должно быть, решил Мершан, подумал Уго. Он застрял на вершине и не мог спуститься вниз по обледенелому ребру.
И тогда он проложил себе другой путь, выйдя к затерянной долине – не зная, куда идет и не в силах предупредить друзей, что ждать его бесполезно. И те попали в ловушку, волей-неволей им пришлось возвращаться назад, и на обратном пути они погибли – один за другим; в то время как Мершан нашел неизвестную долину – и выжил. В состоянии полного физического истощения, в каком он тогда находился, сухой сыр, молоко яков и цампа, которыми кормили его крестьяне, показались ему манной небесной. Потом они проводили его по проложенной паломниками тропе до самого перевала и пещеры… Когда он добрался до базового лагеря, там никого не было. Как и кому он мог рассказать такую историю?
Разумеется, это казалось невозможным. И однако, сколько подобных сказок мы слышали, но все они так похожи на миф… Шангри-Ла и прочие глупости. Возможно, тайный источник всех этих басен и впрямь скрыт там, наверху?
Конечно же, нет. Ростки подобных историй, как прекрасно известно Уго, всходят на другой почве, и дело тут не в горах. В сущности, это – проблема аэрологии: гора порождает легенду, а любая яркая история вдохновляет воображение и стремится подняться вверх, как шарики горячего воздуха: горячий воздух магически взмывает ввысь, увлекая за собой тех, кто у кого есть крылья – так летают птицы и планеры, – и точно так же взмывает ввысь легенда и летит – в мечту.
И чем больше тот, кто ее рассказывает, желает удержаться на земле, чем ближе он к истине, чем выразительнее его история – тем он быстрее взлетит, поднятый невидимым вихрем, к тому, чего не может знать никто; или разобьется о камни…
Несомненно, так оно и есть. Но Уго знает себя. Он хочет взойти на вершину. Чтобы подняться туда, чтобы иметь силы подняться туда, надо, чтобы она сохраняла свое притяжение. Когда вершина покорена, притяжение исчезает. Вот почему он предпочитает думать, что Мершан не прошел по «золотому жандарму», что он был вынужден спускаться иначе. Уго тоже необходимо вдохновение. Быть может, истина совсем в другом.
Но ему необходимо также понять, в чем эта истина. Это – трудно, он слишком мало знает, элементы головоломки не складываются, и надо учитывать иррациональное. Например – его собственное поведение.
И потом, ему тяжело влезть в шкуру этих незнакомых людей, о которых ему ничего не известно, кроме нескольких строчек, посвященных им в энциклопедических статьях по альпинизму: две даты, род занятий, утомительное перечисление их восхождений. Клаус жил только ради гор; фон Бах умер слишком юным; и только один загадочный Даштейн с его странными увлечениями – он был крупнейшим коллекционером произведений не менее странного автора, сэра Ричарда Бартона, – выпадает из этой обыденности. Что до проводников – это всего лишь слуги, думает Уго, который сам работал проводником. Профессия сильно изменилась с годами.
Кем были клиенты Уго? Богачи-промышленники, готовые отвалить целое состояние за прогулку в горах в компании с героем. Это они были к его услугам. Он ими командовал. По вечерам, в приюте, Уго угощал их каким-нибудь эпизодом из своей жизни, полной захватывающих приключений. В понедельник они возвращались в свои кабинеты – обновленные и готовые к новым битвам с людьми, с которыми они вели себя так же твердо, как Уго – с горами. Но разве их не принуждают к этому обстоятельства? Разве другие не поступают так же? Их поведение – совершенно нормально, так же, как поведение Эйхмана в его время.
Есть ли у них выбор?
История всегда предоставляет выбор. Но историю Сертог им не понять.
Вот почему, думает Уго, эта история останется неизвестной.
Решение пришло к нему сразу, само собой, это же так очевидно.
Не стоит прятать от самого себя предположение о том, что Мершан, вероятно, мог взойти на вершину. Нет, наоборот: Мершан расставил ему ловушку – ну что ж, он сам бросится туда. И пусть свершится его судьба!
