Сожаления о смерти Шарко, как крупного ученого, носили преимущественно официальный характер. Лишь несколько учеников остались слепо верны его памяти. По уму, авторитету и даже состоянию он был одним из сильных мира сего.

Шарко в высшей степени обладал способностью внушения и легко мог овладевать вниманием людей. В Средние века толпа пресмыкалась бы перед ним… вплоть до костра. Видом своим он очень подходил к типу деревенских колдунов: низкого роста, толстый, коротконогий, но с непреклонным взглядом и властными чертами лица. На шабаше он был бы великолепен – в действиях своих истеро-эпилептиков, впрочем, он и возобновил шабаш…

С той склонностью к схематизации, которой отличается большинство людей, стоящих во главе новых научных течений, Шарко не хотел видеть ничего, кроме патологии в психических явлениях, в этих странных проблесках внутренней тайны. Чудеса чувствительности и возбужденного воображения, песнь Психеи, пробивающаяся сквозь ослабевшую преграду организма, пробуждение того ангела или демона, которого все мы носим в себе, – все это физическое чудо он называл истерией.

Шарко различал четыре постоянные и последовательные стадии истерии: 1-я стадия эпилептическая, 2-я стадия клоунизма, 3-я страстная и 4-я конечная стадия. Вне этой схемы ничего не существовало. Сначала больной должен был сжиматься в комок, гримасничать, и около его губ должна показаться пена; затём необходимо было, чтобы он совершал прыжки вниз головой, перегибался надвое, издавал горлом звуки, подобные свисту локомотива, рвал в клочья простыни и вырывал у себя волосы. Вслед за этим наступал экстаз, печальный или радостный, то полный ощущений любви то страха убийства или пожара, – и, наконец, расслабление, полная неподвижность, подобие смерти.

Со всех концов света явились к Шарко люди, отчаявшиеся в своем выздоровлении и ждущие от него избавления от страданий. Слава его гремела повсюду. Он получил награду задолго до смерти.

В последний раз, когда я видел его, он производил впечатление человека усталого и как бы окаменевшего в своем успехе; казалось, он презирал всякие новые исследования. По-видимому, сказав свое последнее слово, он мало интересовался тем, что могут еще сказать другие. Тем не менее, со своим крючковатым, хищным носом, длинными волосами и неумолимым взглядом, он производил сильное впечатление.

В его роскошном, мрачном особняке на бульваре Saint-Germain мы беседовали с ним о будущности науки и, в частности, экспериментальной психологии. По-видимому, он мало ей интересовался и не особенно в нее верил. Он не принадлежал к числу тех терпеливых и часто ограниченных умов, которые обожествляют прямолинейный прогресс. Он должен был казаться себе одиноким как гора: до него – ничего, после него – очень мало. Он был убежден, что истина заключалась вся в его книгах; и, слушая его прерывистую, гордую речь, можно было вынести впечатление, что, если будущая наука осмелится выйти за пределы завоеванной им территории, она вступит на ложный путь. Ему приписывают то мнение, что гипнотизм не переживет его на долгие годы. В сущности, он крепко верил только в самого себя. Это был Наполеон невроза и истерии. Вокруг него теснился круг его поклонников, – я чуть не сказал идолопоклонников, – которые не дерзали переступить круга идей и опытов, намеченных учителем. И истерички Сальпетриера, в противоположность пациентам Льебо, в Нанси, под повелительным взглядом профессора давали посетителям драматический спектакль большого гипноза и большой истерии.

Но и гениальные люди являются незначительной величиной в сравнении с правильной, постоянной работой многих умов, изо дня в день раздвигающих границы наших познаний.

Гипноз тесно связан с явлениями «большой истерии».

Только истерическому субъекту доступен мир галлюцинаций, и, чтобы достичь этого мира, он должен пройти все три ступени гипнотической лестницы: каталепсию, летаргию, сомнамбулизм.

Слышится удар гонга. Множество больных тотчас же впадает в то особое состояние, в древности считавшееся священным, которое мы называем каталепсией. На полузакрытых глазах больного показываются слезы. Его устрашают внушенные ему образы; тело его теряет свою свободу и становится подобным автомату – члены его движутся под влиянием чуждых, но неопределимых импульсов.

