено среди молодежи, но оно продолжает шириться, захватывая американцев всех возрастов, независимо от их уровня образованности.

Согласно докладу Национального фонда содействия работникам искусств США, популярность чтения снизилась не только среди малообразованных слоев. В 1982 году 82% людей с высшим образованием читали для удовольствия романы или стихи; спустя 20 лет таких нашлось всего 67%. Более 40% американцев за год не прочли вообще ни одной книги. С 1984-го по 2000 год процент 17-летних, которые ничего не читали (кроме того, что были должны по школьной программе), более чем удвоился. Этот промежуток времени почти совпадает с бумом персональных компьютеров, вебсерфинга и компьютерных игр.

Но так ли уж это значимо? Технофилы отмахиваются от плачей по печатному слову — дескать, просто эти «элитисты» не видят леса за деревьями. Популяризатор науки Стивен Джонсон написал книгу «Все вредное полезно: как современная массовая культура в действительности делает нас умнее», где уверяет, что причин для беспокойства нет. Да, родители видят, что их «энергичные и активные дети молча, разинув рот, пялятся в экран». Но эти черты, напоминающие о зомби, — «не признак атрофии мозга. Это знак сосредоточенности». Вздор. Истинный вопрос в том, от чего 2 — 3-летние дети отвлекаются, глядя в экран, а не в том, на чем они сосредотачиваются, когда завороженно смотрят фильмы, виденные уже десятки раз.

Несмотря на агрессивную рекламную кампанию, пропагандирующую просмотр фильмов даже полугодовалыми младенцами, нет доказательств, что сосредоточенный взгляд на экран приносит младенцам и детям младшего дошкольного возраста хоть какую-то пользу, а не вред. В исследовании, опубликованном в августе прошлого года, ученые из Университета Вашингтона пришли к выводу, что дети в возрасте 8 — 16 месяцев распознают в среднем на 6 — 8 слов меньше на каждый час просмотра фильмов.

Я не могу доказать, что многочасовое чтение больше повышает просвещенность граждан, чем забавы с игровой приставкой Microsoft Xbox или помешательство на профайлах на Facebook. Но, полагаю, неспособность подолгу сосредотачиваться — в противоположность чтению информации в Интернете, маленькими порциями — тесно взаимосвязана с неспособностью аудитории припомнить даже те события, о которых совсем недавно сообщали в новостях. Так, неудивительно, что на позднейших этапах кампании праймериз, в отличие от первых, кандидаты в президенты стали меньше говорить о войне в Ираке — причина всего лишь в том, что видеосообщений о насилии в Ираке стало меньше. Кандидаты, как и избиратели, делают упор на последних новостях — не обязательно важнейших.

Неудивительно, что «черные» агитационные ролики политического содержания эффективны. «Имея дело с письменным текстом, легко уследить даже за различными уровнями авторитетности, которые стоят за различными информационными текстами, — отметил недавно в журнале New Yorker критик, культуролог Калеб Крейн. — Напротив, сравнение двух информационных видеоматериалов — дело тягомотное. Когда зрителя вынуждают выбирать между противоречивыми версиями, показанными по телевизору, он полагается на свое наитие либо на то, в чем был убежден до просмотра передачи».

Поскольку потребители видео становятся все более нетерпеливыми, когда речь идет о процессе усвоения информации из письменных источников, все политики вынуждены излагать свои программы максимально быстро — а в наше время темпы, считающиеся быстрыми, весьма ускорились по сравнению с прошлым. Согласно выводам Кику Адатто из Гарвардского университета, с 1968-го по 1988 год средняя продолжительность одного «аудиофрагмента» в новостях о кандидатах в президенты — а именно: выдержки из выступления или интервью кандидата — уменьшилась с 42,3 секунды до 9,8. По данным другого исследования гарвардских ученых, к 2000 году «аудиофрагмент» в расчете на одного кандидата составлял уже всего 7,8 секунды в день.