И даже если он найдет способ вырваться из западни, это произойдет не так, как предвидел старик. Но возможно, Мершан ничего не предвидел; на самом деле это он, Уго, воссоздает его личность, придумывает себе подходящий образ, Мершана – точно так же, как он создал себе подходящий образ Сертог – удобный, идущий ему как перчатка.
Уго перебирает рюкзак. Он пойдет на вершину, но это будет не завтра. Сначала он должен кое-что сделать. Но прежде ему надо удалить Карима.
Только Карим, несмотря на все свои достоинства, немного ленив. Уго с большим трудом удается убедить его проверить, не пробовала ли экспедиция 1913 года подняться по другому рукаву ледника: ему, Кариму, придется пойти взглянуть, нет ли там следов их лагеря. А Уго должен отдохнуть перед финальным штурмом.
Весь вечер Карим угрюмо спорит и упрямо возражает ему, но на рассвете он все же отправляется в путь.
Выждав немного, Уго тоже уходит. Он берет с собой древний ледоруб с длинной деревянной рукоятью – старше тех, какими пользовались тогда, когда еще вырубали в снегу ступени. Это было вечность – двадцать лет – тому назад. Уго всегда брал его с собою как талисман – старый французский ледоруб «Шарле-Мозер», модель «Супер-Контамин» шестьдесят четвертого года, с рукоятью из дерева гикори. Ему нравится форма, вес, безупречное равновесие этого инструмента – образец почти непогрешимого совершенства и, как следствие, так всегда и бывает, именно в этот момент ставшего абсолютно бесполезным. Неожиданно у него мелькнула странная мысль: а разве с жизнью человека Или, скажем, с произведением искусства не происходит того же.
Включая его собственную жизнь. Сертог, самое славное, лучшее его восхождение – да, бесполезно, бессмысленно. Как говаривал Старый Учитель: никто не понимает, как необходимы ненужные вещи.
Уго поднимается по удобному пологому склону до Гугрла и входит в пещеру. Кладет рюкзак, зажигает сигарету. У него впереди несколько часов, спешить некуда. Он берет ледоруб и понемногу вырубает изо льда тело Клауса. Потом сталкивает его к обрыву – в пустоту; тело скатывается в Гругл и исчезает в провале. Уго спускается вниз.
На такое он даже и не надеялся. Конечно, трещина – открыта, но ему действительно повезло, что тело упало прямо в нее. Иначе ему пришлось бы тянуть его по снегу до края первой расселины. Карим по возвращении мог бы сильно удивиться, взглянув в бинокль и заметив на снегу какие-то странные полосы.
По дороге Уго высматривает следы Им Хофа и Абпланалпа, но, разумеется, ничего не находит: все поглотил ледник.
Карим возвращается к вечеру. Он ничего не обнаружил. Уго лежит нагишом, завернувшись в свой пуховой спальник и делая вид, что так и провел целый день – far niente.
– Ах так? Ничего? Тем хуже.
И Карим, знающий, что завтра Уго отправится покорять вершину, готовит ему ужин: суп, сублимированная курица, рис, компот; и – глоток калифорнийского вина.
Он устроился лагерем, поставив палатку в Каре. Погода прекрасная. Уго смотрит на звезды и никак не может принять решение. Он колеблется: стоит ли идти по Большому кулуару прямо сейчас? Тень его вырисовывается так ясно: он сможет быстро подняться по этим надежным снежникам. И потом, так ему не придется встречаться взглядом с мертвыми глазами Итаза и Даштейна. Но он знает, что должен встретиться с ними – лицом к лицу.
Внезапно гора вздрагивает от прокатившегося по ней глухого ворчания. Гул постепенно успокаивается и затихает на дне Кара, придушенный огромным облаком снежной пыли – сначала невидимым, но взошедшая вскоре луна освещает его крутящийся снежный вихрь.
Приближается снег, но Уго прекрасно акклиматизировался: выйдя в ночь, он, вероятно, сможет добраться до вершины и спуститься обратно всего за один день.
Мы давно уже не в 1913-м. Техника альпинизма, а следовательно, и скорость шагнули далеко вперед.