Вновь закрываются веки и наступает мрак; это – летаргия. В этой стадии внушение действует слабо – тело «субъекта» ускользает от его власти.

Тогда властная рука гипнотизера поглаживает тело больного – и наступает стадия сомнамбулизма. Это – тот же сон, который вызывали древние магнетизеры, но без их ясновидения и необыкновенных способностей. Мысль гипнотизера становится всемогущей – внушает те или иные грезы, перестраивает по-своему весь внешний мир, населяет его галлюцинациями, кошмарами или прекрасными видениями, вызывает даже, если угодно, призраки мертвых в покорном воображении «субъекта».

Нансийская школа заявила протест.

Шарко ничего не хотел слышать. Приписывать происхождение гипноза внушению значило бы, по его мнению, слишком преувеличивать значение разума; как я уже говорил, он видел в явлениях гипноза только патологию, только беспорядочное, судорожное вещество.

И он приписывает капитальную важность «соматическим» (телесным) явлениям. Каталептическая пластичность членов, крайняя нервно-мускульная и кожномускульная возбудимость – в этом для него заключается все. Как были бы этим удивлены старинные магнетизеры, как дю Поте или Лафонтен, искавшие разгадку внутреннего сфинкса, стремившиеся разрешить сложные привлекательные проблемы ясновидения, диагноза путем внутреннего зрения, надеявшиеся в тайниках сознания встретить скрытого ангела и, быть может даже выражение мыслей умерших.

И все-таки многое простится Шарко; ибо он, враг мистиков настолько последовательный, что не видел большой разницы между святой Терезой и Франциском Ассизским, с одной стороны, и любым из своих пациентов, страдающих истерией, – с другой. Он интересовался истинными шедеврами мистики. Он воспроизводил фрески Джотто, где ангел-хранитель низвергает злого демона; миниатюры XI века, где Сатана, преследуемый епископом, спасается бегством верхом на свинье; плясунов Сен-Ги де Брегеля; эпилептиков Андреа дель Сарте; одержимого юношу Деода Дельмона, такого несчастного, что при виде его слезы навертываются на глаза; несчастную женщину, изображенную Маттео Роселли, которая, лежа на постели, до последней степени страдает от плотских искушений, и, наконец. милосердного святого Нила, исцеляющего корчи, подняв два пальца, и великолепного св. Игнатия с картины Рубенса.

Самое трогательное в этих аллегориях – это не наивная сила исцелителей и даже не мучения исцеляемых. Самое сильное впечатление на меня производит печальная участь бесенят, которых изгоняют из самого лучшего их жилища – человеческого тела. Это такие маленькие, хорошенькие, почти безобидные бесенята – по крайней мере они хотят такими казаться; ростом они не больше ласточки, с такими же зазубренными крыльями, хорошенькими рожками и тонкими ручками, поднятыми в отчаянии к коварному небу. Они похожи и на птиц, которых так любит Франциск Ассизский, и на фавнов и сатиров, которых и теперь еще втайне любят крестьяне, эти последние язычники. В мире призраков они занимают, пожалуй, то же место, что летучие мыши среди птиц – существа, порхающие в сумерках души. Извергнутые больными, преследуемые исцелителем, существа эти невольно вызывают сочувствие – ведь в них от пребывания в темных закоулках души осталось кое-что человеческое… И когда одержимые корчатся в момент исцеления, то, по-видимому, главным образом, с горя, ибо больные любят свою болезнь, а сумасшедшие свое сумасшествие.

Мне думается, что в одном случае по крайней мере спириты правы, и Шарко, в свою очередь, блуждает теперь в этом странном потустороннем мире. Несмотря на его строгий позитивизм, я уверен, что его там не слишком плохо приняли, – хотя бы во внимание к тому обстоятельству, что он, в некотором, роде, трудился над иллюстрированной историей всякой чертовщины… Во всяком случае, он, наверное, находит теперь маленьких бесов существами менее фантастическими, чем четыре степени истерии и три периода гипноза – вещи, на которые теперь в науке смотрят, как на героические легенды психологии.

