Жюль Верн

Жюль-Верн Жан

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

 

 

1. ПОСЛЕДНИЕ ВИДЕНИЯ

Дом на бульваре Лонгвилъ, в Амьене; рабочий кабинет и повседневная жизнь старого писателя. У изголовья умирающего.

Начнем с конца, как советует Эдгар По, не для того, чтобы прийти к предвзятому выводу, а чтобы обрести прочную основу, которая поможет нам постичь человека.

Концом было бы описание его похорон. Но они касаются только покойника и, следовательно, интересовать нас не могут. Я ограничусь лишь упоминанием, что германское правительство сочло нужным послать своего представителя, чтобы выразить соболезнования родственникам покойного. Нашу семью тронула дань уважения со стороны Германии писателю, который далеко не всегда уважительно отзывался о ней.

Истинным концом Жюля Верна, как и всякого другого человека, могло быть только мгновение, когда, еще пребывая в этом мире, человек уже готов покинуть его. Мой старший брат и я, едва успев обосноваться на побережье Средиземного моря, вызванные телеграммой, присоединились к родителям и брату, находившимся в Амьене у изголовья умирающего.

Увидев всех своих близких подле себя, он как бы объял нас единым взглядом, ясно означавшим: «Вот вы все здесь, отлично, теперь я могу умереть». Затем он повернулся лицом к стене, стоически ожидая смерти. Его спокойствие и мужество произвели на нас сильнейшее впечатление, и мы пожелали себе, когда придет наш час, такого же прекрасного и мирного конца.

Вскоре наступила агония, и он испустил последний вздох 24 марта 1905 года в восемь часов утра. Сразил его приступ диабета.

Моя сестра Мари в одном из писем сообщает, что он якобы сказал пришедшему навестить его священнику: «Хорошо, что вы пришли: вы меня словно возродили», но она добавляет — и это куда более примечательно, — что он просил близких избежать несогласий, которые могли между ними возникнуть. Последний образ живого Жюля Верна возникает в моих воспоминаниях о встречах с ним за несколько месяцев перед отъездом из Парижа, когда родители мои твердо решили перебраться в Тулон.

Мы довольно часто ездили в Амьен провести несколько дней у деда и бабки. Иногда я задерживался у них. Как-то — мне было тогда пять лет — я прожил там несколько месяцев, и меня водили в находившийся неподалеку детский сад. Я сопровождал бабушку, когда она навещала друзей. Но, по правде сказать, мне больше нравилось в саду при их доме на улице Шарль Дюбуа: он казался мне очень большим. Позже я должен был признать, что мое детское впечатление сильно преувеличило его размеры и что на самом деле он был невелик. Иногда я видел, как там прогуливался мой дед в сопровождении своей собачки Фолетт, пирардского спаниеля черной масти. Чаще же всего я виделся с ним во время трапез в маленькой столовой флигеля, выходившего окнами во двор; всю первую половину дня он проводил в своем рабочем кабинете. О жилых помещениях у меня сохранилось лишь весьма туманное воспоминание. В сущности, сколько-нибудь ясно помнится мне только длинная застекленная галерея, к которой примыкали гостиные и большая столовая, куда я заходил редко. Все это казалось мне просторным и роскошным. На самом же деле речь шла о том, что именуется парадными комнатами, обставленными так, как это было принято в провинциальных буржуазных домах того времени для приема гостей.

Когда я впоследствии снова увидел этот дом, поразили меня не столько его размеры, сколько количество комнат на всех этажах. Конечно, там надо было размещать сына, двух невесток, да еще и обеспечить уголок для писателя, но в любом случае он мог принимать в своем доме и членов семьи, и друзей, нисколько себя не стесняя. Впрочем, в этом не было ничего необычного по тем временам, когда строили для потребностей более широких, чем теперь.

С 1901 года мы посещали деда и бабку в более скромном доме № 44 на бульваре Лонгвиль, в двухстах метрах от прежнего. Дед мой не изменил своих привычек. Всю первую половину дня он проводил в рабочем кабинетике, вполне заслуживавшем такого названия — настолько невелика была эта комната. Пользовался он двумя простыми столами — за одним писал, на другом располагались бумаги и документы, — вольтеровским креслом и походной кроватью. Когда в пять утра он вставал, ему достаточно было сделать один шаг, чтобы от сна перейти к работе. Сквозь туман воспоминаний видится мне прибитая к стене полочка с глиняными трубками.

От комнаты этой у меня осталось впечатление строгой кельи, предназначенной для работы и размышления. К кабинету примыкала более просторная и лучше обставленная комната, служившая библиотекой. Он заходил туда лишь для того, чтобы взять нужную для работы книгу. Такова была сокровенная обитель, где писатель, несомненно, искал одиночества и тишины.

В первый этаж он спускался только в часы трапез. Столовая освещалась большим окном, за которым виднелся крошечный садик, куда слетались воробьи клевать разбрасываемые бабушкой хлебные крошки. С противоположной стороны находилась широкая дверь в гостиную, загроможденную чрезмерным количеством мебели и довольно скудно освещенную окнами, выходившими на бульвар.

Дедушка, которому по состоянию его здоровья была в то время прописана строгая диета, ел наскоро, раньше, чем мы. Чтобы как можно скорее заканчивать всю процедуру еды, он пользовался низеньким стулом, так что тарелка была почти на уровне его рта. Впрочем, он имел право лишь на яйцо всмятку в чашке бульона.

Стремление поскорее кончать с едой было для него старой привычкой, усвоенной с тех пор, когда, терзаемый волчьим голодом своей болезни, он торопился поглотить неимоверное, ужасавшее его близких количество пищи. Чревоугодие было тут ни при чем, ибо он очень мало внимания обращал на содержимое блюд, к величайшему огорчению своей жены, весьма искусной поварихи. Он был голоден, вот и все, и голод этот явно причинял ему страдания.

Этот неутолимый голод являлся, по-видимому, признаком заболевания, которое я долгое время считал чисто желудочным, как и он сам, о чем свидетельствует его письмо к брату от 12 ноября 1895 года: «Я много работаю, по теперь беспрестанно испытываю головокружения — все это от расширения желудка, в моем возрасте, вероятно, неизлечимого. Дело явно идет к концу». В последние годы жизни ему пришлось резко ограничивать себя в еде, начав курс лечения — к сожалению, слишком поздно. Трудно избавиться от мысли, что постоянно испытываемый им голод связан был с диабетом, от которого он и погиб. Причина или следствие? Пусть решают врачи. Отметим только, что он страдал также тяжкой и длительной невралгией лицевого нерва, впервые проявившейся еще в 1854 году, вследствие чего в конце концов у него произошло опущение левого века.

Напрашивается вопрос: не проявился ли диабет, от которого он умер, в скрытой форме еще в 1854 году? Диабет незлокачественный может длиться очень долго, с периодами затухания, связанными с умеренным питанием, что и имело место, когда писатель был молод. В зрелом возрасте, когда материальное благосостояние его улучшилось, появился этот симптом ненасытности — над ним только посмеивались, — но он усилил не замеченное никем заболевание. Подтверждение этому я обнаружил в письме его зятя Жоржа Лефебра от 19 августа 1925 года, не слишком любезном по отношению к медицине. «Его доконали врачи, не обращавшие внимания на сильнейший диабет, который все время подтачивал его. Наконец однажды возникли все прогрессировавшие явления паралича, и через неделю он умер, вероятно без особых страданий. Он всегда жаловался, что у него язык словно у попугая». Добавим, что живот у него был огромным, может быть от брюшной водянки.

Но что могли в 1905 году сделать врачи для больного, кичившегося тем, что он обходился без них в 1854-м?

Я позволил себе здесь это отступление как попытку объяснить полифагию писателя, проявившуюся, между прочим, и в его постоянной заботе о том, что и как едят его герои.

 

2. ПРОИСХОЖДЕНИЕ

Флери Верн и его потомство; семья Аллот де ла Фюи. Пьер Верн переезжает в Нант и женится на Софи Аллот де ла Фюи; рождение Жюля Верна 8 февраля 1828 года. Любопытная история с фамилией Ольшевич.

Верн — кельтское название ольхи.

Не лишено значения, что одна река в Бретани, впадающая в море около Бреста, называется Ольн. И еще примечательней, что название ольхи — верн — этимологически восходит к слову кельтского происхождения и потому более древнему. Многочисленные французы, носящие фамилию Верн, могут быть уверены, что их наиболее отдаленные предки были кельты, то есть галлы, первыми из индоевропейцев достигшие Атлантического океана.

Какая-нибудь семья кельтского происхождения, обосновавшаяся в Божоле, получила прозвание Верн, вероятно, потому, что обитала на берегу речки, поросшем ольхой. Есть все основания считать, что те, кто сохранил это кельтское наименование, принадлежали к населению областей, впоследствии покоренных римлянами.

Галльское имя Верн довольно распространено. Я встречал немало людей, носящих эту фамилию, и был поражен тем фактом, что, когда они пытались установить свое происхождение, это обычно приводило их в Божоле, что подтверждает наше семейное предание, по которому один из наших предков выехал в царствование Людовика XV из Божоле и обосновался в Париже.

Действительно, в ту пору в Париже проживал некий Флери Верн, женатый на девице Тиссье, которая, овдовев, вторично вышла замуж за господина Шинье де Шанренар.

У Флери был сын, Антуан Верн, который при Людовике XV занимал должность нотариального советника и секретаря Высшего податного суда в Париже. Во Французском государственном архиве сохранилась справка об Антуане Верне, составленная председателем этого суда: «Адвокат Парламента в должности нотариального советника, секретарь Высшего податного суда в Париже», и «почетная грамота» от 7 сентября 1780 года, указывающая, что Антуан передал свою должность другому лицу 7 августа 1780 года. Сын его Габриэль был назначен помощником судьи в Провен, где он женился в месяце брюмере III года Республики (1794) на девице Марте-Аделаиде Прево, родившейся в Провене 11 августа 1768 года.

Габриэль скончался 20 января 1846 года, а его жена — 27 мая 1861. После них осталось четверо детей: Мари-Антуанетта, Огюстпна-Амели, Пьер-Габриэль и Альфонсина-Розали. В письме, извещающем о смерти Габриэля, упоминалось, что скончался он на восемьдесят первом году жизни, что позволяет считать годом его рождения 1766.

Мари-Антуанетта вышла замуж за Поля Гарсе, преподавателя истории и литературы в Париже, и родила сына Анри Гарсе, о котором речь будет ниже. Сестры ее остались незамужними. Что касается Пьера, родившегося в Провене 15 вантоза VII года (5 марта 1798) и старшего в семье, то он уехал изучать право в Париж, где проживал у своего деда Антуана.

В 1825 году он получил право адвокатской практики в Париже. Дядя его, Александр Верн, офицер морского интендантства в Нанте, сообщил ему, что некий нантский адвокат хотел бы уступить свою практику. Пьер отправился в этот крупный центр Бретани в 1826 году и стал преемником мэтра Пакто, чья контора помещалась в доме № 2 по набережной Жан-Бар. Тогда ему было двадцать восемь лет. Вскоре он влюбился в девушку с гибкой фигурой, кротким и нежным личиком. Рыжевато-золотистый блеск ее кудрей был для него солнечным лучом в унылой серости нантской осени.

Ему нетрудно было выяснить, что девушка, к которой устремились его помыслы, была дочерью Жан-Жака Аллот де ла Фюи, по профессии главного бухгалтера, и Софи-Аделаиды-Мари-Жюльенны Лаперьер, проживавших на улице Оливье-де-Клиссон на острове Фейдо.

Молодой адвокат был представлен семье и получил разрешение ухаживать за Софи-Наниной-Анрпиеттой. Молодые люди понравились друг другу, и бракосочетание свершилось в церкви Сент-Круа 19 февраля 1827 года. Софи, родившейся в Морлэ 3 фримера II года (25 ноября 1800 года), было двадцать шесть лет.

Семейство, обладавшее весьма скромными средствами, обосновалось в доме № 4 по улице Оливье-де-Клиссон у родителей молодой. Точнее было бы сказать — у ее матери, так как Жан-Жак Аллот много разъезжал, часто отсутствовал, так что в дальнейшем между ним и женой произошло разделение имущества.

8 февраля 1828 года родился ребенок — Жюль-Габриэль Верн, за ним следовали Поль, Анна, Матильда и Мари, младшенькая, братьями и сестрами прозванная Крошкой.

Итак, через Пьера, Габриэля и Антуана Жюль Верн — потомок Флери Верна.

Я не устоял перед желанием выяснить, кто же такой этот Флери Верн. Согласно данным французских архивов, он, весьма вероятно, был сыном Матье Верна, лионского горожанина, проживавшего на площади Якобинцев, и братом Гийома и Матье-младшего, состоявших в должности королевских герольдов провинции Лионнэ. Должность эта существовала с очень древних времен.

Добавим, что после отмены Нантского эдикта те из рода Вернов, которые были сторонниками Реформации, эмигрировали, но затем возвратились во Францию и обосновались в Севеннах, изменив предварительно написание своего имени, к которому они добавили букву H или букву S.

Теперь можно сказать, что мы достаточно знаем о происхождении Пьера Верна и его детей, но откуда ведет свой род Софи, которая, по всей вероятности, передала своему сыну дар воображения?

Госпожа де Лассе, дочь Роже Аллот де ла Фюи и внучка генерала Жоржа Аллот де ла Фюи, установила свою родословную вплоть до 1462 года, когда «Н. Аллот, шотландец, прибывший во Францию для службы в отряде шотландских гвардейцев Людовика XI, оказал королю услуги, за которые был возведен в дворянское звание и получил «право Фюи», то есть право быть владельцем голубятни, а это была королевская привилегия. Шотландский лучник обосновался неподалеку от Лудэна, построил себе замок и стал называться Аллот, сеньор де ла Фюи».

Через Александра Аллот де ла Фюи мы добираемся до Жана Огюстена, сочетавшегося браком с Аделаидой Гийоше де Лаперьер. Его сын Жан-Луи Огюстен, супруг Луизы де Бонимор, стал отцом генерала Жоржа Аллот де ла Фюи и полковника Мориса Аллот де ла Фюи. Но у Жана Огюстена с Аделаидой было, кроме того, четыре дочери: Лиза, ставшая г-жой Тронсон, Пальмира, Каролина, вышедшая замуж за Франсиска де ла Селль де Шатобур, потерявшего свою первую жену Полину де Шатобриан, и, наконец, Софи, мать Жюля Верна. Некоторую путаницу во всю эту родословную вносит то обстоятельство, что генерал Жорж Аллот де ла Фюи женился на внучке Софи, Эдите Гийон, дочери Мари.

Таким образом, по своим предкам с материнской стороны Жюль Верн — уроженец ласковой анжуйской земли, а со стороны отцовской — его родовые корни в виноградниках Лионнэ. Правда, со стороны матери предком оказался шотландский лучник, над чем в семье принято было подшучивать.

Если я счел нужным так подробно говорить о предках Жюля Верна со стороны отца, то лишь из-за нелепой легенды, многократно опровергавшейся, по неизменно всплывавшей вновь, согласно которой он — польский еврей по фамилии Ольшевич, нашедший убежище в Италии, где его приютили польские монахи ордена Воскресения!

Опубликование его метрического свидетельства должно было бы положить конец этой небылице.

Оказывается — ничего подобного, ибо это странное утверждение фигурирует, как меня уверял один преподаватель английского языка, в Британской энциклопедии. Мало того, совсем недавно я получил письмо от одной американки, убежденной в том, что она моя родственница, поскольку фамилия ее деда была Ольшевич.

История эта общеизвестна. В 1875 году Жюль Верн получил из Польши письмо от некоего г-на Отсевича, который называл его братом и утверждал, что они не виделись тридцать шесть лет. Он счел это шуткой. Спустя два месяца тот же поляк прислал второе письмо, а за этим последовал визит со стороны одного польского журналиста который авторитетно заявил Жюлю Верну: «Вы — польский еврей и родились в Плоцке, в русской Польше. Фамилия ваша Ольшевич от слова «ольша», что по-польски значит «ольха». Дерево это на старофранцузском называется «вернь» или «верн», вы сами перевели свою фамилию на французский язык. Вы отреклись от иудейского вероисповедания в 1861 году, находясь в Риме, для того чтобы получить возможность жениться на богатой польке княжеского рода. Монахи польской конгрегации Воскресения окрестили вас после того, как в христианской вере вас наставил преподобный отец Семенко. Однако помолвка ваша с княгиней Крыжановской не состоялась, и ваше перо купила Франция, предложив вам по совету Святого престола должность в министерстве внутренних дел».

Писатель, разумеется, расхохотался и ответил шуткой. Если верить госпоже Аллот де ла Фюи, он посмеялся над своим собеседником, заявив ему, что фамилия его польской невесты была Крак…ович, что он ее похитил и что она вследствие ссоры с ним утопилась в озере Леман.

Профессор Эдмондо Маркуччи решил выяснить, чем могло быть вызвано нахальство польского журналиста, искавшего тему для статейки, когда дело усложнилось выступлением одного итальянского журналиста в «Джорнале д'Италиа», поддерживавшего ту же версию.

По просьбе Эдмондо Маркуччи отец Тадеуш Олейньезак, настоятель монахов Воскресения, справился в архивах своего ордена и написал ему следующее письмо:

«Дело Верна основано на чистом недоразумении. После кончины знаменитого писателя (25 марта 1905 года) покойный отец Павел Смоликовский опубликовал в газетах данные о его якобы еврейско-польском происхождении. Не разобравшись как следует, он допустил ошибку circa persona, спутав француза Жюля Верна с бывшим польским евреем Ольшевичем, принявшим имя Жюльен де Верн».

Эдмондо Маркуччи опубликовал это письмо в № 2 (1936) бюллетеня Жюль-верновского общество.

Признаюсь, что я не разделяю возмущения Шарля Лемира этой легендой. Если на Жюля Верна претендовали поляки, если итальянцы считали его итальянцем, венгры полагали, что он венгр, то не является ли это признаком величайшего уважения к интернациональному, универсальному, «эйкуменическому», по выражению Андре Лори, характеру его творчества?

Ошибке отца Смоликовского обязаны мы занятной историей, немного позабавившей нас. Лишь ради соблюдения точности счел я нужным обосновать твердо установленное кельтское происхождение писателя, не говоря уже о его не оставляющем сомнений метрическом свидетельстве.

К сожалению, отравленные стрелы, выпущенные журналистом из «Джорнале д'Италиа», оставили следы, подсказав профессору Маркуччи нижеследующие строки: «Психоаналитики, вы позабыли «Необыкновенные путешествия»…» Это уж слишком большая честь для «безрассудных и злонамеренных» домыслов итальянского журналиста: его никак нельзя причислить к психоаналитикам!

 

3. ПЬЕР ВЕРН

Портрет отца. Его моральные и религиозные треволнения. Софи Верн и ее дар воображения.

Годы детства оставляют в нас самый глубокий отпечаток. Затем запечатлеваются наши юношеские стремления и, наконец, более медленно, — чувства, которые владеют нами в зрелом возрасте.