Он все-таки возьмет с собой необходимый минимум: легкий спальник, чехол от палатки, штуки три ледовых крюков, сорок метров веревки, обогреватель, две-три шоколадные плитки. Но фотоаппарат, которым он запечатлевает свои одинокие подвиги, и титановые тиски, закрепляющие его корпус на ручке ледоруба, он оставит здесь.
На перевале он гасит налобный фонарик. Света для работы ему хватит, зато он не увидит их мертвые синие лица. Тем лучше. Одного за другим он сбрасывает оба тела вниз и смотрит, как они исчезают в темноте, потом прислушивается к тихому шороху, с которым они катятся по снегу.
Очередная метель окончательно погребет под собой следы экспедиции 1913 года – все они будут стерты.
А когда ледник Сертог отрыгнет остатки костей и плоти, никто уже не сможет понять, зачем приходили сюда эти люди, что за таинственное безумие заставило их погибнуть. К тому времени сама страсть альпинизма давно превратится в загадку.
Затем он двинулся дальше, продолжая подъем тысячу раз повторенными, отшлифованными до автоматизма движениями, – это было не так уж сложно.
Боль пришла потом – выше, когда он добрался до ребра, ведущего на вершину. Он пошел медленнее. Все-таки он слишком быстро поднимался, теперь это чувствуется. Каждый шаг дается с трудом, он вырывает одну ногу, вторую – снег слишком глубокий, и ноги в нем вязнут.
Вершина пока еще слишком далекая для него цель, она – вне досягаемости: невозможна, немыслима. Ему сейчас нужны менее абстрактные цели.
За этим гребнем он увидит другой склон. Затерянную страну. Какая идиотская мысль!
Вплоть до XVI века на европейских картах отмечали положение Земного Рая, Paradisus terrestris, – совсем недалеко от того места, где я сейчас нахожусь. Енох и Илия проживали в этом раю в ожидании Воскресения. Где-то неподалеку отсюда отшельничал святой Макарий. Современники Маркса, абсолютно трезвомыслящие ученые, еще надеялись отыскать это место в здешних горах. Так почему же Шамбала кажется более нелепой?
Разве Жак Бако не занимался поисками легендарной страны Непемако?
Вот сейчас, еще шаг – и он увидит его, другой склон горы – обратную сторону.
Гребень!
Снежник впереди изгибается, похоже, гора передумала. Склон здесь образует складку и рушится вниз, в синий туман, за которым по-прежнему скрыта затерянная страна. Он оказывается в точке, где ничего нет – ни подъемов, ни спусков, тут ничего не происходит. Нет, не в точке, это – линия. Уго идет вверх, но его вселенная – горизонтальна.
Позже на картах с изображением Гималаев появится новая фантазия: озеро Чамэ, откуда якобы брали начало все великие реки Азии. Грандиозные горы, лежащие дальше к югу, именовались Иммаус, Мустаг, Дхаулагир, Лангур или Ногракот. А тайна истоков и их происхождения раскрылась не там, а ближе к северу или, скорее, к северо-востоку.
Впрочем, теперь с каждым пройденным шагом склон делается все более пологим. Каждый шаг дается ему все с меньшим трудом.
Но впадина слишком велика, и пройти ему придется больше. С каждым шагом он идет все тише. Он надеется, что скоро все изменится; но ожидаемые им изменения с каждым шагом становятся все более медленными и менее заметными; все более завершенными и – одновременно – менее ощутимыми.
И однако, с каждым шагом глазу открываются чуть более широкие горизонты. Он уже может охватить взглядом небо – все небо целиком, граница видимости проходит ниже: по линии, пересекающей его вселенную и соединяющую небо и землю; в реальности этой линии не существует; она – плод его воображения, обман взгляда. Линия, не имеющая цвета, или нет, линия, у которой два цвета: белый – цвет снега, и синий – цвет неба.
Он не может охватить их одним взглядом: снег – слишком белый, небо – слишком синее. Они не принадлежат одному и тому же миру, и однако, эта необъяснимая линия сливает их воедино. Если бы ее не было, мир бы немедленно рухнул. И все же – контраст слишком велик, невозможно видеть ее на самом деле.
