Встречи, которых не было

Забелин Игорь Михайлович

Были Охотского моря

 

 

Море

Первое мое знакомство с Охотским морем состоялось в 1946 году. Я возвращался с Чукотки во Владивосток. В бухте Провидения мне посчастливилось сразу попасть на грузовое судно «Брянск» и занять сравнительно удобное место в огромном твиндеке — верхнем отсеке трюма, до отказа заполненном демобилизованными солдатами и вербованными рабочими, задержавшимися в Арктике на пять-шесть лет из-за войны и теперь возвращавшимися домой. По узкой и длинной бухте Провидения мы вышли в Берингово море, миновали Командорские острова и подошли к Петропавловску-Камчатскому. Удивительно радостно это — приближаться к земле после того, как в течение долгого времени вокруг судна не размыкалось кольцо морского горизонта. Мы стояли на палубе, смотрели на гористые берега и жадно вдыхали ветер, насыщенный пьянящим запахом зелени и сырой земли.

В Петропавловске нас перегрузили с «Брянска» на «Днепрострой» — судно старое и, к сожалению, менее удобное: в тесном полутемном твиндеке набилось столько пассажиров, что, как принято говорить, яблоку негде было упасть. Этот «Днепрострой» и доставил нас из Петропавловска к Курильским островам, тысячекилометровая гряда которых отделяет Охотское море от Тихого океана.

Подошли мы к островам ночью; капитан в темноте не рискнул приблизиться к скалистому берегу — судно легло в дрейф на почтительном расстоянии от него. Утром «Днепрострой» вошел в пролив между островами Парамушир и Шумшу и встал на рейде у города Северо-Курильска. По радио нам объявили, что на борт «Днепростроя» будет взято еще шестьсот пассажиров, и потребовали, чтобы мы потеснились. Это очень смахивало на шутку — потесниться!.. И все-таки эти шестьсот человек каким-то чудом разместились в переполненных твиндеках.

Пока шла погрузка, я с любопытством осматривал острова — и большой гористый Парамушир, заросший кедрачом и ольховником, и маленький холмистый Шумшу. Минул год, как закончилась война, но следы ее еще виднелись повсюду. Японцы неплохо укрепили остров. Шумшу, ближе других расположенный к Камчатке. Даже с борта судна удавалось рассмотреть траншеи, дзоты, открытые ангары подземного аэродрома; на берегу валялись разбитые самолеты, машины.

Но жизнь уже давно успела войти в новую колею: Северо-Курильск стал районным центром Сахалинской области. На берегу работали рыбные заводы, по проливу шныряли катера, шхуны, кавасаки; в море, несмотря на прохладную погоду, купались. По чистеньким улицам Северо-Курильска катали в колясках детей, на спортплощадках играли в волейбол, баскетбол, но больше всего хлопот, конечно, было у портовых работников: навигация на Охотском море была в полном разгаре.

А потом Парамушир и Шумшу остались позади. «Днепрострой» прошел мимо огромного, увенчанного снегами вулкана Алаид, поднимающегося прямо со дна моря, и кольцо горизонта вновь сомкнулось вокруг судна.

Высокие волны гуляли по Охотскому морю, и наша стальная махина покачивалась, иной раз зарываясь носом в воду. Часто опускались густые и плотные, как вата, туманы; тогда «Днепрострой» замедлял ход и тревожно гудел, предупреждая встречные суда: на транспортах в то время, еще не стояли локаторы. Руки, лицо, одежда — все было влажным и липким от постоянной сырости, не хотелось ни к чему прикасаться. Палуба пустовала: холод загонял пассажиров в темные и тесные твиндеки… А волны шли и шли. Они появлялись из тумана, лениво покачиваясь, проходили перед форштевнем и снова исчезали в тумане…

Таким и запомнилось мне Охотское море — холодным, туманным, промозглым, суровым и неспокойным, хотя ни один настоящий шторм не захватил нас в пути, ни разу хлопья сырого снега не упали на палубу. Быть может, чуть-чуть «виновато» в этом Японское море, встретившее нас прекрасной погодой; ясное, зеленое, пронизанное солнцем, оно так отличалось от хмурого Охотского!

Я расстался с Охотским морем без всякого сожаления, совершенно не подозревая, что мне еще предстоит побывать на нем, что я увлекусь его историей и полюблю его неуютные берега, полюблю весь этот действительно суровый, но по-своему привлекательный и очень любопытный край и потом еще долгие годы буду возвращаться туда, правда уже мысленно, в своих научных работах, статьях, очерках, рассказах, повестях.

На следующий год я вновь попал на Охотское море. На Дальнем Востоке в ту пору работала Курило-Сахалинская экспедиция Академии наук СССР, имевшая несколько отрядов, в том числе Охотский, в который я был зачислен лаборантом-гидробиологом.

К некоторым событиям, связанным с деятельностью этой экспедиции, мы еще вернемся, но сейчас мне припоминаются заключительные дни…

К тому времени мы уже успели побывать почти всюду на северо-западном побережье Охотского моря, сделали несколько морских разрезов, взяли множество станций в открытом море, искали — иногда успешно, чаще безуспешно — промысловые скопления жирующей сельди.

В этот день на море была обычная мертвая зыбь. Крупные, правильной формы волны методично раскачивали наш сейнер, казавшийся привязанным к длинным тяжелым сетям, сброшенным в воду. Изломанная линия черных просмоленных бочат, державших сеть на плаву, уходила далеко в сторону от сейнера; отдельные звенья ее самостоятельно качались на волнах, то взлетая вверх, то проваливаясь вниз, так что невозможно было увидеть все бочата сразу.

Мы уже несколько часов лежали в дрейфе, и сильная боковая качка начинала утомлять. Сейнер раскачало так, что он черпал бортами. В штормовые шпигаты при каждом наклоне с громким хлюпаньем влетали, растекаясь по палубе, фонтаны воды. Хорошо, еще, что не было ветра, — полный штиль стоял с раннего утра.

Я лежал в кубрике и читал, когда меня вызвал на палубу начальник рейса Аюшин.

— Пора брать станцию, — сказал он. — А то скоро сети начнут вытаскивать.

За два с лишним месяца, проведенных в водах Охотского моря, я убедился, что мое прошлогоднее впечатление о нем нуждается в уточнении или, вернее, в дополнении. Нет, далеко не всегда в летнюю пору Охотское море сурово и туманно. Пусть реже, чем на Черном море, но случаются и здесь погожие тихие дни, когда солнце припекает по-летнему, а море приобретает несвойственную ему синеватую окраску. Если в такой день заглянуть с борта судна в спокойную темную воду, то можно увидеть, как невидимые солнечные лучи уходят в глубину снопами тончайших светло-зеленых копий, рассеиваются там и неожиданно меняют окраску: вода в глубине кажется красноватой.

В начале октября еще выдаются такие погожие дни с ясным безоблачным небом, с чистыми, прозрачными далями, без ветра, но все чаще моросят дожди, сгущаются непроницаемые туманы, ревут штормовые ветры. А лежать в дрейфе при четырех-пятибалльном волнении на нашем сейнере уже нельзя… Мы подумывали о возвращении во Владивосток.

Как обычно, я вертел вьюшку, разматывая тонкий металлический трос, а начальник рейса прикреплял к нему батометры. Проделывать все это было не так-то просто: при наклоне сейнера вправо трос прижимался к борту, при наклоне влево уходил так далеко, что Аюшин не мог достать до него.

— Черт возьми, надоела вечная болтанка, — пожаловался он, закрепив очередной батометр. — Того и гляди перебьешь приборы. И кто это придумал посылать экспедиции на такой скорлупке, как наша?..

Опустив последний батометр, мы устроились на задраенном трюме: на средней линии боковая качка чувствовалась немножко меньше, и мы, так сказать, отдыхали.

— Посмотрите, — начальник рейса тронул меня за плечо и кивнул в сторону открытого моря. — Какой-то транспорт идет. Уж не «Ереван» ли?.. Если «Ереван» — баста, едем во Владивосток, а сейнер своим ходом пойдет. — Аюшин помолчал, вглядываясь в еще неясные силуэты судна, и неожиданно спросил:

— Вы устали?

— Как устал? — не понял я.

— Так, вообще.

— Да, вообще я устал. Два с половиной месяца почти непрерывной круглосуточной работы с короткими перерывами для сна и эта вечная качка сделали свое дело.

Из-за качки даже в короткие часы отдыха приходилось в полусонном состоянии вести «борьбу» за койку, и просыпались мы почти такими же уставшими, как ложились. А днем приходилось балансировать то с батометрами, то с сетями, то с тарелкой супа, то просто потому, что ты встал на ноги и задумал пройтись по палубе.

На палубу вышел наш неводчик и долго смотрел из-под большой, с короткими, толстыми пальцами руки на подернутое мелкой ветровой рабью море и на маленькие облачка, высунувшиеся из-за горизонта.

— Надо подымать сети, — сказал он. — Пора, да и погода портится.

Пока вахтенный будил команду, мы вытащили батометры, записали показания термометров в гидрологический журнал, разлили пробы воды по бутылкам.

Моторист включил лебедку, и черные бочата медленно поползли к сейнеру. Сети опять оказались пустыми.

— Все, — заключил начальник рейса. — До следующего года — все.

В машинном отделении застучали моторы, и сейнер, набирая скорость, пошел в сторону Охотска.

А на следующий день мы переселились на транспорт «Ереван». Долго не могли мы после нашего утлого сейнера привыкнуть к просторам океанского судна, к его величавой неподвижности Посреди волнующегося, неспокойного моря и все хватались, руками за стенки, словно палуба вот-вот могла уйти у нас из-под ног. Мы жили в большой четырехместной каюте, спали на широких койках с мягкими матрацами и чувствовали себя как дома или даже лучше.

Однажды, когда мы уже снялись с якоря и шли и берегам Сахалина, к нам в каюту зашел замполит и попросил сделать для экипажа небольшие доклады об Охотском море — его природе, истории. Мы согласились. Начальник рейса, зоолог по специальности, решил рассказать о животном мире моря, а на мою долю выпала история исследования.

Сначала задача моя показалась мне несложной, да и был я сердит на одного поэта-дальневосточника, в книжке которого, взятой в судовой библиотеке, прочитал такие строки, обращенные к другу:

Мы на Охотском море вместе Еще работали с тобой. Ты, верно, не забыла место Между Охотском и Ульёй, И помнишь, как открыто было Оно, как триста лет назад «Встреч солнца» маленький отряд Решил вести казак Копылов, И как без шума и без крика, Уйдя в рискованный поход, Они открыли через год Улью и — Океан Великий! И как потом за ними следом Пришли строители туда И довершили их победу, Сложив у моря города…

Я не особенно задумывался над качеством стихов, но мое историко-географическое сердце пылало от негодования: при чем тут Копылов, когда всем известно, что на Охотское море первым вышел отряд Москвитина?!

Итак, я решил прежде всего исправить ошибку поэта. А потом? Должен признаться, что, чем больше я думал о докладе, тем все хуже и хуже себя чувствовал. В самом деле, о чем рассказывать?.. И какая там особая история у Охотского моря?.. Ну, плавали по нему, ну, построили Охотск, но ведь ничего из ряда вон выходящего не было, никаких потрясших мир открытий никто не сделал на Охотском море, да и что на нем открывать?.. Разве только самый факт выхода русских на побережье Тихого океана. Н-да, попал я в незавидное положение и уже начал подумывать, не отказаться ли мне от доклада. Вот если бы рассказать об истории исследования Тихого океана вообще… Идея эта мне понравилась. Я так и решил поступить.

Доклады мы делали в судовом красном уголке. Народу собралось довольно много, слушали нас внимательно, а потом всячески благодарили. Я вернулся к себе в полной уверенности, что мной сделан обстоятельный доклад и что теперь моряки с транспорта «Ереван» осведомлены об истории исследования северной части Тихого океана в целом и Охотского моря в особенности.

Насколько я заблуждался, судите сами: из всех имен, которые вам встретятся в дальнейшем, в своем «обстоятельном» докладе я назвал только имена Москвитина и Пояркова. Но понял я это далеко не сразу…

 

Лоция

Вернувшись в Москву, я стал обрабатывать полевые дневники и попутно знакомиться с литературой, посвященной природе и истории Охотского моря. Какую бы книгу или статью я ни читал, почти всюду встречался мне город Охотск — в прошлом административный центр края, почти всюду упоминалось о его истории. Теперь я уже понял, что история у Охотска интересная и своеобразная, особенно ранняя, связанная с появлением первых русских на берегах Тихого океана.

Я вновь пролистал те страницы своего дневника, на которых описывалось пребывание нашей экспедиции в Охотске и его окрестностях — на северо-западном побережье Охотского моря…

Наш сейнер миновал Шантарские острова и приблизился к берегу, продолжая путь к Охотску. Теперь слева от нас подымались лысые вершины Прибрежного хребта; лес доходил только до середины склонов, хотя высота гор не превышала тысячи метров: холодные ветры с моря словно сбривали растительность с обнаженных скал; на вершинах в неразличимых издалека складках виднелись летующие снежники. Горы вплотную подходили к морю и круто обрывались.

Погода нам благоприятствовала: дни стояли ясные, тихие и только легкая дымка пасмурила небо и сужала горизонт.

На следующий день мы миновали реку Улью — очень известную в истории географических открытий, и не случайно упомянутую дальневосточным поэтом. Горы здесь отступали от берега, и перед нами расстилалось ровное низменное пространство. Почти ничего общего не имели эти места ни со скалистыми Шантарами, ни с тем побережьем, вдоль которого мы плыли вчера: там нам не повстречалось ни одного поселка, а теперь невозможно было найти хоть сколько-нибудь заметную речонку, в устье которой не Стоял бы рыбный завод или поселок; более того, рыбные заводы, не умещаясь в устьях рек, выходили на открытые морские берега и спускали длинные желоба-конвейеры к самой воде. На рейдах маячили силуэты крупных транспортов и рефрижераторов; между судами и заводами день и ночь шныряли катера с кунгасами, нагруженными рыбой.

…У городов, как и у людей, несхожие судьбы, они тоже знают свои удачи и неудачи, взлеты и падения, переживают пору расцвета и пору увядания; не всем городам удается избежать превратности судьбы и процветать не старея. Мы думали об этом, подплывая к Охотску. Ведь это он дал название морю, он был форпостом Русского государства на Тихом океане, ему когда-то подчинялся весь район от Амура до Чукотки. От былой славы Охотска теперь осталось немного. Ныне это центр Охотского района Хабаровского края, даже не дотягивающий До звания города: в административных справочниках он именуется поселком городского типа, и против этого трудно что-либо возразить.

Стоит Охотск на Тунгусской косе, которую с одной стороны омывает река Кухтуй, а с другой — море, так что деревянные домики Охотска и улицы, засыпанные морской галькой, выходят и к реке, и к морю.

В Кухтуй мы вошли с приливом и остановились напротив главной улицы. На берегу это место отмечалось маленьким деревянным причалом. Позднее я узнал, что причал рассчитан главным образом на кунгасы, доставляющие в Охотск пресную воду. Вот вам — воды вокруг сколько угодно, и все-таки… приходится возить ее. Но дело в том, что в Кухтуй с приливом входит морская вода, а в отлив она просачивается со стороны моря сквозь галечниковую косу, или кошку, как там называют косы, и река осолоняется. В колодцах вода тоже солоноватая; в ней стирают, привычные жители готовят на ней обед, но пить все-таки предпочитают привозную, ту, что берут из реки километрах в трех-четырех выше Охотска.

За время плавания все мы успели соскучиться по земле и поспешили переправиться на берег. Прогуляли часа три, а когда вернулись, увидели забавнейшее зрелище: наш сейнер стоял посреди реки «по колени в воде» и со всех сторон его подпирали длинные тонкие шесты, чтобы он не опрокинулся; матросы ходили вокруг сейнера в резиновых сапогах. Если бы сейчас даже величайшая опасность нависла над экипажем сейнера, моряки не смогли бы заставить суденышко выйти в море и пришлось бы им пешком удирать с нашего дредноута… Всего три часа назад Кухтуй был широченной рекой, скорее даже похожей на озеро, а теперь превратился в заурядную лужу, почти затерявшуюся в низких топких берегах… Что поделаешь, мы вернулись к сейнеру в «спор воды», как говорят на Дальнем Востоке, то есть в тот переломный момент, когда отлив уже кончился, но прилив еще не начался и уровень воды в реке не успел подняться.

— Что ж вы хотите! — словно стремясь рассеять общее недоумение, вызванное «пикантным» положением сейнера, сказал начальник рейса. — Здесь в прилив вода на четыре метра поднимается. Ну а в отлив… вот, сами видите!

В Охотске мы пробыли недолго и с приливом вышли в море, взяв курс на поселок со странным названием Новое Устье. Я поднялся в рубку и посмотрел навигационную карту: поселок Новое Устье стоял на реке Охоте, а шли мы к нему вдоль Охотской кошки. Меня сразу заинтересовало смещение географических названий: Охотск стоит на Кухтуе, Новое Устье — на Охоте. Если есть новое устье, то где старое?.. Ведь было бы логичнее, если бы Охотск стоял на Охоте или уж именовался Кухтуйском.

— Раньше он и стоял на Охоте, — пояснил мне начальник рейса. — За триста лет его несколько раз переносили с места на место. Тунгусская коса — это, так сказать, последнее «местожительство» Охотска… А Новое Устье — оно действительно новое. Еще сравнительно недавно Охота В поисках выхода в море несколько километров текла вдоль Охотской косы и впадала в Кухтуй. Но потом река прорвала Охотскую кошку у самого основания, превратив ее в остров… Вообще, очень интересные места. И сами по себе, и история у них интересная. Я бы на вашем месте занялся историей Охотска и историей исследования Охотского моря. Вы географ, вам и все карты в руки. Взять хотя бы реку Улью, которую мы проплывали… Ведь именно по этой речке первые русские вышли на побережье Тихого океана.

— Отряд Москвитина?

— Да, отряд Москвитина. А за ним десятки других, менее известных, но не менее отважных…

На этом наш разговор и окончился: в ту пору меня гораздо больше интересовали факты, свидетельствующие о динамичности, о чрезвычайной изменчивости северо-западного побережья Охотского моря…

И в Москве я в первую очередь занялся просмотром старых карт, чтением лоций, стремясь собрать как можно больше сведений, которые помогли бы мне сравнить нынешнее очертание побережья с прежними.