Чтобы объяснить ту значительную симпатию, которую люди испытывают к демонам, я приведу остроумный диалог, который можно найти в житии святого Фортения, написанном современником его, Криспином. К святому привели человека, который в течение долгого времени был одержим злым духом. Завидев святого, человек поклонился ему; но святой, рассмотрев в нем демона, остался безмолвным и неподвижным.

Я хотел видеть вас, – сказал он святому, – и поэтому поклонился вам; почему вы не отвечаете на мой поклон?

Теперь ты видел меня, – отвечал святой, – чего же тебе еще нужно?

Я видел и узнал вас.

В таком случае выйди сию минуту из этого Божьего создания.

Пожалуйста, позвольте мне остаться еще немножко.

Давно ты живешь в этом человеке?

С самой его молодости, и никто никогда, не узнал меня – только вы. Вы хотите прогнать меня, куда же мне идти?

Я скажу тебе, куда именно ты должен скрыться.

Вы, конечно, скажете, чтобы я вошел в тело какой-нибудь свиньи?

Вовсе нет, я разрешаю тебе войти в тело человека, остаться в нем; выходи же…

Вы серьезно говорите?

Истинно говорю тебе, что здесь вблизи есть человек, в теле коего ты можешь остаться; выходи же немедленно.

Тогда демон решился, вышел через рот одержимого и воскликнул, размахивая своими маленькими вилами:

Ну, теперь исполните ваше обещание!

Святой отвечал:

Этот человек – я; войди и живи в моем теле. – И открыл рот. Но демон ответил с досадой:

Горе мне! Как я могу войти сюда, когда это – дом Божий? От вас, христиан, не дождешься ни слова правды.

И маленький Вельзевул с совершенным отвращением направился в место пусто и безводно.

Шарко имел полное основание торжествовать, ибо в истерических больных Сальпетриера он сумел найти точное изображение одержимых прошлого времени… Но Геррес – ученый XVIII века, веривший в существование души и ее необычайного могущества, – в некоторых одержимых также нашел эпилептический кризис, каталепсию и даже клоунизм… Только за соматическими явлениями он различал как причины их другие, более неуловимые, но столь же реальные силы.

И кто знает, быть может, в представлении наивных людей Средних веков – а в некоторых вещах они, пожалуй, понимали больше нас – демоны были только символами этих неизвестных сил?

Кто знает? Возможно, что маленькие бесы, по наивному представлению иконописцев, грустно вылетавшие изо рта или из черепа одержимого по приказанию святого исцелителя – ведь ему стоило только поднять два пальца, не более! Возможно, что эти бесы – не говорю, всегда, но иногда – были только наивным изображением таких таинственных способностей души, как экстериоризация чувствительности или мысли, бессознательные движения воли вне оболочек нашего «я». Современные психологи дают этому не столь красивые имена, как маги; но быть может, мелкими демонами овладеет наконец ХХ век.

Сатанизм не только представляет собой начатки психических наук. Как видно уже из самого его имени, это, главным образом, суеверие, извращенность, жестокость, помешательство, ядовитый хвост языческого скорпиона.

Наконец сатанизм будет смягчен и ослаблен по мере распространения науки, но уничтожить его окончательно наука не будет в состоянии. Она нуждается для этого в содействии христианства, живого, просвященного и вошедшего в самую глубь жизни, которое своим влиянием поможет удержать равновесие, постоянно нарушаемое силой низменных инстинктов.

Приведу пример, взятый из жизни Ирландии, страны, где духи и феи, как и в нашей Бретани, чувствуют себя, как дома.

Дело идет об одном судебном процессе, напоминающем те чудовищные дела, которые описаны, например, Бодэном. Но на этот раз мы имеем дело не с инквизицией, а с обыкновенным светским судом. Мотивы этого дела совершенно не касаются собственно католицизма; вся суть его, напротив, в язычестве.

Вот это дело согласно документам, помешенным в «Journal des Debats» за июль 1895 года.