И вот Марсель Море, в книге своей «Очень занятный Жюль Верн», весьма приятной для чтения, поставил «проблему отца».

Отец — это Пьер Верн. Какое влияние оказал он на сына? Пьер был сыном помощника судьи Провенского трибунала. Дед его был нотариусом Податного суда. Сам он принес адвокатскую присягу и вскоре стал стряпчим в Нанте, где исполнял свои обязанности с такой честностью, что, как меня уверяли, в Нанте ходила поговорка: честный, как Верн. В личной жизни он производил впечатление — внешне — человека строгого, однако в общении был весьма приветлив.

Полковник Морис Аллот де ла Фюи, племянник Софи и Пьера, писал мне 19 января 1928 года:

«Отца вашего я едва знал, деда несколько лучше, ибо он очень радушно принимал меня у себя в Отёйе, когда я готовился к экзаменам в Политехническую школу. Но наиболее четкие воспоминания о ваших прадеде и прабабке, то есть о моей тетке Софи Аллот и дяде Пьере Верне, человеке большого ума и очарования, страстном меломане, являвшемся душой наших семейных собраний, довольно частых в то время, относятся к периоду от 1865 по 1872 год; не было семейного круга более тесного, чем в доме моего отца».

В письме от 6 января 1929 года Раймона Дюкре де Вильнев — внука Пьера и Софи, говорится: «Однако мне хорошо известно, какое влияние имела семья Вернов (на Жюля), в особенности же — это я сам наблюдал — наш дед Пьер Верн: я очень ясно помню все это, ведь в мои юные годы я почти все время воспитывался при нем». Какой это был добрый и очаровательный человек, несмотря на свою, может быть, несколько суровую внешность. По сколько любви было в его сердце, и каким он обладал умом, решительно ничего не чуждавшимся! Ибо, будучи весьма авторитетным юристом, а также эрудированным знатоком литературы, тонким и остроумным стихотворцем, он увлекался и наукой, открытиями, которые делались в различных ее областях, и любил о них говорить…»

Как отмечают Раймон Дюкре де Вильнев и Морис Аллот де ла Фюи, в Пьере Верне поражала его исключительная любезность: слово «очаровательный» находится в обоих письмах. Создается впечатление, что его порою строгий вид был всего лишь известной серьезностью, подобающей его профессии и в особенности — некоторым его душевным устремлениям. Так, все сходятся на том, что он был до крайности благочестив. В жизни его религия занимала важнейшее место, доходя почти до мистицизма. Отец говорил мне, что он даже подвергал себя бичеваниям. У меня имеются его заметки на клочках бумаги, заставляющие предполагать, что, отдыхая между делами адвокатскими, он любил кратко записывать мысли, все они — исключительно религиозные. Строгий ортодокс, он порою рассуждал как янсенист.

Основные устремления Пьера Верна имели, стало быть, религиозный и нравственный характер. Можно не сомневаться, что по примеру собственной жизни он и детям своим старался внушить прочные нравственные убеждения и религиозные чувства. Но в его записях обнаруживается некое внутреннее борение; он хотел бы иметь веру угольщика, он изо всех сил стремится к этому и проповедует действенность истязания грешной плоти. В основе всего этого можно обнаружить часто упоминающийся в такой связи комплекс страха перед отцом. Но, как и многие, Пьер Верн находился на полпути между суровостью Ветхого завета и кротостью Нового, и кротость у него побеждает. Это страстно верующий и чувствительный христианин, который проявляет суровость, лишь когда речь идет о морали.

Софи, разумеется, получила типично христианское воспитание и была не менее благочестива, чем ее муж. Однако она, наверное, не разделяла его метафизических исканий и не рылась, подобно ему, в текстах святого Фомы Аквинского. Более спокойная и кроткая, она вносила в круг своей семьи дар живого воображения, отливающего всеми цветами радуги.

В этой семье юный Жюль обретал уравновешенность Вернов, их литературные склонности, критическое чутье, обостренное практикой в области юриспруденции, и вместе с тем его увлекал поток несколько бурного воображения Аллотов, без сомнения склонных к фантазированию. Он находил здесь также величайшую нежность как со стороны отца и матери, так и со стороны брата Поля и своих трех сестер.

Дядя его Шатобур, зять Софи, был художником и сыном художника, от которого остались прелестные миниатюры и отличные карандашные рисунки. Юный Жюль охотно слушает дядю Шатобура, рассказывающего об Америке со слов Шатобриана, на старшей сестре которого он был женат в первом браке.

В течение всей своей юности Жюль Верн усваивал — и это вполне естественно — религиозные убеждения отца. Воспитанный в духе римско-католической ортодоксии, он и ортодоксален был на манер Пьера, подчинявшего свою веру осмыслению. Еще в 1868 году он писал Этцелю по поводу французской географии и знаменитых людей — уроженцев побережья Северного моря: «Ренан! Этот бледный человек в коричневом сюртуке, как про него говорит Вейо. Квалифицировать его как ориенталиста? Между нами говоря, он только ориенталист, не более». На это он получил от Этцеля приписку в конце своего письма: «Болван! Разве он при всех обстоятельствах не замечательный писатель? Вы, такой мастер описаний, почитайте его речи, спрятав предварительно в карман свое предубеждение».

В то время на глазах у него еще были шоры; когда затрагивался вопрос о католической религии, для него было свято мнение официального духовенства. Однако уже тогда он объясняет отказ отца сделать вклад в издательскую фирму Этцеля подобными же узкорелигиозными соображениями, которые излагает безо всякого одобрения:

«Подозреваю, что в основе этих колебаний есть причина, о которой отец не говорит мне открыто. Он — человек до крайности благочестивый и безоговорочный католик по глубокому убеждению и в самом абсолютном смысле. Вы же издаете книги отнюдь не католические — не скажу, чтобы не христианские, — но среди них есть и такие, которые пользуются огромным успехом, однако, ничего общего с католичеством не имеют. Я убежден, что отца очень смущает эта мысль, и, хотя он сам ничего не говорит, я это чувствую».

Можно убедиться, что в отношении к религии Пьера и его сына возник некий разрыв, ибо сын все меньше и меньше подчиняется церковной дисциплине. Если Пьер был человек благочестивый, то Жюль на такое определение притязать не может. От всего, связанного с культом, он несколько отошел: жена его ходила в церковь, а он нет. Католиком он остался, но не соблюдал религиозных обрядов. Только в этом плане между двумя поколениями можно обнаружить некоторое несогласие. Оставшись деистом, он продолжал эволюционировать в сторону от религии и сохранял лишь какие-то основы христианского учения, прежде всего — мораль. Разрыв между мистицизмом отца и холодностью в этом отношении сына обозначился бы, вероятно, еще резче, если бы Пьер прожил дольше.

 

4. ШАНТЕНЕ

Детство Жюля Верна в доме на острове Фейдо; детский сад Самбен. Коллеж Сен-Станислав. Деревенский дом в Шантене, где встречаются кузены и кузины. Одиннадцати лет Жюль пытается поступить юнгой на трехмачтовое судно «Корали».

Когда 8 февраля 1828 года у Пьера и Софи родился их первый ребенок Жюль-Габриэль, событие это лишь ускорило их решение не задерживаться на улице Оливье-де-Клиссон, и в течение того же года им удалось снять квартиру на набережной Жан Бар № 2, совсем рядом с адвокатской конторой.

Лет пяти-шести Жюль посещал детский сад госпожи Самбен, вдовы капитана дальнего плавания, пропавшего без вести в море; она все время ждала его возвращения, всеми признанного невозможным. Разделяли ли маленькие питомцы ее тревоги и надежды? Вдохновился ли ими один из них, когда спустя пятьдесят лет написал «Миссис Брэникен»? Возможно, так как он обладал исключительной памятью.

Жюлю было десять лет, а Полю восемь, когда, по словам госпожи Аллот де ла Фюи, они были отданы в небольшую семинарию Сен-Донатьен. На самом же деле оба брата поступили в школу Сен-Станислав. Директор этого заведения обнаружил их имена в списках награжденных за отличную учебу в годы 1837-1838, 1838-1839 и 1839-1840. В архиве не хватало списка за год 1836-1837, и потому неизвестно, был ли Жюль Верн учеником 8 класса.

В 7-м классе Жюль получил три почетных отзыва за свободную тему, за знания по географии и за пение и первый почетный отзыв за сочинение. В 6-м классе он сумел остаться на том же уровне по пению и получить первый почетный отзыв за перевод с французского на греческий, второй — за письменную работу по-гречески и третий — за знания по географии. В наградном списке пятого класса он имеет первый почетный отзыв за латинское сочинение и второй отзыв по пению.

Если правда, что Жюль проявил себя как «король перемен» и отличался гораздо меньшим рвением в учебе, он все же оставался хорошим учеником.

Ему достаточно было числиться в первом десятке успевающих, ведь занимался он неплохо. Когда впоследствии он стал учеником Королевского лицея, он и тут не проявил себя как-то особенно. По риторике он добился только четвертого похвального отзыва за рассуждение на французском языке и пятого — за латинское сочинение и просто награды, но все же, как говорят, награды за знания по географии. Экзамен на звание бакалавра он выдержал без труда.

В письме к отцу от 14 марта 1853 года он, может быть, вспомнил о своем недостаточном прилежании в школе: «О да! О дети! Не учились по-настоящему в дни юности! Но ведь это же всегда так; к счастью, прилежные дети чаще всего оказываются туповатыми молодыми людьми и совершенными болванами в зрелом возрасте».

Конечно, не следует понимать буквально это изречение, отчасти справедливое, но рискующее оказаться не слишком полезным всем и каждому. Каждый поступает по своим возможностям. Воспитатели же должны стараться дать детям ту общую основу, которая позволит им, уже в более зрелом возрасте, систематизировать знания, приобретенные благодаря личным усилиям.

Именно так произошло с Жюлем Верном. Когда после четырнадцати лет работы Пьер сумел придать своей адвокатской конторе такое значение, что она стала первой в городе, он решил подыскать для нее более обширное помещение, а также и квартиру, в которой его многочисленная семья могла бы жить с большим комфортом.

В 1840 году, когда его старшему сыну исполнилось тринадцать лет, он переехал на улицу Жан-Жака Руссо, № 6, поблизости от того рукава Луары, который был засыпан и сейчас образует широкий бульвар, и от стрелки острова Фейдо, носа этого большого корабля, отныне оказавшегося на суше. Как официально практикующий юрист, он, несомненно, был доволен тем, что находится теперь поблизости от торговой палаты, делового центра города, но по-прежнему неподалеку от здания Городского суда. Детей тоже это устраивало: они, как и прежде, могли бегать на набережные и подниматься вверх по улице Кервеган, спинному хребту острова Фейдо, чтобы без труда добираться до улицы Оливье-де-Клиссон. Они жили в атмосфере порта, тогда еще действовавшего. Позже измельчание устья Луары должно было обречь его на летаргию, которая в настоящее время преодолевается бретонским упорством.

Госпожа Аллот де ла Фюи имела все основания подчеркивать, что маленький Жюль провел детство на острове Фейдо; добавим: также в непосредственной близости от него и на набережных. Она знала этот квартал, когда он был еще островным; дома его были построены на сваях двадцатью четырьмя богатыми плантаторами из Сан-Доминго, которые, будучи разорены Парижским мирным договором 1763 года и исчезновением Вест-Индской торговой компании, принуждены были покинуть свои роскошные особняки; их верхние этажи были переоборудованы под квартиры, а нижние отданы под торговые помещения.

Остров Фейдо, где Жюль Верн жил в раннем детстве, уже не являлся таким прелестным местом обитания, каким он был во времена Людовика XV и каким я увидел его на старинном расписном веере, но это все же был еще остров, речной, разумеется, однако же овеянный дыханием океана. К его набережным пришвартовывались баркасы с рыбаками из Круазика и рабочими с солеразработок Геранды; здесь велась оживленная продажа рыбы, которую скупали базарные торговки; отсюда видны были мачты парусников, стоявших на якоре в порту, и ощущалось широкое движение на набережной Фосс.

Можно ли сомневаться, что детское любопытство частенько влекло Жюля и Поля на набережные, чтобы вблизи увидеть крупные парусники дальнего плавания, и что они проводили там очень много времени? И доныне приход и отплытие крупного корабля — зрелище, властно влекущее к себе жителей порта. Движение крупных парусников не могло не завораживать мальчиков, не давать им темы для бесконечного обсуждения. Откуда пришел этот великолепный трехмачтовик? Куда направляется этот бриг? Товары, выгружаемые с этих судов, источали запахи островов, таких далеких и таинственных, что они заполняли детские сновидения. Как завидовали они юнгам их возраста, которые, завербовавшись на работу, отправлялись на таком корабле, чтобы испытать всевозможные приключения в стране чудес! Им удавалось заводить дружбу кое с кем из них и выпытывать, как протекает жизнь на судне. Нетрудно представить себе беседы этих мальчишек между собой. Вероятно, именно к этому времени относятся первые впечатления Жюля Верна, заставившие его впоследствии сделать признание: «Когда я вижу, как отплывает корабль, все мое существо рвется на его палубу!»

Жюль и Поль обращали свои взоры в сторону океана, присутствие которого они ощущали, когда приливная волна вливалась в устье реки. Морские просторы влекли их к себе, и первым поддался искушению Жюль.

Пьер Верн приобрел деревенский дом в Шантене, селении, ставшем сперва пригородом, а затем кварталом Нанта. Это предместье обладало, видимо, особой привлекательностью, ибо впоследствии брат и сестры Софи тоже построили там дачи. Шантене превратился затем в промышленную часть города. Сейчас скромный дом Вернов неузнаваем, зажатый между соседним строением и школой, отторгшей от него и оставшуюся часть сада, он имеет жалкий вид. Во времена, когда там появлялся маленький Жюль, дом стоял в окружении полей, и взгляд мальчика, устремляясь вдаль, мог достичь самой Луары.

Во время каникул и в праздничные дни «король перемен» мог в Шантене или в Герше у дяди Прюдана предаваться всем радостям сельской жизни с братьями, сестрами, кузенами и кузинами. Среди этих кузин оказалась та, которая заставила сильнее забиться его отроческое сердце: Каролина Тронсон, дочь его тетки Лизы. Вкус у Жюля был хороший: девочка обладала очень привлекательной внешностью. Будучи на год старше его, она уже кокетничала и с улыбкой принимала ухаживания этого безумца Жюля.

Летом 1839 года мальчуган невесть каким образом узнал, что в Вест-Индию направится судно дальнего плавания — трехмачтовая шхуна под названием «Корали». Какие мечтания это в нем возбудило! Чудесный корабль, уходящий в Индию, ко всем ее чудесам, предстоящее длительное плавание, сулящее любые приключения, эти мощные паруса, распускающиеся, словно крылья птицы, готовой тебя унести. Да и само название «Корали», похожее на имя любимой кузины, — оно само таит в себе некий зов! Он наслаждается музыкой слов: в этих дальних морях не может не быть кораллов. Уехать на «Корали», попасть в Вест-Индию, привезти оттуда коралловое ожерелье, которое будет подарено Каролине, — разве это не приключение, полное поэзии!

В мозгу одиннадцатилетнего паренька, смеющегося над всеми трудностями, возникает план. Поступить на корабль юнгой — дело нелегкое: он понимает, что его семья этого не допустит. Поэтому он прежде всего наводит справки и сговаривается с мальчиком своих лет, который уже принят в качестве юнги на готовящееся к отплытию судно. Тот соглашается уступить ему свою должность за небольшую сумму денег. Жюль подсчитывает свои скромные сбережения. Происходит торг и вскоре сговор насчет цены. Где и каким образом доставить Жюля на корабль, чтобы не привлечь внимания капитана? В последний момент шлюпка доставит двух юнг на «Корали», взяв их у лодочного причала Гренуйер, при сообщничестве еще одного юнги, так как надо же было кому-нибудь вернуть лодку обратно на берег.

Сценарий этот был явно разработан заранее, так как иначе мальчик не смог бы в шесть утра бесшумно выйти из дому, пересечь всю деревню Шантене, пробуждавшуюся от сна, добраться до лодочного причала Гренуйер и найти там поджидавшую его лодку с двумя юнгами.

Все обошлось как нельзя лучше, и в суматохе отплытия подмена одного из юнг прошла незамеченной. В Шантене же дом начал пробуждаться. Отсутствие Жюля, конечно, замечают, но Софи сперва, по-видимому, считает, что сыну ее пришла в голову причуда пойти прогуляться! Затем она удивляется, расспрашивает братьев и сестер негодника, которые утверждают, что о его намерениях им ничего не известно. Проходят часы, Софи охватывает беспокойство. Половина первого — Жюль не появляется. Мать уже в полной тревоге, его отсутствие объясняется только одним: ее старший сын стал жертвой несчастного случая. Она просит соседа, полковника де Гойона, поехать верхом предупредить Пьера Верна. Юрист начинает свое расследование: бывшая служанка Вернов, ставшая теткой Пари, колбасница, видела Жюля на церковной площади. К этим первым сведениям добавляются вскоре другие, совершенно недвусмысленные: лодочник с причала Гренуйер, находившийся в кабачке «Человек с тремя фокусами», у Жан-Мари Кабидулена, видел, как он в сопровождении двух юнг ехал в лодке к кораблю дальнего плавания «Корали», который готовился к отплытию в Индию и сегодня вечером должен бросить якорь в Пембефе.

К счастью, Пьеру удается попасть на пироскаф, который и доставляет его в Пембеф как раз вовремя, чтобы перехватить сына на «Корали».

Таковы факты, очень живо изложенные госпожой Аллот де ла Фюи, которая добавляет, что «Жюлю дали хороший нагоняй, выдрали, посадили на хлеб и воду, и он должен был поклясться матери, что впредь будет путешествовать только в мечтах».

Я решил проверить подлинность этого рассказа, подумав, что талантливый биограф, быть может, несколько приукрасила действительность.

Я знал, что двенадцати лет мой дед действительно убежал из дому, чтобы тайно уплыть на корабле, и был вовремя настигнут своим отцом.

Господин де Гойон действительно был соседом Вернов, замок его еще существует. Я отправился туда в сопровождении мадемуазель Люс Курвиль, очаровательной и весьма эрудированной сотрудницы Нантской библиотеки и хранительницы Музея Жюля Верна. В замке господина де Гойона сейчас помещается частный коллеж, где нам охотно дали все требуемые сведения. Трехмачтовик «Корали» действительно принадлежал торговцу Ле Кур Гран Мэзон; фамилия колбасницы действительно была Пари. Следовательно, можно вполне доверять тексту госпожи де ла Фюи. Однако я не нашел никакого подтверждения ни предлогу, выставляемому мальчиком (желание подарить коралловое ожерелье Каролине), ни тому, что он был «выдран» отцом.