С каждым шагом небесный простор распахивается все шире. И вскоре зрение его помутилось: мир поплыл, закачался. Впереди вдруг возникла белая, пока еще нематериальная точка: далекая вершина, смутная сияющая пирамида, которая служит ему ориентиром. Она вынырнула из белого в синеву, до нее – всего несколько метров.
Что это – Карпо Лхари? Чангтанканг? Джицу Панчен? Только карты могут это сказать.
С каждым шагом у Уго рождается все более сильное предчувствие: вот сейчас наконец он поймет, увидит – и эту вершину, и все остальное.
Гигантская долина, гигантский ледник спокойно течет на север. Сразу за ним линия горы ломается надвое: на узкий карниз и отвесный невидимый скат, уходящий в неизвестность.
Наконец-то он видит все. Тысячи вершин тянутся вдаль, насколько хватает глаз.
«Я мог разом ухватить все их сочетания, связи, структуру, и один-единственный взгляд рассеял все сомнения, которые не могли бы разрешить годы упорного труда». (Орас-Бенедикт де Соссюр на вершине Монблана, 1787.)
Океан гор…
И Уго – их властелин. Его легкие раздуваются, наполняясь запахом высоты.
Потом он оборачивается к востоку.
Ребро движется дальше, продолжая свой медленный труд – огромное, причудливое, извилистое, – останавливается там и тут, задерживаясь то у скального плеча, то у какого-нибудь «жандарма» – и так до самой вершины, пока еще невидимой и, однако, уже такой близкой.
За «золотым жандармом» скрыта она – вершина Сертог.
Это так просто. Достаточно только пройти по ребру – как по дороге. Ребро вверху расширяется. Надо всего лишь подняться и все время оставаться на самой верхней точке, на той точке – серии точек, линии, – где больше ничего нет. Это действительно очень просто, назвать это подвигом может только шутник или глупец; теперь достаточно думать лишь о том, чтобы продолжать усилия; разумеется, продолжать, само собой, чрезвычайно трудно и тягостно, но эта трудность ничего не значит, потому что не продолжать было бы еще более сложно.
Он идет вперед как акробат по канату. И только одна-единственная нематериальная точка удерживает его в этом мире. Самая высшая точка – а существует ли она в действительности? Может быть, это только граница? Но – между чем и чем?
(И еще – эта боль. И непреклонная воля, которая нужна, чтобы совершить следующий шаг.)
Ничего другого больше не существует. У него ничего больше нет. Только одна эта точка, уходящая в бесконечность.
Он снимает рюкзак, отыскивает в его кармане шоколадку.
Пытается откусить шоколад: бесполезно. Он совершенно заледенел.
Шоколад – твердый и прочный как сталь. При минус 15 вполне можно было бы прокладывать рельсы, сооружать мосты, воздвигнуть Эйфелеву башню из шоколада.
Я съем его на вершине. Он кладет шоколад во внутренний карман куртки, надеясь, что там плитка согреется.
Не беда; но только вот случайностей не бывает.
Боль, напряжение кажутся ему просто гудящей назойливой мухой, которая жужжит себе где-то вдалеке – почти дружески. Во всяком случае – хоть какое-то общество.
И однако, он абсолютно невозмутим и спокоен.
Ему на ум пришли вдруг два старых слова: упоение и атараксия. У него достаточно времени, чтобы поразмышлять над ними, и он говорит себе, что эти слова – «упоение» и «атараксия» – совершенно не подходят к его состоянию. Он безуспешно старается подыскать им точное определение, уже. не понимая, почему его это так занимает.
Это похоже на полный разлад между телом и разумом; так, словно бы разум уже отделился от тела, и это тело уже не имеет значения, даже несмотря на то, что его стало так трудно заставить идти вперед.
Единственное, что сейчас имеет значение, – это откровение, наступление которого он предчувствует, не догадываясь о его природе.
Он – не христианин. Он никогда не верил ни в каких богов. Шамбала вызывает на его лице ту же улыбку, что и Рай. Или ад, разумеется.