Михаил Клири, по профессии бочар, был прекрасным работником, примерным мужем и избегал употребления спиртных напитков. Но вот счастье от него отвернулось: жена его стала хворать и хворала уже несколько месяцев. Вопросы о причине несчастья стали осаждать его темную голову, здравый смысл отказывался понять тайну судьбы. И вместо смирения, которое по учению Христа легко и полно обетований, Клири почувствовал тяготение к старым, наследственным суевериям; он стал думать о Немезиде, о ревнивой богине, садящейся на пороге праведника и карающей его за добродетели. Местные суеверия подкрепляли его мысль. «Это злые феи, „маленькие люди“ нахлынули в мой дом, – думал он, – и они отняли у меня мою бедную хворую жену. В ней, наверно, живет какая-нибудь фея; душа жены улетела, а в ее бледном, исхудавшем теле живет и враждебно следит за мной какой-то чуждый и злой дух». И Михаил Клири пошел за советом к какому-то лицемерному нищему, жившему поблизости и слывшему «знатоком фей», – нечто вроде древних языческих жрецов. В виде предварительного опыта знахарь велел дать больной какой-то страшно горький напиток, спрашивая ее в то же время, действительно ли она – жена Михаила Клири; затем, несмотря на вполне естественный, жалобный ответ женщины: «Конечно, это я», – он заявил, что, действительно, тело больной, лишенное души, находится во власти коварной феи. Нужно сжечь эту живую мумию, вместилище лукавого. Он без труда склонил к тому же мнению отца и двоюродных братьев больной. Несчастную женщину стащили с постели и стали поджаривать сначала на огне камина. Она лишилась чувств. Тогда ее завернули в одеяло, пропитанное керосином, и отнесли на вершину ближайшего холма. Там ее сожгли окончательно. Преступники ждут ночи вблизи развалин, где согласно обещанию «знатока фей» должна была проехать на белом коне «настоящая» женщина – та, место которой заняла злая фея.

Муж остается и, с ножом в руке, прислушиваясь, не раздастся ли стук копыт, готовится перерезать уздечку у того коня который принесет на себе его настоящую жену. Через два дня действительно послышался конский топот – коня пришпоривал жандарм; Михаил Клири был арестован.

Это происходило, так сказать, вчера – в Ирландии, в Европе.

В своей статье, служащей предисловием к моей книге «Сатанизм и Магия», Гюисманс приводит несколько подобных историй, свидетельствующих о том, что и в нашем веке не кончена роль Сатаны.

«Несколько лет тому назад, – говорит он, – в Port-Louis некий господин Пико заключил договор с Адом и съел теплое еще сердце ребенка, которого он убил.

В прошлом году, в январе, в том же самом городе колдун Лиан, стремясь приобрести расположение адских сил, перерезал шею семилетнему мальчику и стал сосать кровь из раны».

Отвратительные результаты демономании сказываются прежде всего в том, что она вызывает стремление к все более и более глубоким извращениям, влечет не только к кощунству религиозному, но и к кощунству против человечества; не довольствуясь профанацией освященных гостий, демономан должен насиловать и уничтожать другого рода гостии – невинных детей. Это и происходило на черных мессах аббата Гибура, который смешивал со «святыми облатками» кровь ребенка, зарезанного на животе m-me Монтеспан.

Сатана зажигает самые преступные желания; тем, кто изучал средневековые шабаши, хорошо известен царивший там культ грязного разврата…

Может ли Сатана стать видимым? Может ли этот Протей принять определенную форму?

Психологи предполагают, что если сила его скрывается в нас, то она может объективироваться, экстериоризоваться, что когда-нибудь она будет измерена, как и всякая другая сила. Чтобы увидеть его, нужно, по их мнению, обладать впечатлительным воображением и тем, что они называют «способностью видения». Во всяком случае, форма видения субъективна, построена по нашему образу и подобию, иначе говоря, сообразно нашим собственным представлениям. Когда-то он был козлом шабаша, животной тенью бога Пана. В наше время в нем будет больше красоты, он предстанет скорее как наш идеал печали и беспокойства.

Архиепископ в Port-Louis, недавно умерший, поведал нам о появлении Сатаны у одного лица, живущего в Париже и скрытого под псевдонимом «герцога де Фронтиньяка»; при этом присутствовали князь Померанцев и французский священник, аббат Жиро. Сатана имел вид молодого человека лет двадцати, высокого роста, безбородого, как Август в юности; длинные волосы лежали у него по плечам, как у женщины.