Весьма вероятно, что мальчику устроили головомойку, наказали, но был ли он «порот» и в какой мере? Посажен на хлеб и воду? Мы об этом ничего не знаем, но с помощью воображения слова под пером биографа мало-помалу приобретают другое звучание. Бернар Франк написал, что «основательная порка» излечила предприимчивого мальчугана от стремления стать юнгой и увлечения вечно женственным, но нам недостаточно этой еще более резкой формулировки, чтобы принять подобную интерпретацию. Все же приходится обсуждать этот вопрос, ибо Марсель Море, анализируя этот текст, уверяет нас, что Пьер, «всыпав сыну по первое число, посадил его на хлеб и воду», и делает вывод, будто сверхвпечатлительный ребенок, для которого пребывание в отцовском доме уже связано с какой-то смутной неудовлетворенностью (что и проявилось в побеге), получает от отца урок, память о котором остается у него в подсознании. И если в нем произойдет внутренний переворот, ставящий его в оппозицию «отцу-истязателю, он запрет свои помыслы на замок. Порка, полученная в 1834 году, сделает из него герметически замкнутое существо».

Заслуженное, в общем, наказание, полученное двенадцатилетним мальчиком, вряд ли может исказить для него образ отца. Самое большее — в том случае, если оно незаслуженно и чрезмерно, — оно может стать причиной враждебности, но это вполне сознательное чувство сделается источником не подсознательного комплекса, а вполне явного мятежа.

Правда, предполагаемая расправа явилась бы возмездием за побег, а побег рассматривается как нечто соответствующее невозможности приспособиться к данным условиям. Но это общее положение может иметь исключения. Желание уйти часто, конечно, вызывается желанием избавиться от окружения, к которому плохо приспособляешься, однако у него может быть и другая причина: мне лично по профессиональному долгу пришлось не раз заниматься юными беглецами, и я мог убедиться, что порой дело для них было совсем не в желании избавиться от семейной обстановки, а в удовлетворении простого любопытства увидеть море.

Я отнюдь но думаю что между отцом и сыном перестало царить доверие и что сын сохранил в своем сердце какую бы то ни было враждебность. Переписка между ними — лучшее доказательство, а она подтверждает, что между отцом и сыном существовала полная доверия близость: редко бывает, чтобы сын писал отцу с такой свободой, которая покоробила бы многих родителей.

Пьер иногда оспаривал планы своего сына, обеспокоенный его будущим, но под конец всегда уступал его желаниям, и, видимо, довольно легко. Нельзя не признать, что для мирного провинциального нотариуса тридцатых годов прошлого века, неизбежно привязанного к определенной традиции, к порядку, к известной социальной иерархии и привыкшего к уравновешенности в суждениях, трудно было принимать без удивления устремления сына в разных и даже противоположных областях.

Мог ли он рассчитывать на хорошую будущность для мальчика, который, будучи посланным в Париж заниматься юридическими науками и готовиться к карьере нотариуса, вдруг, выдержав все экзамены, заявил ему, что намеревается стать драматургом?

Пьер проявляет тонкое понимание. Он не только не лишает материальной поддержки студента, упорствующего в нежелании разумно принять от отца нотариальную контору, но и продолжает давать ему советы, как сочинять эти легкомысленные пьесы, от которых его коробит. Взаимное доверие между ними так велико, что он, если понадобится, станет искать в сборниках с изложением юридических дел материалы, подходящие для юного автора… водевилей.

Его порадует, что сын преуспел в жанре более серьезном, в жанре новеллы, он даже станет уговаривать его добиваться академической премии.

И когда этот «экстравагантный сын» пожелает в один прекрасный день заняться мелким биржевым маклерством, отец, после краткого сопротивления, даст себя убедить и позволит ему осуществить эту последнюю прихоть.

Как же хоть на миг поверить, что этот покладистый родитель был тем отцом-истязателем, к которому сын сохранил «глухую враждебность»? Жюль, пишет Марсель Море, в результате происшедшего в недрах его психики переворота стал в оппозицию по отношению к родному отцу. Подобная теория должна быть основана на точных фактах. А между тем факты говорят с том, что эти представители двух поколений отнюдь не враждовали между собой, напротив, были очень близки.

Пьер понимал своего сына и, несмотря на все его фантазии, оказывал ему полное доверие, не сомневаясь, что твердая воля вела его неизменно к намеченной цели, какие бы случайности ни возникали на пути.

Что же до Жюля, то по тону его писем видно, что общение с отцом было для него непринужденным и легким. Надо признать, что ни смущение, ни страх проявить непочтительность не сдерживали его, ибо он без стеснения сдабривал свои послания шуточками, которые покоробили бы многих отцов, завернувшихся в тогу собственного достоинства. Он смотрел на отца как на товарища и друга.

Приведу только один пример.

«Кстати, я становлюсь другим человеком! Духу моему лет восемьдесят, у него костыли и очки. Я превращаюсь в существо старое, как мир, умудренное, как семь мудрецов Греции, глубокое, как гренельскнй колодец, я — наблюдателен, как Араго, морализирую, как резонеры старых комедий, Вы меня просто не узнаете, сердце мое обнажено.

Никогда еще я не расточал столько сравнений, как сейчас. Может быть, потому, что меня донимают колики. Какой ужасный желудок я унаследовал от мамы. А ведь я между тем веду примернейшую жизнь, и святой Иоанн Стилит, в течение десяти лет простоявший на столпе, чтобы заслужить благоволение небес, по образцовому поведению ни в какой степени со мной не сравнится.

Живу словно в Фиванде. Не скажу, чтобы я питался птичьим пометом, но недалек от этого, а мясо, которым я поддерживаю свои силы, протаскало в славном городе Париже немало омнибусов. Мне очень хочется стать мизантропом, как Альцест, и молчальником, как траппист».

Между представителями двух поколений могли время от времени возникать интеллектуальные разногласия, поскольку они были людьми разных эпох, — это лишь нормальное следствие исторической эволюции, и дивиться тут нечему.

Для того чтобы это объяснить, нет нужды говорить о наличии какого-то гипотетического смятения в душе ребенка. Напротив, можно полагать, что влияние Пьера, принадлежавшего еще к XVIII веку, заставило писателя XIX в очень осторожной и скрытой форме высказывать суждения, которые могли бы потрясти умы, верные традиции.

 

5 . КАРОЛИНА

Первая любовь к двоюродной сестре Каролине, любовь, которая оставит в душе Жюля Верна мучительные следы. Изучение права, отъезд в Париж в 1847 году.

Если в отроческом возрасте Жюль не проявлял чрезмерной страсти к школьным наукам, ум его все же не дремал. Он часто бывал у книготорговца Бодена вместе со своими приятелями Женевуа, Мезонневом, Комту ди Тертр, образовавшими «клуб экстернов».

Рассказывают, что на уголке стола в этом книжном заведении юный Жюль написал трагедию в стихах, отвергнутую Театром марионеток «Рикики!». Двоюродные братцы и сестрицы также не пришли в восторг от этого произведения, что глубоко обидело юного автора. Его поняла только Мари Тронсон, за что получила сонет, закапчивающийся следующими строчками:

Ты сердцем жалостным печаль мою лечила, Рукой своей, всегда желанною и милой, Мне слезы утереть готова ты была.

Нет сомнения, что стихи он предпочел бы посвятить не Мари, а Каролине Тронсон. Но были бы они оценены этой легкомысленной особой? О Каролине я не имею никаких достоверных сведений, кроме письма, извещающего о ее кончине в Нанте 11 февраля 1902 года. Ей было тогда семьдесят пять лет, что дает право считать годом ее рождения 1827.

Нельзя избавиться от легкой грусти, представляя себе ее изящный силуэт в те дни 1839 года, когда она играла В Герше. Ей было лет двенадцать, и она уже вскружила голову кузену Жюлю, который был на год моложе ее. Не будет чрезмерной смелостью вообразить, что она догадывалась о тех возможностях, которые искусство нравиться может предоставить даже девочке, пожелавшей утвердить себя в глазах окружающей ее детской компании. В двенадцать лет девочки — это зачастую женщины в миниатюре, и нередко замечаешь, что они весьма чувствительны к знакам восхищения, показывающим их превосходство над другими. У них хватает проницательности для понимания того, что достаточно очаровать, чтобы покорить.

Этот юный кузен, безумец с горячим сердцем, рискнувший на побег, окрашенный в романтические тона, был легко воспламеняющимся материалом, и ей не могло не нравиться, что он воспылал к ней любовью. Даже если сама она осталась вне игры, не возбраняется думать, что, хотя его безобидное ухаживание не затронуло ее сердца, оно все же ласкало ее тщеславие! Ободряющие улыбки, чередующиеся со взрывами обескураживающего смеха, позволяли ей держать этого поклонника на необходимой дистанции.

Это ведь была легонькая забава, меньше чем ничего. К несчастью, мальчик обладал чувствительной душой, и в ней одна над другой воздвигались все более и более властные мечты. Он думал о ней серьезно и сам себя убедил, что наступит день, когда возможным окажется соединить его жизнь с жизнью этой хорошенькой кузины.

Оба они становились старше. И между ними возникала пропасть по мере того, как год за годом девушка взрослела и переходила в разряд невест, а мальчик все еще оставался юнцом.

Настал момент первого бала, когда девушка начинает борьбу за свое женское место в жизни, вооруженная тем, чем наделила ее природа.

Каролина очень хороша собой. Все ее кузены и множество других молодых людей ухаживают за ней, и она начинает довольно прозаически оценивать своих поклонников. Жюль не кажется ей подходящей партией. Юноша разочарован, и душевная рана заживет нескоро.

Шаловливая девчонка превратилась в кокетку, стремящуюся покорить как можно больше сердец. Видимо, этот ее поклонник, еще желторотый, выглядел довольно жалко. А претендентов хватало. Каролине оставалось лишь выбирать. Один из них был, кажется, особенно настойчив, и Жюль начал сильно ревновать. Ах, этот Жан Кормье! Он только его и видел повсюду. А между тем бедняга Жан Кормье был отвергнут, как и он сам, ибо Каролина избрала молодого Дезонэ.

В письме к матери от 5 ноября 1853 года, сообщив ей о состоянии своего здоровья и о литературных делах, он пишет:

«Извести меня о мадемуазель Каролине — уж не знаю, как теперь ее фамилия, — отвергшей мое предложение, вышла ли она замуж или только собирается выходить? Ты знаешь, что я живо интересуюсь этой юной особой, не раз тревожившей мои сны, ей удалось в течение нескольких месяцев владеть всеми моими помыслами.

Я хотел бы знать, как она живет и каковы ее сердечные склонности? Несчастная, она даже не понимает, от какой блестящей партии отказалась, чтобы в один прекрасный день выйти замуж за какого-нибудь слизняка вроде Жана Кормье или кого другого. Ну, что поделаешь — судьба!»

Итак, через пять лет после замужества Каролины он все еще любил ее. Любовь подростка, которая вызывала улыбку, стала чувством взрослого мужчины, глубоким чувством, которое он пронес, быть может, через всю жизнь!

Не исключено, что его родители отнюдь не были огорчены тем, что планы, которые Жюль строил в отношении Каролины, так и не осуществились. Возможно, что они безо всякого сочувствия относились к браку между двоюродным братом и сестрой. И разве подобное же препятствие не представилось непреодолимым впоследствии, когда возник проект брака между одним из Аллот де ла Фюи и одной из дочерей Софи?

После получения диплома бакалавра в 1846 году, перед Жюлем открывается будущее. Семья уже выработала легко осуществимый план: старший сын, естественно, станет продолжать дело отца, младший будет морским офицером, что касается сестер, то они выйдут замуж.

Жюль поэтому начинает изучать право в Нанте с помощью учебников и руководств, бывших тогда в ходу. Но учеба не рассеивает горя, которое он переживает зимой 1847 года из-за помолвки Каролины. Свадьба предстоит весной Может быть, для того чтобы смягчить удар, отец решает в апреле 1847 года отправить Жюля в Париж, где он поселится у своей двоюродной бабки Шаррюэль и там будет сдавать экзамены за первый год обучения.

Выдержав эти испытания, Жюль тотчас же уезжает в Провен, где, как надеются родители, ласковый прием у родного очага успокоит его душевную боль. Тщетная надежда, ибо он, по-видимому, не избавился от горькой озлобленности, о чем свидетельствуют слова, написанные им по получении известия о замужестве Каролины: «Итак, это правда! Состоялась все-таки проклятая свадьба!»

Возвратившись в Шантене, он по-прежнему угрюм и молчалив. Без энтузиазма погружается он в книги по юриспруденции, перед тем как вернуться к факультетским занятиям.

В следующем году Жюль приезжает в столицу сразу же после июньских событий. В письме из Парижа от 17 июля 1848 года он дает Пьеру отчет о деньгах, выданных им сыну на дорогу — 75 франков на питание в течение двадцати дней, 40 франков за комнату, 100 франков — дорожные расходы, — и описывает ущерб, нанесенный восстанием.

«Я вижу, — добавляет Жюль, — что вы в провинции обуреваемы страхами и боитесь всего гораздо больше, чем мы в Париже. Пресловутый день 14 июля прошел спокойно, и теперь поджог Парижа назначают на 24-е, что не мешает городу веселиться, как обычно».

В конце другого письма, от 21 июля, он вспоминает о Каролине:

«Ах, бог мой, я и забыл — есть ведь одна вещь, которая занимает меня, несмотря на все парижские заботы. Как обошлось дело с бракосочетанием некоей хорошо известной Вам девицы, которое должно было состояться во вторник? Не скрою, что хотел бы получить об этом точные сведения».

Матери он гораздо откровеннее пишет о своем разочаровании;

«Увы, дорогая мама, по все в жизни идет гладко, и некоторые люди, строившие себе блестящие воздушные замки, не находят их и на своей родной земле! Значит, брак этот все же состоялся!»

Следует рассказ о «зловещем сне», в котором некая свадьба пышно празднуется в гостиных, роскошно иллюминированных свечами по 35 су за фунт, в то время как «человек с протертыми на локтях рукавами точит свои зубы о дверной молоток». В первый раз появляется у Жюля Верна мысль, неоднократно затем повторявшаяся и поразившая Марселя Море:

«Невеста была в белом, — символ душевной чистоты, жених в черном — символический намек на сущность души его невесты… Двери в брачный покой открылись перед трепещущими молодоженами, и небесное блаженство затопило их сердца… и всю ночь, всю черную ночь какой-то человек с протертыми на локтях рукавами точил свои зубы о дверной молоток. Ах, мама, дорогая, этот ужасный образ внезапно пробудил меня, и вот твое письмо сообщает мне, что мой сон — реальность! Сколько бедствий я теперь предвижу. Бедный молодой человек! Но я все же скажу: прости ему, господи, он не ведает, что творит. Что же до меня, то я утешусь и при первом же удобном случае все это использую в наиболее выгодном для меня свете!… Пусть же на бумаге запечатлеется память об этой погребальной церемонии…»

Сон этот, даже очищенный от литературного колорита, имеет, возможно, некий психоаналитический смысл, но в любом случае он дает понять, что юный студент сохранил горькое воспоминание о Каролине, и не приходится долго недоумевать, откуда у него эта не раз проявлявшаяся тенденция уподоблять свадебную церемонию погребальной!

Более определенно высказывается он в письме к отцу от 21 июля 1848 года:

«…экзаменаторы забавляются, задавая тебе самые неожиданные и трудные вопросы, а затем заявляют: на лекциях я об этом говорил. На что некоторым, вроде меня, нечего возразить. Всякий раз при приближении экзаменов раскаиваешься в том, что не посещал факультетских занятий. То же было в прошлом году. Придется основательно поразмыслить над этим и сделать выводы для будущего учебного года».

Легко представить себе, что последовавшие «основательные размышления» привели Пьера к решению дать третьекурснику возможность обосноваться в Париже.

Как свидетельствует госпожа Аллот де ла Фюи, 10 ноября 1848 года Жюль Верн и Эдуард Бонами сели в дилижанс, отправлявшийся в Тур, а там пересели в поезд, который привез их в Париж, где только что закончились празднества по случаю провозглашения Конституции 4 ноября 1848 года.

Оба друга, из которых один, с разбитым сердцем, старался шутками маскировать свое горе, поселились в комнате, снятой в доме № 24 на улице Ансьен Комеди. Г-жа де ла Фюи жалостливо пишет о скудных средствах этих молодых людей, которым приходится довольствоваться сорока су в день на пропитание. «Тогда, наверно, считали, — пишет она, — что молодых людей, отпущенных на волю, следует содержать впроголодь». Она несколько преувеличивает, приписывая подобные намерения буржуазным родителям 1850 года, которые хотели только, чтобы их сыновья знали цену деньгам. Студенты, обладавшие скромными средствами, пользовались у какой-нибудь хозяйки полным пансионом за шестьдесят франков в месяц и тратили по пять су на первый утренний завтрак. Но нельзя отрицать, что им было очень нелегко жить на сто франков в месяц, и не приходится удивляться, что порой они вынуждены были просить дополнительных жертв от отцовского кошелька. Так, Бонами попросил сверх положенного пять франков на театр, Жюль Верн, у которого к театру была просто неистовая страсть, ограничился тем, что подрядился в клакеры.

Дядя его Шатобур открыл ему доступ в салопы госпожи Жомини, Мариани и Баррер. Это был настоящий подарок для студента-юриста, который намеревался заниматься юриспруденцией лишь для того, чтобы посвятить себя литературе.

Проникнуть в литературный салон — значит иметь возможность общаться с литературным миром, который так манит его. Но тут возникает весьма серьезное препятствие: у обоих друзей одна вечерняя пара на двоих! Что ж! Придется пользоваться ею по очереди.

 

6. СТУДЕНТ

Жюль Верн посещает литературные салоны. Его писательское призвание. Тревога отца.

Салон госпожи Жомини — политический, и Жюль Верн вскоре перестает его посещать. Что же касается бесед, которые ведутся у госпожи Мариани, они представляются ему мало интересными. Таковы по крайней мере его первые впечатления и несколько поспешное суждение, которое он высказывает в письме домой от 24 декабря 1848 года:

«Чем чаще я бываю в литературных салонах, тем больше убеждаюсь, насколько разнообразен круг людей, с которыми там можно познакомиться. Количество их преизбыточно, и, как бы там ни было, люди эти умеют придавать беседе своеобразный глянец, усиливающий ее блеск, вроде позолоты, придающей предметам из бронзы лоск и делающей их приятными для глаза. Впрочем, и такого рода бронза, и такого рода разговоры ничего не стоят, хотя эти лица, принятые в самом высшем свете, по-видимому, на короткой ноге с наиболее выдающимися людьми нашего времени! С ними за руку здороваются Ламартин, Марраст, Наполеон, тут у них госпожа графиня, там госпожа княгиня. Разговор идет о колясках, лошадях, егерях, ливреях, политике, литературе, о людях судят с самых современных позиций, отмеченных, однако же, фальшью».

Эта едкая критика закапчивается столь свойственным молодежи неприятием старшего поколения.

«Я сумел всем понравиться, — уверяет он. — Да и как не находить меня очаровательным, когда в разговоре с глазу на глаз я всегда соглашаюсь со своим собеседником? Я понимаю, что не могу осмелиться иметь собственное мнение, не то все от меня отвернутся.