Уго идет вверх. Ему ничего не нужно: он больше не думает ни о своей жизни, ни о будущем, ни о вершине. У него больше нет никаких желаний. Стоит ему пожелать чего бы то ни было, и он немедленно захочет спуститься, чтобы достичь желаемого. Если он пожелает во что бы то ни стало достичь вершины, разве он станет стремиться к этому ничто, которое и есть вершина?
Тем не менее он останавливается. Усталость. Тело его больше не в состоянии бороться с ветром, который он наконец заметил, хотя тот сопровождал его, как только он вышел на гребень; еще он почувствовал, что нос у него почти отморожен, несмотря на то, что он кутал его шарфом. Он с силой растирает нос.
А склон перед ним все также непреклонно тянется вверх; и вершина по-прежнему скрыта. Но там, на высоком желтом «жандарме», сияет на солнце удивительно яркая золотая полоска.
Уго садится на снег, потом – откидывается на спину; капюшон куртки служит ему подушкой и чудесно защищает от ветра.
Лежать так – и ничего не видеть; ничего, кроме неба, которое кажется ему почти черным.
Он лежит на склоне ногами вниз.
Он грезит, ему чудится, будто его уносит в снежный океан, в котором он тонет; тело его медленно погружается вниз, и вот он уже не может нащупать дна. Но снег не душит его, напротив: убаюкивает, почти опьяняет. Теперь ему кажется, что снег отказывается держать его на поверхности, что он пройдет по нему, только если отправится к вершине; только она – его спасение: последний маяк, спасательный круг для потерпевшего кораблекрушение.
Ему смутно припомнился Гельдерлин: «Можно упасть в вышину, как падают в пропасть». Да, Скарданелли, ты прав, но все гораздо сложнее. И ты почувствовал это, потому что продолжил так – впрочем, это было раньше, хотя это не важно:
На ум ему приходят другие беспорядочные строки. Его обступают воспоминания о прочитанном; тогда поэт жил у столяра Грубера и писал стихи о «Временах года» – весна, осень, лето, зима, – подписывая их: «Со смирением, Скарданелли».
От этих стихов веет странным потусторонним покоем, таким далеким от человека и всего человеческого, – таким же нечеловеческим покоем, каким одаряет высота. «AUTOMN WINTERLIVER» – эти слова начертаны на фронтоне королевского дворца в Катманду – будто удивительный, невероятный призыв опередившего свое время безумного поэта… Иногда к стареющему писателю заходят люди, стремящиеся проникнуть в тайну его безумия. По их просьбе Гельдерлин сочиняет стихи; посетитель может выбрать тему. За безукоризненной, несколько нарочитой вежливостью по-прежнему прячется Скарданелли, и некоторые из его гостей подозревают, что за этой невидимой стеной, по ту ее сторону, он свершил свой путь и его судьба исполнилась.
Хорошо сказано, Скарданелли: там, в вышине, по-прежнему сияет золотая скала. Прожилки золотистой слюды. А за ними почти сразу – резким диссонансом – выступает известняк, поднятый со дна старого континента. Его страты и образуют эти фронтальные складки – черты Лица; оно тоже высится прямо на границе – точно в точке соединения Индии с Азией. Я стою тут, на точке их встречи: Индия медленно течет там внизу, под Тибетом, постепенно приподнимая Гималаи.
Альфред Вегенер, создатель теории тектоники плит, умер в Гренландии, возвращаясь со станции Эйсмит, зимой 1930 года. Слияние миров: здесь, на ледяной вершине Сертог, тут – встреча Тибета и Индии. Центр мира, центр ледников.
Вегенер первым измерил толщину айсберга. В месте его смерти толщина льда достигает километра. А его дочь, Лотта, вышла замуж за Генриха Геррера, покорителя Эйгерванда, друга далай-ламы.
Гора Кервин – чуждый Европе обломок Африки, унесенный оттуда и выброшенный на европейский берег гигантским приливом альпийских волн. Да, гора – это всегда чуждость.