Постепенно я забирался все дальше и дальше в глубь веков, и поиски эти, приносившие мне и радость, и разочарование, завершились находкой, которой я до сих пор втайне горжусь, хотя не мне принадлежит честь первооткрывателя.

В одном из сборников архивных документов, который называется «Дополнения к Актам историческим» (он был издан в середине прошлого века), я обнаружил первую лоцию Северо-западного побережья Охотского моря. Вот ее полное название: «Роспись от Охоты реки морем итти подле землю до Ини и до Мотыхлея реки и каковы где места, и сколько где ходу, и где каковы реки и ручьи пали в море, и где морской зверь морж ложится и на которых островах».

Я нашел лоцию накануне ее трехсотлетнего юбилея, и мне захотелось как можно больше узнать о том времени и о творце этой лоции — казаке Алексее Филипове. Я не смог отказать себе в этом. Постепенно исторические изыскания стали для меня самостоятельной темой; эти изыскания и позволили мне «встретиться» с нашими далекими предшественниками, с теми, кто вписал несколько первых страниц в историю исследования Охотского моря.

По-прежнему больше других привлекает меня в славной плеяде первоисследователей образ нетитулованного, почти никому не известного, но отважного и умного землепроходца Алексея Филипова.

Однако Алексей Филипов пришел на Охотское море не первым, он был рядовым казаком в отряде другого землепроходца — Семена Шелковника, и было бы несправедливо забыть его товарищей по землепроходчеству, открывателей новых «землиц», тех, кто собрал первые достоверные сведения об Охотском море и совершил по нему первые плавания. Ну и еще кое-кого, хотя бы тех, кто истязал — просто так! — Семена Шелковника в Якутске, но это разговор особый.

История открытия и исследования Охотского моря начинается с человека, который никогда на нем не был. Я имею в виду… Дмитрия Копылова, атамана, пятидесятника, того самого, которого упомянул поэт и которого я ниспровергал в своем докладе на транспорте «Ереван».

В 30-х годах XVII века неспокойно было на юге Западной Сибири. В Кузнецкой котловине, в предгорьях Салаирского кряжа, в Барабинской степи жили различные монгольские и тюркские племена, более организованные и более воинственные, чем племена Северной Сибири. Казачьи отряды, совершавшие походы в районы, расположенные к югу от Томска, встречали со стороны местных жителей упорное сопротивление; иной раз им удавалось одержать победу и собрать ясак. Но едва казачий отряд возвращался в Томск, как приходили известия, что местные жители вновь отказались платить его. Не всегда помогали и мирные дипломатические миссии, а были и такие.

Так вот, к 1630 году некоторые роды хакасов, именуемых в старых документах киргизами, совершенно отказались платить ясак. Но в том же 1630 году томский пятидесятник Дмитрий Копылов, совершив поход на юг, каким-то способом умудрился получить ясак с непокорных. Интересно, что хакасы заплатили ему ясак драгоценными соболиными шкурками (мягкой рухлядью, как говорили тогда), но сами они, кочевники-скотоводы, соболя не промышляли и шкурки в свою очередь получили в виде дани с каких-то других живущих в горах племен. Должно быть, бравый атаман сумел нагнать страху на хакасов, потому что они обещали впредь платить ясак регулярно. Копылов спокойно отправился в Томск, а хакасы своего обещания, разумеется, не выполнили. Копылов потребовал, чтобы непокорные явились в Томск и повинились в грехах своих. Однако они предпочли не послушаться.

Второй раз имя Дмитрия Копылова появляется в архивных документах через пять лет, то есть в 1635 году. Вновь он совершает поход на юг, но теперь уже скорее с дипломатическим, чем с военным, заданием. К этому времени частые посольства из Томска, Тобольска и даже из Москвы убедили «мелкопоместного» монгольского хана Алтина (очевидно, его владения находились в приграничных районах) признать себя царским подданным и принести торжественную присягу верности России.

Дмитрий Копылов, судя по всему получил щекотливое задание: действуя через верноподданного хана Алтина, уговорить хакасов покориться России. Миссия эта была очень непродолжительна (Копылов вышел из Томска 10 мая, а 9 июня уже вернулся обратно) и не дала почти никаких результатов.

По указанию Копылова хан Алтин отправил к хакасам ламу Даин-Мерген-Ландзу. Хакасы ламу слушать не стали, но воспользовались его визитом для того, чтобы переправить русским властям жалобу на казаков.

Разгневанный Копылов потребовал, чтобы незадачливый дипломат Даин-Мерген-Ландза и четыре знатнейших хакасских бия Ишей, Рабун, Бехтеней и Бугачей — самолично явились в Томск, но они благоразумно отказались. Из владений Алтина в Томск вместе с Копыловым прибыли лишь ханские посланцы, потихоньку от грозного пятидесятника передавшие жалобу на казаков.

Надоела ли Копылову безуспешная склока с хакасами, показались ли ему слишком скудными ясашные сборы или просто потянуло его в новые края, но уже 11 января 1636 года атаман Дмитрий Копылов, служилый человек Фома Федулов и енисейский подьячий Герасим Тимофеев подали томскому воеводе князю Ивану Ивановичу Ромодановскому челобитную, в которой утверждали, что знают они новые землицы, «на реке Сивирюю, а живут на той реке тунгусы многие… а на тебя, государь, ясака с тех тунгусов не имывано, и служилые твой государевы люди в тех землицах не бывали…». Кто из них придумал эту реку Сивирюю, очень уж созвучную со словом «Сибирь», — бог весть! — но они не только подробно описали путь из Томска до Ленского острога, но и сообщили, что от устья Вилюя плыть по Лене до той реке пять недель… И просили челобитчики князя Ромодановского снарядить экспедицию на реку Сивирюю…

30-е годы XVII столетия — пора бурная, примечательная в истории Сибири. Слава о богатых пушниной сибирских землях достигла не только Москвы, но и Западной Европы, и пушнина, «мягкая рухлядь», заменявшая в то время валюту и ценившаяся в буквальном смысле дороже золота, потоком хлынула из нехоженой тайги в белокаменные царские палаты, а оттуда еще дальше — в страны Запада вплоть до туманной Англии, вызывая обратный поток иноземных товаров в Московию, в те же самые белокаменные царские палаты… Страсть к наживе овладела в ту пору и именитыми воеводами, и устюжанскими землепашцами, и рядовыми казаками, и, конечно, торговцами и промышленными людьми. Все они покидали родные места, все устремлялись в погоню за призрачным богатством, стремясь почерпнуть, урвать что-нибудь и для себя из золотого потока пушнины. И они, эти землепроходцы, не щадили себя, не щадили друг друга; энергия била в них через край, жажда деятельности не давала покоя, и Дерзкие замыслы в те годы были далеко не редкостью.

Вот почему воевода Ромодановский долго не раздумывал — уже 31 января Копылов получил от него наказ. Пусть Ромодановский не имел ни малейшего представления о тех краях, куда посылал казаков, пусть лежали эти земли далеко за пределами его вотчины, пусть никому толком неизвестно, где находится эта самая река Сивирюя и существует ли она вообще, — все это пустяки, а важна инициатива, важно побольше урвать для себя мягкой рухляди, как шелк переливающейся в руках, лучше всяких других драгоценностей свидетельствующей о богатстве и могуществе воеводы.

Пятьдесят казаков отрядил воевода в поход вместе с Копыловым — десять конных и сорок пеших. В 1637 году они уже прибыли на Лену, в Якутск. Тратить время на поиски неведомой реки Сивирюю казаки не стали: то ли местные бывальцы убедили их, что такой реки нет, то ли сами они не очень-то верили в ее существование. Так или иначе, но предпочли они отправиться на восток, на Алдан, который был открыт всего за два года до их прихода на Лену, и отправились они туда немедленно, в том же году: так велика была в них жажда искательства и наживы.

В 1637 году из Енисейска для заведования делами Якутского острога был прислан боярский сын Парфений Ходырев.

Дмитрий копылов попал на Алдане в сложную обстановку: кроме томских там собирали ясак енисейские и мангазейские служилые люди, и казачьи отряды боролись между собой за право на сбор ясака. Якутские роды враждовали и между собой, и с казаками, но в междоусобных войнах нередко прибегали к помощи казаков. В такую междоусобную войну был втянут и Дмитрий Копылов: он выступил на стороне нюрюптейских и мегинских якутов против салынских, послав на них воинскую команду во главе с десятником Юрием Петровым.

Казаки и их союзники совместными усилиями разбили и разграбили салынских якутов, а те пожаловались Парфению Ходыреву, который к тому времени тоже прибыл на Алдан.

Парфений Ходырев решил примерно наказать и Копылова, и казаков, разграбивших салынских якутов. Он ловко вышел на сакму, то есть след, по которому возвращался к Копылову в небольшой Бутальский острог Юрий Петров с союзниками, напал на них, разбил и пленил. Часть копыловских казаков Парфений Ходырев отпустил, но через толмачей коварно подговорил якутов убить их по дороге. Против этого восстали даже подчиненные Ходырева — речь пошла о принципиальных проблемах: казаки доказывали своему предводителю, что он сам должен был убить казаков, если считал нужным расправиться с ними, а поручать такое дело якутам — это уже негоже, этак они и других казаков убивать начнут.

О судьбе отпущенных казаков ничего неизвестно. Копылов узнал о грозящей ему опасности и принял меры предосторожности: Ходыреву не удалось наказать его и сместить, потому что копылов вовремя отступил дальше на восток.

Невеселые события в жизни томского пятидесятника Дмитрия Копылова сыграли, однако, немалую роль в истории русских географических открытий.

Не имея особого желания встречаться с Парфением Ходыревым, Копылов уходил все дальше и дальше на восток, пока наконец не вышел к приохотским хребтам — последней преграде на пути к морю.

Весной 1639 года Копылов разделил свой отряд, видимо, для того, чтобы проведать побольше землиц и обложить ясаком побольше родов. Один вновь образованный отряд состоял из тридцати одного человека: в него вошло двадцать томских казаков и одиннадцать красноярских (тех, что почти в одно время, с Копыловым прибыли в Якутск). Во главе отряда Дмитрий Копылов поставил казака Ивана Юрьева Москвитина.

Копылов велел Москвитину идти дальше на восток, «встреч солнца», как тогда говорили, «на большое море, море окиян», о котором уже прослышали казаки. Это распоряжение бывалого пятидесятника оказалось последним: Ходыреву каким-то способом все-таки удалось сместить Копылова, и командование отрядом перешло к боярскому сыну Евстафию Михалевскому. Надо отметить, что за посылку Копылова на Лену досталось и томским правителям: из Москвы им вполне резонно писали, что незачем было посылать людей на далекую Лену, если не хватает сил управиться со своими южными соседями…

Так или иначе, но Москвитин с товарищами продолжал выполнять последнюю волю опального атамана — отряд его шел на восток.

Иван Юрьев Москвитин… Его имя навсегда вписано в историю русских географических открытий. Это он завершил небывалый в истории человечества поход русских на восток, поход «встреч солнца»… За шестьдесят лет до него вольный донской казак Ермак, снаряженный промышленниками Строгановыми, перевалил невысокие хребты Урала и ступил на ту землю, которая позднее получила громкое и загадочное название Сибирь… Словно брешь пробил Ермак в стене, сдерживавшей напор колоссальных, пробудившихся в народе сил, — хлынули в Сибирь ватаги жаждущих свободы, суровых, но бесконечно выносливых и безудержно смелых людей… Их можно уподобить горстям камней, брошенным в море: они совершений терялись в огромной стране, населенной воинственными племенами; многие отряды действительно исчезали бесследно, но другие неожиданно всплывали на поверхность где-нибудь на новой, только что открытой реке; в богатых соболем краях, и — глядишь — уже стоит бревенчатый острожек на безлюдном высоком берегу…

Ермак — Москвитин… Один начал, другой закончил великий путь. Возьмите географическую карту и посмотрите на пространство, пройденное их современниками. Светло-коричневая меридиональная полоса Урала; на перевале лицом на восток стоит высокий бородатый человек — Ермак. Перед ним огромное зеленое поле низменной, болотистой, заросшей тайгой Западной Сибири. Западная Сибирь — это первая ступень на пути к Тихому океану; восточнее возвышается вторая — светло-коричневого цвета Средне-Сибирское плоскогорье; а третью ступень образуют высокие дальневосточные хребты, необжитые и до сих пор труднопроходимые. Они круто обрываются к океану, и если вы вглядитесь, то увидите на карте узкую светлую полоску: это синее море разбивается о их подножие в белую пену… И там, на Прибрежном хребте, на перевале, стоит второй казак — высокий, бородатый; перед ним на востоке огромное синее поле — Охотское море…

И на всем этом огромном пространстве от Урала до Прибрежного хребта вился сизый пороховой дымок мелких, но ожесточенных сражений; шли вперед, утопая в болотах-бадаранах, замерзая на пустоплесье, порой питаясь лиственничной и сосновой корой, выходцы из Европейской России, те, кто предпочел тяготы походной жизни смиренному уделу крепостных. Они были настойчивы, они подводили «под высокую государеву руку» новые землицы, населенные племенами, которым менее всего хотелось платить дань чужеземным пришельцам, они наивно верили, что вернутся из походов богатыми. Огромное большинство из них вообще не вернулось из этих походов. По отпискам казаков, странствовавших по Охотскому морю, я подсчитал, что от болезней умирало в два раза больше людей, чем погибало в боях… И почти никто из землепроходцев не вернулся на родину богатым. Их грабили воеводы, купцы, целовальники; почти все казачьи документы XVII века — это стони обиженных, оскорбленных, ограбленных людей. За внешне вежливой, самоуничиженной формой без труда угадывается огромная ненависть к притеснителям-воеводам и столь же наивная вера в справедливость, всепрощение и милосердие «государя всея Руси»… И чтобы сделать более полной нашу символическую картину, нужно представить на разноцветных полях карты десятки тысяч безвестных могил и угадать за ними десятки тысяч личных трагедий, несбывшихся надежд…

Размышляя об истории XVII столетия, убеждаешься, что жизнь, тогда имела два полюса. На одном из них находились туземцы и рядовые землепроходцы, а на втором полюсе, противоположном, — те, кто грабил и тех и других: воеводы, купцы, ростовщики-заимодавцы. Основной конфликт эпохи, конфликт между народом и власть имущими, был так же типичен для Сибири, как и для всего Московского государства. И вот что еще приходит на ум. В XVII веке завершается процесс закабаления крестьян на Руси. Протестуя против крепостнического режима, крестьяне восставали: в 1603 году — под предводительством Хлопка, в 1606–1607 годах — под руководством Болотникова. Следующее же крупное восстание приходится на 1667–1671 годы, — это восстание Степана Разина. А в промежутке между этими крестьянскими войнами те же крестьяне, простолюдины, прошли от Урала до берегов Тихого океана. И думается, что одной из причин того, что в течение шестидесяти лет на Руси не было крупных восстаний, является следующий факт: Сибирь «оттягивала» самых неспокойных, самых инициативных и свободолюбивых людей. В какой-то степени покорение Сибири можно приравнять к восстанию, очень своеобразному «восстанию, направленному в пространство», если так позволительно выразиться. Вольнолюбивые устремления целых слоев народа получали иной, выход, исторически оказались направленными на освоение огромной, слабо обжитой страны — Сибири… И многих прославленных вожаков-землепроходцев нетрудно представить и в другой роли — в роли главарей восставших…

В нашей символической картине Иван Москвитин обозревает Охотское море с перевала на Прибрежном хребте. Это неточно.

Отряд Москвитина иначе вышел на побережье.

Восемь суток шел Москвитин с товарищами по Алдану до реки Маи, а вверх по Мае вплоть до волока пробирался семь недель, «а из Маи реки малою речкой до прямого волоку в стружках шли шесть ден, а волоком шли день ходу, а вышли на реку Улью на вершину…». Коротенькая фраза «волоком шли день ходу» означает, что казаки «всего-навсего» перевалили через хребет Джугджур, который уже давно видели издалека, и спустились в широкую межгорную долину, отделяющую Джугджур от Прибрежного хребта. Там, на берегу небольшой речки Ульи, которую им суждено было прославить, казаки разбили очередной лагерь, и дымки первых походных костров потянулись к небу в лесном краю, еще не посещавшемся русскими.

О том, что произошло дальше, отписка сообщает в высшей степени лаконично; «…да, тою Ульею рекою шли вниз, стругом плыли восьмеры сутки». Итак, казаки погрузились в струги — плоскодонные речные суда, очевидно неплохо послужившие землепроходцам, хотя историки явно отдают предпочтение морским кочам, и поплыли вниз по реке, почти не представляя себе, куда она течет, и совершенно не зная, что ждет их за ближайшим поворотом. В верхнем течении Улья спокойна, и струги легко скользили по ее неглубокой воде. Нехоженая тайга подступала к берегам; в чаще ее могли скрываться воинственные тунгусы (так тогда называли эвенков), и казаки зорко посматривали по сторонам. Неожиданно Улья круто повернула к востоку, вплотную к реке подступили горы, впереди послышался хорошо знакомый казакам рев воды на порогах и шиверах. Долина сузилась, река клокотала, с огромной скоростью увлекая лодку в неизвестное; казаки, работая шестами и веслами, ловко обходили выступающие из воды камни…

Но очевидно, струги все-таки пострадали, потому что казакам пришлось построить новое, более крупное и более совершенное судно — лодию. Это можно заключить по следующей фразе, содержащей, между прочим, и сообщение о… крупнейшем географическом открытии; «…и на той же Улье реки, сделав лодью, плыли до устья той Ульи реки, где она пала в море, пятеры сутки».