Массовый синдром рассеянного внимания, сформировавшийся под воздействием видео, тесно связан со вторым по значимости антиинтеллектуальным фактором в американской культуре — эрозией базовых знаний.

Сегодня, пожалуй, почти невозможно вообразить, как мыкался Франклин Д. Рузвельт в мрачные месяцы после Перл-Харбора, пытаясь объяснить, почему вооруженные силы США терпели на Тихом океане поражение за поражением. В феврале 1942 года Рузвельт в своем традиционном выступлении по радио призвал американцев расстелить на столе географическую карту, чтобы лучше уяснить местоположение театра боевых действий. В магазинах по всей стране моментально разошлись запасы карт; около 80% взрослых американцев включили радио, чтобы послушать президента. Перед этим ФДР сказал своим спичрайтерам, что не сомневается: если американцы уяснят, какое колоссальное расстояние должны преодолеть боеприпасы и провиант, чтобы добраться до армии и флота, «они смогут, не дрогнув, выслушать любые дурные новости».

Это портрет не только принципиально иного президента и президентства, но также иной страны и ее граждан — страны, которая не имела доступа к картам Google, усовершенствованным благодаря данным со спутников, но была гораздо более восприимчивой к учебе и запутанной информации, чем современное общество. По данным опроса, проведенного National Geographic-Roper в 2006 году, почти половина американцев в возрасте 18 — 24 лет не считает необходимым знать, где расположены иностранные государства, в которых происходят важные события. Более трети находит «совершенно неважным» знание иностранного языка, меж тем как «очень важным» его считают лишь 14%.

Франклин Рузвельт

Это подводит нас к третьему и последнему фактору, стоящему за неотупостью Америки: речь идет не о невежестве, как таковом, но о горделивом упоении этим невежеством. Проблема не только в том, чего мы не знаем (задумайтесь: каждый пятый взрослый американец, по данным National Science Foundation, считает, что Солнце обращается вокруг Земли); вся беда в том, что опасное множество американцев пришло к выводу, что им вообще такие знания ни к чему. Назовем это антирационализмом. Его синдром особенно вреден для наших общественных институтов. Незнание иностранного языка или местоположения важной страны — проявление невежества; отрицание ценности таких познаний — антирационализм чистой воды. Ядовитый коктейль из антирационализма и невежества препятствует обсуждению государственной политики США в самых разных областях, от здравоохранения до налогообложения.

От эпидемии самонадеянного антирационализма и антиинтеллектуализма нет панацеи. Усилия повысить успеваемость в форме ответов на стандартизованные тесты — а именно, заставить учеников вызубрить конкретные вопросы на конкретные вопросы конкретных тестов — не помогут. Более того, люди, олицетворяющие эту проблему, обычно ее просто не осознают. («Мало кто сам себя считает противником мысли и культуры», — отметил Хофштадтер.) Давно пора провести серьезную общенациональную дискуссию о том, действительно ли мы как нация ценим интеллект и рациональное мышление. Если нынешние выборы действительно станут «выборами перемен», низкий уровень дискурса в стране, где разум приучают заниматься низменными предметами, надо поставить на первое место в списке необходимых перемен.

Юлия Грязнова, Марк Рац

 

Заметки о пользе чтения

Юлия Борисовна Грязнова, кандидат философских наук, консультант и преподаватель в области коммуникационного менеджмента.

Марк Владимирович Рац — доктор геолого-минералогических наук, профессор, библиофил.

Люди письменной культуры

Мы — люди письменной культуры. В ней письмо — не инструмент фиксации устной речи, а ее организатор и устроитель. «Чисто» устной речи нет давно. Даже если человек (предположим) почему-то не научился читать и писать — он все равно разговаривает речью, перенятой у читающих и пишущих.