Уго неосознанно повторил определение Мершана…
Уго застыл в неподвижности, он погружается в снег, растапливаемый теплом его тела, несмотря на страшный дурманящий голову мороз. Непрекращающиеся порывы ветра мало-помалу заметают его снегом. Снег давит на него все тяжелее и тяжелее, но в то же время защищает от холода. Сейчас его тело – еще тяжелее снега, оно – горячее, и он тонет в снегу. Он плывет вниз, неспешно сползая со склона вместе со старым снегом, который тихо течет к подножию. Медленный водоворот, геологическое погружение – но это течение, должно быть, начинается с вершины.
В 1893 году профессор Янсен устроил наблюдательный пункт на вершине Монблана. Он поставил его выше и площадки Валло, и той, что основала лично королева Маргерита на вершине Монте-Розы, – там, где Анджело Моссо производил свои важнейшие наблюдения и изучал воздействие высоты.
Двадцатью годами ранее Янсен изобрел фотографический затвор, с помощью которого 8 декабря 1874 года мог каждые семьдесят секунд делать снимки прохождения Венеры перед Солнцем. Но он был низким человеком.
Облака к западу начали розоветь. Вечерело, и ветер задувал сильнее.
Уго попытался расстегнуть куртку и достать из кармана фляжку, которую спрятал туда от холода. О шоколаде он уже и не думал.
Старый профессор Янсен, будучи уже глубоко больным человеком, поднимался на волокуше, которую затаскивали наверх двадцать проводников. Его сопровождал Жозеф Тераз, фотограф из Шамони. Сам Густав Эйфель, начертивший ему планы этой площадки, лично предупреждал его, что этот наблюдательный пункт поглотят снега: невозможно закрепиться на скале, покрытой слишком толстым ледяным панцирем. Но Янсен заупрямился. Он был сварливым и властным человеком, кем угодно, кроме того, кого любят.
Как и я.
Уго закрывает глаза.
Так оно и случилось: через несколько лет лаборатория накренилась и утонула во льдах. Иногда ее куски еще находят на леднике Боссон вместе с обломками вертолета, которому не удалось спасти Венсандона и Генри в 1956 году, и индийского самолета, Malabar Princess, разбившегося на гребне Босс шесть лет тому назад.
Меня ждет та же судьба, если я не сдвинусь с места.
Он тяжело поднимается – и снова бредет наверх. Еще ничего не сделано: перед ним все так же тянется бесконечно длинный гребень.
Ребро: мир прост. Один шаг, потом еще один. Он уже не чувствует своих ног. Шаг, другой, и вот уже он решительно печатает след по нескончаемой нити ребра, двигаясь с отвратительным скрипом – похожим на шуршание разворачиваемой синтетической упаковки. Пройдет всего несколько часов, и следы его заметут снег и ветер: от них ничего не останется. Но в согласии со старой репликой Аристотеля, из-за которой так долго ломали копья легионы средневековых теологов, ничто не сможет отменить того факта, что они здесь были. В самом деле: всемогущ ли Бог, если Он не может изменить однажды свершенного? Если не может сделать так, чтобы дважды два было пять? Что бы ни случилось, Бог не может сделать так, будто меня здесь не было.
Или все-таки может?
Мысль мелькнула и уплыла куда-то – за дальние горы. Каждый раз, переводя дыхание, он останавливается и, сгорбившись, опирается на ледоруб, искоса поглядывая из-под руки назад.
Вид цепочки неровных следов дает ему силы идти дальше; чтобы продолжать, ему нужно все время, раз за разом, оглядываться на свои следы – на эту нереальную линию, бегущую по грани двух миров: грубой яви и того неизведанного, где возможно все; на эту нематериальную, неподвижную, невероятно тонкую линию, которая бежит к вершине. Спуститься, оставить ее, отказаться? Об этом не может быть и речи. Это невозможно не только технически, но просто потому, что разум его уже не принимает другого выхода: иначе все его усилия, усилия всех альпинистов бывших и будущих, и всех тех, кто однажды поверил, что их усилия имели какую-то значимость, и даже сама его жизнь – все это потеряет смысл. Теперь он сражается не за успех, теперь это просто попытка выжить и сохранить цель, которая сама по себе, несомненно, нелепа; но бросить все сейчас, после всего, что он уже преодолел, было бы не менее абсурдно.