О, мои двадцать лет! Двадцать лет! Ничего, уж когда-нибудь я им всем отплачу!»

Забавно, что под пером студента 1848 года мы находим выражение тех же чувств, которые в нашу эпоху проявляются куда более бурно. Инакомыслящим этот молодой человек был уже при Луи-Филиппе.

Салон госпожи де Баррер ему более по вкусу. Здесь он сводит знакомство со «всей романтической братией». Хотя многие из людей, сделавших литературную карьеру, представляются ему довольно тусклыми, он доволен тем, что к нему весьма любезно отнесся граф де Кораль, редактор «Либерте», обещавший свести его к Виктору Гюго. Здесь же он имел еще одну встречу, оказавшую на всю его жизнь, быть может, решающее влияние, встречу с Шевалье д'Арпантиньи, увлекающимся хиромантией, к которой страстно привержен Дюма.

Госпожа де Баррер — приятельница Софи и очень дружна с госпожой Дюма, дочерью Александра Дюма-отца. Она была бы рада, если бы находящийся под ее покровительством молодой человек был представлен автору «Трех мушкетеров». Берется за это хиромант. Великий Дюма очень гостеприимен, вскоре он начинает сильно благоволить к юному провинциалу, ему нравится, что тот за словом в карман не лезет, — Жюль уже свой человек у Дюма! Он в восторге.

«Какое наслаждение для меня, столь новое и столь чудесное, — пишет он родителям, — непосредственно соприкасаться с литературой, предвидеть, как пойдут ее пути, наблюдая все эти колебания от Расина к Шекспиру, от Скриба к Клервилю. Тут можно сделать глубокие наблюдения над настоящим и призадуматься над будущим. К несчастью, распроклятая политика набрасывает на прекрасную поэзию свой прозаический покров. К черту всех министров, президентов, палату, если во Франции остается хоть один поэт, способный взволновать сердца! История доказывает, что политика относится к области случайного и преходящего. Я же думаю и повторяю вслед за Гёте: «Ничто из того, что делает нас счастливыми, не иллюзорно».

Эта невинная цитата, которую он повторит в «Сегодняшних счастливцах», не по вкусу благочестивому Пьеру Верну. На его слух звучит она эпикурейски, а это рискует поставить под вопрос спасение души, которое достигается моральным совершенствованием, обретаемым через умерщвление плоти. Добродетельный юрист пишет сыну строгое письмо: эксцентрические идеи Жюля приведут его к гибели в Париже, в этих артистических кругах с их весьма зыбкой нравственностью.

На эту диатрибу «блудный сын» отвечает 24 января 1849 года запиской в свою защиту.

«Спасибо тебе за добрые советы, — возражает он, — но ведь до последнего времени я и не отступал от этой стези… Я сам, первый, разобрался в том, что хорошо, а что плохо, что принять, а что отвергнуть в артистических кружках, название которых пугает вас больше, чем того заслуживают они сами».

Дальше он продолжает самым спокойным тоном:

«В будущий вторник я сдаю экзамен, и уверяю тебя, что голова у меня идет кругом. Думается, можно считать, что я его выдержу — впрочем, ручаться ни за что нельзя, — я много работал, все время работаю, потому-то мне и хочется покончить с этим экзаменом на степень лиценциата. Но это вовсе не значит, что затем я буду сидеть сложа руки и совсем не заниматься правом. Разве я не знаю, что добрая треть моей диссертации касается «Институтов», разве не знаю, что она должна быть представлена к августу и что тогда же я буду принят в адвокатуру!… Если бы я имел в виду иное поприще, разве я бы зашел так далеко, а теперь вдруг бросил ученье или замедлил его? Разве это не было бы чистым безумием?…»

Если, прочтя эти строки, отец его должен был обрести полное спокойствие, он, не дрогнув, мог прочесть продолжение:

«Тебе же известно, как влечет к себе Париж всех вообще, а особенно молодежь. Ясно, что я предпочел бы поселиться в Париже, а не в Нанте. Между двумя этими существованиями есть лишь одна разница: в Париже я не жалею о Нанте, в Нанте я буду немного жалеть о Париже, что не помешает мне спокойно там жить…»

Стрела пущена, и Жюль спешит пролить бальзам на неизбежную рану:

«Очень жаль, что в провинции у людей столь превратные представления о литературном мире… Я же не устаю повторять, что, насколько мог судить, все там как две капли воды похоже на наше общество в Нанте…

Ничего там нет более исступленного, оглушающего, принижающего, чем в Нанте. А если женщины красивее, чем нантские, им же этого не поставишь в упрек… Я первый признал, что мое положение в Нанте отличное, и гордился этим! И я должен был быть и всегда буду благодарен тебе за то, что ты мне его создал. И я всегда говорил, что буду адвокатом!»

И тут же, под прикрытием этих льстивых излияний, он пускает вторую стрелу прямо в цель, пользуясь тем, что голова у отца теперь достаточно заморочена:

«Если бы после всех моих литературных упражнений, которые — как ты сам признаешь — в любом положении всегда полезны, я решился бы на более серьезную попытку в этой области, то — я уже неоднократно повторял — лишь в порядке дополнительного занятия, ни в коей мере не отвлекающего от намеченной цели… Тем не менее ты меня спрашиваешь: «Ты хочешь сказать, что станешь академиком, поэтом, знаменитым романистом?» Если бы мне предстояло достичь чего-либо подобного, ты же сам, дорогой папа, толкнул бы меня на этот путь! И ты первый гордился бы мной, ибо это ведь самое лучшее в мире положение! И если бы мне предстояло такое поприще, то призвание неодолимо влекло бы меня к нему. Но до этого еще далеко!»

Итак, сказано самое существенное: «Призвание неодолимо влекло бы меня». Отец уже не может иметь сомнений насчет того, чего по-настоящему хочет его сын: адвокатура отступает на второй план! Что же до профессии нотариуса…

«Если говорить о семейной жизни… спокойные, сердечные отношения возникают на основе безбурного существования, совершенно несовместимого с литературным поприщем… Что ж, если даже и так, то ведь и политика, которой пренебрегать не приходится и которая начинается именно с адвокатуры… разве она не более враждебна всякому домашнему спокойствию?»

Обтекаемое это послание, наверно, заставило сильно задуматься нантского нотариуса!

 

7. ДРАМАТУРГ

Здесь рассказывается о том, как молодой писатель пытается найти себя в драматургии: комедиях, трагедиях, водевилях. Общение с Александром Дюма, с помощью которого в 1850 году ставится его пьеса «Сломанные соломинки». Знакомство с композитором Иньяром. Жюль Верн становится секретарем Лирического театра.

Разочарование в сфере личных чувств не отвлекло Жюля Верна от поставленной цели: найти свое место на литературном поприще.

Добившись степени лиценциата права в 1849 году, он задержался в Париже; похоже, отец его не слишком противился этому, желая дать сыну возможность попытать счастья.

Однако молодой студент-«оппозиционер» словно пользовался любым случаем, чтобы вызвать у него возмущение. Удивляет неистовство антимилитаристских взглядов, которые он пространно высказывает в письме от 12 марта 1849 года:

«Ты всегда печалишься, когда речь заходит о моей жеребьевке и о том, как мало это меня волнует. Но ты же хорошо знаешь, дорогой папа, как я отношусь к военному делу…»

Затем следует целый памфлет, под которым подписался бы сам Гюстав Эрве в своей «Войне в обществе». Подобно этому знаменитому журналисту, Жюль, впрочем, проделал известную эволюцию и признал, что, бесспорно, «на земле живут не для того, чтобы рисковать собственной жизнью или отнимать ее у других», но — увы! бывают случаи, когда приходится на это идти.

Эти обостренные чувства объясняются общим умонастроением эпохи, когда в стране продолжали жить жгучие воспоминания о столь несчастливо закончившихся войнах империи.

Молодой писатель был сперва убежден в своем призвании к драматургии, и мы увидим, что он еще долго держался такого мнения. Итак, он устремляется по этому пути. В 1847 году им написана была пьеса в 5 действиях, в стихах — «Александр VI». На рукописи действительно стоит дата 8 мая 1847 года. Подпись с росчерком спиралью свидетельствует о юности автора. Отметим, что пьеса написана скорописью мелкими буквами в тетради уменьшенного необычного формата, это поможет нам при датировке последующих произведений.

Такой же почерк и формат в «Пороховом заговоре», трагедии в 5 действиях, в стихах. Сначала казалось естественным отнести ее написание сейчас же вслед за «Александром VI» к 1848 году, что подтверждается письмом к отцу от марта 1851 года, в котором Жюль Верн обсуждает свой бюджет.

«Я всегда получал только 125 франков в месяц, а не 150, дорогой папа, немногие дополнительные суммы шли на оплату предметов роскоши вроде шприца! Итак: комната — 35, питание — самое меньшее 65, итого — 100. Остается 25 — на дрова, освещение, почтовые расходы, на ботинки, которые я только что купил, и починку одежды, и бумагу, и все, и вся… К тому же добавился расход на переписку «Порохового…».

Начало его приходится как раз на 1848 год. Подпись из двух слов с росчерком спиралью, тот же формат бумаги. Можно думать, что одноактный водевиль «Морская прогулка» относится к тому же времени или, может быть, принимая во внимание более твердый почерк, к чуть более позднему.

Если судить по скорописи, то две коротеньких новеллы, «Тетерев» и «Дон Галаор», так же как одноактная комедия «Миг расплаты», относятся к тому же времени.

Около 1849 года молодой автор приступает к пятиактной трагедии «Драма при Людовике XV». Почерк — та же скоропись, легкая, воздушная. Подпись — фамилия с инициалом — тоже начертана легко и просто. Пьеса написана на нескольких тетрадках так называемого «школьного» формата, как и водевиль в двух действиях «Абдаллах».

Вероятно, в том же 1849 году он написал и «Сломанные соломинки» — одноактную комедию в стихах.

21 февраля 1849 года Дюма открыл двери своего Исторического театра в помещении Национальной оперы, закрытом с начала революционных событий 1848 года, и в его ложе юный друг писателя присутствовал на премьере «Юности трех мушкетеров».

«Представить себе невозможно, что выделывал старик Дюма на представлении своей пьесы. Он не мог удержаться и все время рассказывал, что будет дальше. В эту ложу заходили известные люди — Жирарден, Теофиль Готье, Жюль Жанен и другие».

Не будет слишком смелым предположение, что этот друг мог оказаться полезным Дюма в деле руководства театром. Это являлось для него хорошей школой, а Дюма был доволен, имея при себе секретаря-любителя, но, безусловно, преданного и вдобавок симпатичного. Действительно, между ними возникли тесные связи, и учитель заинтересовался учеником. Он читал пьесы, которые тот давал ему на отзыв, и даже взял одну для своего театра, хотя она не принадлежала к историческому жанру: Дюма мог решить, что по характеру своему она несколько облегчит репертуар.

Благодаря расположению Дюма «Сломанные соломинки» были поставлены 12 июня 1850 года на сцене Исторического театра и хорошо приняты публикой. В этой одноактной комедии в духе Мариво выведены жена-кокетка, муж-ревнивец, отказывающий жене в покупке желанного ожерелья. Они держат пари, что тогда было в ходу: с момента уговора (берется соломинка и ломается по оси пополам) тот из участников пари, кто примет от другого какую-нибудь вещь, проигрывает, исполняя его желание. Каждый из них беспрерывно подстерегает другого, но безуспешно до того момента, когда в отсутствие мужа является бывший поклонник жены. В опасный момент служанка прячет его в стенной шкаф: подозрительный супруг требует от жены ключ от шкафа, получает его, проигрывает пари и вынужден подарить жене ожерелье.

Пьеса выдержала двенадцать представлений.

Основываясь на применении бумаги малого формата и на скорописи — однако же уверенной, — мы склонны датировать 1850 годом двухактную комедию в прозе «Гимар».

В течение 1850 года Жюль Верн сближается с одним нантцем, соседом по лестничной площадке — композитором Иньяром, для которого пишет либретто «Тысяча вторая ночь». Оба молодых человека были знакомы друг с другом, ибо семьи их проживали на одной и той же улице — улице Жан-Жака Руссо на острове Фейдо. Однако Аристид Иньяр был на шесть лет старше Жюля, и тот не мог быть его товарищем. Но эта разница в летах, существенная, пока они были подростками, теперь значения не имела. Молодых людей связала тесная дружба, приведшая к сотрудничеству: литератор писал слова для многочисленных песен на музыку Иньяра.

Иньяр был отличным композитором, но не имел репутации, которой заслуживал. Он был учителем Шабрие. Будучи уже автором хоровых песен, «Вальсов для концерта», «Романтических вальсов» и нескольких комических опер, он написал также «Гамлета», оперу нарочито антивагнеровского толка.

В 1851 году Жюль Верн принимается за одноактную стихотворную комедию, название которой «Леонардо да Винчи» будет изменено на «Джоконду», а затем на «Мону Лизу» и над которой он продолжит работу в 1853 году. 27 августа 1852 года он пишет отцу: «Я очень занят своим «Леонардо да Винчи», комедией в духе Мюссе… Думаю, что для нас с Мишелем Карре это будет удачей…», а в письме от 21 июня 1855 года — матери: «Я очень многое переделал в своей „Джоконде”». 20 ноября 1855 года он сообщает ей же, что «Джоконда» пойдет на сцене под другим названием. Мы еще будем говорить об этой пьесе.

Около 1852 года он пишет в соавторстве с Шарлем Валлю пятиактную пьесу «Башня Монлери» и с ним же около 1857 года — оперетту «Сабинянки», от которой сохранилось лишь первое действие. Мы упоминаем эту дату, поскольку она связана с выходом в свет «Госпожи Бовари».

«Замки в Калифорнии, или Катящийся камень мхом не обрастает» — комедия-пословица в соавторстве с Питром Шевалье — печатается в «Мюзе де фамий» («Семейный альманах») в 1852 году. Возможно, что знакомство с Жаком Араго, основавшим общество золотоискателей, натолкнуло Жюля Верна на сюжет этой пьесы.

В письме к матери от 1853 года он выражает радость по поводу того, что отцу понравилась его пятиактная пьеса в стихах «Сегодняшние счастливцы».

Вместе с Мишелем Карре он пишет на музыку Иньяра оперетту «Жмурки», которая будет представлена на сцене Лирического театра 18 апреля 1853 года. Другая оперетта тех же авторов и того же композитора, «Спутники Маржолены», появилась только 6 июня 1853 года.

К тому же времени, вероятно, относится и комедия «Приемный сын» Жюля Верна и Шарля Валлю. Рукопись ее обнаружена была господином Эскешем в Арсенальной библиотеке.

Комедия «На берегу Адура» была, видимо, написана в 1855 году, поскольку на рукописи имеется адрес: Бульвар Бонн-Нувель, 18. Комедия в стихах «Война тиранам», возможно, относится к тому же году.

В 1857 году театр Буфф-Паризьен ставит «Месье Шимпанзе», оперу-буфф на музыку Иньяра. «Гостиница в Арденнах», комическая опера в одном действии, написанная в соавторстве с Мишелем Карре на музыку Иньяра, представлена была на сцене Лирического театра в июне 1860 года.

«Одиннадцать дней осады», трехактная комедия в прозе, написанная совместно с Шарлем Валлю, разыграна была театром Водевиль в 1861 году.

«Племянник из Америки, или Два Фронтиньяка» — комедия в трех действиях — представлена была в театре Клюни только в 1873 году, хотя написана в 1861.

Надо признать, что успехи драматурга были незначительными. Тем не менее не следует недооценивать этот период. Он поставил начинающего писателя лицом к лицу с нелегкой реальностью жизни, ведь ему приходилось довольно туго. «Я нуждаюсь не столько в большем благополучии, сколько просто в самом необходимом», — писал он отцу в марте 1851 года.

А между тем нужно жить. Он отдает себе отчет в том, что является тяжкой обузой для отца, который, проработав всю жизнь, добился лишь весьма скромного состояния. Он осознает, что никакого сколько-нибудь прочного положения еще не достиг, и пытается его добиться. Начинает работать в нотариальной конторе в надежде получать пятьдесят франков в месяц, но бросает, так как у него не остается времени, чтобы писать. Очень недолго работает в банке, быстро разочаровавшись. Затем готовит студентов по предметам юридического факультета.

А ведь все могло бы так легко устроиться, возвратись он в Нант. Отцу, который не может понять, почему сын дошел до того, что стал репетитором, и который тщетно старается убедить его обратиться к карьере юриста, он отвечает в марте 1851 года:

«Дорогой папа, ты пишешь, чтобы я подумал прежде, чем ответить тебе, но размышление имеет свои истоки в ледяных горах неуверенности и уныния. А страна моего бытия далека от севера, она ближе к жарким зонам, где царствуют страсти. Я готов на то, чтобы рубежами ее были труд, скука, печаль, слава и т. п. Но беда в том, что орошается она одной лишь надеждой, так что я все уже обдумал.

Репетиторством я занялся лишь для того, чтобы на сумму этого заработка уменьшить родительское даяние. Мне тяжко, что я не могу достаточно заработать на жизнь, да и вам нелегко меня поддерживать… Что же до адвокатуры, то вспомни свои собственные слова: нельзя гнаться за двумя зайцами сразу! Работа, которую я мог бы получить у г-на Поля Шампионьера, отнимает у меня семь-восемь часов в день. А работа в конторе заставит меня приходить в половине восьмого утра и уходить не раньше девяти вечера. Что же мне останется на себя самого?

Вы ошиблись насчет побуждения, заставившего меня действовать таким образом. Литература — прежде всего, ибо лишь на этом поприще я смогу добиться успеха, все мои мысли сосредоточены на этом!… Буду ли я одновременно заниматься юриспруденцией, не знаю, но, если трудиться на обоих поприщах, одно убьет другое, да и адвокат из меня вряд ли выйдет.

Уехать из Парижа на два года — значит растерять знакомства и связи, уничтожить результаты всего начатого. Значит дать неприятелю возможность заделать брешь, восстановить укрепления, вновь прорыть траншеи. В парижской конторе не работают восемь часов в день. Раз уж ты конторский служащий, так уж им и останешься и ничем другим не будешь».

И вот он цепляется за эту страну, «орошенную только надеждой», но если «рубежи ее — труд», то, по-видимому, отнюдь не печаль, ибо тон его писем по-прежнему бодрый.

Среда, в которой он живет, «жаркая зона», ему бесконечно мила.

В конце концов, разве он не является другом великого Дюма и Дюма-сына, который лишь на четыре года старше его, но уже автор романов, имеющих успех, и вот-вот станет прославленным драматургом? Разве он не посещает салон г-жи де Баррер, а с 1850 года и салон пианиста Талекси, где встречается с Дюпоном, Надо, Гуно, Бойером, Верно, Вероном? Впрочем, ему и не придется заточать себя в нотариальную контору, чтобы заработать пятьдесят франков в месяц! Поскольку Исторический театр себя не оправдал, Эдуар Севест возрождает Национальную онеру под названием Лирический театр 21 сентября 1851 года. Чтобы подготовить открытие театра, ему понадобится помощник. Дюма представляет ему молодого писателя, пьесы которого начали ставиться и который находится в стесненном положении.