Вот и все. Но зато какой простор для запоздалых восторгов в наше время!.. Давайте попробуем представить себе, как это произошло… Пороги и шиверы остались позади; смирившаяся Улья вновь лениво ползет меж низких, заросших тайгой берегов. А по Улье плывет новая, только что построенная, еще крепко пахнущая смолой лодия. Казаки вглядываются в даль, надеясь увидеть очередной торный хребет, но ничего, кроме низкого водянистого неба, не удается увидеть даже самым зорким из них; не без удивления обсуждают они между собой это странное событие. В самом деле, уж они-то поплавали по рекам, и всегда за одним горным хребтом следовал другой, порой еще более высокий. Уж не попали ли они в новую, никому неведомую страну, где нет гор, а по лесам в неисчислимом количестве бегает живая «мягкая рухлядь» — маленькие юркие соболи?.. С востока сначала еле слышно, а потом все отчетливее и отчетливее стал доноситься глухой непонятный рокот — вроде бы вода шумит, да как-то странно — не так ревет она на речных порогах… Казаки перестают грести и на всякий случай готовят пищали. Отливное течение незаметно подхватывает лодию и несет ее дальше, туда, где рокочет что-то  непонятное… Лес кончился, тайга отступила от реки, густой кустарник еще тянется по берегам, но потом и он исчезает. Берега реки теперь очень странные, таких еще не приходилось видеть казакам: высокие, и сложены они округлыми серыми голышами — камушек к камушку… И вдруг впереди заколыхалось что-то огромное, темное. Казаки выскакивают на берег; перед ними открывается необозримый морской простор…

Да, конечно, казаки XVII века — народ далекий от сентиментальности. Да, конечно, они не понимали и не могли понять исторического значения своего подвига. И все-таки, я думаю, они были взволнованы видом океана. Это потом, когда составлялся официальный документ — отписка, сообщение об открытии вылилось в такую непритязательную, короткую строчку. Но ведь они, эти казаки, были жителями Томска или Красноярска, уроженцами Великого Устюга, Соли Вычегодской или Москвы, они слышали про «море-окиян» только в далеком детстве, в бабушкиных сказках, да недавно узнали из скупых рассказов якутов, что оно, это море, находится где-то поблизости… Представьте себе, как эти суровые бородачи стояли, опершись на пищали, и смотрели на крутые волны, разбивающиеся о берег, а ветер с моря шевелил их курчавые бороды и длинные, нестриженые волосы, выбившиеся из-под островерхих меховых шапок…

В устье Ульи Москвитин с товарищами срубил зимовье и хорошенько укрепил его, превратив в небольшой острог, — не потребовалось много времени, чтобы казаки убедились в многолюдности новооткрытых мест, а они слишком хорошо знали, какие события могут из этого проистечь.

Итак, казаки спешно строили зимовье и вели разведку. Вот тут-то им пришлось поудивляться, да по-настоящему, — даже по скупой отписке чувствуется, как были поражены они увиденным. Обнаружили казаки, что попали они в края изобильные, что много тут и соболя и всякого другого зверя, но больше всего рыбы, да не какой-нибудь мелюзги, а крупной, жирной — такой в Сибири они не видывали. И валяется этой рыбы на берегу «что дров» (сравнение не мое, а Колобова. — И.3.), «и ту лежачую рыбу ест зверь — выдра и лисицы красные». Казаки и сами видели, как выбрасывает эту рыбу на берег «быстредью» — быстрым течением. Попробовали они забросить невод и, как в сказке, забросить забросили, а вытащить не смогли! Рыбы в невод набилось столько, что осилила она казаков, и впустую закончилась неводьба — пришлось рыбу выпустить да потом еще невод чинить.

На это обстоятельство следует обратить особое внимание, потому что в отписке товарищей Москвитина содержатся самые первые в нашей науке сведения о тихоокеанском лососе. Да, рыба, столь поразившая казаков своими размерами, относится к лососевым: это кета, горбуша, кижуч, мальма (последняя размером поменьше других). Что касается почти фантастического изобилия ее, то и оно объясняется довольно просто. Дело в том, что все эти виды лососевых принадлежат к так называемым проходным рыбам. Они выводятся в реках, живут в море, а метать икру возвращаются снова в реки. Теперь ученые установили, что рыба, проплавав два — четыре года в море, возвращается на нерест, повинуясь почти необъяснимому чутью, именно в ту реку, в которой вывелась. И летом, в период нереста, к устьям рек собирались люди и лесные обитатели ловить жирную икряную рыбу…

Но не только и не столько рыба поразила казаков. Больше всего их удивили местные жители — ламуты, или эвены. Ранее казаки странствовали по тем районам Сибири, где местные жители давно уже платили ясак. А охотские эвены жили по своим законам и не подозревали о существовании «государя всея Руси», которому нужно платить дань соболиными шкурками. Казаки в своей отписке назвали свободолюбивых эвенов «дикими людьми»: им и на самом деле показалось странным, что существуют вольные племена, еще никому не платившие дани. Удивительно, не правда ли, чтобы люди жили по-своему, как хочется!..

Казаки постарались убедить эвенов добровольно платить ясак, но те отказались и решили избавиться от непрошеных гостей. Несколько раз подступали ламуты, собираясь по две-три сотни сразу, к острожку, шли на приступ, но взять его не смогли: войско их не знало боевых порядков, а оружие у ламутов — и стрелы, и копья, и рогатины — было костяным, и только у некоторых имелись «пальмы» — ножи, привязанные к палкам; даже топоры у них были каменные и костяные.

Бои эти закончились тем, что казаки захватили в плен нескольких аманатов — заложников. Аманатам набили на ноги колодки и посадили в «казенную избу».

Ламуты сделали из этого правильные выводы. Восемь родов сговорились между собой и «скрадом» напали на острог в то время, когда большая часть казаков на плотбище строила кочи. Ламуты вломились в острожек, покололи пальмами стражника, охранявшего аманатов, и те бросились к родичам, волоча за собой колодки. Но в это время одному из казаков удалось убить знатного «князца», и боевой порядок ламутского войска нарушился. По словам казаков, «те-де тунгусы учали над ним всеми людьми плакать», а пока они плакали, с плотбища подоспела помощь, захваченные врасплох казаки одели куяки и дружно бросились на неприятеля, погнали его и захватили в плен еще семь человек, в том числе одного «знатного мужика».

Казаки провели на побережье Охотского моря целый год. А на следующее лето они поставили на кочах прямые ровдужные паруса (из сыромятной кожи) и, разделившись на два отряда, бесстрашно «побежали» по морю. Первый отряд направился на север, второй — на юг. Сам Москвитин отправился с южным отрядом, намереваясь достичь устья Амура и тех мест, где живут «бородатые доуры», — о них рассказывали ему пленные охотские эвены. Но до устья Амура Москвитин не добрался из-за голода. Позднее Колобов сообщил, что «то-де Амурское устье они видели через кошку», но это, разумеется, ошибка: спутать широкий Амурский лиман с обычной рекой невозможно. Судя по всему, отряд Москвитина достиг устья реки Уды, что впадает в Охотское море напротив Шантарских островов. А северный отряд добрался до Тауйской губы и устья реки Тауи.

Следовательно, Москвитин не только первым из русских вышел на побережье Тихого океана, открыл Охотское море — ему довелось первому увидеть Шантарские острова, и он привез в Якутск первые достоверные сведения об Амуре. Для одного человека это более чем достаточно, и Москвитину по праву принадлежит одно из первых мест в истории землепроходчества. Открытие его имело первостепенное значение для всей последующей истории Дальнего Востока: он Проложил дорогу к океану не только для современников, но и для следующих поколений исследователей и промышленников.

Больше я ничего не знаю об Иване Юрьевиче Москвитине, но, прежде чем расстаться с ним, мне хочется высказать несколько предположений. Я думаю, с большой долей вероятия можно утверждать, что фамилия Москвитин своим происхождением обязана столице России — Москве. Фамилии в то время часто звучали как прозвища, а прозвища, как известно, даются не случайно. Например, странствовал по Сибири казак Волга. Это прозвище, и, очевидно, оно указывает на родину казака или на те места, откуда он пришел в Сибирь. В наше повествование еще войдет казак Семен Анабара. Но Анабара — это река, впадающая в Северный Ледовитый океан к западу от Лены. И опять прозвище, конечно, не случайно: видимо, казак побывал на той реке одним из первых.

Вот и представляется мне, что Москвитин — москвич, что родился он в Москве или ее окрестностях. Потом захваченный общим стремлением на восток, он покинул родные места, уже проторенным путем вышел на Урал, миновал его, на некоторое время обосновался в Томске или Красноярске, оттуда перебрался в Якутск и наконец первым из русских увидел Тихий океан… Славный, хоть и нелегкий путь, что и говорить!.. Быть может, со временем — в архивах будут найдены более подробные биографические сведения о Москвитине (находят же все новые и новые документы о Дежневе!), и тогда, я уверен, эта догадка подтвердится.

Москвитин и его товарищи называли открытое ими море Ламским (от эвенкского слова «лама» — вода). Так или просто Лама называли его и другие казаки. Своим же настоящим названием море в сущности обязано другому казаку — Семену Шелковнику. Впрочем, я немного забежал вперед, и сначала мне придется рассказать еще о двух землепроходцах.

Первый из них — казак Андрей Горелый, участник похода на северо-восток страны, который возглавлялся небезызвестным Михаилом Стадухиным (о нем нам ещё придется вспомнить). Отряд Стадухина, в котором принимал участие еще сравнительно молодой и во всяком случае малоопытный казак Семен Дежнев, получил задание собирать ясак с коренных обитателей верхней части бассейна Индигирки. Отряд обосновался на Оймяконе.

И оттуда, с Оймякона, Михаил Стадухин отправил в 1642 году на реку Охоту отряд под началом казака Андрея Горелого. В отличие от Москвитина Горелый шел к великому «морю-окияну» посуху: отряд его располагал «коньми», как было сказано потом в отписке, и сопровождало отряд двадцать человек якутов (а казаков было восемнадцать всего-навсего), и якуты были Не только солдатами, но и «вожами», проводниками, и быстро вывели казаков по нелегкому в общем-то пути к Охотскому морю.

Отряд Андрея Горелого достиг реки Охоты и достиг моря, а потом благополучно вернулся обратно на Оймякон.

Нет необходимости как-то противопоставлять поход Москвитина походу Горелого, как это подчас невольно случается в нашей исторической литературе: авторы иногда подчеркивают, что маршрут Горелова был сложнее и труднее. Ретроспективная оценка походов XVII века сейчас затруднительна, Мужество того и другого землепроходца очевидно, но приоритет Москвитина остается бесспорным, а, так сказать, для судеб Охотского моря поход Андрея Горелого маловажен — принципиально отличен он от похода Семена Шелковника, в частности.

Сведения о фантастически богатых краях, о море, об Амуре, доставленные в Якутск промышленными людьми и казаками, вызвали, естественно, немалый интерес в Якутске. Своеобразно, я бы сказал, воспользовался сложившейся обстановкой некто Василий Поярков, но об этом в специальном разделе «Река». Сейчас же нужно отметить лишь следующее: на Охотское море Поярков попал в 1645 году, уже в конце своего похода. Пройдя по Амуру, он вышел через лиман в открытое море, добрался до устья Ульи и перезимовал там в зимовье Москвитина. Ранней весной 1646 года Поярков покинул берега Охотского моря, оставив в Ульинском остроге семнадцать казаков во главе с Ермилом Васильевым, и в июне прибыл в Якутск. Весь его поход продолжался три года, а из ста тридцати человек, отправившихся в поход, вернулось человек пятьдесят.

Новые рассказы о богатых краях привели к тому, что тем же летом еще один отряд казаков был отправлен к Ламскому морю. Было в отряде сорок человек: Алексей Филипов, Иван Афонасьев, Ждан Власов, Фома Федоров, Конан Ларионов, Федор Яковлев, Иван Савин, Андрей Иванов да Нил Володимеров с товарищами. Возглавлял отряд десятник Семен Шелковник, о котором известно, что пришел он на Лену в числе первых, принял у Ерофея Хабарова соляную варницу на Усть-Куте, а к 1641 году перебрался в Ленский острог.

Семен Шелковник не стал тратить время на поиски новых путей к «великому морю-окияну» — дорога и так оставляла желать лучшего: часто разливались от дождей мелкие горные реки, затопляя берега, набухали, становясь почти непроходимыми, болота-бадараны. Поэтому Семен Шелковник в основных чертах повторил маршрут Ивана Москвитина: по притокам Алдана дошел до водораздельного хребта Джугджур, перевалил через него и поздней осенью, к тому времени, когда просветлела лиственничная тайга на западных склонах Джугджура и осыпавшаяся желтая хвоя прикрыла землю до снега, отряд по небольшой речке Сикше спустился к Улье.

Там, в широкой долине Ульи, заросшей лесом, болотистой, — на болотах черным-черно было от небывалого урожая ягод шикши — казаков настигли холода. Мест этих никто из них не знал и зимовье срубили прямо в устье Сикши. До весны серьезных дел у зимовщиков не было, эвенки поблизости не показывались, и казаки расходились небольшими группами по окрестностям, ставили ловушки на соболя, но промышляли не очень удачно: тайга здесь была иной, чем в знакомой им Восточной Сибири, и, наверное, иначе вел себя в ней драгоценный зверек. Теперь, когда разработана классификация хвойных лесов, мы бы сказали, что в долине Ульи светлохвойная тайга замещается темнохвойной: даурскую лиственницу постепенно вытесняют другие породы деревьев — белокорая пихта и аянская ель.

Зима выдалась снежная, и к весне, когда казаки устроили примитивную верфь, «плотбище», для постройки кочей, снежные заносы, или «закидки», все еще очень мешали: иной раз утром приходилось откапывать из-под снега погребенные за ночь остовы недостроенных судов.

В высшей степени практичный казак Семен Епишев, тот самый, что придет в Охотск на выручку людям Шелковника и отправит Алексея Филипова вместе с лоцией в Якутск, — этот самый Епишев в своей отписке даже порекомендует впредь на Сикше кочей не строить, а спускаться по реке Улье ниже, за пороги, до которых, если считать от волока, ходу гружеными нартами две недели.

Впрочем, на эти обобщения Епишева толкнула его излишняя пунктуальность: в соответствии с отпиской Шелковника Епишев, борясь с метелями, не только строил кочи в том же самом месте, но и разбился на тех же порогах, кто и Шелковник с товарищами (Москвитину, как вы помните, тоже не очень повезло).

…Весной Шелковник продолжил путешествие. Какого числа он покинул зимовье на Сикше, определить едва ли удастся, но, очевидно, случилось это в начале мая 1647 года, сразу же после ледохода. Установить это помогают отписки спутников Москвитина и Епишева. Известно, что в устье Ульи казаки прибыли 16 мая. Но Москвитин затратил на плавание по Улье около двух недель, очевидно, и Шелковнику потребовалось примерно столько же. Правда, Епишев в своей отписке сообщает, что река Улья «во многих местах велми быстра и убойных мест много; выплыть бы по ней к морю можно за один день, да камни мешают». Но это зависит от того, откуда считать и в какое время года плыть. Едва ли Москвитин и Епишев начали счет с одного места.

На Улье приказной Семен Шелковник принял себе «в полк» служилых и промышленных людей, оставленных Поярковым, — Ермила Васильева с товарищами.

И тут, в устье Ульи, решилась судьба названия недавно открытого моря. Если бы Шелковник, как и Москвитин, решил обосноваться в устье Ульи, перестроил бы и укрепил острог, чтобы окончательно утвердиться в этих местах, то море называлось бы Ульинским или по-прежнему Дамским, но только, не Охотским.

Однако Шелковнику почему-то в устье Ульи не понравилось: то ли прислушался он к советам Колобова, то ли подумал, что нечего обирать одних и тех же тунгусов, что много тут еще других необъясаченных родов, но так или иначе Шелковник не остался на обжитом уже месте, и, таким образом, судьба названия моря была решена.

Казаки провели в устье Ульи ровно месяц — готовились к нелегкому плаванию, дожидались, пока успокоится море. Зимний северо-западный муссон сменился к тому времени летним юго-восточным. Над морем проносились низкие, темные облака, сеял мелкий, типично «муссонный» дождик. Штормило — грозный рокот моря не умолкал ни на час. Казаки поеживались, глядя в темно-свинцовую, неприветливую даль, — многим из них в диковинку были морские походы.

В плавание вышли 16 июня. Теперь отряд насчитывал пятьдесят четыре человека (четверо, видимо, погибли за зиму). Повернули они, заранее обдумав это, не к югу, а к северу. Шелковник знал, что если поведет он свои кочи на юг, то придется плыть ему вдоль пустынного гористого побережья, что не встретит он тунгусов и вернется без мягкой рухляди. Ведь из-за голода и безлюдства пришлось повернуть обратно отважному Москвитину, так и не добравшись до Амура. Иное дело, если плыть к северу…

Надо оказать, что устье Ульи расположено как раз на южном краю низменного северо-западного побережья Охотского моря; южнее тянется неудобное и до сих пор слабо заселенное побережье.

Итак, Шелковник повернул к северу и повел кочи вдоль низменного побережья — за серой полосой гальки зеленел лес…

Наш экспедиционный сейнер прошел по маршруту Шелковника ровно через триста лет — в 1947 году, летом…

Да, конечно, совсем не те картины раскрывались перед казаками: не стояли поселки в устьях рек, не спускались к самому морю конвейеры рыбных заводов… Даже это густо населенное по тому времени побережье казалось Шелковнику пустынным. Лишь в устьях рек замечали казаки дымки становищ. Это эвены, которых казаки называли «пешими тунгусами» (они не разводили оленей) или ламутами, били острогами лососей, заготавливая рыбу на зиму.

Эвены, разумеется, тоже заметили кочи, и весть о вторичном появлении русских вблизи речки, которую они называли Ахоть, а русские переименовали в Охоту, облетела, все побережье. Когда казаки подплыли к Охоте, их уже ждали там.

Очевидно, и эвены, отлично знавшие родные места, и казаки, лишь кое-что слышавшие о них, сошлись на том, что устье Охоты — самое удобное место на всем побережье… Так ли это?.. Почему именно Охоте суждено было сыграть выдающуюся роль в истории Охотского моря, а не Улье или Ине?.. Случайно это или исторически оправдано?.. Ведь в 40–50-х годах XVII века на побережье Охотского моря появились русские зимовья и в устье Ульи, и в устье Охоты, и в устье Мотыклеи, и в устье Тауи. Охотский острожек разрушался точно так же, как разрушались и сжигались эвенами другие зимовья…

Нет, разумеется, выбор Охоты был не случаен, и тот факт, что казаки выбрали именно Охоту центром колонизации, свидетельствует об их отличном умении ориентироваться и правильно оценивать обстановку, Если вы посмотрите на карту Охотского моря, то легко убедитесь, что устье Охоты расположено в середине зеленого уголка, обозначающего низменный участок побережья. В первой половине XVII века именно этот район был сильнее всего заселен, именно в эти реки входило больше всего рыбы в период нереста. Таким образом, борьба русских за Охоту была борьбой за ключевые позиции на материковом побережье Охотского моря.