Письменная фиксация структурирует речь, позволяет делать паузы — не столько интонационные, сколько временные и пространственные. До появления письменности речь структурировали мифы, песни и прочие ритмические формы. Эти формы неисторичны или нелинейно историчны: конструкцию линейной истории с ее постоянными переменами не удержать структурой устного мифа. Письмо позволило людям обрести прошлое как индивидуальную память и коллективную историю. Происходящее стало возможно описывать, хранить, анализировать, толковать, возвращаться к нему, вновь описывать. Письмо дало нам будущее как записанные цели, желания, сценарии, которые потом, когда наступит описанное время, можно сравнить с происшедшим. Письмо сделало возможной рефлексию в ее нынешних формах. Рефлексия в письменной культуре — не просто остановка и обращение на самого себя, но остановка состояния в самом описании, возможность отложить саму остановку, продлить ее, поработать с объективированными состояниями.

Что было бы, если бы победил сократовский подход, в котором мысль жила в диалоге on-line? Как развивалось бы мышление? Каким бы оно было сегодня? Вот поворот для фантастического романа! Но состоялось-то письменно-фиксированное мышление. Не будет большим преувеличением сказать, что письмо сделало возможным нынешнее мышление вообще.

Электронное письмо (блоги, ICQ, sms, сленг «падонков»), приближающее письмо к устной речи; «наивная» литература типа Эрленда Лу; «документальный театр»; кино про «обычных и ниже обычных» людей (вроде «Эйфории» Ивана Вырыпаева с бесконечными диалогами: «И че? — И ниче. — И че теперь? — Я не знаю»); реалити-шоу — все это признаки мощи письменной культуры, способной играть с устной речью, создавать внутри себя площадки, «очищенные от письма». Это можно понять и как специальную остановку письма, очищение от письма для его последующего развития, и как освоение письмом не освоенных до сих пор островков устной речи.

Сюжет с вытеснением письменной культуры культурой устной либо визуальной присутствует по крайней мере в умах аналитиков и исследователей уже не первое десятилетие. Он может развернуться (и уже развертывается) в сторону очередного расслоения общества — теперь уже не по близости к власти или богатству, а по способностям к интеллектуальной работе, возможностям к порождению знаний, для которых опыт чтения и письма — важнейшее условие. В такой постановке вопроса понятно, что чтение/письмо — уже не только личное дело, но общественное. По сути дела, вопрос об овладении чтением/письмом, о распространенности чтения/письма — это вопрос о том, будем ли мы жить под идеологизированной авторитарной, а то и тоталитарной властью меритократии[1 Картинки жизни под властью интеллектуальной меритократии задорно и страшновато прописали А. Бард и Я. Зондерквист в «Нетократии» — СПб, 2004.], при которой большинство населения будет довольствоваться чужим пониманием, смыслами, траекториями жизни и развития, или сохраним идеалы свободы, христианства и просвещения, где каждый человек способен к свободному пониманию и самоопределению.

Странно, что столь важным для нашей культуры чтению и письму мы уделяем так мало внимания. Впрочем, самое важное в силу своей привычности часто оказывается самым незаметным.

Обратим внимание: у этого утверждения нет ничего общего с распространенными высказываниями типа: «Мы стали меньше читать (какой ужас!)», «Ах, современные школьники не читают Толстого!» Серьезное отношение к чтению не появляется от роста количества прочитанных страниц, а Льва Толстого, полагаем мы, вполне можно и не читать. Дело не в том — что читать или сколько читать, а в том — КАК. А читаем мы неважно. Даже — почти никак. 

Как мы «не читаем»?

