только он мог бы меня спасти, решил я, вспоминая подробности падения; ну, может быть, еще – милосердие Божие, подумал я со страхом, поняв, что заблудился. Вот так за несколько часов я уже дважды переживал приближение смерти и в совершенно противоположных обстоятельствах. Но тогда я еще не знал, что на следующий день мне придется приобрести еще один, третий, смертельный опыт – также не похожий на предыдущие. Словно бы так было нужно, чтобы я, выживший, продолжал подвергаться тем же испытаниям, какие выпали на долю моих товарищей, но не знал, чем они закончились, и был лишен воспоминаний об этом, а следовательно, и искупления моей вины.
С тех пор я часто раздумывал о странностях случая: о своем трижды чудесном спасении и о жестокой гибели моих товарищей, ставших пленниками этой горы. Я не мог отделаться от неуместной мысли: как знать, если мое спасение было таким удивительным чудом, возможно, их агония оказалась такой же невероятной; и наоборот, если их смерть была случайной, тогда мое спасение тоже можно считать случайностью. Но, вероятно, все дело в том, что мы придавали слишком много значения тому, что было просто грудой камней.
У меня пропало желание покорять горы, я больше не хотел стать сильнее горы, мне не нужна была победа. Неожиданно я понял, каким безумием была наша попытка завоевания этой вершины, и потому она была обречена на провал: масштаб задачи превосходил наши силы. Конечно, человек способен превзойти себе подобных, он может покорять людей, горы и даже «законы природы». И я уверен, что однажды, когда-нибудь, вслед за следами Германа на вершине Сертог появятся другие следы. Но на самом деле все наши достижения, бесчисленные слепые усилия, тысячи жертв борьба, в которой жизнь человеческая ничего не стоит, так похожи на суету мурашей в муравейнике… Каждый пытается чего-то достичь, и потом в случае удачи – только удачи – победителей назовут гениями, героями, великими людьми, а огромное большинство, все остальные муравьи, останутся побежденными и будут забыты. Но первый муравей – тот, кто после тысячи безуспешных попыток преодолеет все препятствия и заберется на травинку, – только этот безумец получит имя гения или героя.
Нас же гора победила. Чтобы выжить, я должен найти другой путь: принять свою уязвимость, признать хрупкость человеческой жизни и отказаться от героических подвигов – ловушки, приведшей нас к катастрофе. Я доверился горе, принеся ей в дар себя – единственную жертву, которая была в моем распоряжении. Я надвинул на голову капюшон своей куртки и погрузился в ожидание.
Несмотря на нелепость такого чувства – смешно, в самом деле, у наделять гору душой, – мне до сих пор хочется верить, что она отблагодарила меня за мой дар и спасла мне жизнь. Буря внезапно улеглась, снежная круговерть прекратилась, туман рассеялся: палатка была рядом, в двух-трех метрах.
К утру ветер стих. Я покинул второй лагерь, взяв с собой только самое необходимое. Я подозревал, что там, наверху, положение было, наверное, еще хуже, если только можно представить себе худшую ситуацию. Но я ничего не мог сделать, мне оставалось только одно – бегство. Остаться здесь значило бы съесть припасы, которые пригодятся им, чтобы выжить, если им, по счастью, удастся сюда спуститься.
По склонам горы со всех сторон в пугающей тишине неслышно стекали потоки снега. Гора жила – безгласная, но живая. Я поднял глаза к отрогу: отсюда нельзя было разглядеть ребро Шу-Флер; ниже я тоже не заметил ни одного следа. В любом случае они не могли спускаться сегодня, им надо было выждать, пока не подмерзнет и не уплотнится снег.
Когда я собрался уходить, было уже поздно. У меня не было шансов добраться до базового лагеря в одиночку – но что мне было делать? – я должен попытаться.
С первых шагов я понял, насколько безнадежно мое положение – рельеф Лабиринта изменился, склоны завалило снегом. Я проваливался по пояс и продвигался чрезвычайно медленно. Сигнальные флажки замело бурей, засыпало сугробами. Я пробирался наугад, ежесекундно опасаясь свалиться в скрытую под снегом бездну. Я не достиг еще середины Лабиринта, как путь мне преградила широкая трещина, над которой висел хрупкий снежный мост. Единственным решением было попробовать перейти по нему или снова подняться наверх и постараться поискать другую дорогу, но на это у меня не хватало сил.