Понимали ли это эвены, сказать трудно, но русские, и в частности Шелковник, определенно понимали. Шелковник сориентировался стремительно: учел сведения, собранные Москвитиным, опросил пленных, и выбор, определивший ход дальнейшей истории Охотского моря, был сделан. Можно ли после этого сомневаться, что казачий десятник Семен Шелковник был человеком незаурядным?

Кочи казаков повернули к устью Охоты 23 июня 1647 года. В этот же день произошло первое крупное сражение между русскими и эвенами — началась многолетняя борьба за Охоту, или Ахоть, дотоле неведомую речку…

Надо сказать, что в то время казаки, отправлявшиеся в походы, получали строжайшие наказы улаживать все дела с туземным населением миром, «ласкою», а не «жесточью». И в Москве в Сибирском приказе, ведавшем всей огромной Зауральской территорией, да и на местах понимали, что без туземцев не добудешь в большом количестве драгоценную мягкую рухлядь, иначе говоря, не добудешь валюту. Известно немало случаев, когда за неоправданное убийство местных жителей рядовых казаков жестоко карали (я не случайно написал рядовых — воеводы безнаказанно расправлялись и с казаками, и с якутами, и с эвенками, становясь тем свирепее, чем дальше от Москвы находились их владения).

Охотские эвены постарались не пустить русских в реку. Казаки потом утверждали, что на Охоте их встретило около тысячи эвенов. Преувеличено это или нет — судить теперь трудно, но бой произошел, многие казаки были ранены, а среди эвенов имелись и убитые. В конце концов кочи прорвались в устье и, минуя мгновенно опустевшие, безлюдные становища, поплыли вверх по реке. В трех километрах от устья казаки высадились на берег. Место показалось им удобным, и они тут же на берегу срубили зимовье.

Так самим ходом событий была определена судьба названия нового моря. Еще некоторое время море это продолжали называть Ламским. Но по мере того как возрастало экономическое значение Охотска, административного центра огромного края, все чаще стали говорить Охотское море, то, на котором стоит Охотск. И постепенно новое название окончательно вытеснило старое.

У Шелковника и его товарищей довольно часто случались мелкие стычки с эвенами, но казаки, как правило, выходили победителями. Несмотря на колоссальное численное превосходство противника, они в первый же год взяли в плен, в аманаты, нескольких «знатных мужиков» — родовитых эвенов. Для них даже пришлось отстроить специальную аманатскую избу.

В наказной памяти, выданной Семену Шелковнику якутским воеводой, предписывалось не только собирать ясак с эвенов, но и проведывать новые земли на побережье Охотского моря и объясачивать населяющие их племена. Именно поэтому в следующем 1648 году Семен Шелковник послал морем на «государеву службу на реку Иню и за нее проведать, где бы государю прибыль учинить, служилых людей Ермилку Васильева да Олешку Филипова с 24 товарищами».

Вот этот эпизод и представляется мне одним из самых интересных и значительных в ранней истории Охотского моря.

Я уже упоминал, что поход этот завершился созданием первой лоции северо-западного побережья Охотского моря — документа оригинального, не утратившего своего значения и в наши дни, потому что в нем содержится ценный сравнительный материал: лоция помогает установить, какие изменения произошли за триста лет в очертаниях побережья, в его строении. Поэтому моя «встреча» с Алексеем Филиповым, происшедшая через триста лет после его похода в одном из научных залов Библиотеки имени Ленина, была не только интересна, но и полезна для меня как физико-географа.

К сожалению, я почти ничего не знаю о жизни Алексея Филипова до 31 мая 1648 года, когда он получил предписание вывести свои кочи из устья Охоты в море. Могу лишь догадываться, что какими-то судьбами занесло его в Якутск как раз в ту пору, когда десятник Семен Андреевич Шелковник набирал отряд для похода на восток. Где он родился и когда, где служил раньше — неизвестно, да и едва ли удастся узнать; и о многих прославленных землепроходцах мы порой почти ничего не знаем. Думаю, что ему немало пришлось совершить путешествий, прежде чем он попал в отряд Шелковника. Эти путешествия обострили его наблюдательность, натренировали память и научили заботиться не только о себе, но и о тех, кто через год, пять, десять лет пойдет по твоим следам, встретится в пути с теми же опасностями и трудностями. Чтобы облегчить им дорогу, чтобы избавить — их от излишних невзгод, написал Алексей Филипов свою лоцию.

Вместе с Семеном Шелковником проделал Алексей Филипов весь путь от Якутска до реки Ульи, вместе с ним зимовал в устье реки Сикши и строил кочи на плотбище; вместе с ним пробился он на Охоту и срубил зимовье, плечом к плечу сражался в боях. И надо полагать, что был он умнее и инициативнее других, что не уступал в воинской доблести самым отважным казакам, если Семен Шелковник поставил его во главе отряда.

Заключение это — не плод моей фантазии или особой симпатии к славному казаку. Обратите внимание, что первоначально во главе отряда стояли два человека — Ермил Васильев и Алексей Филипов… Но ведь Ермил Васильев — это бывалый казак, проделавший вместе с Поярковым весь поход по Амуру и оставленный с отрядом на Охотском море, в устье Ульи. И если. Алексей Филипов, дотоле никому не известный, был уравнен с таким опытным казаком-бывальцем, как Ермил Васильев, то, значит, для того имелись серьезные основания. Да и тот факт, что он написал лоцию, тоже сам по себе показателен…

…Ермил Васильев, отважный казак с неугомонным характером, не вернулся из этого похода: он либо погиб в бою, либо умер, не перенеся очередной голодовки. Я склоняюсь к последнему варианту, исходя не только из теории вероятности (в этом походе погибло в боях в два раза меньше людей, чем умерло по другим причинам), но и потому, что учитываю прошлое Ермила Васильева: слишком много перенес он за последние годы своей жизни, ибо экспедиция Пояркова была на редкость трудной и тяжелой даже по тем временам, хотя виною тому не только суровая природа и не только враждебные племена…

Итак, 31 мая 1648 года Семен Шелковник разделил свой отряд на две равные партий. С одной из них он остался на Охоте, чтобы удерживать в своих руках ключевую позицию, а другой под начальством Васильева и Филипова велел идти проведывать новые земли. Почти месяц ушел у Васильева, Филипова и их товарищей на подготовку к дальнему плаванию (а может быть, и погода задерживала); только 23 июня Алексей Филипов вывел оба своих коча в море. Крутая упругая зыбь подхватила плоскодонные суденышки, закачала, подбросила, обдала мореходцев холодными солеными брызгами, но казаки дружно налегли на весла, закрепленные в уключинах, и, отойдя подальше от берега, чтобы не выбросило случайно на отмель, поплыли на северо-восток.

Казаков не очень смущала сильная бортовая качка, и они благополучно прибыли к устью реки Ини.

Если вы посмотрите на крупномасштабную карту северо-западного побережья Охотского моря и найдете волнистую синюю ниточку, изображающую реку Иню, то увидите, что синяя ниточка привязана к маленькому голубому мешочку. Этот маленький мешочек на самом деле сравнительно крупная лагуна, в которую впадает река Иня.

Я был на этой реке. Наш сейнер уверенно бороздил воды лагуны, благо кошка защищала от морских волн. Ныне на Ине расположен крупный рыбокомбинат и поселок. Бригады рыбаков — русских и эвенов — ловят рыбу, подвозят ее в лодках к «плотам», где ее принимают рабочие рыбного комбината, а потом рыбу по конвейеру подают в цеха. Катера-«жучки», взяв на буксир два-три кунгаса, отвозят готовую продукцию на рефрижераторы или транспортные суда.

Иное дело — триста лет назад… Еще с моря заметили казаки дымы становищ и поняли, что и здесь, в устье Ини, живут и ловят рыбу «пешие тунгусы» — ламуты. Путь казаков шел дальше, мимо Ини к реке Мотыклее, и, вероятно, свернули они в лагуну не для того, чтобы покорить ламутов и заставить заплатить ясак. Может быть, пресная вода у казаков кончилась, может быть, дрова потребовались для очага, на котором готовили они свою немудреную пищу…

Кочи подошли к Ине в прилив («с моря вода была прибыльная», — сообщали потом казаки в отписке) и благополучно миновали узкий проход в лагуну. Буруны, почти незаметные в прилив, остались позади, гребцы «сушили» весла, а кочи еще продолжали медленно скользить по тихим водам лагуны.

И с берега материка, и с невысокой галечниковой кошки настороженно следили за казаками эвены. Мужчины — с рогатинами, пальмами, луками, откасами в руках, в костяных шишаках — стояли впереди, у самой воды; небольшие, лохматые собаки злобно тявкали, вертясь под ногами; вдалеке у чумов собрались женщины с ребятишками — круглоголовыми, черноглазыми…

Казаки плыли по лагуне все дальше и, дальше, и узкий выход из нее скрылся из глаз. Отважным мореходам казалось, что сомкнулось вокруг них плотное кольцо врагов. Молча подсчитали они число эвенов; их было около трехсот. Триста — против двадцати шести.

Впрочем, соотношение привычное для казаков XVII столетия. Не выказывая страха, да и не испытывая его, подвели они свои кочи к устью реки и сбросили в воду тяжелые якоря-грузилы. Вода в реке еще была соленой, и казаки, дожидаясь отлива, сошли на берег. Эвены, не нападая, но и не выражая дружелюбия, посторонились. Между тем после короткого «спора воды» начался отлив, течение в реке изменилось на противоположное, и вода со все возрастающей скоростью устремилась в море. Вздрогнули и развернулись по течению казачьи кочи; якорные веревки натянулись, и кочи неподвижно застыли.

А вода убывала и убывала. И вдруг казаки заметили, что кочи перестали опускаться вместе с ней: они нашли какую-то прочную опору, и борта судов становились все выше и выше. Тогда поняли казаки, что в прилив они (точно так же, как через триста лет наш, сейнер — помните? — в Кухтуе) неудачно выбрали место и теперь очутились на осушке… Заметили это и эвены. Убедившись, что незваные пришельцы прочно «обсохли» и сдвинуться с места не могут, эвены тотчас перешли в нападение; и осуждать их за это нельзя: от своих соплеменников, охотских, а может быть, и ульинских эвенов, они узнали, что обычно следует за приходом этих бородатых высоких людей, вооруженных страшными, извергающими гром и смерть пищалями. Ермил Васильев и Алексей Филипов не позволили захватить себя врасплох. Казаки, лучше вооруженные, вышли победителями из ожесточенного боя, и эвены, поспешно отступив, оставили их в покое.

Пять дней провели казаки в инейской лагуне, а потом заметили, что эвенов становится все больше и больше. Созвали Ермил Васильев и Алексей Филипов совет бывальцев и начали обсуждать, как им дальше быть.

Решили бывальцы, что лучше бы уйти с Ини, да погода ненадежна: несутся над морем низкие дымные облака и море с каждым часом рокочет все грознее, громче.

С приливом кочи все-таки вышли в море. Натянули казаки на мачты прямые паруса из сыромятной оленьей кожи, и кочи, зарываясь носами в пенящиеся волны, побежали вдоль берега. К ночи погода не улучшилась. Казаки следили за парусом, готовые в случае необходимости немедленно свернуть его и взяться за весла.

Алексей Филипов сидел у борта, вглядывался в темноту. Нет, берега не было видно, но привычное ухо казака улавливало за посвистом ветра, за плеском волн ровный гул наката; и если гул становился слышнее, Алексей Филипов тотчас приказывал повернуть руль так, чтобы коч ушел подальше от берега; если же гул наката совсем терялся в плеске волн, (бивших в борта, то казаки направляли коч ближе к берегу. Всю ночь безотказно действовал звуковой маяк.

Под утро налетевший шквал сорвал парус, он заполоскал на ветру, креня коч на левый борт, и казакам едва удалось поймать и закрутить его. Теперь без паруса пришлось подналечь на весла.

А непогода разыгрывалась. С каждым часом штормило все сильнее и сильнее. Волны переплескивали через борт, и казаки не успевали вычерпывать воду. Угрожающей стала качка — кочи могло перевернуть. Поглощенный борьбой с морем, Алексей Филипов вдруг совершенно рядом услышал рокот прибоя — их сносило к берегу. Он разыскал в тумане темное пятно второго коча. Тот уже метался среди высоких валов наката, то проваливаясь, то стремительно взлетая вверх…

Минут через сорок полузатопленные и полуразбитые кочи вышвырнуло на берег. Дешево отделались мореходцы: никто не погиб. Они оттащили в безопасное место свои довольно сильно пострадавшие суденышки. Осмотревшись, казаки увидели, что за широкой полосой галечникового берега лежит большое озеро, совершенно отделенное от моря, а за озером темнеет лес.

Выставив часовых, казаки забрались в кочи под навесы, заменявшие им каюты, и, плотно прижавшись друг к другу, чтобы согреться, заснули.

А едва шторм утих, казаки, «те же струги починя» (в этом месте отписки кочи названы стругами), снова вышли в море и без особых приключений дошли до устья реки Мотыклеи.

Река Мотыклея впадает в Мотыклейский залив, а Мотыклейский залив — это часть большой, Тауйской губы. Длина его — около двадцати километров. По берегам растет низкорослый лес из кедрового стланика, березы, рябины, стоят летники эвенов. Восточный берег залива возвышенный, а западный — низменный, болотистый. Река Мотыклея (вернее, их две — Большая и Малая) впадает в море на западном берегу.

На одной из Мотыклей казаки и решили срубить зимовье. Их не смутило, что рядом находился эвенский улус: чем ближе живут будущие плательщики дани, тем лучше.

Алексей Филипов прибег к тому же приему, что и многие другие атаманы до него. Он отправился к местным князькам и стал их уговаривать добровольно платить казакам ясак — приносить для государя великого соболиные шкурки. Но мотыклейские эвены не вняли, уговорам и отказались отдавать меха неведомому «государю всея Руси».

И не только отказались. Убедившись, что заморские пришельцы ничего, кроме беспокойства и неприятностей, им не принесут и что этих пришельцев совсем немного, местные князьки посчитали, что лучше сразу же расправиться с казаками. Крепкие, срубленные из толстенных бревен стены зимовья навели эвенских стратегов на невеселые размышления, и решено было обманным путем выманить русских на открытое место.

Из этой военно-дипломатической затеи ничего не вышло — не так-то просты были понаторевшие в воинских делах казаки! — и эвены пошли на приступ. Кончилось это тем, что эвены обратились в бегство, а двух их «лучших мужиков» казаки захватили в плен. Тавуна из илкагинского рода скрутил в рукопашном бою Якунка Максимов, а Лукача из убзирского рода — Кручинка Родионов. Якунке Максимову больше повезло: за своего пленного он получил соболей, а эвен Лукач оказался на редкость упрямым: родичам своим он запретил платить ясак и велел идти убивать русских.

Нет нужды описывать бесконечные стычки — атаки осаждающих, вылазки осажденных; порою жарко становилось и в буквальном и в переносном смысле. Так, 15 апреля 1649 года эвены подожгли зимовье и попытались растащить бревна крючьями, но казаки вновь вышли победителями и взяли в этом бою немалые трофеи: 40 луков, 4 рогатины, 24 откаса, 10 куяков костяных, 17 шишаков костяных, 65 лыж подволочных, 10 костяных крюков и 2 железных. Видя, что одолеть казаков не удается, в казенке «умер с сердца» непокорный аманат Лукач…

А потом наступил голод. Взятый с собой провиант быстро кончился, рыбу мешали ловить эвены, еще не потерявшие надежду избавиться от пришельцев, и сидели казаки вместе с аманатами в осаде, «нужду, голод и бедность терпели»… Сырое, прохладное, туманное лето сменялось суровой, с ледяными материковыми ветрами зимой, и вновь наступало лето, а положение не менялось, да и не могло измениться…

На Охоте в это время дела шли не лучше.

Отправив Алексея Филипова с товарищами, Семен Шелковник составил отписку для якутского воеводы. Жаловался он, что нападают на них «многие роды» тунгусов, что сидят они в осаде, и просил прислать на помощь человек сто казаков, обещая, что если начнут «иноземцы» дань платить, то в «ясачном сборе будет прибыль многая…».

С этой отпиской Семен Шелковник отправил в Якутск промышленного человека Федулку Абакумова вместе с мирным эвенским князем Ковырем. По дороге этот самый Федулка, заподозрив измену, убил своего спутника из пищали. За это он поплатился весьма жестоко. Дело в том, что произошло это где-то в бассейне Алдана, там, где местные жители знали и очень уважали Ковыря, — он был одним из авторитетнейших князьков; Шелковник, видимо, по пути на Охотское море прихватил его с собой. Соплеменники Ковыря, узнав о его смерти, «учинили между собой шатость», как жаловались потом казаки, и убили в отместку несколько русских. Казаки сами подвергли Федулку пыткам, а потом доставили в Якутск, где начался над ним долгий процесс: писали в Москву докладные, получали из Сибирского приказа разъяснения, а между делом нещадно били Федулку кнутом на «козле» на глазах у якутов и эвенов, которые требовали выдать им убийцу. Наконец пришло в Якутск из Москвы окончательное заключение по делу Федулки Абакумова и Ковыря: Федулку родственникам Ковыря не выдавать, а выпороть его еще раз и засадить в тюрьму. На Охоту же в ответ на просьбу Шелковника велено было послать людей столько, сколько следует, и собирать ясак с местных жителей «ласкою и приветом, с великим радением».

Новый отряд казаков во главе с Семеном Епишевым был послан на Охоту в июле 1650 года, но только 3 июня 1651 года кочи Епишева подошли к устью реки. Епишева, по его словам, встретило тоже до тысячи эвенов, все они были «сбруйны и ружейны» и в реку не пускали — не хотели, чтобы соединился он с осажденными русскими.

Епишев все-таки прорвался в Охоту и поплыл вверх по реке. Вот что увидел он там: на месте зимовья стоял острог — Косой острожек, как называли его потом казаки. Размерами он был невелик, стены ему заменял вал с тыном. Вокруг острожка стояли чумы эвенов: женщины готовили едут детишки ползали по земле, возились с собаками, мужчины ловили рыбу, зорко следя в то же время за осажденными. Сколько времени продолжалась эта терпеливая, «по-семейному» обставленная осада, Епишев не знал, да у него и не было времени раздумывать на эту тему.