Чтобы увидеть, что общество не относится к чтению всерьез, достаточно взглянуть на школьную программу. Сколько времени в ней тратится на освоение техник счета (и расчета)? Арифметика в начальной школе, потом алгебра и обязательная почти во всем высшем образовании высшая математика. Итого 11 — 14 лет. Обучение письму занимает меньше времени: «русский язык» заканчивается в школе, и посвящен он не техникам письменной речи, а правилам языка. И совсем мало отводится времени чтению: начальная школа, 4 года. Результат обучения измеряется количеством сложенных букв в минуту[2 Когда я (Ю.Г.) была первоклассницей, мой портрет висел на школьной доске почёта под названием «Кто лучше всех читает», и меня, как чудо техники буквосложения, с назидательными целями водили по старшим классам с демонстрационными показами. По этой причине мысль о том, что читать-то я, кажется, не умею, меня посетила только через много лет.].

А как же «литература»? Увы, никак. Этот школьный предмет в большинстве случаев не имеет отношения к чтению. Нам в школьной жизни мог попасться «плохой учитель литературы» — тот, который заранее, часто в унисон с учебником знал, что именно надо вычитать у Островского — скажем, что «Катерина — луч света в темном царстве». Мог попасться «очень плохой учитель», подвигавший нас к «творческим» работам и выражению «собственной точки зрения», как правило, не отличая мысль и точку зрения от глупости, банальности или результата игры юношеских гормонов. (Лишь исключения из этого правила имеют отношение к чтению.) Некоторым попадался «хороший учитель литературы», закончивший приличное филологическое отделение и тщательно изучавший с нами тонкости стихотворных ритмов, литературных стилей и литературоведческих школ. Под его влиянием многие поступали на то же филологическое отделение. Так «хороший учитель» обеспечивал воспроизводство профессиональных филологов и литературоведов. Но филолог — это все же очень специфический читатель.

Так, с одной стороны, чтение лежит в основе нашей культуры, с другой, оно — на самой периферии общественного внимания. Оно не входит в обязательные образовательные программы, техники чтения не выделяются специально (не берем в расчет филологию и другие предметно-профессиональные области). Чтение происходит (мы читаем книги, газеты, документы), но у него нет признаков социальной практики. Оно — социальная функция, дающая членам общества общее информирование, занятие свободного времени и интенсивность внутренней жизни.

Ликбез за работой. 1931 г.

Чтение: практика и функция

Говоря о «практике», мы выделяем в первую очередь Фигуру Практикующего с соответствующим именем (в данном случае это имя — «Читатель») и самосознанием, оно же — осознание, понимание практики в целом. Эта фигура, со свойственными только ей формами самосознания и связанными с ними инструментарием, техниками, технологиями, задает практику.

«Практика» отличается от «функции» степенью самосознания и свободы. Функция — это минимальная свобода с минимальной осознанностью. Функции стремятся к взаимной пригнанности и взаимной полезности. Как функция чтение сегодня существует: читать, чтобы знать, чтобы быть «в теме», чтобы «убить время», чтобы переживать. Эти функции не требуют осознания и выполняются почти автоматически. Практике же свойственна свобода в выборе способов действия, способность к их изменениям, но главное в ней — чтобы человек осознавал ее значение, выполнение и последствия.

Библиотека им. А.П. Чехова в Таганроге. 1920-е годы

Осознавать — значит, в первую очередь задавать вопрос: «Зачем я (в социокультурном и персональном аспектах) читаю?» И ответив на него, последовательно, сообразно ответу, осознавая — и создавая по ходу дела — собственные техники чтения, — читать, соотнося прочитанное с ситуациями чтения и используемыми техниками.

Главное, чего нет у нас сегодня — это осознания чтения и вопроса: зачем читать? Есть даже разные ответы, но без заинтересованного вопроса у них нет смысла. Те, кто дает ответы, не следуют им (яркий пример — школа). Вопрос «зачем?» не ставится: «надо!». Отсюда и сетования на то, что мы стали меньше читать и не читаем классиков русской литературы. Школьникам передаются техники чтения, вне контекста вопроса о его смысле похожие на копание траншей из армейского анекдота: «от забора до обеда» — остатки техник прошлых времен, осмысленных в прежних практиках чтения и соответствующих им исторических ситуациях. Зачем они теперь?