Всего на одно мгновение, ровно на один миг, его посетило подозрение, что эта неспособность отказаться и есть подлинная причина смерти. Продолжать во что бы то ни стало – разве это не менее нелепо?
Шаг, еще шаг. Далекие горы – мертвы, в них нет жизни, они – сама суть небытия. Может быть, из-за этого люди населяют их таинственными созданиями и богами? Единственное, что имеет значение, – этот гребень, засыпанный рыхлым снегом и обрамленный непрочными карнизами, на которых воет ветер. Здесь давно не видно ничего живого. Уго опустошен: тело его не чувствует боли, мозг не способен размышлять. Весь мир сведен к одному стремлению: продолжать усилия.
К счастью, что-то изменилось. Что-то возникло там, за «Золотой Крышей». На вершине едва заметного гребня над синей стеной обрисовался белый купол. Естественно – нигде никакого блеска. Все это сказки монахов.
Восторг придает ему сил.
«На горных высотах, где воздух чист и прозрачен, все испытывают одно и то же чувство, хотя и не всегда могут объяснить его, – здесь дышится привольнее; тело становится как бы легче, мысль яснее; страсти не так жгучи, желания спокойнее. Размышления принимают значительный и возвышенный характер под стать величественному пейзажу и порождают блаженную умиротворенность, свободную от всего злого, всего чувственного. Как будто, поднимаясь над человеческим жильем, оставляешь все низменные побуждения; душа, приближаясь к эфирным высотам, заимствует у них долю первозданной чистоты».
(Жан-Жак Руссо «Новая Элоиза», часть первая, письмо XXIII.)
Уго знает это место наизусть.
Он продолжает идти, почти забыв о себе, отрешенно.
Теперь ему придется обогнуть этот «жандарм» – золотую скалу. Она прочерчена странной косой трещинкой в форме креста, который разрезает ее надвое; верхний блок смещен, и кажется, что его неумело воздвиг какой-то циклопический архитектор. Разумеется, ни следа никакой, пусть даже самой малой пещерки. Встать ногами на эту блестящую на солнце скалу, вытянуть крючья, пересечь ее по снегу, не опираясь на лед, который лежит под снегом. Опасно. Снег может внезапно съехать. К счастью, перечеркнувшая скалу трещина может дать опору рукам. Он не решается коснуться верхней части: она кажется очень неустойчивой, несмотря на свой немалый вес и лед, который, вполне вероятно, должен был бы спаять ее с основанием.
Во всяком случае, ничего похожего на храм он тут не видит. Кроме одного: если этот блок пошатнется, для него наступит конец света.
Уго дотрагивается до скалы голой рукой, проводит пальцами по странной серой выбоине; вынимает из кармана блестящий камешек, подаренный ему Мершаном. Талисман подходит идеально.
Камень подходит – да, как прекрасно сработанная деталь: ключ вошел в замок.
В одно застывшее, вечно длящееся мгновение мир разломился пополам. Словно бы перед ним внезапно открылось другое измерение – no ту сторону.
По ту сторону «жандарма»: небольшое ущелье и – неожиданный сюрприз.
Наконец-то вершина: будто огромное увеличительное стекло сфокусировало всю красоту мира в этой точке.
Видение, экстаз, «Золотая Крыша», Шамбала.
Радость, радость, радость, слезы радости.
Бесконечно пологий, бесконечно удобный склон спускается к востоку. Долина Хартунг Шу тонет в тумане, сквозь который выплывают пятна небывалого зрелища – дивная картина фантасмагорического мира: замки, поля, фруктовые сады золотых яблок, молочные и медовые реки…
Все это – только грезы. А наяву – лишь холод и ветер.
Над его головой разматывается над пропастью спираль легко проходимого снежного карниза – ничего не значащего, простенького и безымянного.
Откровение – вот оно: откровения не существует.
«Бога, вы их не увидите».
«Сертог – это просто куча камней».