…Короткий бой закончился. Навстречу Епишеву из острога вышло двадцать казаков — еле живых после долгой голодовки: одни из них опухли от цинги, другие исхудали так, что лица были обтянуты кожей, но все они держали в руках оружие и все готовы были продолжать свое трудное ратное дело…

Только не нашел среди них Епишев отважного и умного десятника Семена Андреевича Шелковника. Основав Охотск, он и сам навсегда остался на берегах студеного моря. Семен Шелковник умер в 1648 году.

Практичный казак Семен Епишев времени даром терять не стал. Научив цинготных больных, как приготавливать хвойный настой, он потребовал у целовальника из отряда Шелковника Конанка Ларионова (в отписке Епишева он Ларивонов) книги с записями ясачной, десятинной и поминочной казны. (У каждого целовальника была своя печать, у Ларионова на печати был кораблик.) Семен Епишев принял у целовальника казну по годам, и получилось, что отряд Шелковника собрал «Двадцать один сорок семнадцать соболей», десять пластин собольих, шесть «поминочных» соболишек, «покупочную» короткую лисью шубу с рукавами, двух «лисиченков» — чернобурого без лап и без хвоста и краснобурого с лапами, но тоже без хвоста, два «лоскута» лисьих да выдру… Все эти сведения Епишев занес в свои книги и припечатал их своей печатью: на ней было вырезано его имя.

Едва Епишев кончил сложные подсчеты и проверку документов, как эвены снова пошли на приступ: обозлило их, должно быть, появление нового отряда. Семен Епишев вышел к ним и стал уговаривать «старую дурость покинуть» и ясак платить исправно. Эвены, однако, его слушать не стали.

А 15 июля вернулся на Охоту с реки Мотыклеи Алексей Филипов с товарищами.

Лето прошло у Епишева в непрерывных хлопотах: он совершил несколько походов вверх по рекам Охоте и Кухтую, получил «недобранный» Ларионовым ясак за прошлые годы и даже ухитрился выманить у ясачных эвенов соболей в счет будущего года. Принимал ли Алексей Филипов участие в походах Епишева, я не знаю. Но когда в марте 1652 года Епишев, отправляя весь ясак в Якутск, выделил отряд в двадцать два человека, в его состав вошел и Алексей Филипов. Вместе с челобитными вез Алексей Филипов в Якутск и «роспись пути от реки Охоты до реки Мотыхлея».

Попробуем поставить себя на место казака XVII столетия и подумаем, что могло интересовать его, когда он готовился к походу в неизвестные края. Очевидно, прежде всего сам путь — где какие реки есть, какие горы и острова, сколько ходу от одной реки до другой, затем неплохо иметь уверенность, что идешь в незнакомые места не зря, что сможешь ты с пользой для «государя всея Руси» и для самого себя послужить там, наконец, совсем небесполезно знать, что не помрешь с голоду в этих краях: ведь государево жалованье казакам выплачивалось очень нерегулярно…

На все эти вопросы и отвечает лоция, составленная Алексеем Филиповым, рядовым землепроходцем, на себе изведавшим тяготы «государевой службишки» на дальних реках. Описывая побережье, указывая расстояния, Алексей Филипов обязательно отмечает, богата или бедна река рыбой, есть ли на реке туземные становища, где находятся лежбища моржей.

«С Охоты реки что видеть мыс и затем мысом речка Ульякан и до той речки с Охоты итти день своею силою (то есть на веслах. — И.3.), и в тое речку с моря лазит кунжа да маньма…» — Начинает роспись-лоцию Алексей Филипов и в дальнейшем рассказывает, что с реки Ульякан до реки Ульбеи два дня ходу, что у реки Ульбеи два устья; от реки Ульбеи до Ини, по сведениям Филипова, один день пути; на Ине живет много людей, и всякая рыба с моря в реку заходит…

С Ини идти день под парусом до утесов и до речки Олоки, где есть становище, но нет рыбы… От речки Маши виден моржовый мыс Мотосу, а на нем — лежбища моржей на протяжении двух верст и становище… Много моржей на островах против устья Мотыклеи… Есть сведения о местных жителях: тауйские тунгусы «живут с мотыхлейскими заодно, ходят друг к другу»; тунгусы морского зверя промышлять не умеют…

В том, что лоция Алексея Филипова принесла пользу его современникам, сомневаться не приходится; о ее ценности как исторического документа двух мнений быть не может. Попробуем уточнить, однако, чем полезна она современным исследователям. Вот, пожалуйста, зоогеографический пример. Алексей Филипов определенно утверждает, что вдоль западных и северных берегов Охотского моря были широко распространены моржи, что их было много. Он прямо указывает, что на Охотском море возможен «звериный зубной промысел», и советует послать туда людей. До Алексея Филипова, видимо, никто не сообщал в Якутск о широком распространении моржей в Охотском море, поэтому факт этот очень заинтересовал воеводу Ивана Акинфова. Он призвал для совета бывальца Кирилку Мезенца, и тот подтвердил, что при таком количестве моржей есть смысл начать промысел «рыбьего зуба», тем более что в Якутском остроге этот промысел многим «в обычай».

Я не знаю, удалось ли воеводе Ивану Акинфову организовать промысел «рыбьего зуба», но в конце концов совету Алексея Филипова последовали уж очень рьяно, и вот что является печальным фактом: ныне в водах Охотского моря не сохранилось ни одного моржа; все они были уничтожены из-за драгоценных клыков. Ареал их распространения, как говорят зоогеографы, на Тихом океане сократился, теперь они обитают лишь у берегов Чукотки, да и там уцелело к нашему времени лишь одно большое постоянное лежбище и около десятка временных мелких. Вот такого рода «влияние» человека на фауну и позволяет выявить лоция Алексея Филипова. Небезынтересно и то, что эвены не умели охотиться на моржей, предпочитая не связываться с этими грозными и могучими животными.

Большую часть своего пути отряд Алексея Филипова совершил вдоль низменного побережья, того самого, что изучала и наша экспедиция на сейнере. По всему этому побережью (об этом мы еще будем говорить) уже много тысячелетий, если не миллионов лет идет непрекращающаяся борьба между морем и реками; для побережья очень характерны лагуны, отчлененные от моря кошками, и устья рек, блокированные намытыми косами. Все это нашло свое отражение в лоции Алексея Филипова, а сравнение его описания с современной картой лишний раз убеждает, что этот аккумулятивный участок побережья чрезвычайно подвижен и имеет изменчивую береговую линию, что этот участок медленно, но постоянно поднимается, заставляя море отступать. В лоции Алексея Филипова, например, указывается, что река Ульбея имеет два устья, а теперь у нее одно. Судя по описанию Филипова, лагуна реки Ини триста лет назад была значительно меньше, чем сейчас, но зато большое лагунное озеро, на берег которого выкинуло в шторм кочи казаков, ныне не существует.

По лоции Алексея Филипова можно подсчитать, с какой скоростью передвигались казаки по морю: на кочах «своею силою» они проходили за день двадцать — двадцать Пять километров.

Обнаружив лоцию Алексея Филипова, я опубликовал о ней коротенькую заметку в «Известиях Всесоюзного географического общества». Мне показалось сначала, что появление этой заметки осталось никем не замеченным. Но через несколько лет, рецензируя для центральной газеты детскую книгу «Моря нашей Родины», написанную ныне покойным профессором Карелиным, я встретил в ней имя Алексея Филипова. Это принесло мне большую радость. И до сих пор мне приятно сознавать, что моя доля участия есть в том, что заслуги Алексея Филипова, умного и отважного казака, получили признание в наши дни, через триста лет после того, как дн кончил писать свою лоцию, а также в том, что Филипов начал новые посмертные странствия — из книги в книгу. А ведь далеко не всем жившим на белом свете выпадает такая честь!

Вновь приходится пожалеть, что мы очень и очень мало знаем о славной плеяде русских землепроходцев, что мы недостаточно внимательны к скромным описателям земли русской… Больше мне почти ничего не известно об Алексее Филипове. Знаю лишь, что он благополучно прибыл в Якутск и вместе с товарищами подал на имя «государя всея Руси» отписку, в которой рассказал о походе. Заканчивалась она так: «Вели за это, государь, Ленскому воеводе Дмитрию Андреевичу Францбекову да дьяку Осипу Степанову принять нашу челобитную и наш послужной список и заплатить нам государево жалование». Получил Алексей Филипов государево жалованье или нет — бог весть, мог и не получить, в те времена это никого не удивило бы. Но в той же отписке Алексей Филипов и его товарищи выражают готовность идти проведывать новые земли и лишь просят пополнить их отряд людьми.

Так, наверное, и было: немало еще постранствовал по Сибири и Дальнему Востоку землепроходец Алексей Филипов — составитель первой лоции северо-западного побережья Охотского моря…

В этом рассказе о первых землепроходцах на Охотском море я несколько раз упомянул имя казака Семена Ивановича Епишева, и порой не без легкой иронии. Это оправдано: особой удачливостью он не отличался, казаки его не слушались (бывало, что и били), бунтовали, прятали от него меха, играли в запрещенные азартные игры, перепродавали друг другу ясырных баб, а Семен Епишев обращался к ним с пространными речами, уговаривал вести себя прилично, а когда речи не помогали, садился и подробно излагал в отписке «Государю царю и великому князю Алексей Михайловичу всея Руси…» свои злоключения, горько сетуя на непослушных казаков.

Но прежде чем окончательно расстаться с Семеном Епишевым, мне хочется сказать о нем и несколько серьезных слов, им вполне заслуженных.

Много разных специалистов-самоучек (как выразились бы мы теперь) странствовало в XVII веке по Сибири: и рудознатцы, и звероведы, и жемчужники, и дорожники, и среди них помясы… Помясы, или, как их еще называли, «люди травного дела», «травники», — это знатоки лекарственных растений, народные врачи и фармацевты. В Москве в то время существовал Аптекарский приказ, своего рода министерство здравоохранения. В 1668 году этот Аптекарский приказ обратился к сибирским воеводам с требованием обязать помясов-травников прислать известные им лекарственные растения и указать, от каких болезней они помогают. На этот приказ отозвался один Епишев (по крайней мере других ответов пока не найдено), живший в те годы в Якутске. Он стал постоянным корреспондентом Аптекарского приказа и с хорошим знанием дела сравнивал европейские лекарственные растения с сибирскими. Он не скупился на описания («Трава колун, цвет на ней бел, горьковата, растет при водах, не во всяких местах…»), перечислял все известные ему виды, а известно их ему было немало. Достаточно сказать, что, по последним сведениям, в Сибири имеется около пятидесяти видов лекарственных растений (точнее, признанных медициной лекарственными), а Семен Епишев знал около двадцати лекарственных трав.

…В 1655 году боярский сын Андрей Булыгин, отправленный из Якутска «с государевыми служилыми людьми на государеву дальнюю службу на Ламу, на большое море Окиян, на Улью, на Охоту и на Мотыклей реки», послал из Охотского острога воеводе Михаилу Ардыженскому две отписки, из которых мы узнаем следующее. Спеша на смену Епишеву, который, как полагали, продолжал служить государеву службу на Охоте, Булыгин, к своему немалому удивлению, встретил Епишева на Улье. Епишев поведал ему о своей судьбе: эвены сожгли Косой острожек, аманаты разбежались, служилых людей на Охоте не осталось, и вообще жить там «от иноземцев не в силу…»

Пришлось боярскому сыну Андрею Булыгину все начинать сначала, с боем пробиваться в Охоту, ставить новый острог. Все это он сделал, а потом его сменили новые служилые люди, продолжившие борьбу русских за Охотск. Сам Андрей Булыгин в 1659 году вернулся в Якутск и был отправлен провожатым с соболиной казной в Москву.

 

Восточная дуга

…Палатка стоит на берегу Пенжины. Тихо пламенеет неугасающий, но к утру растворяющийся в голубизне ночной закат. Я смотрю на него сквозь полупрозрачный марлевый полог, углы которого пришиты к палатке. Совсем близко, — но кажется, что они далеко, — мельтешат комары, а дальше по легчайшему зеркалистому блеску угадывается река и чернеют на фоне желто-розового неба волнистые гряды сопок. Можно приподняться в спальном мешке, и тогда можно увидеть и галечниковый берег Пенжины, и редкие кусты ивняка, и стремительную мускулистую гладь реки, а на противоположном берегу разглядеть светлый чозениевый лес очень похожий на лес эвкалиптовый… Привстать — оно как будто бы и просто, но тогда невольно коснешься плечами или затылком полога, а гуд комаров в палатке так устрашающ, что трудно решиться на активные действия.

Спать не хочется, но не от бессонницы, а просто потому, что позади знойный и душный, насыщенный комариным звоном день, а сейчас прохладно, сейчас отдохнула от неисчислимых укусов кожа, ибо под пологом нет ни одного комара — об этом позаботился сын.

Розовые — совсем светлые, можно читать — ночи вносят свои коррективы в наш экспедиционный режим: мы поздно ложимся и поздно встаем, хотя обычно в экспедициях все делается наоборот. Но отработать свое все успевают, и это главное. Вовсе не исключено, что когда появится много мошки — больше, чем сейчас — мы вообще перейдем на ночную работу: комары трудятся круглосуточно, а мошка к ночи стихает; правда, не в такие светлые ночи.

С работой — точнее, с маршрутами в сторону от Пенжины — будет видно, а думается ночью хорошо, свободно, и самые дальние мысли, как при идеальной радиопередаче, доходят без помех.

Впервые я отправился в экспедицию двадцать лет назад. Ровно двадцать лет назад. Сюда, на Пенжину, я приехал с сыном. Ему пятнадцатый год, и он еще не полноправный член экспедиции: обнаружилась вакансия, и его взяли. И так теперь шутя называют — «Вакансия», а специализируется Вакансия пока на мытье посуды. Сейчас Вакансия, в миру именуемая Святославом, спит, завернувшись с головою в спальный мешок, а я лежу и размышляю об очерке, который напишу, когда вернусь в Москву.

Я знаю о нем главное — он войдет в цикл «Были Охотского моря», коли уж так случилось, что Пенжина в оное впадает, — и я знаю, что будет главным в очерке: некогда Пенжина сыграла роль своеобразного моста, соединившего два основных землепроходческих потока — южный и северный.

Первый — от Ермака до Москвитина, по рекам и горам от Урала до Охотского моря. Второй — от безымянных мореплавателей, погибших у берегов Таймыра, до Федота Алексеева и Дежнева по морям Северного Ледовитого океана до Тихого океана.

Вот сейчас, когда уже начинает голубеть розовая пенжинская ночь, я очень доволен, что нашел формулу своего будущего очерка: я расскажу о «восточной дуге», соединившей северный поток землепроходчества с южным.

А прочертил эту дугу Михаил Стадухин со своим бедовым отрядом.

О южном потоке землепроходцев я уже довольно подробно рассказал в предыдущих очерках. О северном потоке, о некоторых драматических событиях, сопутствовавших ему, я буду подробно говорить в дальнейшем. А сейчас мне важно отметить, что Михаил Стадухин, в предыдущих очерках мною вскользь упомянутый, был в числе тех, кто активно прокладывал дорогу на восток по берегам северных морей.

Не могу сказать, чтобы Стадухин, как личность, приводит меня в восторг. Пожалуй, к нему больше, чем к кому бы то ни было из землепроходцев того столетия, подходит былинно-песенная характеристика этакого разудалого молодца — «Гей, ты удаль молодецкая!» Ну а удаль эта «молодецкая» далеко не всегда доставляла удовольствие окружающим, что видно из официальных документов того времени.

Историю не подправишь, и мне, как историку, остается лишь констатировать, что был Стадухин бесшабашен, подчас безрассуден, был самоуверен и завистлив, был буен в гневе, но и не гнушался подпустить кляузу, хотя предпочитал решать все споры кулачным методом. И был безмерно отважен. И был истинным землепроходцев, многие годы проведшим в беспрерывных странствиях.

О Михаиле Васильевиче Стадухине известно, что в 1630 году был он отправлен из Енисейска на Лену, дабы нести там службу, и уже через три года возглавлял поход на Вилюй. В историко-географическом плане эти подробности не так уж важны — важны они лишь для биографии Стадухина… Достаточно подробно прослежены историками и последующие его маршруты. Короче говоря, имя его не забыто: походы Стадухина наносят на карты, его вспоминают в книгах…

Но вспоминают, как правило, странно: в некоем сочетании с прославленным Дежневым, и прежде всего как его личного врага.

Мне неизвестны подробности перводесятилетней службы Стадухина в Восточной Сибири, но мне они и не нужны сейчас. Как первооткрыватель Стадухин включился в великое движение русских на восток лишь в 1641 году, когда воевода Петр Головин — о нем речь еще впереди — отправил его во главе отряда служилых людей в верховья Индигирки. Я уже писал, что в этом походе принимал участие Семен Дежнев — там завязались сложные их, с нашей точки зрения, взаимоотношения, — и оттуда, с Индигирки же, Андрей Горелый ходил в свой сухопутный поход к Охотскому морю.

Сложность взаимоотношений Дежнева и Стадухина, пожалуй, не выходит за пределы, определяемые разницей в характерах. Цели у них первоначально были одни — сбор ясака, и каждый казак стремился преуспеть в оном. И каждый казак стремился найти себе такую волость, в которой с наибольшей выгодой можно было бы собирать ясак. Уже после того как Стадухин и Дежнев, не раз поссорившись, расстались, Стадухин сплыл по Индигирке до Северного Ледовитого океана и, двинувшись на восток, открыл Колыму.

У поколения, жившего или живущего в середине двадцатого столетия, с Колымой связаны воспоминания не простые, и у меня тоже есть основания вспоминать Колыму не просто… Забыть об этом невозможно, но — тут уж речь должна идти об особенностях человеческой психологии, — когда я читал одну из отписок Стадухина, меня посмешило такое причинное объяснение некоторых естественно-исторических наблюдений: на Колыме «рыбы всякой много». Почему?.. Потому, что «те реки рыбные».

А Колыму первооткрыватель ее описывал так: «Колыма де река велика, есть с Лену реку (тут он ошибается. — И.3.), идет в море так же, как и Лена, под тот же ветр (а ведь хорошо — «под тот же ветр», — И.3.), под восток и под север, а по той де Колыме реке живут иноземцы колымские мужики свой род оленные и пешие сидячие многие люди, и язык у них свой…» Есть, разумеется, и отличный зверь на Колыме — и соболь, и песец, и лисица…

Индигирка… Колыма… В заключительных разделах этой книги я еще раз вспомню эти реки, чтобы рассказать о замечательных ученых — о Черском, о совсем недавно скончавшемся С. В. Обручеве… Ну а пока я могу лишь констатировать, что Стадухин первым основал Нижне-Колымский острог на вновь открытой реке (теперь это Стадухино в двадцати километрах от Нижне-Колымска), встретился еще раз там с бывшим своим подчиненным Семеном Дежневым, и прочно обосновался на Колыме.