Было ли когда-то чтение — практикой? Да, например, во времена расцвета патристики и схоластики, когда пишущие и читающие христиане постоянно задавали вопросы о том, зачем и как они читают, какова ситуация их чтения, что же они, в конце концов, прочитали — и отвечали на них. У других культур и религий, строящихся «вокруг Книги», тоже были практики чтения. Была практика чтения и совсем недавно, при советской власти — в 20 — 40-е годы, хотя в урезанном виде, в дальнейшем превратившаяся в свою противоположность.

Александр Зиновьев

Отступление: практика чтения в СССР

Мы не претендуем на полную картину чтения в СССР, даже в предвоенные годы. У нас более скромная задача: поставить вопрос о чтении этого периода как о практике.

Перед революцией практика чтения в России была хоть и ограничена кругом интеллигенции, но распространена, судя по тиражам изданий, немногим менее, чем в 1930-х. Как минимум, в гимназиях гуманитарное образование было серьезным: в современной массовой школе ничего даже отдаленно похожего нет и, видимо, не может быть. Была и традиция семейного чтения. Революция разрушила эту систему.

После революции началось бурное строительство новой культуры, которая должна была вобрать в себя и все лучшее из старой, «буржуазной». Началась «культурная революция». Ликвидировалась безграмотность, в общедоступных библиотеках и музеях собирались конфисковавшиеся по всей стране книжные собрания, произведения материальной культуры. В 1918 году специально для ознакомления будущей советской интеллигенции с сокровищами мировой культуры было создано издательство «Всемирная литература», позже его миссию унаследовала «Academia», формировалась и росла прославленная советская школа перевода... В итоге при советской власти чтение как практика было выстроено: и те, кто определял политику книгоиздания, писательства и чтения, и те, кто писал, и те, кто читал, постоянно ставили вопросы: в чем смысл чтения сейчас? Что нужно читать (писать)? В каких ситуациях происходит чтение, какие ситуации оно должно порождать?

Это детально описал Александр Зиновьев в автобиографической «Исповеди отщепенца», где он с читательской точки зрения анализирует практику чтения в СССР в 1930-е годы.

Как большинство советских детей 30 — 40-х годов, Зиновьев воспитывался не столько семьей, сколько школой, кружками Дворцов пионеров и библиотеками. Родители либо не имели образования сами, но хотели дать его детям; либо принадлежали к «дореволюционной культуре», и дети — советские пионеры — сами выбирали «новую жизнь», проходившую в школе и кружках; либо много работали (особенно в военные годы); либо домашние условия для учебы были так тяжелы, что дети старались побольше времени проводить вне дома. Так или иначе, государство в лице школы и других учреждений забирало у семьи функцию воспитания и образования. И делало это осознанно, воспитывая новых людей.

Для этого была привлечена и литература. Специально отбиралась художественная и философская литература из мировой классики для переводов, велась целенаправленная политика в области литературы и искусства в целом (в итоге она приобрела печальную славу и не дала позитивных результатов). Но про 30-е годы Зиновьев пишет: «Мы получили широкое общее образование, включившее знакомство с мировой историей и достижениями мировой культуры. Нас воспитывали в духе гуманизма и идей лучших представителей рода человеческого в прошлом. Нам старались привить высокие нравственные принципы».

Списки читанных Зиновьевым книг длинны даже для мемуаров. Там, конечно, лишь то, что в рамках общедоступного и общекультурного чтения произвело самое сильное впечатление. А впечатление производили «отважные одиночки, не обязательно революционеры. Просто мужественные люди, ведущие борьбу против каких-то сил зла».

1. Исторические герои: Спартак, Кромвель, Робеспьер, Марат, Пугачев, Разин, декабристы, народники, большевики.

2. Современные писатели: Николай Островский, Горький, Серафимович, Маяковский, Шолохов, Фадеев, Блок, Фурманов, Багрицкий, Алексей Толстой, Бабель, Леонов, Эренбург, Тынянов, Ильф и Петров, Зощенко, Булгаков, Катаев, Паустовский, Макаренко.