Благодаря хорошему мнению, составившемуся в салоне Талекси о музыкальных склонностях Жюля Верна, он без труда сделался секретарем Севеста, который вскоре оценил и его серьезность, и художественный вкус. Наконец-то он достиг определенного положения! Скромного, но относительно прочного, которое могло бы обеспечивать ему сто франков в месяц. Фактически ему пришлось выполнять свои функции бесплатно. Вот как он объясняется по этому поводу в письме к отцу от 2 декабря 1852 года:

«Дорогой папа, уверяю тебя, что стремлюсь лишь к одной вещи в мире, — служить моей музе, и начать это как можно скорее, ибо у меня нет денег, чтобы нанимать ей кормилицу. Что бы ты об этом ни думал и как бы горько на это ни жаловался, уверяю тебя, что дело обстоит именно так. Но тороплюсь сейчас перейти к вопросу о секретарстве и жалованье. Какой еще болван болтает, что я получаю жалованье…

Организация писателей-драматургов, к которой я принадлежу, не допускает, чтобы директор театра ставил у себя свои пьесы или пьесы своих служащих. Следовательно, если моя опера принята к постановке в моем театре, значит, я там работаю без вознаграждения, а раз так, жалованье мне не полагается.

Да, дорогой папа, — услуга за услугу. Я нужен директору, он нужен мне. Я отдаю ему часть моего времени, он принимает мою пьесу. Верно, что другие умудряются ставить свои пьесы и без этого. И конечно же, если бы мне пришлось соглашаться на это в возрасте сорока лет, так уж лучше полезть в петлю!»

Известно, что вешаться ему не пришлось, но что ему перевалило далеко за сорок, когда театр компенсировал принесенные им жертвы, поставив «Вокруг света» и «Михаила Строгова». Пока же ему приходится существовать более чем скромно. Поэтому посылки, которые шлет ему Софи, принимаются с радостью! Насколько это в ее силах, она следит и за тем, чтобы белье у него было в хорошем состоянии. Эта материнская забота является темой письма от 14 октября 1852 года, тон которого вскрывает неунывающий характер двадцатичетырехлетнего молодого человека:

«Дорогая мама, я пойду к госпоже Делаборд, обещаю тебе и сдержу обещание. У меня нет никаких причин не явиться к ней с визитом.

Ах, мои рубашки порождают у тебя какие-то страшные видения! Ты советуешь мне купить один перед, но, дорогая мамочка, мои рубашки и на спине все в дырах. На это ты можешь ответить, что госпожа баронесса этого не заметит. Я не настолько фатоват, чтобы тебе возражать! Но у меня тоже бессонные ночи из-за этой нехватки мадаполама. Сейчас мне вовсе не видится все в черном свете, но зато я все и всех вижу в рубашках, а мне говорили, что в таком легком туалете приятно видеть только хорошеньких женщин. Наконец, я решил, дабы положить предел своим страданиям, заказать себе в Париже одну рубашку по моей мерке и послать ее тебе в качестве образца.

Лучшего и не придумать!

Одним словом, мне нужны рубашки и даже носовые платки! Сама посуди, мамочка, какие меня донимают заботы, я не могу обрести утешение даже в том, чтобы высморкаться в подол рубашки!

Печально! Печально! — как говорится у Шекспира.

Четыре дня тому назад я возобновил подписку для папы. Перерыва в получении газеты не будет.

Ах, как бы мне хотелось, чтобы вы приехали в Париж покупать мебель для гостиной! Насколько все было бы красивее, изящнее, художественнее! Вам было бы просто выгодно предпринять такое путешествие. Я теперь перевидел много мебели самого лучшего вкуса и способен дать вам отличный совет.

В субботу мы будем свидетелями возвращения в славный город Париж его императорского величества Наполеона III. Меня все это ужасно забавляет. Посмотрим, что в конце концов получится.

Наступают холода — момент, когда порядочные люди начинают у себя топить, а бедняки обходятся без этого! Словом, я надел шерстяные чулки и стараюсь, как могу, сохранить тепло. Думаю, что вы скоро переберетесь в город. Деревья понемногу лысеют. Дядя и тетя Шатобур больше, чем вы, смогут пользоваться последними погожими днями. Бр-р-р! У меня делается озноб.

До свиданья, дорогая мама, целую всех — папу, девочек, все семейство. Называю ваших барышень девочками именно потому, что они на это, наверное, обижаются.

Твой любящий сын Жюль Верн».

Пошивка дюжины рубашек требовала времени, и Софи решила, что будет благим делом послать сперва носовые платки, в которых он нуждался. В ответ она получила благодарственное письмо, которое ее, очевидно, позабавило:

«Милостивая государыня!

Я узнал из уст Вашего сынка, что Вы вознамерились послать ему носовые платки. Я испросил его позволения лично поблагодарить Вас, на что он согласился со свойственной его натуре любезностью.

Я тесно связан с ним нерасторжимыми узами и в течение всей жизни с ним не расстанусь, одним словом, я — его нос. Поскольку посылка этих платков меня лично больше всего касается, он разрешил мне написать Вам по этому поводу.

Вам, сударыня, пришла в голову чудесная мысль. Сейчас мы вступаем в сезон насморка и соплей, и представляется весьма утешительной возможность собирать эти плоды зимних непогод.

Воспользуюсь этим случаем, сударыня, чтобы сказать Вам несколько прочувствованных слов о вашем уважаемом сынке. Это весьма славный парень, коим я очень горжусь. Он давно бросил привычку расширять меня, засовывая пальцы в мои глубины. Напротив, он проявляет заботу о моих ноздрях. Он часто рассматривает меня в зеркало и, видимо, одобряет, ибо на устах его появляется свойственная ему очаровательная улыбка.

Впрочем, жаловаться мне вообще не приходится. Может быть, я несколько удлинен, но по форме напоминаю носы на античных камеях, и сынок Ваш при каждом удобном случае выставляет меня напоказ. Некоторым юным дамам я пришелся по вкусу и, пожалуй, готов буду впасть в фатовство.

Я бы и не жаловался на судьбу, сударыня, если бы с некоторых пор уважаемый сынок Ваш не стал закручивать усы кверху. Он слишком усердно холит и ласкает их, так что я порядком ревную. Но всего на свете иметь нельзя…

Остаюсь, сударыня, обладателем новых носовых платков.

Уважающий Вас и довольно-таки вытянутый нос Вашего сына.

Полностью — в расширенном виде — Набуко

Жюль Верн».

Небольшие невзгоды не убивают оптимизма в веселом молодом человеке, сознательно избравшем бедность. К тому же он, по-видимому, не слишком тревожится насчет своей доли, во всяком случае в данный момент, и не без юмора основывает кружок «Обеды одиннадцати холостяков», объединяющий молодых литераторов, музыкантов, художников. Впрочем, эти одиннадцать холостяков отнюдь не были женоненавистниками, ибо четыре года спустя все они были уже женаты.

Имеются основания считать, что у организатора этого веселого кружка были веские причины избрать участь холостяка. Для него мысль о браке неотделима была от взлелеянной мечты о союзе с Каролиной — он был все еще полон ярости от того, что ему пришлось отказаться от этой любви.

 

8. ЛОРАНС

Попытки женить Жюля, который на одном маскараде влюбляется в Лоранс Жанмар. Отказавшись продолжать дело отца, Жюль Верн избирает опасный путь — профессию литератора.

Если хочешь излечиться от любви к женщине, для этого, говорят, есть лишь один способ: полюбить другую.

Пришла ли эта мысль к нему сама по себе или была ему подсказана кем-то? Во всяком случае, таково было мнение и его матери, которая хотела женить сына. Сперва ее намерение представляется ему нелепым.

«Что я тебе сделал худого, дорогая мама, что ты вознамерилась женить меня? Уж не знаю почему, но ты явно желаешь мне всяческого зла. Мне жениться на креолке, — да это же означает сочетать Везувий с Этной! Спасибо! Сколько же мы вместе поглотим Помпей и Геркуланумов, не считая билетов государственного казначейства на 15 000 франков. Ну что ж, я разрешаю этой юной уроженке Бурбоннэ официально просить моей руки!»

После неудачи, постигшей его из-за поведения Каролины, он уже не сомневается в женском непостоянстве, и в конце забавного письма по поводу бала, который предполагают дать его родители, к величайшей радости своих дочерей, он не может удержаться и пишет несколько стихотворных строчек, из коих две последние являются, несомненно, отзвуком его злоключения:

Мечтала на балу я лишь о нем одном, Ну и о прочих тоже!

Как в этом усомниться, если в уже упоминавшемся письме от 5 ноября 1853 года он снова спрашивает о Каролине?…

Можно предположить, что с декабря 1853 года он находился в Нанте. К тому же имеется письмо от 17 марта — неясно, 1853 или 1854 года, — в котором он намекает на период времени, только что проведенный в Нанте. Однако, зная из писем от 4 и 14 марта 1853 года, что он находился тогда в Париже, мы уже не можем усомниться, что опущенное в цитированном выше письме обозначение года — 1854.

Важнее то обстоятельство, что, используя рецепты, прописанные матерью, он действительно пытался найти между вальсом и кадрилью какую-нибудь девушку, в которую можно было бы влюбиться.

Лоранс Жанмар показалась ему изящной в костюме цыганки: красота ее черных глаз несколько искупала худобу, которую ее добрые приятельницы считали чрезмерной. Он решил поухаживать за ней, но, к сожалению, позабыл, что между свободой, к которой он привык в Париже, и некоторой узостью взглядов в провинциальном обществе имеется существенное различие.

Услышав, как Лоранс жалуется своей приятельнице Нинет Шегийом, что китовый ус из корсета царапает ей бок, он осмелился на шутку, которая в Париже сочтена была бы невинным мадригалом. «Ах, — сказал он с поклоном, — как жаль, что мне нельзя заняться сейчас добычей китового уса!»

Лоранс, конечно, расхохоталась, но фраза распространилась по залу и дошла до ушей господина Жанмара, который был этим шокирован.

Когда, уступая настояниям сына, Пьер Верн попросил для него у нантского буржуа руки его дочери, он натолкнулся на отказ. Общественное положение претендента, секретаря Лирического театра, представлялось господину Жанмару весьма ненадежным, и, кроме того, балагур, позволяющий себе неуместные шутки насчет корсета его дочери, не мог считаться подходящим зятем.

Но, по правде сказать, романтичная Лоранс уже сделала выбор. Она сумела бросить вызов отцовской воле и обвенчалась с Дюверже в капелле монастыря, где предварительно укрылась.

По возвращении в Париж секретарь Лирического театра вновь взялся за работу не без известной досады не на саму Лоранс, а на общество Нанта, упорствующее в своем отказе принимать его всерьез.

Госпожа де ла Фюи называет «рассудочной» любовью ту склонность, которую он питал к Лоранс. Она права, и слово «любовь» кажется тут даже слишком сильным. Такого определения не заслуживают несколько фраз, которыми молодые люди обменялись во время бала.

По возвращении в Париж он принялся выполнять свои секретарские обязанности с таким рвением, что они отнимали все его время, и, когда ему надо было от них избавиться, Севест ни за что не соглашался на его уход.

Однако вопрос разрешила холерная эпидемия: Севест погиб от нее 29 июня 1854 года. «Я очень любил его, — писал Жюль Верн, — и у него тоже была ко мне большая привязанность». Но, поскольку «нет худа без добра, — добавлял он, — я, во всяком случае, развязался с театром». И все же ему пришлось ждать до ноября 1855 года; в письме, относящемся к этому времени, он извещает отца: «Со дня на день жду назначения нового директора, которое будет означать мою свободу. Но все же у меня сохранятся отличные отношения с господином Перреном. Он сделал все, что мог, убеждая меня взять на себя руководство Лирическим театром, притом так, что мне не придется вносить пая в дело, и я смогу ограничиться лишь неопределенными обязательствами на будущее. Я отказался. Тогда он даже предложил мне быть полным хозяином театра — он же будет носить только звание директора — и получать долю прибыли. Я и тут отказался. Я хочу быть свободным и доказать, что я не лыком шит».

Легкомысленный двадцатишестилетний юнец! А ведь он небогат, ибо, несмотря на свое «положение секретаря Лирического театра», в марте 1855 года он взял в долг у отца 60 франков. Правда, просьбу о займе он изложил в стихах! Отец ответил ему тем же:

Стишок твой, право, очень мил, Еще бы он приятней был, Когда б я за него не заплатил.

Письмом от 17 января (без года, но, по-видимому, оно относится к 1852 году) Жюль Верн окончательно отказался продолжать дело отца:

«Любой человек, не находящийся в моем положении, был бы безумцем, если бы не принял немедленно твоего предложения… Но сколько раз ты жаловался на непрочность всякого привилегированного положения. В наше время беспрерывно происходят всякие потрясения, всегда приходится опасаться, что даже самое выгодное дело может обесцениться. Вспомни, как тебе приходится постоянно тревожиться».

Риск этот, разумеется, существует лишь теоретически, но Жюль Верн делает вид, что принимает его всерьез, и заканчивает письмо так: «Ты поймешь, какие сомнения меня одолевают».

Но он чувствует слабость этого аргумента и вынужден признаться:

«С другой стороны, я начинаю хорошо разбираться в самом себе. Я все равно рано или поздно выкину какой-нибудь фортель из тех, от которых ты всегда пытался меня предостеречь. Я твердо убежден: больше всего для меня подходит та карьера, которую я избрал… Я знаю, чем являюсь сейчас, и понимаю, чем стану в один прекрасный день. Как же я мог бы взять на себя контору, которая у тебя процветает, а в моих руках ничего из нее не получится, она только захиреет».

Отец, которому пришлось отказаться от мысли, что старший сын станет его преемником в деле, продал свою контору 19 апреля 1854 года. Что же он должен был думать об отказе сына взять на себя управление театром, где тот занимал только должность секретаря? Наверно, он упрекал его за непоследовательность, однако на самом деле это поведение было лишним доказательством твердой воли Жюля идти вперед намеченным путем. Впервые он дал отпор, отказавшись вернуться в Нант, второй раз — отвергнув предложение принять дело отца, третий — не пожелав стать руководителем Лирического театра. Стремясь доказать, что он «не лыком шит», Жюль Верн уже безвозвратно устремляется по чреватому опасностями литературному пути.

 

9. НАЧАЛО ПИСАТЕЛЬСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ

Юношеские произведения: «Первые корабли мексиканского флота» (1851), «Путешествие на воздушном шаре», «Мартин Пас». Снова театр: «Спутники Маржолены» — комическая опера на музыку Иньяра (1853).

К счастью, он обладает не одним средством для достижения цели. Если попытки в области драматургии принесли ему разочарование, то проба пера в другом жанре оказалась более плодотворной. Кроме того, он имел поддержку в лице Дюма и Питра Шевалье, главного редактора «Мюэе де фамий», с которым у него очень скоро завязалась дружба. У Шевалье имелись связи в Нанте, он не мог не отнестись сочувственно к молодому человеку, для него небезызвестному и оказавшемуся полезным сотрудником его журнала, имевшего некоторый успех.

В то время как становилось ясным, что успех «Сломанных соломинок» сомнителен, а Жюль писал «Киридин и Кидинерит» и «От Харибды до Сциллы», он набросал также статью, которую Питр Шевалье напечатал в своем журнале в 1851 году: «Южная Америка, исторический этюд. Первые корабли мексиканского флота». В письме от 29 июля 1851 года писатель сообщает отцу: «Питр Шевалье, который так любит давать статьям подходящие названия, допустил глупость: в «шапке» он поставил «Южная Америка», а надо было — „Северная”».

Как случилось, что он заинтересовался Мексикой? Не в то же ли самое время он подружился с Жаком Араго, старым путешественником, братом астронома и физика? Человек по натуре страстный, оригинального ума, искусно владевший пером, Жак Араго, естественно, покорил молодого человека с умом жадным и увлекающимся.

Не Жак ли Араго, уже слепой или почти ослепший, повел сам к калифорнийским месторождениям в районе Сакраменто золотоискателей, доверившихся ему, когда он основал свое Общество аргонавтов?

Он воспользуется этим, чтобы на обратном пути проплыть «от Северного Китая до Южного полюса, антиподов Тихого океана и мыса Горн! Я люблю эту ежедневную, ежечасную борьбу с мятежными страстями природы», — пишет он Шевалье в 1852 году.

С уверенностью можно сказать, что такой человек, став другом Жюля Верна, воображение которого воспламенялось от его рассказов и память точно фиксировала всю многообразную информацию, содержащуюся в них, не мог не оказать на него сильнейшего влияния.

Жюль Верн продолжал оставаться страстным театралом, но теперь он уносился далеко за пределы театров Больших бульваров. Соприкасаясь с этим великим путешественником, он вновь обретал свои детские мечтания и мысленно видел большие корабли, проплывающие мимо острова Фейдо. Он внимал речам Араго, а «Корали» разворачивала паруса, увлекая его к тем далеким островам, куда ему не удалось отправиться. Араго был олицетворенное приключение. Но Араго был к тому же и братом ученого-физика, и можно побиться о любой заклад, что одно имя Араго вызывало в нем воспоминание о беседах с его кузеном, математиком Анри Гарсе. У Араго он встречался и с другими путешественниками-исследователями, географами, иностранцами, учеными людьми разных специальностей. Его пытливый ум питали новые источники, он заинтересовался географией, а затем и точными науками, стремясь найти ответ на множество волновавших его воображение неразгаданных тайн. Он уже не мог не задавать себе все новых и новых вопросов и давал новую пищу своему воображению, еще более обильную. Ему всего двадцать два года, и, однако, именно с этого времени, по-видимому, намечается существеннейший поворот, который повлечет за собой еще более честолюбивые замыслы. Отныне он отмечен перстом судьбы.

Пока он еще остается драматургом, для которого литература лишь уменье искусно завязать интригу и хорошо вести ее. Инстинктивно он пытается перенести в новую область творчества театральные методы, к которым привык.

В нем достаточно здравого смысла, чтобы отдавать себе отчет в посредственности своих поделок для театра и в значительно лучшем качестве своих рассказов. Из писем его мы знаем, что у него действительно «в голове новые планы», он намерен осуществить их, когда придет для этого время. Прежде чем сеять, надо заготовить хорошее зерно. Всему еще предстоит учиться. Любознательность его беспредельна, а путь наметился с того момента, когда он написал первый рассказ о Центральной Америке. Чтобы говорить о какой-нибудь стране, надо ее узнать. Рассказы Араго пробудили в нем увлечение географией, но, как всякий француз, он ее совершенно не знает, и все эти дальние страны являются ему лишь сквозь дымку детских мечтаний, цепляясь, словно клочья тумана, о носы огромных парусников, устремляющихся из Нантского порта к неведомым берегам. Ему пришлось много читать, обращаться к документам, и он делал это с добросовестностью, унаследованной от профессиональных навыков отца.