Позднейшие взаимоотношения Стадухина и Дежнева подчас носили характер непосредственного рукоприкладства, но основной спор их — основной для историко-географов во всяком случае, — возник не по вине Стадухина и без его участия. А в общем-то действительно немаловажно, что именно из-за Стадухина продиктовал Дежнев свои отписки якутским воеводам, между прочим повествующие и о первом плавании вокруг северо-восточной оконечности азиатского материка.

После того, как Дежнев прочно обосновался на Анадыре (об этом рассказывается в очерке «Берега несправедливости»), ему вместе с товарищами посчастливилось открыть «коргу» — лежбище моржей неподалеку от устья Анадыря.

С некоторым опозданием на ту же коргу наткнулся некто Селиверстов, участник походов Стадухина на восток и, решив присвоить себе открытие вместе с правом добывать моржовую кость, заявил официально, что корту эту они вместе со Стадухиным открыли раньше Дежнева во время морского похода.

Стадухина на Анадыре тогда уже не было, но Селиверстову — не меньше, чем Дежневу, — хотелось разбогатеть на моржовой кости. Вот тут-то Дежнев и принялся доказывать свой приоритет, весьма темпераментно повествуя в отписках, что Стадухину морской поход с Колымы на Чукотку не удался и Большого Каменного Носа он не обходил — того самого «носа», что ныне называется мысом Дежнева.

Правота в этом споре — на стороне Дежнева, и, насколько я могу судить, двух мнений тут быть не может.

Но я уже писал, что косвенный виновник спора — фигура достаточно колоритная, чтобы заинтересоваться ею и вне прямой связи с другими землепроходцами. В общих чертах я это представлял себе и до поездки на Пенжину, но мне не к чему грешить против истины и уверять, что отправился я в Пенжинскую экспедицию Аэрогеологического треста, дабы специально пройти — или пролететь — по следам Михаила Стадухина.

В жизни все получается и проще, и неожиданней. Мой старый университетский товарищ Иосиф Невяжский, вместе с которым мы два года работали в Восточно-Сибирской экспедиции МГУ, как-то сказал мне в телефонном разговоре, что отдел их отныне намерен заниматься разработкой ультрасовременной методики геологической съемки. Вместе с начальником отдела В. Н. Брюхановым они остановились, как на экспериментальном полигоне, на северных районах Камчатской области.

— Мой отряд на реке будет работать, — сказал Невяжский. — На Пенжине. Представляешь, какая прелесть?.. Своя моторка, свои понтоны, рыбалка… И полная свобода. Поехали?..

Я промычал в трубку нечто неопределенное.

— Экзотики будет навалом, — пообещал Невяжский.

Экспедиция должна была состояться на следующий год, а что может быть проще, чем дать обещание на год вперед?

Весь год так и шли потом потихоньку разговоры, и с каждым новым разговором я обнаруживал все больше симпатичного в предложении своего товарища. В последние годы трассы моих путешествий проходили по Средней Азии, по Африке, по Западной Европе, а на северо-востоке Азии я не был с 1947 года… Срок, что и говорить, солидный — восемнадцать лет. И еще одно привлекало меня: Пенжина как-то обойдена нашей литературой. Почти всем известна Пенжинская губа Охотского моря из-за своих наивысочайших в стране приливов — они достигают одиннадцати метров. Но река Пенжина?.. Разумеется, есть сведения о длине ее, о площади бассейна. Но, уже вернувшись в Москву, я взглянул в БСЭ на карту Камчатской области и ахнул: районный центр Пенжинского района, Каменское, помещен на берегу Охотского моря, а он находится в семидесяти пяти километрах от него, на Пенжине… Село Аянка показано в устье реки Аянки, притока Пенжины, но расстояние между ними — примерно сто пятьдесят километров… А селений на Пенжине, как говорится, раз-два и обчелся.

Так что было что самому посмотреть на Пенжине.

Мы вылетели из Москвы в середине июня на ТУ-104 и сразу от Москвы, словно под горку, покатились к Пенжине — теперь она притягивала к себе как нечто роковое.

Перелет — без единой задержки, минута в минуту по расписанию, и через четырнадцать часов полета мы уже приземлились в Петропавловске-Камчатском. Кое-кто из нас — и я в том числе — лелеял мечту в оном городе задержаться и даже поездить по окрестностям. Но улетевший несколькими днями раньше начальник экспедиции В. А. Фараджев рассудил иначе и к моменту нашего приземления уже позаботился о дальнейшем пути… Едва размяв ноги, мы погрузили свое имущество, в том числе моторную лодку, в ЛИ-2 и снова очутились в воздухе.

Камчатка, несмотря на летнее время, была в снегу, и зрелище это вызывало у меня чувства, трудно поддающиеся сравнению с чем-либо. Что вулканы у Авачинской губы стояли совершенно белыми — это еще понятно, но белым было и среднегорье центральной части полуострова, и только от океана снег отступил — прибрежная полоса чернела, и чернели ребра скал на Склонах гор, придавая сурово-сдержанный облик всему ландшафту.

И неожиданно синим — синим по-летнему — был внизу океан.

Садились в ключах.

В проливе Литке, словно в честь знаменитого полярного мореплавателя, плавали льды, и лед лежал на берегу в приливной зоне, и еще не оттаяли озера, и белели линзы зимнего снега. А рядом со льдом, рядом со снегом зацветали рододендроны — мужественная, с крупными желтыми цветами кашкара.

Каменское с утра не принимало, как, впрочем, не принимало оно уже в течение нескольких недель ни одного самолёта. Мы бродили вдоль очень тихого и ласкового из-за льдов моря, собирали водоросли, собирали раковины и скелеты морских звезд. В день прилета мы с Сыном искупались в море, но теперь при одном взгляде на воду, на приблизившийся к берегу лед, бросало в дрожь.

В одиннадцать часов совершилось чудо: аэродром в Каменском открылся.

…Пройдя над заливом Корфа, мы пошли над Юго-западными отрогами Корякского хребта. Под нами — все та же черно-белая графика. Грандиозная и лаконичная картина без единого лишнего штриха. Сколько художников писало с нее копии? Бог весть! Но сколько еще будет писать!

За Пенжинским хребтом появилась Пенжина — мутная, петляющая по равнине, разбивающаяся на рукава, теряющая старицы Пенжина.

ЛИ-2 пошел на посадку…

Итак, Каменское, галечниковая коса. По одну сторону — вздувшаяся стремительная река, по другую — едва просохшая лайда; перед крохотным служебным зданием лежат совсем свежие, недавно нарубленные ветки кедрового стланика. Собственно, это лишь часть Каменского — основной поселок на другой стороне реки, за сопкой, и оттуда, из-за сопки, появляется зеленая жужжащая стрекоза — наш экспедиционный вертолет.

Курс теперь — на Аянку. Внизу, в низких тундровых берегах, петляет Пенжина. Летим недолго — час с небольшим — и чуть ли не на первом же крутом вираже открывается нам затопленное селение — Аянка. В Аянке будет наша постоянная база, но на Пенжине — наводнение, и сверху вид у «базы» не слишком презентабельный…

Современная Аянка стоит примерно в двадцати километрах ниже того места — оно называется Толстый камень, — где Пенжина прощается с отрогами Ичигемского хребта, прощается с горами и выходит на равнину, выходит в Пенжинский дол.

На историко-географических картах приблизительно там же, где находится Аянка, помещают Пенжинский острог. Я не слыхал, чтобы остатки его сохранились, и допускал, что на карты острог наносится с достаточной степенью произвольности. Так оно, наверное, и есть. Но Аянка выстроена на одном из самых удобных мест по средней Пенжине, и не случайно выстроена, разумеется.

У Аянки кончается тундра и начинаются леса, начинается тайга, которая тянется до самых верховьев реки и уходит дальше на запад, за горы.

Лес необходим не только современным жителям Аянки. Лес был необходим и землепроходцам семнадцатого столетия и для того, чтобы выстроить надежный острог, и для многочисленных хозяйственных дел, что нетрудно понять. И нетрудно понять, как выгодно было географическое положение острога на месте Аянки: гарнизон его мог контролировать и дорогу, и кочевые пути с Анадыря на Пенжину и обратно.

Нынешняя Аянка — центр крупнейшего в Камчатской области оленеводческого колхоза «Полярная звезда». Работают в нем чукчи, эвены и русские. Народу в колхозе сравнительно немного, а территория у него — три миллиона гектаров! 350 километров из конца в конец по самой длинной прямой!.. Право же, совсем не европейские масштабы.

Колхоз — богатый, с широким размахом жизни. Меня, честно говоря, при первом знакомстве с Аянкой больше всего поразил масштаб строительства — строилось, наверное, до десятка новых домов сразу: и клуб, и школа, и жилые дома… Тому были причины: Пенжина, изменив русло, смывает сейчас дома Старой Аянки. Но на то оказались и средства — не всякий колхоз смог бы позволить себе столь бурную перестройку.

От традиционного чукотско-камчатского прошлого в Аянке остались разве что высокие лабазы, чтобы прятать туда вещи при наводнениях, привязанные к деревьям мирные ездовые собаки, приставленные к складам нарты… Напоминают, что ты на Крайнем Севере, и растянутые для просушки на стенах домов медвежьи шкуры… Я сначала обнаружил в Аянке и довольно много чумов, но потом сообразил, что местные жители так сушат дрова — ставят их конусом, чтобы лучше продувались и не сырели. Настоящих летних чумов я насчитал всего две-три штуки, но и они использовались лишь для хозяйственных нужд… Одеты все аянцы, как раньше принято было говорить, «по-городскому». В резиновых сапогах и телогрейках щеголяли в основном мы — экспедиционные деятели. А местные дамы — чукчанки, и русские, и эвенки — ходили по редким сухим островкам в туфельках на высоких каблуках. А молодые мамы катали в колясках детишек, прикрывая их козырьками от солнца, всегда такого яркого, пока оно светит, на севере.

Сейчас, в наводнение, по Аянке ездят на лодках. На лодках отправляются в магазин, на лодках едут в правление колхоза, в баню, в гости; даже за водою подчас едут на лодке — ту, что разлилась по поселку, пить нельзя.

Лодки выдолблены из цельных стволов тополя и растянуты вширь над костром. Все они выкрашены в нежно-зеленый цвет — такую в прошлом году завезли краску в магазин. Называют здесь лодки «каюк». Не знаю, как попало на Пенжину это турецкое, если верить толковому словарю, слово, но я-то сразу понял, что мне действительно придет каюк, если я рискну поплыть в такой лодке; даже обыкновенная байдарка выглядит мощным судном по сравнению с крохотным каюком, борта которого едва приподымаются над водою.

Но мне пришлось узнать и другую точку зрения на местные плавсредства. При мне радист Аянки Чернявский пригласил на рыбалку старика чукчу Уягана — предложил вместе съездить за хариусами, или «харитонами», как говорят на Пенжине.

— Харитон хоросё, — сказал Уяган. — На чем поедем?

— Экспедиция моторную лодку привезла…

— Ни! На моторе боюся. Мотор сломается — чего делать будем? На карбасе надо, однако…

Карбас — это каюк с нашитыми по бортам досточками. И я сам видел, как великолепно идут в полую бурную воду против течения и каюки, и карбасы, — не только видел, но потом не раз вспоминал их, когда подводил нас мотор и мы беспомощно притыкались к берегу.

«Аянка» в переводе с корякского — «Безъягельная». Нет ягеля, нет корма для оленей. В Аянке есть молочный скот, есть птица. Но главное богатство колхоза — северные олени, и олени пасутся далеко от Аянки, в тундре, в горных долинах.

Западнее Восточной Сибири северный олень — упряжное животное, его запрягают в нарты. В Восточной Сибири на оленях ездят верхом; это верховой или, как еще говорят, «седовой» олень. На крайнем северо-востоке Азии до последнего времени олень, как средство транспорта, не использовался — ездили на собаках.

В правлении колхоза я прочитал обязательства, которые брали на себя пастухи. Помимо тщательного «окарауливания» стада, помимо многократной «противооводной» обработки, пастухи еще обещали приучить к упряжке, к нартам, по десять оленей в год.

И еще одна любопытная деталь: в стадо, к оленям, пастухи ездят на лошадях.

Но лошадь попала на северо-восток вместе с землепроходцами.

В местах, весьма удаленных от Пенжины, в Египте, на, Ниле, старый волжский речник как-то в сердцах обругал Нил «безобстановочной» рекой — нет тебе ни створных знаков, ни бакенов, — разве это порядок?!

Раньше незнакомое мне и не слишком изящное слово — «безобстановочная»! — я частенько вспоминал на Пенжине. Сначала в том смысле, как употребил его старый волжанин, а потом уже в другом, ироническом: обстановочка на «безобстановочной» Пенжине оказалась хоть куда как сложной!

Нас забросили в устье реки Авнавлю, притока Пенжины, названной так в память охотника-чукчи, погибшего на реке в погоне за снежным бараном.

Оттуда, от Авнавлю, нам предстояло уже самостоятельно спускаться обратно в Аянку, отрабатывая по дороге заранее намеченные ключевые участки.

Осложнения начались сразу же. Уже из первого маршрута, когда мне и Анатолию Подноскову Невяжский поручил перебросить часть груза в устье реки Аянки, мы не смогли вернуться на лодке: мотор не тянул против течения. Лодку пришлось бросить, мы стали выходить к лагерю тайгою, и лишь случай спас нас от неминуемой гибели при встрече с медведицей… Потом лопнула из-за допущенного на заводе брака станина мотора, потом пропал понтон, потом мы лишились всего запаса горючего… Бог с ними, со всеми этими «потом», но наступил момент, когда мы после целого ряда неудач обрели вдруг устойчивое равновесие: вскоре нам привезли и новый мотор, и двухсоткилограммовую бочку горючего, и продукты…

Перекрестясь, как в старину, мы решили в тот же день переехать с Авнавлю к устью безымянного ручья, на противоположном берегу Пенжины. Там, в устье ручья, побывал уже и я с Подносковым, и Невяжский, и дело казалось нам проще пареной репы: полчаса вниз по течению до ручья, час на пустой лодке обратно. Легкая прогулка!

Что именно так представляли мы себе оное плавание, говорит следующий факт: оставив себе самую тяжелую работу по транспортировке грузов, мы отправили на моторке единственную в нашем отряде женщину, Надю Данилову, единственного в нашем отряде не умеющего плавать Ростислава Котелкова, ну и Вакансию, конечно.

Лодку повел Подносков, а мы с Невяжским и рабочим Бодаком занялись переброской груза с Авнавлю на берег Пенжины.

Прошел контрольный срок возвращения моторки. Она не появилась, но мы не были педантами и сначала не придали этому особого значения. Потом прошел час, второй, третий, четвертый… Наступила полночь. Солнце село, и небо приняло нежно-розовый оттенок, а в Пенжине словно растворился весь пепел бесчисленных таежных костров; мускулистая пепельно-стальная лавина, волоча на себе деревья, громоздя их в протоках, неслась мимо нас на восток, туда, где случилась беда с лодкой.

Что случилась беда, мы уже не сомневались, а в распоряжении нашем не было ничего, кроме понтонов, кроме «резинок», которые могли плыть лишь вниз по течению. Мы запустили несколько ракет, мы дали несколько выстрелов из «тозовки». Ни река, ни тайга не ответили. Тогда мы разгрузили один из понтонов и вновь загрузили его уже для других целей — надо плыть на поиски, ничего иного нам не оставалось.

Наверное, до конца своих дней я буду вспоминать эти часы как самые неприятные в жизни. Никогда раньше я не знал, что ноги могут стать глиняными. Нет, — подкосились, подогнулись, — это все не то. Глиняные ноги. Такое ощущение, что они вот-вот рассыпятся. И я не знал, что страх может быть таким идиотским: пожалуй, я больше боялся за оставшуюся в Москве жену, чем за пропавшего на Пенжине сына.

Уже за полночь, когда мы с Невяжским садились в «резинку», в тайге послышались крики и на косу вышли… двое. Надя Данилова и Ростислав Котелков… Я пошел им навстречу на рассыпающихся ногах и, кажется, даже улыбался.

— Все живы? — спросил Невяжский.

— Все живы, — ответил Котелков. — Лодку под залом затянуло. Перевернулись.

Я понимал, что они не обманывают, что все живы, но я им не верил. Я потрогал Надину телогрейку и спросил:

— Успела высохнуть?

— А я и не промокала, — сказала Надя. — Нас со Святославом за несколько минут до крушения на берег высадили.

Мы сели у костра, и я подвесил над огнем чайник.

— Мотор как ножом срезало, — сказал Котелков. — И весла утонули. Ну и продукты, и все прочее. Ящик с документами, к счастью, уцелел — заклинило его в багажнике… В общем, легко отделались… Когда Подносков нас на берег переправлял, чтоб к вам идти, Вакансия уже у костра фотоснимки и карты сушил…

— Где хоть они? — спросил Невяжский.

— На острове, а точно не знаю, — сказал Котелков. — Немного мы до первого участка не доехали.

Мы проработали тогда сутки без сна и отдыха. Мы опять тащили, грузили, ходили, гребли и в конце концов переправили весь груз и всех людей на правый берег Пенжины, на котором и намеревались разбить новый лагерь. Оттуда мы с Невяжским, соорудив из двух понтонов подобие катамарана и доверху загрузив, ушли на поиски Подноскова и Вакансии. Сначала мы плыли, обшаривая протоки, или куюлы, как их там называют, и старательно обходя завалы, а потом оставили понтоны и, где посуху, где вброд, стали прочесывать пойму… Островки в пойме были истоптаны медведями и лосями. Никогда я не встречал столько зверья, сколько здесь, на Пенжине. Тайга на Пенжине — ленточная, прижатая к реке, зверью тесно, и попадается оно чуть ли не на каждом шагу.

На ракеты, на выстрелы по-прежнему никто не отвечал. Перебравшись через очередную протоку, мы вышли к основному руслу Пенжины. Пути дальше не было.

— А вон и палатка, — сказал Невяжский.