3. Философия: Вольтер, Дидро, Руссо, Гельвеций, Гоббс, Локк, Милль, Кампанелла, Томас Мор, Сен-Симон, Фурье, Оуэн.

4. Зарубежная литература: Гюго, Стендаль, Бальзак, Мильтон, Свифт, Гамсун, Франс, Данте, Сервантес.

5. Русская литература: Лермонтов, Грибоедов, Салтыков-Щедрин, Лесков, Чехов, Радищев.

Довольно однородный набор с явным преобладанием героико- просвещенчески-революционных идей. При этом в западной литературе, писавшейся все же не для новых советских людей, видели, по словам Зиновьева, «органическую часть нашей культуры. Все выдающиеся события европейской истории мы воспринимали как события нашей истории, не отделяли их от событий истории русской».

Для чего и как читалось отобранное?

«Нам рекомендовали книги, — пишет Зиновьев, — героями которых были борцы против язв прошлых общественных устройств. И мы читали эти книги с удовольствием. Даже книги о революции, Гражданской войне и о последующей советской истории были построены так, что герои их выдерживали борьбу против каких-то темных сил и вообще морально порицаемых явлений. Эти герои создавались по образу революционеров прошлого».

Так «происходило формирование нового человека, адекватного новым условиям существования... Система идейного воспитания, сложившаяся в стране после революции и достигшая расцвета в тридцатые годы, блестяще выполнила ту историческую задачу, какая на нее и возлагалась объективно».

Даже если сделать скидку на неординарность фигуры Зиновьева, показательно, что именно читатель (а не учитель литературы) в его лице осознанно подходит к своему чтению, точно формулирует: что он читает, зачем, какими средствами, как структурирует мир благодаря прочитанному. И только потом как социолог анализирует цели тех, кто эту практику чтения создавал. Может ли сегодня читатель дать ответ, хоть отдаленно похожий по осознанности своих читательских действий?

Да, практика чтения в СССР была увечной: вопросы о том, что и как читать, публично не ставились, а решались келейно и в приказном порядке. Происходили «чистки» библиотек, «вредные» книги изымались из продажи, а «вредные» произведения классиков (Гоголя, Лескова, Бальзака и даже Горького) — из их издававшихся тогда собраний сочинений. Но и разрешенные книги нужно было читать «правильно»: с «обрезанной» рефлексией, с табу на определенное понимание. К «темным силам и морально порицаемым явлениям» нельзя было относить советскую власть. С ограничением рефлексии и табу на понимание школа и политика чтения в целом справились: читателей вроде Зиновьева, сумевших преодолеть эти барьеры, было мало. И даже в таком урезанном виде эта практика чтения продержалась недолго. После войны она потеряла свое содержание: «новые люди» уже были созданы, в том числе и практикой чтения.

Но вернемся к Зиновьеву. Он отдавал себе отчет в том, что именно участие в сложенной в СССР практике чтения привело его к желанию стать настоящим коммунистом — и к подготовке покушения на Сталина, понимая, что оно обречено на неуспех. Это было решение трагического героя. «Я готов был пойти на это без всяких колебаний. Эти минуты гибели были бы для меня величайшим триумфом жизни. Прошло почти пятьдесят лет с тех пор. Если бы было возможно такое чудо — переиграть жизнь — и мне было бы предложено выбирать — совершить покушение на Сталина или прожить ту жизнь, какую я прожил, я бы и сейчас выбрал первое. Пусть мое покушение оказалось бы неудачным. Для меня самого сознания того, что я пошел на него, было бы достаточно. Это более соответствовало бы тем масштабам моих жизненных претензий, которые Судьба вложила в меня изначально. Героем моей юности был Демон, восстающий против Бога».