Он был в роскошной одежде, на щеках играл румянец, как будто от опьянения или наслаждения; но взгляд его выражал бесконечную скорбь и глубокое отчаяние. Оба присутствовавших были охвачены чувством глубочайшего преклонения, проникнутого хвалением и молитвой.

Если европейские люциферисты и сатанисты несколько стыдятся своей религии и своего бога, так что их даже довольно трудно найти, то на Востоке в настоящее время еще открыто существует культ дьявола.

У водгоузов мы встречаемся с культом отвратительного пресмыкающегося – змея; у азиатских поклонников дьявола предметом культа служит, наоборот, павлин; крик этой чудесной птицы воспроизводит имя финикийского бога Иао, а среди ослепительного оперения ее хвоста сам собой образуется рисунок, изображающий символ единого бога языческих посвященных.

Я встретил обряд дьявольского посвящения недалеко от Персии, в Азиатской Турции, где дремлет столько исторических и доисторических воспоминаний. Там было царство амазонок, там столкнулись, чтобы затем слиться воедино, цивилизации Востока и Запада; там археологи беспрестанно находят обломки храмов и барельефы, пред которыми бессильной оказывается наша эрудиция.

И там мы вновь находим нашего Сатану Средних веков, которого еще и в наши дни сладострастными обрядами прославляют иные сирийские племена; находим у племени иезидов бледного бога мертвых, шабаш, неизбежную обязанность умереть, прежде чем взойдет заря, кровавые жертвоприношения древнего язычества, идею красоты мироздания, олицетворенную в виде павлина, – великолепие греха!

Приблизительно в 17 милях от Моссула, в глубине гор, лежит прелестная долина, известная далеко вокруг под названием долины шейха Ади.

В долине этой находится только одно здание. Это очень простое сооружение в 40 футов в длину и 30 в ширину с куполообразным возвышением в центре.

С одного конца – некрытый двор, с другого – ряд хижин ютящихся около здания. Само строение – белого цвета Местность вокруг – удивительно красива, но, несмотря на всю ее красоту, все окрестные жители – христиане, евреи, мусульмане – избегают ее; ни за что в мире не пошли бы они в эту долину, ибо в ней – убежище и место собраний «мазар», иезидов – сатанистов Курдистана, – племени, внушающего соседям ужас и отвращение. Это странное племя из поколения в поколение с давних времен поклоняется Сатане, и здание в долине – его храм, где находится могила их святого и родоначальника, шейха Ади.

Три раза в год собираются там поклонники дьявола и совершают обряды, свойственные их культу…

– Как красиво зрелище, – восклицает рассказчик, поместивший свои впечатления в парижском «New-York Herald», – открывающееся предо мною по мере того, как я дальше и дальше проникаю в эту долину. Ночь; все окутано мраком. Сегодня канун одного из главных торжеств этой секты, и собралось уже множество иезидов, пришедших сюда со всех концов Курдистана, чтобы воздать почести «каку», высшему духовному представителю этого братства.

Я уже встречал его раньше в Алеппо, обычной его резиденции.

Тысячи две иезидов уже расположились лагерем в круглой впадине между холмами. Палатки их натянуты у каждого дерева, около ручья. На вершинах и склонах холмов горят костры, факелы сверкают во мраке; все вместе производит впечатление большой иллюминации. Церемонии начинаются только в полночь, когда положение звезд указывает, что час настал.

Канун проходит в приготовлениях к тому, чтобы достойным образом встретить торжественный час.

Мрак мало-помалу сгущается. Огни гаснут; мертвое молчание воцаряется над тысячами людей.

В глубокой тьме виден один только свет, который всегда блестит при входе надгробного памятника шейха Ади. Когда созвездия указывают приближение полуночи, двери могилы распахиваются во всю ширину; в них показывается «тараш», главный жрец, в сопровождении двух помощников – «кошаков»; каждый из них несет светильник и вешает его над входом. Это указывает, что церемония сейчас начнется; и в полном молчании со всех концов лагеря появляются фигуры иезидов; они садятся на корточки, лицом к памятнику, и сидят тесными правильными рядами, оставив в середине свободное место, где должна пройти процессия.