Разумеется. Ни один паломник никогда не поднимался сюда.
Прямо перед Уго – ребро: равнодушный гребень спокойно и плавно ведет к вершине. Осталось всего лишь с десяток метров, дело десяти минут.
Но это невозможно. Недостижимо. Навсегда.
Все самое главное – только там, внизу: вся мощь мира, вся музыка Земли, все звезды небес. Гора – владычица четырех элементов, становой хребет земли, – она своей волей разделяет страны и речные бассейны, она повелевает ветрами и управляет вечным танцем смены времен года, она распоряжается дождями и грозами.
И однако… Какое странное, удивительное чувство! Словно бы кто-то подал ему знак – но перечеркнутый, незаконченный, а может быть, не завершенный или пока не проявленный, еще нерожденный. Ему трудно определить это ощущение. Словно бы дверь, захлопнувшаяся в тот самый миг, когда он думал, что она вот-вот откроется; дверь, захлопнувшаяся именно потому, что он ждал, что она откроется, – и вот она закрылась и оставила его стоять перед глухой стеной: обездоленного, упустившего свое время.
Уго смотрит наверх.
То, что он видит вверху – невыразимо: там нет ничего – и однако, он так и не достиг вершины. Она – в другом мире, мире, который никогда не будет принадлежать ему, в бесповоротно испорченном, искаженном мире, куда можно войти только по этому, сейчас невидимому гребню. Да, эта вершина – в ином мире.
«Того хотят – там, где исполнить властны то, что хотят»: да, но что случится с этим божественным всемогуществом, если это «там» сузится до размеров бесконечно малой величины – превратиться в ничто?
Но на высоте семи тысяч метров сама эта мысль сужается до бессмысленно ничтожной точки.
Вершина – там, и там ничего нет. Там, где те, что «исполнить властны», не могут ничего. Вершина недостижима – навсегда.
Потому что нельзя добиться никакой, даже самой страстно желанной цели, когда цели больше нет.
Этот мучительный разрыв, эту рану чувствуют все, даже атеисты. В спорте, в науке, в промышленности – везде за напыщенными речами прячется неистовый гнев, боль разрыва, все та же очевидность, все тот же невыразимый пробел, скрытые за жалкой мишурой пустых слов…
Вернуться назад. Спуститься, жить, несмотря ни на что, пусть даже в этой вечной тревоге и неуверенности. До конца оставаться человеком, далеким от мыслей о бегстве.
Отказ от отказа.
Да, Уго спускается.
Вершина принадлежит одному Мершану. И богам, разумеется.
Но только, похоже, проход под «Золотой Крышей» в этом направлении совершенно невозможен. Внезапно Уго перестал узнавать свою гору: кажется, все вдруг изменилось. Скальная трещина заполнена льдом, пальцам не за что уцепиться, и рыхлый снег скользит под его ногами. Лезвия льда под ним – тонкие, хрупкие, ломкие. Острия его «кошек» могут легко разбить лед, и тогда – падение: вниз, на самое дно Кара.
Уго нечем подстраховаться. Почему он не взял с собой длинные клинья? От этих его крючьев – никакого толку. На миг он задумался, не оставить ли ему здесь ледоруб. Но тот – слишком короток и с изогнутой ручкой, разве он выдержит вес его тела на этом мягком снегу, даже если вонзить его по самый край. И потом – он ему нужен.
Как это он сюда поднялся? Впрочем, подъем, конечно, всегда проще. Но сейчас ключ от загадки потерян.
Да, а камень Мершана? Уго трудно думать – сказывается высота.
Возможно, он слишком сильно устал? Нет, это – другое. Это похоже на старое обещание, данное человеком в отношении того, последним хранителем чего он неожиданно оказался, – слово, действенное до той поры, пока мир, вчера еще бывший порядком, не обратится вдруг в полный хаос.
Ему никогда не вернуться назад этим путем.
Волей-неволей при спуске придется выбрать другой, более пологий склон. Иную сторону. Путь туда – к призрачному Раю. К вечному Востоку, чей запах хранит неизменным только одна высота.