Но последствия этого чтения оказались для Зиновьева куда глубже. Сам он их уже не осознавал. Если взглянуть на его социологию, довольно трагичную и безысходную, под углом зрения его рассказов о любимых героях и произведениях, видно: в корне его социологических построений — литературная модель трагического героя, где окружение и судьба безжалостны, выхода нет, но герой все же продолжает борьбу.

Как бы ни относиться к созданной в СССР практике чтения (да, она урезана, занормирована, идеологизирована), в ней было осознанное действие читателя, отдающего себе отчет в том, что он делает, когда читает, и что с ним делает читаемая книга. Да, многие аспекты и темы были закрыты для рефлексии читателя, но не лучше ли это сегодняшней ситуации, когда возможности осознания в принципе открыты, но оно не происходит? Сегодня от той практики чтения нам остались смешные фрагменты вроде школьных списков литературы, подобранных для совсем других задач, делающих акцент на героях и на том, «что они олицетворяют» — хотя неизвестно, как нам впустить это в свою жизнь. Изменились герои, изменилось представление о том, кто они такие, героизация персонажей вообще перестала быть основным способом понимания текста. Изменилось многое — ведь изменилась жизнь. А чтение осталось прежним, так и не обретя пока в новой России ни цели, ни смысла.

Соблазны и искушения

Кроме отсутствия серьезного отношения к чтению как механизму социального развития, были и многие соблазны и искушения, приведшие к одномерному и упрощенному чтению.

Чтению очень навредило распространение идей коммуникации. Начиналось все вполне позитивно. Бахтинская концепция диалога была весьма продуктивной. Но Бахтин, для которого диалогичность текста была указанием на драматичность жизни, а работы о литературе и культуре никогда не отрывались от событийности жизни благодаря их погруженности в философию Поступка, и представить не мог, что вскоре появятся довольно сходные по терминологии, но противоположные по смыслу идеи о том, что диалог происходит между самими текстами, что текст лишится жизненной опоры, превратившись в жителя «культуры» — мира культурных форм, перекликающихся друг с другом. Что начнется странная традиция чтения с вылавливанием того, к какому другому тексту этот текст нас отсылает, какой текст он неявно цитирует, — игра, безжизненность которой Гессе понял, как ни парадоксально, еще до структурализма, постструктурализма и тем более постмодернизма: «Игра в бисер» была написана в 1943 году. В этой линии чтение замкнулось в культуре и оторвалось от опыта и событий жизни.

Вторым искушением для чтения стало развитие реальных коммуникаций — социальных сетей и связей. Зачем читать, если жизнь так богата и разнообразна? Зачем читать написанное сто лет назад, когда можно общаться сегодня? Читать надо то, что пишется сегодня, для тебя, как сообщение: воспринимать сообщения, реагировать на них, отвечая другими сообщениями. В этой линии чтение и письмо свелось к пониманию и совершению социально-ролевых, социально-позиционных действий. Да, навык читать и понимать текст как сообщение полезен — если при этом не терять способности к пониманию логики, рамок, схем историко-культурного контекста и многого другого.

Заменимо ли чтение живым общением? Чтение задает читателю разнообразие: позиций, точек зрения, понятий, стиля... Возможно ли это в непосредственном общении? Вряд ли. Среда, где протекает даже самая бурная жизнь — все равно довольно однородна. Но даже если представить себе разнообразное общение, сопоставимое с тем, что мы получаем через чтение, мы будем вынуждены ограничиваться ныне живущими и не сможем ввести в свой круг общения людей, равнозначных Платону, Бродскому, Толстому, Гессе. В замене чтения общением есть и еще одна сложность. Разнообразие (и с ним — возможная напряженность диалога), обретаемое через чтение, создано для нас — читателей механизмами культурного отбора: критикой, издателями, конкурсами. Они задают нам многообразие вопросов, тем, позиций, ценностей, проблем... Да, возможны претензии к тому, как эти механизмы действуют сегодня, как условия «дикого книжного рынка» уменьшают необходимое разнообразие. Но в любом случае эти механизмы могут произвести куда больший «отсмотр» и «отбор», чем это под силу одному человеку.