Едва я шагнул на мост, как снежный свод расступился и поглотил меня с головой. Все исчезло, меня обступило белое ничто – чистая округлость провала, едва заметное вращение пространства, зацепка в пустоте. Меня окружали бесконечные, немного выгнутые стены – тишина, умиротворение, покой. Дул ветер, поднимая снежную пыль, занося следы, стирая легкий изъян совершенной дуги, заметая ее последний разрыв; но не было никого, кто стал бы на это смотреть, – никто этого не увидел, никто никогда этого не видел. Никто. Здесь никогда никого не было. Ледник – пуст, никто никогда не приходил сюда. Там, вверху, незнакомые миру склоны Сертог, как обычно, сотрясал гул лавин. Там, вверху, среди зубцов сераков вилась невидимая дорожка, следы которой быстро заметал милосердный снег.
Меня принял уступ, припорошенный мягким снегом, поглотившим шум падения.
Я знал, что погиб, и тем не менее испытывал к этой трещине, куда я упал, какое-то нежное чувство, почти любовь. Я был внутри горы, вероятно, я умирал, но я привык к смерти – как солдаты, которые, как говорят, становятся совершенно равнодушны к жестокостям войны. Достаточно было не двигаться, стоило только замереть, чтобы гора навсегда поглотила меня, а затем – выплюнула мои останки, перемешав их с камнями морен. Странная мысль пришла мне в голову: если бы не голод, жажда и холод (но я вовсе не чувствовал холода), которые неизбежно приведут меня к смерти, я мог бы прекрасно и очень долго жить здесь, мне было хорошо в этой трещине, мне нравилось ощущение неспешного течения мыслей, чувств, медлительности действий. Дома, в Париже, мне раз или два удавалось поймать тот удивительный образ мыслей, когда человек пребывает в полусне – в тот самый миг, когда он засыпает или еще не проснулся, – то, что психологи называют гипнотической галлюцинацией; сейчас мой ум находился в таком же состоянии, и я мог пользоваться всеми преимуществами этого положения, которые я, как мне казалось, отлично понимал.
В этом призрачном мире снег, заполнявший расселину, был таким рыхлым и невесомым, что я мог двигать руками так же легко, как в воздухе, – у меня остались одни только чувства; я был духом, чистым разумом, а тело исчезло.
Сколько времени прошло так, в забытьи? Пытаясь впоследствии установить, сколько дней я провел на дне трещины, я решил, что оставался там сорок восемь часов. Конечно, это кажется невероятным, если только не предположить, что я впал в какое-то – неизвестное медицине – подобие зимней спячки. Но как бы долго ни длилось это странное состояние, в конце концов я вышел из оцепенения. Рука, медленно взбивая снег, случайно наткнулась на ледоруб, взятый мной во втором лагере; это было воспоминание о забытом мире, и удивление от находки меня разбудило – это было первое сильное чувство в невозмутимой, бесстрастной вселенной, в которую я погрузился. Я наконец проснулся, моя неподвижность кончилась: надо было действовать.
Без ледоруба мне никогда не удалось бы оттуда выбраться. Правая стена казалась не совсем отвесной, по этому наклону можно было попробовать подняться на верхний край трещины. Не знаю, откуда у меня взялись силы вырубить здесь ступени, но я высекал их, останавливался и снова брался за работу много часов. Была ночь, светила полная луна, Это позволяло мне не слишком мерзнуть.
Едва выбравшись наружу, я тут же продолжил спуск – словно лунатик, который ничего не боится, – уверенный, что со мной уже ничего не случится.
В базовом лагере наш связной, предоставленный самому себе вот уже вторую неделю и не знающий, ждать ли ему еще или уже пора уходить, завидев меня, встретил мое появление как приход Спасителя. Я поспешил отослать его в монастырь и попытался заняться своим лечением. Однако сначала ему пришлось помочь мне с обмороженными ногами: надо было сдирать омертвевшую кожу вокруг твердых, черных, холодных как лед ногтей.
Но это меня уже не трогало, так как, пока мы занимались моими ногтями (во время этой процедуры я думал сначала только о том, как спасти свои ноги), на меня обрушилась очевидность случившегося несчастья: я больше не сомневался, что никогда не увижу никого из моих спутников, которые навсегда остались на этой горе. Они стали ее пленниками по моей вине. И все же острее всего я чувствовал облегчение: не от того, что остался в живых, а потому что там, на вершине, по-прежнему сияла девственно чистая, не покорившаяся человеку «Золота Крыша». Что до неразрывно связанного с ней запаха высоты, бессмысленно говорить, что я никогда больше его не чувствовал.
На следующий день, захватив из монастыря носильщиков и носилки, ко мне пришел Поль. Остальное – как я вернулся в Европу и прочее – не имеет значения. Просто жить дальше: таким для меня отныне будет…