Рассказ «Первые корабли мексиканского флота» воистину «первый опыт», ибо в нем обнаруживаются некоторые характерные черты, которые неизменно будут присутствовать в творчестве романиста. Рамки рассказа кажутся слишком узкими, автору в них словно не по себе.

Завязка начинается по методу, который он будет затем часто применять и который сразу же связывает читателя с морем: «18 октября 1825 года крупное испанское военное судно «Азия» и восьмипушечный бриг «Констанция» бросили якорь у острова Гуахан, одного из Марианских…»

Эту манеру с первых же строк создавать атмосферу моря обнаружим мы в «Плавающем городе»: «18 марта 1867 года я прибыл в Ливерпуль. «Грейт-Истерн» вот-вот должен был отойти…» Тот же прием использован в начале «Пятнадцатилетнего капитана»: «Второго февраля 1873 года шхуна-бриг «Пилигрим» находилась под 43°57/ южной широты…»

С самых первых строк «Приключений капитана Гаттераса», или «Путешествий и приключений капитана Гаттераса» (первый том «Англичане на Северном полюсе»), автор создает атмосферу таинственного морского приключения: «Завтра, с отливом, бриг «Форвард» под командой капитана К. З., при помощнике капитана Ричарде Шандоне отойдет из Новых доков Принца по неизвестному назначению».

Углубившись в чтение рассказа, мы вскоре почувствуем себя на борту «Констанции», идущей в открытом море: описание маневрирования судном, морские термины — все убеждает нас в этом.

Вспыхивает мятеж, экипаж стремится захватить корабль, чтобы продать его мексиканским повстанцам. Читатель ожидает, что капитан уцелеет и отделается только тем, что будет оставлен со своими офицерами на каком-нибудь острове, но он неожиданно гибнет от удара гиком, отпущенным лейтенантом-изменником, который перерезал шкот. Оба героя рассказа, которые были, казалось, преданы своему капитану, ведут себя так, будто находятся в союзе с мятежниками, но, зная, что они чисты сердцем, мы предполагаем, что с их стороны это хитрость.

Приключение продолжается уже на мексиканской земле, читатель получает по ходу повествования некоторые сведения по географии, орографии, экономике и ботанике. Они вкраплены в ткань рассказа, в диалог по методу, который станет испытанным и который создает у нас впечатление, будто мы находимся на месте действия.

Раскаяние проникает в сердце вожака мятежников, который был ослеплен ненавистью; человек «суеверный» и ощущающий себя «грешником», он терзается мыслью о своем преступлении. Избегнув гибели от лавины, он взбирается по гигантскому склону вулкана Попокатепетль, во время сильной грозы и приступа галлюцинаций он убивает своего сообщника, служившего ему проводником.

Он бежит среди разыгравшейся бури, попадает на сплетенный из лиан мост, но деревянные колья, на которых мост закреплен, падают под топором двух верных матросов, которые притворились сочувствующими мятежу лишь для того, чтобы отомстить за своего капитана.

Этот рассказ, написанный для «Мюзе де фамий», заканчивается наказанием тех, кто вел злодейские происки, так же как и произведения, написанные по заказу «Журнала воспитания и развлечения», рассчитанного на подобную же публику; такой финал отвечал воспитательным задачам этих журналов.

Таким образом, в этом первом опыте мы в зародыше обнаруживаем темы, которые через много лет расцветут в «Необыкновенных путешествиях». Здесь уже чувствуется забота о документированности, увлеченность вулканическими извержениями, бурями, грозами, живость диалога, искусство театрального постановщика, быстрота коротких фраз, простотой своей облегчающих непосредственный контакт между автором и читателем. Однако качества эти найдут свое развитие лишь много лет спустя и будут оценены умным издателем, который, будучи сам талантливым сочинителем, сумеет их обнаружить.

В следующем месяце тот же журнал напечатал «Путешествие на воздушном шаре», которое двадцать лет спустя издал Этцель под заглавием «Драма в воздухе», в книге, где оно следовало за «Доктором Оксом».

Седьмого октября 1849 года умер Эдгар Аллан По. Рассказы этого гениального писателя собраны были в двух книгах: «Tales of the Grotesque and Arabesque» (1840) и «Tales» (1845). «Необыкновенные приключения некоего Ганса Пфалля» входят в первый сборник, переведенный Бодлером после 1848 года. Экземпляр, обнаруженный в библиотеке Жюля Верна, — четвертое издание, датированное 1862 годом.

Пет сомнения, однако, что Жюль Верн читал «Необычайные истории» По в годы, следовавшие непосредственно за 1848, и, между прочим, «Историю с воздушным шаром» и «Необыкновенное приключение некоего Ганса Пфалля». Можно признать, что именно благодаря чтению этих рассказов появился тот, который сам он выпустил в 1851 году под названием «Путешествие на воздушном шаре».

В рассказах По все неправдоподобно. В первом приключение подается как «утка» в журналистском смысле этого слова. Однако для видимости правдоподобия упоминаются некоторые детали: речь идет о дирижабле «эллипсоидной формы», к нему приспособлен архимедов винт, который может до некоторой степени рассматриваться как предок пропеллера; сделан дирижабль из шелка, покрытого каучуковым лаком, наполнен газом, полученным из каменного угля, и обладает вместимостью в сорок тысяч кубических футов. Поднявшись на нем с целью пересечь Ла-Манш, воздухоплавателям удается благодаря сильнейшему ветру перелететь все воздушное пространство над Атлантикой!

Что касается Ганса Пфалля, то он достигает Луны на шаре из муслина, покрытом тройным слоем лака, обитом снаружи газетной бумагой и также наполненном сорока тысячью кубических футов некоего таинственного газа, входящего в состав азота и весящего в тридцать семь раз легче водорода, хотя описание его производства напоминает производство водорода. Читатель ни на миг не может принять всерьез эту фантазию, над которой подсмеивается сам автор, ни в малейшей мере не пытаясь придать ей хоть какое-то правдоподобие. На молодого французского писателя, несомненно, подействовало пристрастие американского поэта ко всему необычному, но он не почерпнул из его рассказов ничего, кроме, разве, желания придать драматическому приключению в воздухе более солидную основу.

С этого момента он применяет принципы, которые разовьет через тринадцать лет в своем анализе произведений По, последний без труда смог бы сделать свои истории правдоподобными, если бы считался с элементарными законами физики. Не знаменательно ли, что «Путешествие на воздушном шаре» напечатано было в «Мюзе де фамий» в разделе «Наука в семье»?

В 1851 году он сближается с театральной жизнью, став секретарем Лирического театра и отдавая этой работе гораздо больше времени, чем ему хотелось бы. Все же, как мы уже видели, ему удается написать комедию в стихах «От Харибды к Сцилле», но он не находит времени для другой комедии в стихах, о которой, однако же, непрерывно думает, — «Моны Лизы». Он издерган, чувствует себя плохо, но не может устоять перед желанием поехать в Дюнкерк к своему дяде Огюсту Аллот де ла Фюи. Он истратил свою последнюю пятифранковую монету, но зато может написать: «Я видел Северное море». И это никогда не забудется.

В 1852 году, уже утвердившись в своей должности, он может работать совместно с Шарлем Валлю над драмой «Башня Монлери». «Замки в Калифорнии» появляются в «Мюзе де фамий». Пять стихотворных актов «Сегодняшних счастливцев» и либретто «Жмурок» отнимают у него немногие часы, свободные от секретарской работы в театре.

Не забывает он, однако, и новый жанр, в котором испробовал свои силы, и во втором полугодии 1852 года публикует рассказ «Мартин Пас», которым остается доволен, так как «он вообще поправился, а конец истории, по-видимому, как раз такой, какого хотели бы читатели».

В этом рассказе автор прежде всего «устанавливает декорацию»: мы в Лиме. Режиссер погружает нас в атмосферу шумного оживления, царящего на площади Plazza Mayor, где дефилируют женщины в мантильях, проезжают элегантные синьорины в колясках, где можно встретить испанцев, метисов и индейцев, не обращающих друг на друга при встрече ни малейшего внимания, ибо каждая социальная группа отделена от других глубокой пропастью ненависти и презрения.

Внимание наше сразу же привлечено красавицей Сарой, дочерью богача еврея Самуила. И внешностью своей и душевными качествами она решительно отличается от отца. Метис Андрес Серта, богатый негоциант, должен жениться на этой девушке, купленной им согласно сделке с Самуилом. Гордый индеец Мартин Пас безнадежно любит Сару, не имея возможности по своему положению жениться на ней.

Между обоими соперниками происходит поединок на ножах. Раненого Серту переносят в дом Самуила, а Мартин Пас пытается спастись бегством, но на мосту путь ему с двух сторон отрезают преследователи, и он бросается в бурную реку, делящую город Лиму на две половины. Считается, что он погиб. Сара в отчаянье идет молиться в церковь святой Анны.

Между тем Мартину Пасу удалось выбраться на берег и незаметно укрыться в роскошном доме маркиза дона Вегаля, который оказывает ему покровительство. К несчастью, финансовое положение маркиза, принадлежащего к самой высшей аристократии, безнадежно. Но, безутешный после утраты жены и дочери, погибших при кораблекрушении, он нисколько не испуган грозящим ему разорением. Отвернувшись от ни к чему не пригодных испанцев и себялюбивых метисов, он привязывается к Мартину Пасу и сочувственно относится к справедливому, по его мнению, делу индейцев.

Индейцы устраивают восстание под предводительством Самбо, отца Мартина Паса. В вожди мятежа прочили самого Мартина, но он стал вызывать подозрение своих соплеменников с тех пор, как влюбился в Сару.

Молодой индеец случайно подслушал тайную беседу между Сертой и Самуилом, из которой узнал, что Самуил в свое время спас после кораблекрушения дочь одного вельможи и стал выдавать ее за свою дочь. Женившись на ней, а затем раскрыв перед всеми ее благородное происхождение, Серта сможет проникнуть в высшее общество Лимы. Самуил и продает ему Сару за сто тысяч пиастров.

В момент подписания брачного договора Сара исчезает с помощью Мартина Паса, который передает ее под покровительство дона Вегаля, а сам спешит присоединиться к восставшим. Город захвачен повстанцами. Мартин Пас устремляется на помощь дону Вегалю, дом которого осажден мятежниками, ему приходится вступить в борьбу со своими единомышленниками и с родным отцом! Самбо приходит в голову столкнуть его с Сертой и его отрядом. Метис погибает в бою, а индеец завладевает бумажником и находящейся там распиской, из которой явствует, что Сара — дочь дона Вегаля. Тем временем Самбо похитил Сару, которую осуждают на смерть: в лодке из древесной коры она должна быть брошена в водопад реки Мадейры. Лодка мчится к бездне, Мартину Пасу удается, запустив лассо, охватить им утлую ладью, но его настигает стрела, он падает в лодку и вместе с Сарой гибнет в кипящей пучине водопада. Другая стрела пронзает сердце дона Вегаля.

Такова довольно искусственная развязка этой многообещающей новеллы.

Шарль-Ноэль Мартен, написавший замечательное предисловие для Полного собрания сочинений Жюля Верна в издательстве «Ранконтр», полагает, что «Мартин Пас» отмечает в творчестве писателя поворот, который, по-моему, уже определился, когда он написал «Первые корабли мексиканского флота» («Драма в Мексике»). Однако верно, что рассказ этот раскрывает одно из основных качеств его дарования; замысел рассказа интересен тем, что автор написал его, просмотрев альбом акварелей перуанского художника Мерино, друга Араго, что особо подчеркивает, по мнению Шарля-Ноэля Мартена, «…живописную сторону жюль-верновской прозы. Жюль Верн, как и Гюго, был как бы ясновидящим — в смысле яркости его воображения — он внутренним взором видел сцены, которые затем описывал с изумительной четкостью, выявляющей у художника его способность наблюдать. Искусство Жюля Верна состоит в значительной море в том, что он сумел заставить десятки миллионов читателей увидеть то, что сам он увидел внутренним взором».

Это мнение полностью совпадает с тем, которое я уже высказывал, в частности по поводу книг «С Земли на Луну» и «Вокруг Луны». Писатель живет в местах, которые описывает. Воображение переносит его туда, и он видит их так отчетливо, что создает у нас впечатление реального присутствия, это и является существеннейшей чертой его творческой манеры. В случае необходимости мы нашли бы подтверждение этого в письмах, где он повторяет по поводу каждой книги, над которой работает:

«Я живу в моем снаряде… Я на широте 80° и при температуре 80 градусов ниже нуля. Простужаюсь просто оттого, что пишу… Я вовсю путешествую под водой… Я весь без остатка в «Черной Индии» и ни о чем другом не думаю… Я в Новой Зеландии…»

Не парадоксально ли, что он сам не замечал, что владеет этим драгоценным даром, и, пренебрегая им, упорно тратил силы на составление опереточных либретто и писание посредственных комедий?

Похоже, он не отдавал себе отчета в том, что обещал ему успешный выход в свет «Мартина Паса», ибо в это время выражает особую удовлетворенность тем, что у него с Иньяром получилась еще одна комическая опера, которую уж наверняка примет Лирический театр. «В этой вещи исключительно веселая музыка и стихи», — полагает он. Действительно, эту комическую оперу «Спутники Маржолены» приняли к постановке в 1853 году.

Пьер Верн, правильно оценив достоинства «Мартина Паса», рекомендовал сыну добиваться академической премии. Предложение это не могло понравиться иначе мыслящему молодому человеку, и он довольно резко отвечает:

«Что же до академической премии — спасибо! Для этого нужно пускаться во всякие интриги, и постоянно получается так, что самые лучшие не становятся лауреатами. А если уж интрига необходима, я найду ей лучшее применение».

Папаша-рифмоплет присовокупил к своим похвалам упрек, от которого мог бы иссякнуть готовый уже брызнуть источник: почему Жюль больше не пишет стихов? «Но я их все время пишу, и в большом количестве, и в настоящий момент целиком поглощен своим «Леонардо да Винчи», — отвечает он.

Эта комедия, «по характеру искренняя и артистичная», в духе пьес Мюссе, которую он в конце концов назовет «Мона Лиза», по-видимому, долгое время занимала его воображение. Тем не менее она никогда не выйдет в свет, хотя и не лишена известного очарования, и я намерен заняться ею ниже, когда речь пойдет о том, в какой мере автор ее был женоненавистником.

 

10 . НАУЧНЫЕ УВЛЕЧЕНИЯ

Ориентация писателя уточняется: путешествия, география, точные науки, вскоре фантастика. «Мастер Захариус» (1854), «Зимовка во льдах» (1855). Опять театр: «Сегодняшние счастливцы», комедия в стихах.

География является, кажется, первой наукой, которую Жюль Верн принялся основательно изучать. Но все взаимосвязано, и нельзя затронуть какой-либо одной дисциплины, не коснувшись другой. Поле зрения его любознательного ума, естественно, расширялось. География не может пренебрегать физической географией и просто физикой, а физика неотделима от математики. Среда, в которой происходило его духовное развитие, благоприятствовала интеллектуальным исканиям. У Араго он соприкасался с разнородными умами — от литераторов до астрономов, не исключая географов и живописцев. У Талекси под знаком музыки встречалось немало выдающихся людей.

Тесная дружба с кузеном Гарсе давала ему возможность ознакомиться с математическими науками. Анри Гарсе родился в Провене в 1815 году и, следовательно, был на тринадцать лет старше Жюля; у него хранились деньги, выдаваемые Пьером Верном, и он вручал студенту отцовский пансион. Преподаватель математики в Лицее Генриха IV и в Политехнической школе, он выпустил в 1853 году «Лекции по космографии», а в 1856 — «Элементы механики». Мы знаем, что юный его кузен заинтересовался этими трудами. Автор их мог добавить к ним любой требуемый комментарий по ходу бесед с двоюродным братом.

День за днем юный Жюль Верн с увлечением совершенствовался в географических познаниях, и благодаря своей замечательной памяти и непосредственному общению с путешественниками, исследователями, географами он и сам стал географом.

Невозможно переоценить его работоспособность. Будучи студентом-юристом, драматургом, секретарем Лирического театра, биржевым маклером или романистом, он трудится и трудится непрерывно. Он соглашается восемь часов в день жертвовать служебным обязанностям, но считает это потерянным временем. Подлинная его работа та, которой он занят у себя дома с пяти часов утра или в Национальной библиотеке, которую он усердно посещает и богатства которой приводят его в восторг…

Мастерство его медленно созревало… Занявшись литературой, он стремился к просвещенности в самых различных областях знания и при этом рисковал без пользы растратить свои усилия, если бы его энциклопедический ум не нашел определенной точки кристаллизации, цели для его деятельности неофита в области точных паук. Накопление всевозможных карточек с записями — Де Амичис насчитал их около двадцати тысяч — оказалось бы совершенно бесполезным, если бы он не нашел способа применить их к делу. Восхищение, которое он испытывал перед достижениями науки, и весьма умеренный интерес к ним общественного мнения привели его к пониманию того, что настало время привлечь всеобщее внимание к миру науки, которой необходимо было содействие самых широких общественных кругов, чтобы идти дальше, вперед, как по пути чисто теоретических исследований, так и по пути их практического применения, единственно интересовавшего толпу.

Сейчас не могло быть и речи о том, чтобы вернуться к идеям Дидро, характерным для его эпохи, — распространению научного сознания через посредство образованной элиты, руководившей обществом в целом. Социальный климат полностью изменился: задачи были теперь более значительными, и в их решении следовало опираться на более широкие общественные слои, что, впрочем, становилось вполне осуществимым, поскольку благодаря успехам в распространении образования количество людей интеллектуальных и параинтеллектуальных заметно возросло. И разве не было уместным появление художника, способного воспеть этот изумительный подвиг людей науки XIX века?

Элемент необычайного в творчестве Эдгара По отозвался мощным эхом в творчестве Жюля Верна. Странная смесь поэзии с дедуктивным размышлением произвела на него сильное впечатление, но если у надменного американского поэта и была какая-то цель, то совершенно иная, чем у Жюля Верна. В его творчестве наука играет второстепенную роль: она лишь способ выразить глубочайшую душевную тревогу поэта. Его рассказы — игра воображения, позволяющая ему вскрывать сложнейшие извивы психологии и реакцию его персонажей перед лицом самых необычных ситуаций. Он увлечен странностями, в области морали его интересует исключительное, но основой вдохновения остается у него высокомерное презрение к американскому обществу и прогрессу.

Концепция эта является полной противоположностью мировоззрению Жюля Верна, который уверен, что человек может обрести самого себя, утверждаясь в реальном и враждебном мире своей деятельностью, а не голым культом таких отвлеченных понятий, как Истина, Красота и даже Прогресс, которые должны как раз выводиться из реального.

Все еще тесно связанный с театром, Жюль Верн тем не менее уделяет значительную часть времени сбору документации, о которой в письмах к родным не упоминается, словно ему совестно признаться, что он занят работой, которую могут счесть бесполезной. Если он был рад успеху «Мартина Паса», то столь же обрадовала его похвала отца по поводу пьесы «Сегодняшние счастливцы», которую он считает комедией нравов, и он упорно защищает другую свою пьесу, по его мнению комедию характеров, — «От Харибды к Сцилле».