Третье искушение — доступность информации, особенно облегченная поисковыми системами в Интернете. Чтение в режиме поиска информации свелось к простому буквосложению[3 Хотя не все так просто. Привыкшие к чтению как буквосложению с трудом осваивают процесс собственно поиска в том же Интернете, который требует минимальных способностей к пониманию.] и тому, что теоретики управления знаниями называют данными и информацией (без последующих ступеней преобразования их в знания и мудрость).

И четвертое искушение — в том, что чтение не обеспечивает трансляцию жизненного опыта. То, что было возможно в XVIII — XIX столетиях: человек сидит дома, читает книги и прекрасно ориентируется в мире — сейчас нереально. В жизни появились новые стороны и новый опыт, которые через чтение передаются плохо. Это опыт принятия решений, действия в сложных и меняющихся информационных, транспортных, социальных инфраструктурах и сетях, опыт взаимодействия с людьми, коллективами, группами, массами, приобретаемый лишь в живой коммуникации. (Собственно, были они и у пиратов Эгейского моря. Только тогда пиратов было немного, а сейчас существо дела состоит в том, что мы все — пираты Эгейского моря по способу жизни.)

Все это и приводит к желанию либо вообще избавиться от чтения за ненадобностью, либо минимизировать интеллектуальные затраты на него, используя его как узко специализированный инструмент. А ведь значение практики чтения (как бы та ни строилась) — в том, что чтение позволяет создать переходы, связки между жизненными ситуациями и культурными формами; между действиями сообщений и объектами, про которые сообщается: переходы, на которых возникает событие чтения, умоперемена, перемена в понимании, смена видения, новые сценарные возможности и тому подобное. Чтение до сих пор обеспечивает опыт принятия жизненно важных решений, понимания и рефлексии, видения ситуаций и проблем. В потоке инфраструктурной жизни или потоке общения «увидеть» этот опыт невозможно. Он не проявляется сам по себе. Лишь в написанном тексте, внутри которого заключены не только ситуации и действия, но и их осмысление (это ясно видно в художественной литературе, где, кроме героя, есть много надстроенных рефлексивных позиций: другие персонажи, рассказчики, автор...) — совершается выделение, описание, понимание, анализ и оценка передаваемого опыта.

Сведение чтения к функции видно в простейшем варианте — чтения как проживания событий, приобретения опыта и возможных сценариев не в жизни, а в реальности, созданной текстом и его прочтением. Понимание и простраивание большого количества событий готовит человека к реальным событиям (типичным и не слишком). Разнообразие зафиксированных литературой выборов, решений, поведений огромно. Но многие ли пользуются им не от скуки, а для выращивания собственной готовности к жизни?

Отдельные — немногие — люди еще умеют читать. Некоторые даже конвертируют это умение в профессиональный рост и попадают в группу меритократов. То есть как частное предприятие чтение существует, но как социокультурной практики его нет.

Возможно ли ее восстановить? В принципе да. Восстановив коммуникационную среду читателей, начав с восстановления института критики (как отмечают многие, с ним у нас большие проблемы) и сделав обучение чтению обязательным школьным минимумом. Техники чтения (не в редуцированном виде) сложны, но все же поддаются описанию, конструированию и передаче. Им можно научить.

Эти шаги, как и всякие социотехнические действия, сложны, затратны и требуют общественно-политической воли. Если же этого восстановления не произойдет в широком публичном масштабе, оно будет происходить так, как происходит сейчас: в закрытых местах, в узких группах, с каждым годом уменьшая шанс на то, что мы станем вновь читающей — то есть свободной — страной.

Задача — в том, чтобы заново понять возможное место чтения в нынешних условиях, его возможные стыковки с другими сферами жизни — и на этой основе строить адекватную его практику.