Из палатки доносилось мирное посапывание. Первый выстрел из ракетницы не произвел на дрыхнувших никакого впечатления. Лишь после второго выстрела из палатки вылез заспанный Подносков, а Вакансия, по-моему, просто перевернулся на другой бок. Предстояло еще черт-те сколько работы — опять тащить, опять грузить, сплавлять ставшую беспомощной моторку, свозить в одно место людей, организовывать лагерь, — но, опустившись на бревно у палатки, я вдруг почувствовал себя совершенно отдохнувшим. Словно я, а не Вакансия, отоспался в палатке после крушения.

Так своеобразно породнились мы с Пенжиной, и уже потом, действительно отоспавшись и отдохнув, я решил написать о Пенжине и о тех, кто первым прошел по ней. Когда мы разбили лагерь и когда Подносков развернул свою рацию, я в первой же телеграмме домой попросил заказать к моему приезду два тома «Дополнений к Актам историческим», в которых, как я помнил, были и отписки Стадухина.

То плавание с Колымы на восток, о котором так сердито писал Дежнев, Стадухин задумал и предпринял с опозданием: экспедиция Федота Алексеева, в которой принимал участие Дежнев, к тому времени уже дважды уходила в море искать таинственную реку Погычу и не вернулась обратно из второго плавания. Тогда-то и прошли впервые русские кочи между Азией и Америкой по проливу, который теперь называется Беринговым.

Стадухин предпринял свою экспедицию в 1649 году. Команда у него подобралась отчаянная — всех беглых, проклинаемых якутскими воеводами служилых людей, Василия Бугра, забубенную головушку в том числе, — взял Стадухин к себе в полк, но экспедиция сорвалась в самом начале. Всего семь дней бежали казачьи кочи на восток, а потом пристали к берегу. Судя по сообщению Василия Бугра, один коч погиб в море, но почему так быстро отказался от своих планов Стадухин — можно только догадываться. Вероятно, тяжелой была ледовая обстановка, да и коряки, с которыми встретился на берегу Стадухин, уверили его, что никакой реки Погычи впереди нету… Так или иначе, но Стадухин повернул обратно и уже 7-го сентября, после нового года по старомосковскому календарю, вернулся в Колымский острог.

И обнаружил его занятым. Туда пришли служилые люди во главе с Семеном Моторой и промышленные люди, и никому из них не пришло в голову освободить зимовья для Стадухина и его товарищей.

Что-что, а уж Колыму-то Стадухин считал по меньшей мере своей персональной вотчиной. Он потребовал, чтобы новопришедшие служилые люди влились в его полк, признали его, Стадухина, главнокомандующим, но те почему-то отказались. Стадухин пришел в ярость, обстановка на Колыме накалилась до предела. А после того, как Стадухин узнал, что пришлые в минимально короткий срок успели разведать сухопутную дорогу на «захребетную» реку Погычу, она же Анадырь, и готовят туда экспедицию, — после этого произошел взрыв, или, говоря современным языком, разрыв дипломатических отношений между отрядами. Стадухин состряпал несколько кляуз и отправил их в Якутск, и Стадухин, опять же, выражаясь современным языком, пообещал Моторе выйти первым и создать для второго отряда мертвую зону: разогнать местных жителей, отобрать у них корма, нарты и т. п.

Угрозы, однако, не помогли, и по зимнику оба отряда независимо друг от друга пошли через горы На Анадырь, так ни о чем и не договорившись. Пути отрядов несколько раз перекрещивались, и ни к чему хорошему это не приводило: возникали и потасовки, и нечто вроде сражений, а однажды сплоховавший Мотора угодил в плен к Стадухину и девять дней просидел у него в колодках. Стадухин вынудил Мотору дать — подписку, что на Анадыре Мотора признает верховодство Стадухина, но, очутившись на воле, Мотора и не подумал выполнять обещание.

На Анадыре оба враждующих отряда обнаружили пропавшего Дежнева, и Мотора тотчас объединился с ним. Соотношение сил изменилось не в пользу Стадухина, но это его ничуть не смутило. Он продолжал буйствовать, продолжал безобразничать и довел своих противников до того, что Дежнев и Мотора решили уйти с Анадыря… на Пенжину.

И ушли, «укрывался и бегаючи от его Михайловы изгони», как сообщили потом в отписке. Три недели продолжался этот поход, но закончился он неудачно: Пенжину найти не удалось.

И тогда на Пенжину отправился сам Стадухин, которому, очевидно, все-таки надоели распри. Правда, если верить его отписке, то ушел он с Анадыря из-за «насилства» Дежнева и Моторы, но тут ему, пожалуй, не стоит верить.

Трудно сказать, сколько человек отправилось со Стадухиным на Пенжину. В отписке названы имена немногих, преимущественно погибших. Можно лишь констатировать, что в походе приняли участие Максим Иванов, Тимофей и Шарап Важенины, Семен Зоя, Ерофей Киселев, Иван Федоров, Агафон Иванов, Андрей Филипов, Иван Шестаков, Савва Федотов, Архип Аршинин, Матвей Калин, Михаил Вят, Яковлев, Пустодом, Сидоров, Манов…

Но отряд едва ли был малочисленным. Стадухин хоть и ходил в чинах невеликих — и на тридцатом году службы все в десятниках числился, — но славу имел громкую, и люди к нему шли.

На Пенжину Стадухин отправился уже зимою, нартами. Если ему удалось захватить знающих вожей — отсутствием их объясняли свою неудачу его предшественники, — то путь его пролегал, скорее всего, по долине Майна, притока Анадыря. Майн берет начало на северо-восточных склонах Пенжинского хребта, и лишь невысокий перевал отделяет его истоки от бассейна Пенжины.

Нелегким, конечно, был поход Стадухина. И зимы в тех местах суровые, и снега глубокие, и метели сильные. В Якутии, где раньше служил Стадухин, сильный морозам чаще всего сопутствует полный штиль. А на северо-востоке в самые сильные морозы дует нередко ветер — хиуз, к которому местные жители относятся с неменьшим почтением, чем к злейшей пурге. И с подножным кормом для людей в тех краях худо. На всяческие бедствия жалобы есть почти во всех отписках, но у Стадухина, не сомневаюсь, имелись основания написать, что шли они «с великою нужою и без хлеба на том волоку едва не померли».

Стадухин торопливо прошел все среднее течение Пенжины — в его отписке даже нет этого названия — и 5 апреля 1651 года достиг устья правого притока Пенжины Аклея, как пишет он, или Оклана, как пишут на современных картах. В устье Оклана стояло укрепленное корякское селение, и казаки завладели острожком; Так обрели они, наконец, временное пристанище. Далеко не спокойное, впрочем… Весною казаки решили построить, морские суда и, как написал потом Стадухин, «лес судовой добывали с великой нужою, а суднишка поделали».

Да, действительно нелегко было на нижней Пенжине «поделать суденышки». По рассказу самого Стадухина, «на той реке лесу нет, по обе стороны все камень голец с вершин и до моря, а рыбы мало». Растет на гольцах кедровый стланик да кустарниковая березка с ивами, а лиственницы, тополя, чозения, береза — это все гораздо выше по реке, за Аянкой.

Так или иначе, казаки кочи построили и, узнав от коряков, не чаявших, как избавиться от незваных пришельцев, что есть за морем река Гижига, и лесом богатая, и соболем, узнав это казаки расстались с Пенжиной. Могучие приливные волны поднимали и опускали их кочи, пока шли они Пенжинской губою. Наверное, немало подивились казаки столь странному поведению моря-окияна, — на северных морях приливы практически незаметны, — но каверзу учинили им не приливные, а обычные морские волны: трое суток носил шторм кочи по морю, и один из кочей разбило о скалы.

Гижига произвела на Стадухина более благоприятное впечатление, чем Пенжина, и он написал, что «на той реке будет государю прибыль немалая». Сам он, выстроив острог, продержался на Гижиге одну зиму, отражая почти непрерывные атаки воинственных коряков, и «сошел с той реки от безлюдства, что служилых людей мало, привести (коряков. — И.3.) под государскую высокую руку не кем…»

И тогда продолжилось плавание Стадухина по Охотскому морю. Плыл он не спеша, все лето, и лишь 10 сентября 1653 года выбрал место для нового острожка, на реке Тауе, что впадает в Тауйскую губу… На берегах Тауйской губы жили уже не коряки, а тунгусы, эвенки, но по-прежнему, конечно, продолжались между казаками и местными жителями ожесточенные бои, по-прежнему сидели в казенках аманаты, собирался для государевой прибыли ясак…

Об Охотском море Стадухин отозвался весьма скептически, написал, что там «никаких диковин нет». Впрочем, какие «диковины» могли поразить воображение казака, почти четверть века проведшего в непрерывных странствиях?! Удивительнее, что он не заметил на Охотском море моржей.

Стадухин вернулся в Якутск лишь в 1659 году. Погиб он в 1666 году по пути на Колыму, — тянуло, наверное, старого казака на реку, которую он первым из русских увидел своими глазами.

Мне же в заключение важно подчеркнуть, что в Тауйской губе сомкнулись маршруты Алексея Филипова и Михаила Стадухина, сомкнулись северные и южные пути-дороги. Позднее, когда Стадухин, уже направляясь в Якутск, пришел в обжитый Охотск, пути-дороги навсегда сплелись там для историко-географов в неразрываемый узел. Восточная дуга прочно легла на северную и южную опоры.

 

Река

Первоначальная история исследования Охотского моря, как видно по предыдущим главам, неразрывно связана с историей Якутска или, точнее, Якутского острога: походы и начинались, и заканчивались в административном центре гигантского воеводства.

И поневоле в книгах или документах, которые я читал, заинтересовавшись Охотским морем, мне попадались имена воевод… И частенько встречалось имя Василия Пояркова, того самого, что побывал на Охотском море после Москвитина и Горелого. Как правило, имя его соседствовало с именем воеводы Петра Головина. В самом этом совпадении нет ничего странного: Поярков был «письменным головой», то есть чиновником по особым поручениям при воеводе, и положено им было действовать вместе.

Они и действовали вместе, в полном согласии, но действия их на первых порах показались мне несколько неожиданными… Пытают в пыточной избе Семена Шелковника (еще до похода на Охотское море) — и Василий Поярков тут как тут… Бьют батогами отчаянного казака, Василия Бугра, в числе первых пришедшего на Лену, — и Поярков при деле… Морят голодом, калечат Ерофея Хабарова — и Поярков не в стороне… Пытают Парфена Ходырева… И так далее и тому подобное…

Из песни слова не выкинешь: по Охотскому морю Поярков плавал, первым прошел от устья Амура до Ульи, и я решил, что называется, поближе познакомиться с ним.

Известность Пояркову, строго говоря, принесло не плавание по Охотскому морю (исключая южный участок, он повторил путь Москвитина), а плавание по Амуру… Я впервые увидел Амур в том же году, когда впервые побывал и на Охотском море, и произошло это наипростейшим образом: владивостокский поезд пришел в Хабаровск, постоял положенное ему время на станции, а потом негромко застучал колесами по мосту через Амур. Стояла темная осенняя ночь; у берега в воде еще отражались, делясь на желтые пластины, огни, а в средней части реки лишь едва угадывался истекавший из глубины тусклый водяной блеск…

На следующий год мне повезло больше. Мы ехали в обратном направлении, во Владивосток, и перед Хабаровском Поезд остановился у семафора: станция не принимала. Амур был совсем рядом — широкий, светлый, с желтыми отмелями. Соблазн пересилил осторожность, и самые молодые участники Курило-Сахалинской экспедиции не выдержали: обдираясь о кусты, мы скатились по крутому яру к реке, и тогда я впервые прикоснулся рукою к еще не успевшей нагреться весенней амурской воде. Потом над паровозом взвилась струя белого пара, раздался гудок, лязгнули буфера…

Теперь, когда я составил себе вполне отчетливое представление о походе Пояркова на Амур, эти два незначительных эпизода кажутся мне по-своему символическими: рассказывая на «Ереване» о Пояркове, я знал о нем примерно столько же, сколько можно узнать об Амуре вот при таком шапочном знакомстве. В том была моя вина, но не только моя, ибо черпал я «знания» из опубликованных книг. Об этом мне придется еще не раз говорить в своих очерках, но очень часто мы в географической литературе, да и не только в географической, упускаем за действием человека, за одним фактом из его биографии — остальную жизнь, а то и просто закрываем глаза на все, что не укладывается в стерильное понятие «идеального» героя.

Но вернемся в Якутск и посмотрим, что за события происходили там в годы, предшествовавшие амурскому походу.

Я уже говорил, что в 1637 году из Енисейска в Якутск прислали для управления всеми делами боярского сына Парфения Ходырева.

Но этого московским властям показалось недостаточно, и на следующий год они издали государевым именем указ о создании Якутского воеводства и отправили в Якутск старшего воеводу Петра Головина, второго воеводу Матвея Глебова и дьяка Ефима Филатова; в помощники им назначили двух письменных голов — Еналия Бахтеярова и Василия Пояркова. Весь отряд насчитывал 395 стрельцов и казаков, а потом еще прибавились плотники, судостроители, кузнецы, оружейники, толмачи-переводчики, четыре священника…

Двигалась на восток эта многочисленная по тем временам компания чрезвычайно медленно. Воеводы прибыли в Якутск лишь летом 1641 года, но годом раньше, опередив остальных, в Якутск приехал Поярков в сопровождении еще двух служилых.

О его деятельности в качестве представителя воеводы я ничего не знаю. Но их совместная деятельность в первые два года достаточно хорошо освещена в документах.

А события разворачивались так.

Прибыв в Якутский острог, Петр Головин очень скоро почувствовал там себя полновластным царьком. Не хватало ему лишь немногого — утвердить в этом мнении и всех остальных. Не надеясь на слова, Головин приступил к делу.

Во-первых, для царствования ему требовалась надлежащая материальная база. Выстроенный казаком Иваном Галкиным острог показался Головину слишком маленьким. Он предчувствовал, что трудно ему будет в нем развернуться, и не ошибся. И Головин повелел строить новый острог, предусмотрев в нем все, что положено: и мощные крепостные башни, соединенные тыном — «чесноком», и Троицыну церковь, и воеводский двор, и съезжую избу, и амбары для государевой казны и «пытошную» избу…

Что нужен новый острог, согласились все приближенные воеводы. Но воеводе еще хотелось показать, что не чета он всем прежним правителям, а ближайшим «прежним» оказался Парфений Ходырев, и Головин, обвинив его во всех смертных грехах, решил учинить над ним сыск, то есть следствие… И вот тут начались разногласия. Более мягкий и справедливый второй воевода Матвей Глебов и дьяк Ефим Филатов принялись уговаривать Головина не «сыскивать» Ходырева, но тот обвинил их во взяточничестве («посулы берете»), а кончилось дело тем, что воевода пустил в ход кулаки и власти передрались.

Но последующие расхождения во взглядах имели более серьезные последствия, чем синяки и порванные бороды.

Головин решил устроить среди якутов перепись, чтобы точнее планировать поборы. Умудренные опытом местные «бывальцы» уговаривали воеводу отложить перепись до более спокойного времени, уверяя, что начнется среди якутов «шатость» — они уж давно изменить «хачивали», говорили бывальцы, — и дело может дойти до восстания. Глебов и Филатов поняли, что бывальцы правы, и взяли их сторону… Раздоры приняли крутой оборот, но в конце концов Головин заявил, что якуты его боятся и не посмеют тронуть русских. Всякую иную точку зрения объявил он «бунтом», грозил пытками и отлучением от должности, ибо, заявлял он, в небе одно солнце, а в Сибири одна правда — его, воеводская.

И казаки-переписчики двинулись в улусы. Велено им было переписывать не только вольных якутов, но и рабов их, боканов, и даже весь скот…

Якуты правильно сообразили, что ничего хорошего перепись им не сулит, и поскольку давно избавиться от пришельцев они «хачивали», то началось в Якутии восстание — одно из крупнейших, если не самое крупное за всю историю этого края.

Зимой 1642 года отряды восставших подступили к острогу, и Головин понял, что перестарался.

Ночью за городом занялось зарево (сполох, как писали казаки, случился), и весь гарнизон во главе с воеводами вышел на стены. И именно в этот момент Головин публично обвинил Матвея Глебова, Ефима Филатова и письменного голову Бахтеярова в том, что из-за них восстали якуты!.. Да, да, своими «воровскими» действиями они подбили якутов на восстание!

Что и говорить — ход недурен!

Восстание охватило обширную территорию, но очень скоро выяснилось, что один якутский князец-тойон имеет зуб на другого тойона, а третий не прочь договориться с русскими за счет первых двух… И когда казаки ударили по разрозненным отрядам повстанцев, им быстро удалось доказать превосходство огнестрельного оружия над копьями и стрелами. И тогда осталось лишь доказать, что действительно Глебов, Филатов и Бахтеяров подговорили якутов выступить с оружием в руках…

Вот тут-то Петр Головин и развернулся! Впрочем, не только он. Нашелся у него достойный помощник — второй письменный голова Василий Поярков, и теперь уже следует поставить точки над «и».

Разумеется, правдой удалось бы доказать только виновность самого старшего воеводы; значит, надо было действовать кривдой.

Читая документы той эпохи, я убедился, что казаки XVII столетия отнюдь не были ревнителями христианской религии. Бога они поминали редко и, хотя носили на шее черневый крест, о божественном не пекись. Но «неверных» в христианскую религию обращали с охотой, и во многих документах поминаются так называемые новокрещены. Всему есть своя причина, а в данном случае ревностное приобщение туземцев к христианству объясняется просто: закон запрещал охолопливать, то есть превращать в своего холопа, местного жителя-язычника, но разрешал захолопить крещеного (правда, его запрещалось увозить в Россию)… Так что у казаков были причины стараться.

Имел новокрещеного холопа и Поярков на своем дворе. Звали его Ивашка Остяк.