В глубине могильного здания, лицом к которому сидят иезиды, показываются огни. Внезапно слышатся жалобные ноты флейт, скрежет струнных инструментов, удары тарелок – все указывает на приближение процессии, образовавшейся внутри здания, около могилы. Впереди появляются четыре «Карабаха» – дервиши этой секты, с ног до головы одетые в черное; они несут зажженные факелы. Вслед за ними идут восемь «кавалов»; это – музыканты в белых одеждах; четверо играют на флейтах, остальные – на тарелках и бубнах.

Затем с факелами в руках следуют восемь молодых «пирсов», жрецов, в длинных желтых одеждах и черных капюшонах. За ними четыре «шейха», все в белом, несут на плечах квадратные носилки, покрытые резьбой и рисунками, на которых помешается «Маликтан», Царственная Птица, павлин, – священная эмблема поклонников дьявола.

В преданиях иезидов говорится, что, когда Сатана искушал Еву в раю, он вовсе не имел вида отвратительной змеи, а, напротив, – чудного павлина.

Вслед за Царственной Птицей шествуют двенадцать жрецов – самых старых во всей секте, облеченных в одежды огненного цвета. За ними следует двенадцать «казеалей» с факелами. По мере того как процессия проходит мимо молящихся, они встают, затем простираются ниц и повторяют это несколько раз. Они поднимают правую руку по направлению к павлину, касаются ею своего лба и возвращаются на место. При звуках музыки жрецы проходят чрез всю долину и направляются к маленькому храму, напоминающему своим видом могилу шейха Ади. Это маленькое здание расположено в конце ущелья.

С одного края находятся несколько хлевов, где заботливо охраняются семь белых телок. Отсюда и происходит название; Святилище Белой Коровы. Иезиды утверждают, что коровы посвящены свету – Шему или Сему, – иначе говоря, солнцу.

Здесь виден отголосок персидского культа солнца и индусского поклонения «Той, которая дает нам молоко».

Святилише Белой Коровы находится над подземным храмом поклонников дьявола. Прежде всех Царственная Птица проникает туда через низкую тяжелую дверь, охраняемую шестью жрецами с факелами в руках. Меня допустили туда вместе с посвященными, несмотря на то, что никогда еще профаны не имели доступа к этим церемониям; я пользовался следовательно, совершенно исключительной милостью.

Мы входим в пещеру, где сейчас будет происходить посвящение нового жреца взамен недавно умершего.

Живой лежит рядом с трупом перед алтарем. Два дервиша в черных одеждах встают со своего места и становятся у них в головах. По знаку главного дервиша, обоих – живого и мертвого – раздевают донага; снимая каждую часть одежды, исполняют особые обряды. Мертвого обертывают в длинный кусок бумажной ткани, который послужит ему саваном: затем жрец берет одежды мертвеца и передает их членам братства для того, чтобы одеть в них живого. Сначала «зубун» – длинная черная рубашка, спадающая ниже колен; затем «сарвак» – короткие белые панталоны, которые носят только члены братства, и, наконец, куртка – любого цвета, кроме синего. Синий цвет посвящен Сатане, и благочестивые иезиды не осмеливаются его носить.

Одевшись таким образом, посвящаемый покрывается «маклашем» – длинной мантией, ниспадающей до самого пола, и стягивает туловище «хараном», или веревочным поясом. После этого он встает и берет у своего предшественника черную шапку конической формы, сделанную из шерстяных тканей. Такую шапку каждый посвященный должен сделать своими руками, и она впоследствии переходит к его преемнику. Надев на голову шапку мертвеца, он кружится несколько раз около «кака» – верховного жреца и главы братства, который повязывает на его шею таинственный «махал», или ожерелье, которое не снимается никогда и с которым вместе он будет погребен.

Церемония оканчивается принесением в жертву ягненка. Мы возвращаемся в другой храм, в долине; там вновь совершается жертвоприношение.

Мясо ягненка режется на мелкие куски, и их кидают иезидам, стоящим снаружи. Те бросаются, чтобы схватить эти куски, и затем поспешно пускаются в путь – они должны возвратиться в свои жилища до зари. Это чрезвычайно важно, ибо новая заря должна взойти над опустевшей, молчаливой долиной.