Отдадим должное Питру Шевалье, ведь он заказывал Жюлю Верну рассказы и статьи для «Мюзе», тем самым заставляя его не пренебрегать жанром, выявившим такие его дарования, которых сам он, по-видимому, даже не сознавал. 4 марта 1853 года он пишет отцу:

«Закончил вещицу, которую мне очень занятно было писать; в ней ты обнаружишь несколько больше наблюдательности, чего не хватало моим последним произведениям. Следует отдавать себе ясный отчет, что все исходит от той или иной философской идеи и что писатель должен обосновать ее в последовательном развитии своего сюжета. В жизни ведь нет ни одного факта, ни одного происшествия, которое не дало бы пищи для нравственного размышления, — вот что надо иметь в виду и осуществлять на практике».

В 1854 году в «Мюзе» печатается «Мастер Захариус, или Часовщик, погубивший свою душу», новелла, порожденная случаем с испорченными часами, которые на самом деле были «со спуском». Рассказ этот примечателен во многих отношениях: фантастический, как сказка Гофмана, он представляет собой переплетение положительных моральных утверждений, странных фактов, поэтических порывов и размышлений, напоминающих манеру Эдгара По. Тут впервые возникает тема науки, однако лишь для того, чтобы предостеречь от греха гордыни, в который может вовлечь увлечение наукой.

Читавшие этот рассказ вспомнят Захариуса, искусного женевского часовщика, который, изобретя спуск, вообразил, что «раскрыл тайну соединения души с телом», причем первую он уподобляет приводимой в действие пружине, а второе — регулирующему механизму. Бог создал вечность. Захариус благодаря своему изобретению подчинил время и регулярно распределил его беспорядочно бегущие часы. Он не может умереть, так как он упорядочил время, и время должно умереть вместе с ним. Жизнь его связана с жизнью его часовых механизмов, которые портятся один за другим из-за колдовских махинаций странного гнома, имеющего вид стенных часов, его собрата по профессии, занятого регулированием солнечной деятельности! Тщетно дочь Захариуса Жеранда заставляет его пойти к обедне, чтобы замолить свое безбожие, — «одержимый гордыней старик не склоняет головы перед святыми дарами», и часы на старой колокольне останавливаются и не бьют!

Лишь одни часы продолжают идти как ни в чем не бывало: часы замка Андернатт, на которых ежечасно после боя появляется какое-нибудь благочестивое изречение. Теперь жизнь создателя часовых механизмов зависит от хода этих часов, и им овладевает одна мысль: добраться до них и не дать им остановиться.

В разрушенном замке он обнаруживает наконец и часы, и их владельца, которым оказывается гном, часовщик солнца. Захариус торжествует, его гордыня все растет, и он спешит завести часы, чтобы они шли целое столетие. Но, увы! Теперь над циферблатом возникают уже не благочестивые изречения, а богохульства. Жеранда вызывает старика-отшельника, который читает перед часами молитвы-заклинания, имеющие власть изгонять злого духа, но последняя надпись, появляющаяся на часах, гласит: «Кто вознамерится приравнять себя к богу, будет проклят на веки вечные». Тотчас же машина для измерения времени взрывается, пружина ее прыгает по залу, и Захариус гонится за ней, напрасно стараясь поймать ее, крича: «Моя душа! Моя душа!» — и вскоре падает мертвым.

Писатель и позже, воспевая науку, время от времени вкрапливает в свои произведения то размышления, то какой-нибудь эпизод, смысл которых — напомнить нам, что власти человека поставлены пределы. Усилиями своего мышления он может заставить их отступить, но тем не менее они существуют. Следует признать, что в этой своей притче он высказывается довольно резко, и это выдает некий внутренний разлад. Столь восхищающий его научный прогресс сталкивается с его религиозными убеждениями, и он испытывает нечто вроде угрызений совести из-за того, что так высоко ценит человеческое познание. По мере того как он будет преуспевать в изучении точных наук, разлад этот станет менее заметным. Если в двадцать пять лет он страдает, сталкиваясь с гордыней пауки, все выводящей из себя самой, без «восхождения к бесконечному источнику, откуда почерпнуты все изначальные основы», то лишь потому, что недостаточно хорошо осознает значение научных изысканий и живет в эпоху, когда позитивизм и идеализм кажутся совершенно несовместимыми.

Этот странный рассказ представляет собой обвинительный акт не столько против самой науки, сколько против пристрастия, которое она способна вызвать у тех, кто приписывает ей чрезмерные притязания. Не приходится удивляться тому, что эти вновь приобретенные познания получают некий метафизический резонанс. Ведь предельная цель науки — внести некую ясность в спор между человеком и вселенной и облегчить уразумение первопричин. Но считать, что проблема решена, полагать, что мы на самой вершине лестницы, лишь потому, что нам удалось подняться на несколько ступеней, значит отказаться от всякой позитивности. Наука оказалась поистине бездонной бочкой Данаид. Благодушная вера в нее, господствовавшая в конце прошлого века, как-то затухает, и даже современный философский материализм более осторожен, чем его ближайший предок. В общем, можно сказать, что, хотя философские направления по-прежнему существуют, они теперь представляют собой лишь определенные тенденции духовного развития. Догматические утверждения сейчас никого не привлекают. В 1854 году соперничество было куда острее, и урок скромности, преподанный мастеру Захариусу, может быть, был и полезен. Эту стезю и изберет отныне наш повествователь. Драматический конфликт человека, стремящегося властвовать над подавляющими его силами природы, станет для него основной темой, и созданные его воображением литературные сюжеты окажутся вариациями этой темы.

Приближается ежегодное закрытие сезона в Лирическом театре, и «он с горячим нетерпением ждет момента, когда сможет покинуть Лирический театр, который ему осточертел».

Эти выражения свидетельствуют, что его драматургический пыл ослабевает. Действительно, он добавляет, что «больше учится, чем работает», — первый намек на его усилия совершенствоваться в точных науках, в обоснование чего он указывает: «ибо для меня намечаются новые возможности».

Он посылает отцу для ознакомления одноактную пьесу в стихах, сообщает ему о попытках найти себе применение в театрах Одеон и Жимназ, пока Лирический театр закрыт, но не теряет из виду предстоящее появление своего «нового повествования о зимовке среди полярных льдов». В 1851 году, а не в 1854, как полагает большинство исследователей, он побывал в Дюнкерке у своего дяди Огюста Аллот де ла Фюи.

Дюнкерк, «небольшой морской порт, совершенно голландский», по его выражению, запечатлелся в памяти, но в воспоминаниях его преобладают картины Северного моря.

У этих берегов морские волны, мутные от ила и грязи, имеют свинцовый оттенок, приводящий в уныние туристов. Но для его воображения и меланхоличный облик местности, и суровость этого моря — самая подходящая пища. Враждебный человеку морской простор не отталкивает его, а, напротив, рождает в нем некий глубокий отклик. Мечтой уносится он за пределы этого серо-зеленого моря, соприкасающегося с Ледовитым океаном и таинственным панцирем полярных льдов. Само название — Северное — порождает в нем грезы о неизведанном, но влекущем, и это море представляется ему воротами Севера, — Севера, который завладеет им, словно наваждение. Ему по сердцу подернутая печалью нежность туманных пейзажей, и солнце для него — враг, как он впоследствии напишет Этцелю, подвластному, напротив, очарованию лучезарных берегов Средиземноморья. Теперь нам становится попятно, почему он с таким удовольствием проводит время среди грубоватых дюнкеркских рыбаков.

Когда в 1855 году в «Мюзе» появляется «Зимовка во льдах», он добавляет подзаголовок: «История обрученных из Дюнкерка», в котором воскресает воспоминание о кратком пребывании в Дюнкерке в сочетании с мыслями, порожденными созерцанием Северного моря.

Кроткая Жеранда из «Мастера Захариуса», при помощи религии ведущая борьбу с безумием отца, сменяется здесь Марией, столь же кроткой и мужественно борющейся за спасение жениха. Обе героини — женщины нежные и вместе с тем энергичные.

Жан Корнбют передал сыну Луи управление своим бригом «Юный смельчак». Решено было, что по возвращении из рейса Луи женится на своей троюродной сестре Мари. Едва лишь корабль показался на горизонте, как все рыбаки и матросы во главе со священником двинулись на пристань вслед за невестой и ее дядей. Но — горестная неожиданность! Флаг на бриге приспущен — капитан его пропал без вести, когда бриг находился на широте Мальстрима, оказывая помощь другому, терпящему крушение кораблю, и теперь бриг был приведен в порт помощником капитана, Андре Васлингом. Отец тотчас же решает возвращаться на своем бриге к месту, где случилась беда, и Мари удается без его ведома проникнуть на борт, чтобы принять участие в поисках, которые Васлинг считает бесполезными. Поиски затянулись, и «Юный смельчак» вынужден зимовать во льдах. Лишь после ряда событий — между прочим, мятежа части экипажа, подстрекаемого Васлингом, домогающимся руки Мари, — удается обнаружить Корнбюта на ледяном поле. Васлинг погибает, и все кончилось бы благополучно, если бы отважный Корнбют-отец не скончался, изможденный тяготами этой экспедиции.

В этой длинной новелле легко обнаружить темы, которые мы впоследствии найдем в «Детях капитана Гранта» и «Двадцати тысячах лье под водой». Отчетливее всего угадывается в ней набросок значительного произведения — «Приключения капитана Гаттераса».

Из-за необходимости иметь какой-то постоянный заработок Жюль Верн, по-видимому, не может заняться этим жанром, который, однако, ему так удается. Между делом он пишет несколько комедий, которые залеживаются в ящике его стола, и либретто оперы-буфф на музыку Иньяра «Месье Шимпанзе», поставленной на сцене театра Буфф-паризьен в 1857 году, — рукопись ее пока нигде не обнаружена. Кончина Севеста 1 июля 1854 года освободила его от обязанностей секретаря Лирического театра, хотя он был вынужден выполнять их еще в течение целого года. Теперь у него будет возможность работать по своему усмотрению. Не без удивления убеждаемся мы, что в его письмах совершенно не упоминается о каких-либо материалах для «Мюзе». Он советуется с отцом насчет содержания комедии, которая получит название «Одиннадцать дней осады», но поставлена будет лишь несколько лет спустя! Речь об этом пойдет впереди.

В письме от 20 ноября 1855 года он сообщает матери, что «работает весь день… выходя лишь по самой крайней необходимости», что намеревается поставить «Джоконду» под другим названием и «усиленно трудится над комедией в пяти действиях, о которой уже говорил». В письме без даты, адресованном отцу, сообщается, что начались репетиции «Спутников Маржолены» и возобновлена постановка «Жмурок». Что касается комедии в стихах, то она уже закончена, и Дюма-сын готов отнести ее в театр Жимназ.

Эта пятиактная комедия, наверное, не что иное, как «Сегодняшние счастливцы». Более серьезная, чем водевили и пресноватые сценки, которые он писал раньше, она притязает, как он и обещал, на изображение парижского общества. Жюль Верн намерен бичевать его тщеславие и любовь к деньгам.

Финансист по фамилии Монбрэн рассчитывает утроить капитал некой госпожи де Горр, играя на понижение, а затем присвоить себе все барыши этой операции, женившись на Лоранс, дочери своей клиентки. Юный бретонец но имени Пьер пытается помешать этому замыслу и получает вызов на дуэль от банкира, который вдобавок компрометирует девушку, чтобы сделать брак неизбежным. Неожиданная победа наших войск вызывает на бирже подъем ценностей вместо понижения, на которое ставил Монбрэн. «Эх, лучше уж поколотили бы их!» — восклицает банкир, отказывающийся от женитьбы, которая теперь не представляет для него интереса.

Дуэль, однако, происходит. Против всех ожиданий, благородный гнев молодого человека оказывается сильнее, чем искусство опытного бретера, и тот падает мертвым. Можно надеяться, что отмщенная девица, чье сердце теперь заколебалось, выйдет замуж за кузена, который сможет наконец признаться ей в любви.

Комедия эта высмеивает на протяжении пяти актов общество прожигателей жизни, марионеток и лицемеров, и мы выслушиваем целые тирады, направленные против спекулянтов, тщеславия и пустоты большого света, равнодушия театральной критики и публики «генеральных репетиций». Пятое действие воспринимается как трагедия.

Интрига успешно развивается, и вообще в пьесе ощущается определенное мастерство. Чувствуешь, что со временем, избавившись от своей юношеской наивности, автор мог бы и преуспеть, но что он все же не имел бы того успеха, который обеспечил ему другой избранный им в конце концов литературный жанр.

 

11. ОДИННАДЦАТЫЙ ХОЛОСТЯК

Жюль Верн принимает участие в «обедах одиннадцати холостяков», что не мешает ему подумывать о женитьбе. Однако, несмотря на пережитые разочарования, он не помышляет о браке по расчету.

«Зимовка во льдах», вышедшая в свет в 1855 году, написана была в 1854. 31 марта того же года Жюль сообщил матери о закрытии театра, «что позволит ему значительно продвинуть свои дела».

Из письма от 31 мая 1854 года нам известно, что театр закрылся лишь в конце мая, а из письма от 17 мая, что Жюль закончил произведение объемом около двух томов на сюжет, заказанный «Мюзе». О чем идет речь? Нет сомнения, что имеется в виду «Зимовка во льдах», повесть достаточно длинная.

Кошелек его тем не менее почти пуст, и, чтобы переехать на улицу Бонн-Нувель, 18, «на тот самый 6 этаж, откуда он, двадцатипятилетний, созерцает чудеса бульваров», ему приходится, как мы уже говорили, взять в долг у отца 60 франков.

Не потому ли, что он чувствует, как «старость клонит вниз его седую голову», и что он уже «близок к тому моменту, когда у порядочного человека появляется брюшко и он слышит, как трещит по всем швам его сшитая в дни юности одежда, не потому ли он прощается со всеми отроческими иллюзиями» (так он, во всяком случае, уверяет) и с некоторой завистью наблюдает, как друзья его женятся?

Неужто он один из «одиннадцати холостяков» так и останется неженатым? Между тем на фотоснимке того времени он выглядит очень привлекательным. Только что он принес, как видно из письма к матери от декабря 1855 года, «величайшую жертву на алтарь медицины». Речь идет о попытке излечиться от невралгии лицевого нерва. «Я сбрил всю бороду, — пишет он, — чтобы основательней растирать челюсть. Я ужасающе похож на Матильду…»

В декабре 1855 года он отвечает матери: «Ты говоришь, что желаешь мне того, о чем я сам хорошо знаю. Уж не супругу ли нежную? Право, я бы не отказался». Сообщив о женитьбе своего приятеля доктора Виктора Мари на дочери г-на Пелуза, члена Института и директора Монетного двора, он констатирует: «Для него это великолепная партия» — и добавляет: «Не вижу, почему бы мне не подцепить в парижском свете супругу, богатую девицу, которая, скажем, сбилась с предначертанного пути или была бы готова с него сбиться… ну и все тут!»

Хотя по привычке он все маскирует шуткой, чувствуется, что на самом деле он серьезно подумывает о подруге жизни. В искусственной атмосфере парижской среды, высмеянной им в «Сегодняшних счастливцах», он начинает ощущать мучительное одиночество, расплачиваясь за свободу, которая так манила его сначала. Потерявшись в этом мире, чуждом подлинной человечности, полном равнодушных людей, он чувствует, как в нем поднимается жажда нежности. К тому же завоевание Парижа, о котором мечтают все юные провинциалы, пришлось оплачивать немалыми разочарованиями. Жил он очень бедно, и с течением времени стесненность в средствах становилась ему все тягостней. Он болел, и теперь его здоровье не блестяще. Каким облегчением было бы для него присутствие женщины. Позже он напишет: «Вдвоем нищету как-то легче переносить».

Я не сомневаюсь, что первая любовь к Каролине еще долго жила в сердце Жюля Верна, неудачность ее нанесла ему настоящую рану, ибо еще через пять или шесть лет он с горечью произносил имя Каролины. Расхохоталась ли юная ветреница, как говорит одна из ее приятельниц, или усмехнулась, как пишет другая? Возможно, но я опасаюсь, что в данном случае речь идет лишь о той или иной манере выражаться: ее отказа было вполне достаточно, чтобы глубоко огорчить отвергнутого поклонника. Существенно лишь то, что он так и не забыл ее.

Он пытается забыться в работе. Мать его убеждена — и это вполне естественно, — что женитьба была бы для него лучшим лекарством. Но в ответ на все ее предложения он только отшучивается. Не знаю, действительно ли он отпустил приписываемую ему шутку о «мадемуазель Элоизе, девице до отказа заряженной темпераментом, которого я поджигать не собираюсь», но сомневаюсь, что она была адресована отцу этой особы, который просил контрамарки на спектакль. По всей вероятности, тут произошло смешение двух разных случаев. Секретарь Лирического театра действительно послал би?еты в ложу отцу Нинет Шегийом: он пишет об этом матери в письме от 21 июня 1855 года, шутливо добавляя: «А он, неблагодарный, не предложил мне руки своей дочери… Как будто я не в состоянии, не хуже любого другого, составить счастье этой юной и богатой наследницы».

Неудача с Лоранс Жанмар в 1854 году из-за шутки, послужившей, впрочем, лишь поводом, не была сколько-нибудь чувствительной — ведь девушка эта уже решила вступить в другой брак, оказавшийся, кстати сказать, несчастливым. То, что нантские семейства не очень-то высоко ставили молодого драматурга, его, конечно, обижало, но провалы матримониальных планов, которые строила его собственная семья, были ему совершенно безразличны.

На жизненные события и обстоятельства каждый реагирует в зависимости от особенностей своего психического склада и душевного состояния, порожденного первыми реакциями, оставляющими свой отпечаток. Маленький Жюль проявил себя с самого начала как ребенок с богатым воображением, увлекающийся играми и верховодящий в них (письмо одного преподавателя, приводимое госпожой А. де ла Фюи в ее книге, гл. III). Он был весельчак и даже насмешник. Шутки его были в духе времени, когда допускалась грубость, но запрещалось распутство. Современные красотки состроили бы гримасу на то, что вызывало громкий смех в пятидесятых годах прошлого века. Вкус к вольной шутке сохранился у него на всю жизнь. Письма его к родственникам напичканы такого рода балагурством.

У меня вызывает сомнение, будто на «обедах одиннадцати холостяков» он произносил «в высшей степени сальные стишки», как утверждает его нантский биограф, которая, пользуясь, может быть, отдаленными воспоминаниями жителей Нанта, осталась под впечатлением, что молодой человек являлся для своих чопорных сограждан скандальной личностью! Разве город его детства не нашел, что такая невинная комедия, как «Сломанные соломинки», была вызовом приличиям?

Письмо Тома Мезоннэва от 25 сентября 1925 года вносит ясность в это дело.

«Шарль Мезоннэв был другом детства Жюля Верна, и в течение всей жизни они не порывали друг с другом. Именно Жюль Верн устроил в Амьене брак моих отца и матери. Жюль Верн был компаньоном моего отца у Эггли, и благодаря моему отцу Жюль Верн, который отнюдь не был дельцом, прекратил свою биржевую деятельность. Что касается «одиннадцати холостяков», отец мне о них рассказывал, но никогда не говорил, что Жюль Верн распевал там нескромные песенки. Впрочем, это было бы совершенно несвойственно его характеру: он был насмешлив, но не легкомыслен».

Это суждение близкого друга слишком явно подтверждает и высказывание моих родителей, чтобы я не принимал всерьез «литературные забавы», приписываемые писателю. Если даже я сомневаюсь в подлинности непристойной поэмы, изданной Паскалем Пиа, то не из-за шуточек, которые в ней содержатся, а из-за манеры выражения. Предполагаемый автор достаточно склонен был к вольной шутке, но при его складе ума они звучали бы менее грубо.

Разочарование, испытанное им, когда Каролина отвергла его предложенную от чистого сердца любовь, он пережил очень тяжело. Враждебности к ней он не сохранил, но сделал некоторые выводы, которые повлияли на его душевный склад. Нежность, которую он к ней испытывал, ему пришлось упрятать в самые глубины своего «я». Для борьбы со своим горем он применил оружие, данное ему природой, — юмор. Он снизил эмоциональный тон этой внутренней драмы, высмеивая себя самого и сведя с пьедестала женщину, созданную его воображением. Он поддался очарованию девушки, благосклонно принимавшей страстное чувство, которого сама она не разделяла. Быть может, он, сдерживаемый чрезмерной скромностью, открылся ей слишком поздно? Вполне естественная робость не позволила ему стать смелее и распознать подлинные чувства, которые девушка могла к нему испытывать. Она не предала его, ибо ничего не обещала, но он почувствовал себя преданным, потому что верил, что она любит его так, как он себя в том убедил. Отныне он стал скептиком в отношении ценности женских чувств, принизил их больше, чем следовало, и, обобщив этот свой опыт, решил, что женщины — притворщицы и не достойны любви.

Брак по нантской моде тех времен давал ему вполне веские основания сомневаться в искренности девственниц, ведомых к алтарю. Условности играли в этом деле значительную роль, что вполне понятно, однако неприемлемо для страстного сердца. Главным в таких браках была их разумность. Лишь одна девушка, оказавшаяся способной пренебречь всем этим, могла бы ему подойти — Лоранс, вышедшая наперекор стихиям за того, кого полюбила. К сожалению, когда они познакомились, сердца и той и другого были уже заняты: сердце Лоранс — человеком, за которого она решила выйти, сердце Жюля — воспоминаниями о Каролине.

Мать не переставала требовать, чтобы он женился во что бы то ни стало, и он уже свыкся с мыслью о браке по расчету, который по крайней мере положил бы конец его безденежью и одиночеству. «Я женюсь на женщине, которую ты мне найдешь, женюсь с закрытыми глазами и открытым кошельком», — пишет он ей.

Горький цинизм его шутки слишком груб, чтобы в него можно было верить. Женитьба — что ж, он против нее уже в принципе не возражает, а его друзья доказали ему, что такой конец нормален для «одиннадцати холостяков». Он немного завидует им, однако никак не в состоянии серьезно отнестись к этому важному делу. Для него брак пока еще только «похороны холостяцкой жизни», и, присутствуя на свадьбе своего друга Мари, он «глубоко взбудоражен видом этой похоронной процессии», взбудоражен, то есть охвачен приступом «безудержного хохота, который и сейчас еще не прошел», — добавляет он.

Эта свадьба дала ему повод повеселиться: «Никак не могу вообразить себя главным лицом в подобной церемонии. Я нахожу ее в высшей степени комичной. А между тем…» Здесь оборванная фраза выдает ее автора: отныне его шутки — только бахвальство!

Этот молодой человек не способен вступить в брак по расчету. Вообразить себя участником своей собственной свадьбы он мог бы, лишь допустив, что случилось нечто с его головой, ибо нечто случилось и с его сердцем. Пути провидения неисповедимы — всем это известно, — они погружают нас в магму непредвиденных обстоятельств и, как гений Максвелла, ведут к единственному окошечку, за которым видится наша судьба.

 

12. ЛЮБОВЬ И ФИНАНСЫ

Встреча в Амьене с молодой вдовой Онориной де Виан. Чтобы обеспечить себе более регулярный заработок, Жюль Верн устремляется в финансовый мир и поступает на службу к одному парижскому биржевому маклеру. Он женится на Онорине в 1857 году.

8 мая 1856 года путь, ниспосланный Жюлю Верну провидением, оказался путем железнодорожным, которым он отправился в Амьен, где приятель его Леларж должен был вступить в брак с мадемуазель Эме де Виан. Быть может, подумает кто-нибудь, он едет в Амьен с намерением воспользоваться случаем и отыскать там невесту? Это не представляется вероятным, но одно несомненно: он уже готов к тому, чтобы лезть в эту петлю!

8 мая 1856 года он только извещает родных: «В понедельник я еду в Амьен. В этот день мой друг Леларж женится на мадемуазель Эме де Виан».

Из следующего письма (к матери) видно, что в этом, надо сказать, довольно унылом в то время городе, он обрел капуанские наслаждения:

«Я еще в Амьене, где милое гостеприимство семьи де Виан обязало меня задержаться дольше, чем я предполагал».

Надо признать, что обязательство это он принял на себя весьма охотно!

Доверчиво ступил он на землю пикардийского города, не подозревая, что здесь готовится капкан холостяку, считавшему себя неуязвимым. В этом провинциальном окружении не было ничего, что могло бы восхитить его и породить в нем чувство какой бы то ни было неполноценности, лежащее в основе робости. Напротив, он появляется здесь в ореоле столичного жителя. В Нанте — он свой, там его судят, мерят общей меркой, там он чувствует себя пленником ложного стыда, то есть собственных предрассудков. В новой для него амьенской среде он гораздо свободнее, ибо здесь он чужой.

Де Вианы — люди непритязательные, и все они радуются семейному торжеству. Жюль Верн сразу же заразился этим расположением духа, в сущности вполне соответствующим его натуре. Он из тех, кто в карман за словом не лезет, и потому всем приятен. Де Вианы отлично подготовили свое празднество, как это принято в провинции: и в Нанте, и особенно в обожающей гурманство Пикардии. Заразительная, жаркая атмосфера банкетов склоняет его к доброжелательности.

И вот в этой-то праздничной атмосфере возникает перед ним милый полузабытый силуэт! Красивая, даже очень и очень красивая, элегантная, веселая! Каролина всего-навсего переменила имя — теперь ее зовут Онорина! Это сестра сегодняшней невесты — юная вдова. Вдова? Ну и что же! У нее двое детей? Подумаешь!

Онорина очаровывает его, как в свое время Каролина, и по тем же причинам, в которых он себе не сознается. Как не подчеркнуть того обстоятельства, что обе женщины очень сходны по характеру? Каролина была красива, Онорина по меньшей мере не хуже. Каролина смеялась, смеется и Онорина. Госпожа де ла Фюи называет Каролину — может быть, несколько поспешно — юной сумасбродкой. Она могла бы сказать то же самое об Онорине. Скажем, что обе они были очень женственны и легкомысленны, однако это вовсе не исключало в них других качеств, более серьезных, как это доказала жизнь.

Можно поэтому считать, что Каролина и Онорина соответствовали тому типу женщин, к которому был чувствителен Жюль Верн. Как говорил Вилье де Лиль-Адан, каждый мужчина ищет в реальности идеальное женское существо, плод его воображения. Однако он видит лишь внешний его облик, не имея возможности овладеть сущностью, заключенной в некую оболочку. Какое же открытие, восхищающее или же разочаровывающее, суждено будет сделать ему с течением времени?

Согласно методу, который ему так хорошо удавался, он в нескольких строчках сделает первый набросок намеченного им плана:

«Семья де Виан, в которую вступает Огюст, очаровательна, она состоит из юной, очень любезной вдовушки, сестры невесты, по-видимому весьма счастливой, и молодого человека моих лет, биржевого маклера в Амьене, который зарабатывает кучу денег и является милейшим парнем, какого только видел свет.

Отец — старый военный в отставке, но он куда лучше, чем обычно бывают эти отставные вояки, а мать — женщина недюжинного ума».

Софи, возможно, будет удивлена: не привыкла она к тому, чтобы ее сын расточал похвалы целому семейству! Такое вступление позволит ему признаться, что в Амьене ему понравился не только вкус хваленого паштета из утки!

«Твоя естественная проницательность подскажет тебе, что за всем этим что-то кроется! Да, признаюсь, что влюблен в двадцатишестилетнюю вдовушку! Ах, почему у нее двое детей! Мне не везет. Вечно мне что-нибудь препятствует. Она вдовствует уже месяцев семь или восемь».

Подготовив таким образом почву, он пишет отцу: «Ну вот, возвратился я из Амьена… Женитьба Огюста и новая семья, в которую он входит, вызвали у меня самый живой интерес… В этой семье де Виан имеется брат невесты, моих лет, милейший на свете парень. Он вступил в компанию с одним из своих друзей, чтобы работать посредником между владельцами ценных бумаг… и парижскими маклерами… Вдобавок его компаньон и он сам внесли сотню тысяч франков, чтобы получить место биржевого маклера в Париже. Отличное положение для молодого человека, к тому же — безо всякого риска. То, чем он занимается в Амьене, с еще большим успехом можно делать в Париже в менее широких размерах… Г-н де Виан весьма и весьма вхож в этот мир финансистов и маклеров. Он легко мог бы помочь кому-либо из своих друзей войти в маклерское дело в Париже даже за незначительную сумму… Так вот, дорогой папа, я хотел бы знать, можешь ли ты в случае необходимости внести пай в дело столь же официальное, как контора присяжного поверенного или нотариуса. Мне необходимо изменить образ жизни, ибо нельзя же все время существовать в таком шатком положении, как я. Целый год я без заработка; того, что вы можете мне давать, хватает при теперешней дороговизне лишь наполовину, я просто нуждаюсь».

Пьер, наверно, подпрыгнул на месте, узнав об этой повой причуде. Да, сынок этот действительно «с сюрпризами». Отец, человек в высшей степени серьезный, юрист, разочаровывается все сильнее и сильнее. Как? После того как он отказался быть его преемником в деле, чтобы посвятить себя литературе, и написал несколько легких, поверхностных комедий, отверг предложение руководить крупным театром, — он теперь, видите ли, желает попытать счастья в мире финансов! А ведь этот мир еще более опасен, чем литературный, в особенности для него, столь неподготовленного и неспособного к деловой жизни! Раз уж он литератор, пусть им и остается!

Однако в данный момент Жюль обладает одним качеством — настойчивостью. На отцовские аргументы он отвечает другими, умело придавая им убедительность и рассчитывая, что в конце концов отец уступит, просто от усталости. На удар он отвечает ударом в письме от 24 мая 1856 года: «…Я вижу, что, с одной стороны, ты охотно готов помочь мне создать положение, но с другой — считаешь меня парнем, неспособным к трезвому размышлению, увлекающимся каждой новой идеей, подчиняющимся прихоти своих фантазий и пожелавшим заниматься делами по обмену из любви к переменам.

Я вовсе не собираюсь бросать начатого дела. И менее всего намерен отказываться от литературной деятельности. В этом искусстве я обрел самого себя и никогда его не оставлю… Я твердо решил не писать больше водевилей и других мелких пьес. Мое честолюбие ограничивается теперь одной задачей: писать по одной значительной, то есть основательно сделанной комедии в год.

…Но мне нужно положение, такое, которое позволит представиться людям, даже не признающим литераторов».

Заканчивает он аргументом, неопровержимым и единственно возможным для него:

«Впрочем, я воспользуюсь первым же представившимся случаем, чтобы жениться. Мне осточертела холостяцкая жизнь, она меня уже тяготит. В этом со мной согласны все мои друзья… Может быть, тебе это покажется смешным, но у меня есть потребность в счастье — ни больше, ни меньше. Так вот, если положение маклера, которое позволит мне по-прежнему жить в Париже, сможет многое устроить…»

Если говорить прямо, это значит: хочу жениться на двадцатишестилетней вдове с ее двумя детьми, и она согласна, но «ее очаровательная семья» с полным основанием считает, что голодающий литератор не дает достаточных гарантий. Если же не менее очаровательному парню, де Виану-сыну, удалось бы добиться для меня приличного положения, «отставной вояка» был бы счастлив заполучить столь «симпатичного зятя».

Есть все основания полагать, что Жюля пленила эта хорошенькая женщина, чей смех так напоминал ему Каролину, и что она была тотчас очарована красивым молодым человеком и его искрящимся остроумием. Она не сомневается, что он будет весьма приятным мужем. Все окружено самыми счастливыми предзнаменованиями. Остается одно: убедить Пьера рискнуть небольшой суммой денег для дела, которого он не одобряет.

Невинная фраза в письме от июня 1856 года подготовит его к этому.

«Сегодня же я пишу в Амьен, чтобы там активно занялись неким полезным делом, которое будет тебе изложено; и я был бы ужасно рад, если бы ты по этому вопросу приехал в Париж. Ты говоришь, что несколько опасаешься этого господина де Виана. Что ж, это понятно — ты его не знаешь; к тому же речь идет не о том, чтобы вступать в деловые отношения с ним, ведь он живет в Амьене, а разговор идет о Париже. И вообще бесполезно абстрактно обсуждать несуществующее дело. Когда что-то подходящее найдется, видно будет, что оно даст.

Не перестаю повторять тебе, дорогой отец, что и речи нет об игре на бирже…»

Пьер не сразу поддается на уговоры и предлагает удовлетвориться местом под началом какого-нибудь биржевого маклера. Но поскольку он обсуждает это дело, «коготок уже увяз…», и сын этим тотчас же воспользовался.

«Признаюсь, что хочу иметь положение приличное и солидное, ибо скажу тебе со всей прямотой — одиночество меня тяготит. Между тем в сердце у меня отчаянная пустота. Это доказывает, что я сейчас уже в таком возрасте, когда человеку нужен союз с кем-то, прочная связь. Так пусть же она будет по крайней мере законной… Пока я буду оставаться сверхштатным кандидатом в писатели, отцы и матери станут отворачиваться от меня, и причем с полным основанием…»

Почувствовав, что отец уже свыкся с мыслью видеть сына завсегдатаем биржи, Жюль уточняет свои планы:

«Я виделся с господином де Вианом. он настроен наилучшим образом и очень активно занимается моим делом. Оно могло быть завершено уже неделю назад, но он хочет, чтобы при этом условия были для меня наиболее благоприятные».

Его дело! Эти слова уже сами по себе создают для него некое существование, и ему остается только описать его:

«Один из его друзей, человек весьма положительный, договаривается сейчас о должности биржевого маклера. Речь идет о том, чтобы оплатить 40%, что составляет 50000 франков. Внеся эту сумму, я становлюсь пайщиком и работаю или в конторе фирмы, или самостоятельно. Господин де Виан предпочитает — во всех отношениях — этот последний вариант, так как в маклерской конторе, по его мнению, нет должности, которая подошла бы мне или была бы достаточно доходной. Ты видишь, дорогой отец, что речь идет о кругленькой сумме 50000 франков».

Затем следует перечисление волшебных результатов, которые даст эта комбинация.

«Дорогой отец», по-видимому, не очень убежден всей этой диалектикой, ибо в письме от 10 сентября 1856 года сын его с притворным удивлением пишет: «…Видимо, письма мои не очень вразумительны, раз ты приписываешь мне идеи, которых у меня вовсе нет. «Ты, значит, намерен играть», — пишешь ты. Да нисколько же, нисколько!…»

Однако, если Вернов не убедили до конца все эти доводы, они все же вынуждены признать, что сын их твердо решил жениться на юной вдовице.

Брак, на который согласились обе семьи, был окончательно решен, ибо в письме от 22 ноября 1856 года мы читаем:

«Я с тобой совершенно согласен, столовое серебро не сувенир. Поэтому возвращаюсь к серьгам… Это ведь и первый подарок. А что думает мама? Поднеся столовое серебро, я ведь вроде как делаю подарок самому себе».

Пьер капитулировал, и Жюль на этот раз опять поступит по-своему. Что же до Софи, то она написала такое сердечное письмо, что «…его читали, перечитывали, целовали, оно доставило радость всем и будет сохранено в архивах королевства». Мирный пикардийский городок, несмотря на то что там навалило снегу на целый фут, заработает на его любовном пыле.

«Сегодня я покидаю этот милый мне город, где меня задержали. Не думаю, чтобы наша свадьба состоялась до 15 января. Этого требуют приличия особого порядка: надо проявить деликатность по отношению к семье Морель в интересах детей. И мне кажется, что они хотят завершить этот год в трауре… Муж скончался в июле 1855 года, но приличие все же требует своего. Что касается подарков, то они будут очень скромными. Я поднес очень красивое ожерелье — золото и яшма, серег и брильянтов покупать не буду. У нее самой прекрасные брильянты, и мы сделаем для них новую оправу. Платья нового тоже не нужно, у нее их вполне достаточно! Может быть, муфту. Что касается кашемировой шали, то об этом еще подумаем: ничего не решено, а у нее уже есть длинная французская шаль и еще квадратная. Может быть, из ее брильянтов мы сделаем браслет…»

Онорина, наверное, состроила гримасу. Что и говорить — этот посредственный литератор и биржевой подмастерье не очень-то завидная партия. Но, по-видимому, использование того, что, вероятно, было трофеями ее союза с покойным Морелем, не поколебало ее оптимизма. Она охотно соглашается на подобные планы, даже, пожалуй, подсказывает их: все это участь молодых и небогатых супружеских пар. Она благодушно одобрила простоту этой свадебной церемонии, справленной кое-как 10 января 1857 года. Гражданская регистрация имела место в мэрии 3 городского округа, религиозный обряд — в церкви Сент-Эжен. Простота эта, отдававшая богемой, венчание наспех, может быть, и не были ей по вкусу, но она не выказала никакого неудовольствия. Признаюсь, что я нахожу это очень милым, и то, что моя бабка, смеясь, согласилась на полунищенскую жизнь, так мало соответствовавшую ее мечтаниям, мне бесконечно нравится.

Зато Пьер и Софи шокированы! Они ведь буржуа, притом провинциальные, им, наверно, трудно было это понять. Трапеза a la Beranger во второразрядном ресторане их огорчила. Конечно, они могут только сожалеть о том, что обстоятельства не дали возможности подражать роскошным пирам, сопровождавшим свадьбу Эме. Несколько друзей, приглашенных Жюлем, очень скоро внесли веселье в этот свадебный пир, и без того оживленный остроумием жениха и серебристым смехом невесты.

К Пьеру возвращается доброе расположение духа, и за десертом он уже в состоянии прочитать стихи, написанные им по традиции к семейному торжеству, и тем самым включить это событие в цепь семейных свадеб. Его небольшая поэма заканчивалась такими словами:

Четвертой дочери моей Скажу: приди же поскорей В наш тесный круг, и знай, что сидя Среди своих, у очага, Ты нам близка и дорога. Мы в тесноте, да не в обиде.