Но сначала еще одно отступление. Опытный чиновник, Петр Головин окружил себя людьми, которых документы того времени именуют «ушниками», то есть доносчиками и клеветниками, «притакивателями», или, как теперь мы сказали бы, «поддакивателями», беспринципными холуями, готовыми поддержать (так было, так!) любой наговор, любую неправду…

Я сейчас приведу цитату из книги «Якутия в XVII веке», изданной в Якутске в 1953 году. Вот она:

«Деятельное участие во всех операциях воевод принимали их фавориты, «ушники» по тогдашнему выражению. Все челобитные русских людей XVII в. полны горькими жалобами на этих «ушников», которые умели подделаться к приезжим воеводам и извлекать для себя выгоды из их покровительства. Таков был советник Головина сын боярский Алексей Бедарев, который «при нем притакивал (т. е. ему поддакивал) неправдою для стыда своего»; таков служилый человек Данилко Козица, который «воровал на свою братию шишиморством (шишиморство — наушничание, кляузничество, подлость. См. словарь Даля. — И.3.), всякие ложные заводи затевал и безделием оглашал», за что Головин, любя его «за ушничество», отпускал «по все годы» на службы, давая не в пример другим полный оклад жалованья и не конфисковывал у него привезенных с Оленека соболей; таков торговый человек Епишка Волынкин, который у Головина «был в большой вере» и от «ушничества» которого, по мнению жителей Якутск, «кровь наша проливалась»; таков видный представитель якутской служилой знати письменный Голова Василий Поярков…» (стр. 233).

В этом почетном списке доносчиков и клеветников Поярков назван последним. На самом деле он был первым — хотя бы по своему положению ближайшего советника воеводы.

Петр Головин и Василий Поярков быстро стакнулись между собой в методах «доказательства» виновности Глебова, Филатова и Бахтеярова.

Начать они решили с охолопленного новокрещена Ивашки. Со двора Пояркова его перевели в тюрьму. Поскольку арестантов кормить не полагалось (они пробавлялись дарами родственников и милостыней), а у новокрещена родственники жили не в Якутске, голод быстро заставил его кое о чем призадуматься. Когда же на пустой желудок ему всыпали еще кнута «в три палача», новокрещен безотлагательно показал, что именно Глебов, Филатов и Бахтеяров велели ему «толмачить» якутам убивать русских.

Дальше — больше. По навету Ивашки Головин и Поярков арестовали дворовых людей Глебова и Филатова, и в пыточной избе те, дрогнув, подтвердили показания Ивашки.

Так состряпали Головин и Поярков сыскное дело. И тогда взялся старший воевода за главных своих врагов: засадил второго воеводу, дьяка и письменного голову Бахтеярова в Тюрьму, да не одних, а с чадами и домочадцами — с женами, с детьми, с родственниками.

Угодили в тюрьму и в пыточную избу все четыре священника. Службы в церкви прекратились, и лишь по большим праздникам одного из попов приводили в кандалах в церковь, чтоб мог отслужить он молебен.

Жизнь в Якутском остроге, Да и в окрестностях, замерла. Те, кто еще не угодил в тюрьму, жались по избам. А ушники и палачи бражничали, а потом шатались по острогу, забавы ради избивая встречных.

Боялся ли воевода Головин, творя откровенное беззаконие, кары?

Нет. Он знал, что в среде высшего чиновничества существует круговая порука и что в обиду его не дадут. «Самое большее, говорил он, государь года два-три меня пред свои очи не пустит, а потом новый город в воеводство даст». (Любопытна ошибка Головина: после того как сняли его все-таки с якутского воеводства, новую воеводчину он не получил, но через несколько лет стал окольничим, а это один из наивысших боярских чинов на Руси,).

Короче говоря, Головин отлично ориентировался в обстановке.

Но кое-что прикинул в уме и Василий Поярков. Ему могло не проститься то, что простится воеводе из знатного рода. И когда Головин посадил сначала за пристава, то есть под стражу, а затем и в тюрьмы всех крупных городских чиновников, Василий Поярков понял, что наступило то самое время, когда пора заметать следы.

Я глубоко убежден, что амурский поход для него был не больше чем попыткой избежать царского сыска: много челобитных перехватил Головин, многих жалобщиков пытал на дыбе потом, но кое-какие тревожные слухи дошли и до сибирского воеводы, и до московских властей. Учел, наверное, Поярков и то, что воеводничание — дело невечное, что примерно раз в четыре года воевод меняют; стало быть, истекало время Головина, и по этой причине тоже пришло время подумать о себе…

И он подумал. И повод для того, чтобы скрыться, нашел убедительный: люди загнаны в тюрьмы, якуты разграблены, поубиты и разбежались, а «государю всея Руси» требуются собольи меха…

И Василий Поярков, заботясь о государственной казне, предложил воеводе Петру Головину повоевать для него новые ясачные области. А воевода, кстати сказать, не потому уж так разволновался, что «бунт» случился, а потому, что во время бунта ясак поуменьшился. Пытки-то воеводе простят, а вот если казне ущерб будет… И воевода Головин, не заподозрив умысла, отпустил Пояркова на Амур.

Вот так началась экспедиция, которую теперь поминают во всех книгах по истории географических Открытий в Сибири и на Дальнем Востоке.

Подготовлена и оснащена экспедиция была по тем временам основательно, — тут уж, как говорится, своя рука владыка. В отписке сказано, что послал воевода с Поярковым сто двенадцать старых и «новоприборных» служилых людей, да присоединились к ним еще пятнадцать «гулящих» охотников, и были еще два целовальника, два толмача, кузнец…

Единственно, чего не хватало Пояркову, когда уходил он из Якутска, — это наказной памяти воеводы. Бог весть, из-за чего вышла заминка, но грамоту привезли Пояркову на Алдан уже после того, как эта экспедиция началась, пятидесятники Юшка Петров да Патрикейка Минин с товарищами.

А поход, начавшись, продолжался, и был он, конечно, нелегким — всякое на пути встречалось.

Я приведу сейчас краткое описание путешествия Пояркова, сообразуясь с его расспросной речью, которая до сих пор служит первоисточником для всех историков географических открытий (каким-то образом она даже попала за границу, была переведена на голландский язык и использовалась не только отечественными, но и зарубежными географами).

Итак, все началось в Якутске, и оттуда, но сперва не в сторону Амура, а, наоборот, на север двинулся в поход отряд Пояркова, погрузившись на речные суда-дощаники. За два дня они сплыли вниз по течению Лены до устья Алдана, а потом по Алдану пошли вверх, то есть в общем на юг, к Зее, Шилке и Амуру.

В Сибири по горной реке против течения на парусах не пойдешь: тут либо «шестить» надо, либо бечевой идти, и казаки четыре недели шли до устья левого притока Алдана — Учура; еще десять дней — до устья порожистого Гонама, берущего начало на северном склоне Станового хребта. А на Гонаме застали казаков «заморозы», или заморозки, как мы говорим теперь, и пришлось остановиться на зимовку.

Предводитель отряда прожил в зимовье почти две недели, а затем, оставив там пятидесятника Патрикея Минина с людьми и припасами и велев ему весной идти к Зее, ушел с основной частью отряда по долине реки Нюемке к перевалам через Становой хребет, перешел через них и в конце концов вышел на берега Зеи где-то в середине ноября.

Местных жителей казаки почти не видели, лишь на берегах Зеи встретились им оленные тунгусы, которые в отписке названы «уллагири», а позднее и скотоводы-баягиры.

Спустившись вниз по Зее, Поярков наконец достиг районов, заселенных даурами — народом, который в отличие от других сибирских племен занимался землепашеством.

На территории племенных владений дауров, в устье притока Зеи Умлекана, казаки срубили зимовье и решили ждать весны.

В устье Умлекана жил немногочисленный, всего в пятнадцать человек, род «князца» Доптыула и несколько холопов при них…

С отрядом в девяносто человек Поярков рискнул начать действия и взял Доптыула в аманаты (это единственный ратный подвиг самого письменного головы, но речь о его действиях впереди).

За зиму в отряде случились события трагические, сейчас же я продолжу описание путешествия, как такового, то есть маршрута отряда.

Весной сильно к тому времени поредевший отряд Пояркова воссоединился с зимовавшим на Гонаме отрядом Патрикея Минина и продолжил путь к морю. Ниже Селемджи стали попадаться казакам сравнительно крупные становища с числом жителей до двухсот душ, окруженные пастбищами… Но Поярков плыл и плыл себе дальше, нигде особенно не задерживаясь и не очень-то радея о государевой казне… И вот уже Зея впала в Шилку, как напишут казаки, а на самом деле в Амур, и недалеко, наверное, уже до устья…

Поскольку я отнюдь не перевожу в подтекст свое отношение к «герою» этого очерка, то могу сейчас признаться вот в чем. Мне приятно было узнать, например, что открыл Для русских Амур не Поярков, хотя БСЭ поддерживает: как раз неправильную версию. Первооткрыватель Амура — промышленный человек Семен Аверкиев. Он занимался своими делами на верхних притоках Амура, попал там в плен к даурам, и его привезли на берега великой дальневосточной реки… Один из князей хотел убить Аверкиева, другой защитил его, и в конечном итоге Аверкиева отпустили, он вернулся в Якутск и рассказал об Амуре уже не по слухам, а по личным впечатлениям.

И было у меня два-три дня надежды, что и в устье Амура казаки пришли раньше Пояркова. Я имею в виду не ошибочное сообщение казака Колобова из отряда Москвитина, а совсем иное, так сказать, личное: еще только собирая материал к очерку, я вдруг вспомнил, что проведывать амурское устье Поярков, еще не доходя до него многих километров, посылал десятника со служилыми людьми. Я помнил, что на обратном пути десятник погиб, но у меня, когда пришла мне эта мысль, не было под руками отписки, чтобы по срокам установить, мог ли он дойти до устья…

А небезразлично мне это было потому, что с устьем Амура связаны у меня свои добрые воспоминания.

…Наступил день, когда сейнер наш покинул Владивосток и взял курс на север, в сторону Охотского моря. Впрочем, должен сразу же оговориться, что «взял курс» звучит слишком уж основательно. Мы просто плыли вдоль берегов Приморья, изредка заглядывая в какую-нибудь бухту, а когда расстояние между материком и Сахалином сузилось до безопасных размеров, мы отважно развернулись и перескочили через неширокое водное пространство к острову.

…Остались позади пропахшие рыбой и цветами зеленые бухты Приморья, маленькие, портовые городки Южного Сахалина, где жили в легких домиках с раздвижными стенами выходцы с Украины и Центрально-Черноземных областей, остался позади выстроенный каторжанами Александровск-Сахалинский с его добротными домами и добротными мостовыми… Сейнер вошел в узкий и тихий пролив Невельского. Это морской пролив, но, почерпнув за бортом мутную воду, я убедился, что она пресная: близок Амур!

Он начался за мысом Пронге — Амурский лиман, как называют устье Амура в его самой широкой части. Шел отлив, и темным влажным пятном выделялся на желто-коричневой воде островок Оримиф, почти совсем исчезающий в Приливной волне. Белая мусорная полоса пены разделяла неразличаемую на глаз речную и морскую воду.

Уже вечерело, а в устье Амура нам предстояла высадка. Нам — это зоологу из экспедиции и мне с женой, которая тоже находилась в отряде в чине лаборанта-гидробиолога… Перед высадкой я повздорил с зоологом. Он был столь же хорошим знатоком прибрежной фауны, сколь и непостижимо ленивым во всех остальных экспедиционных делах. По должности я подчинялся ему, но перед выгрузкой мне пришлось заставлять его работать, и неприятный разговор обозлил меня… Я вспоминаю сейчас об этом пустяке по контрасту со всеми последующими событиями.

…С невысокого борта сейнера спустили на воду шлюпку. Мы погрузили в нее снаряжение и тихо поплыли к пустынному обрывистому берегу. Нас отвозили боцман и кок, свободные в эти часы.

Низкое солнце светило нам в правый борт, и с правых весел падали просвечивающие желтизной, с алыми искрами капли, а с левых — мутные, тускло блестящие… Царапали днище неразличимые в коричневой воде камни… Иногда весла приходилось вытаскивать из уключин и шестить ими, сталкивая лодку с мели… К самому берегу подойти не удалось. Боцман, предусмотрительно надевший болотные сапоги, пристегивающиеся к поясу, на спине перетащил нас на сухое место, а потом мы по конвейеру переправили на берег снаряжение.

И лодка ушла. Она уходила медленно, спотыкаясь о подводные камни, но все ближе подходила к стоявшему на рейде и мигавшему огнями судну — далекому, уже недоступному для нас. Сейнер уйдет в Николаевск-на-Амуре, а мы останемся здесь, на совершенно пустом берегу, и через час наступит темнота… Удивительно богато оттенками это «робинзоновское» состояние — чуть грустное, чуть таинственное, чуть восторженное. И незабываемое.

Зоолог, пока совсем не стемнело, пошел в ближайшее гиляцкое селение Тебах, чтобы договориться о катере: утром мы намеревались перебраться в село Озерпах и там заняться сбором прибрежных животных. А я занялся устройством ночлега. Собственно, все свелось к тому, что я вынес вещи за пределы приливной полосы, точно обозначенной извилистой лентой мусора, расстелил спальные мешки и прикрыл брезентом на случай внезапного дождя остальные вещи.

Но дождя не предвиделось. Солнце спускалось все ниже к сопкам, и светило оно вдоль лимана, и, наверное, там посередине бежала к Сахалину предзакатная солнечная дорожка, но к берегу она не подходила, и потому с нашего низкого места казалось, что дышит Амур чуть розовеющим паром, и было от того ощущение простора, света и юности, ощущение чего-то безмятежно детского, кристально чистого… У моря пахнет йодом, и чуточку пахло йодом на берегу Амура, но дувший от солнца ветер нес запахи зеленой весенней земли, очень свежие и чистые запахи, и зеленые запахи только усиливали ощущение прозрачности и юности, рожденное розоватым Дыханием Амура…

Потом все изменилось, настала ночь, и краски потухли, но усилились запахи, и протяжнее стал шуметь лес над нами. Забравшись в спальные мешки, мы не разжигали костра, и, глядя на неяркие амурские звезды, я был безмерно счастлив, что перевил вот такой вечер, что вновь подо мной твердая некачающаяся земля и совсем близко от правого уха слышно негромкое дыхание уже заснувшего любимого человека… И еще оттого, что я знал: впереди много таких радостных минут и впереди много далеких путешествий…

Разумеется, все только что рассказанное мной весьма условно соотносится с историко-географическими исследованиями. Но человек, даже если он говорит и думает формулами, остается человеком. Неоригинальная сентенция эта все-таки помогает мне признаться, что, отложив кое-какие другие дела, я побежал в библиотеку, чтобы проверить, свое смелое предположение — к устью Амура первым пришел десятник Илья Ермолин…

Надежды мои не оправдались. Поярков отправил Илью Ермолина с двадцатью пятью служилыми на разведку примерно от устья реки Сунгари, или Шунгал, как называли ее тогда. Шел вниз по течению Амура Илья Ермолин всего трое суток, а потом повернул обратно, так ничего толком и не выяснив. Он был убит ночью дучерами, когда до основного лагеря оставалось всего полдня пути. Спаслись лишь двое из его отряда.

У основного отряда путь от Сунгари до моря занял около пяти недель.

В низовье Амура встретились казакам уже иные племена — натки, или ачаны, а потом и гиляки.

В устье Амура отряд перезимовал, казаки построили суда, пригодные для плавания по морю, и на следующее лето добрались до Ульи, где, найдя зимовье Москвитина, вновь зазимовали.

…Тогда, в ту поэтичную «робинзоновскую» ночь на Амуре, ушедший в Тебах зоолог вернулся поздно, позднее во всяком случае, чем он сам и мы рассчитывали. Селение Тебах оказалось фактически заброшенным, и там доживал свой век древний старик гиляк… Он послал зоолога дальше, к другому селению, и там он договорился с председателем рыболовецкого колхоза, что катер за нами все-таки пришлют.

Утром мы долго ждали катер и сидели у костра, языки пламени которого почти растворялись в солнечных лучах. Плоская, словно приплюснутая, приливная волна медленно, отчетливо шипя, вползала на пляж, оттесняя нас к скалам.

Катер подошел к берегу значительно ближе сейнера, но все равно мы переправлялись на шлюпке, и я сидел на веслах, насаженных на короткие штыри и потому непривычных в работе… Когда нас высаживали на «плоты» у Озерпахского рыбокомбината, там выгружали рыбу и на «плотах» дежурили голые продрогшие ребятишки. Если рыбины случайно падали в воду, ребятишки ныряли за ними и Становились, таким образом, собственниками уже уснувшей кеты или горбуши…

Было нам тогда на Амуре и голодновато, и скучновато, и немало часов просидели мы возле местной телефонистки, дозваниваясь в Николаевск, но ощущение первого вечера не пропадало и все скрашивало своим розовым светом…

Много времени спустя нарушенное историческими изысканиями, оно, это первовечернее ощущение, вдруг воскресло после того, как я прочитал о маленьком эпизоде…

Я не касаюсь в своем очерке истории экспедиции Невельского; окончательно доказавшей проходимость для небольших морских судов амурского устья, не рассказываю об основании Николаевска, в котором мы тоже побывали после того, как за нами зашел сейнер. Но мне очень приятно было прочитать, что впервые весь Амурский лиман увидели участники экспедиции во главе с лейтенантом Козакевичем с обрывистого мыса Тебах, у подножия которого мы ночевали чуть ли не столетие спустя.

А теперь несколько заключительных суждений о экспедиции Пояркова на Амур и ее руководителе.

Уточним сперва предписания наказной памяти, посланной Головиным вдогонку Пояркову. Сказано там было так: «…идти из Якутского острога письменному голове Василию Пояркову на Зию и на Шилку реку для государева ясачного сбора, и для прииска вновь неясачных людей, и для серебреной и медной и свинцовой руды, и хлеба…» Далее предлагалось: «…государевым делом радеть… и в тех местах острожки поставить и со всем укрепить».

Насколько можно судить по документам, до похода на Амур Поярков принимал участие лишь в коротких и недалеких вылазках против якутов, носивших административный характер, и опыта длительных путешествий у него не было. Мне представляется, что отсутствие опыта и определило первую имевшую столь тяжелые последствия ошибку Пояркова, допущенную еще в начале похода. Я говорю о его решении оставить основные запасы в зимовье на Гонаме с частью отряда. Сточки зрения «государевых интересов» это было бессмысленно. Десятники и пятидесятники нередко разделяли свои отряды, но всякий раз они поступали так ради сбора ясака. Поярков же оставил сорок человек служилых и двух целовальников в безлюдном месте, где невозможно было собрать ясак при всем желании, и весной Минин догнал его с пустыми в этом смысле руками…

Что же заставило его поступить столь странно?.. Вероятно, желание, не связывая себя грузами, налегке, как можно дальше уйти по зимнему пути… Но идти в незнакомые места без необходимых запасов по меньшей мере рискованно: и в обжитых краях частенько приходилось казакам «сосною» питаться и голодной смертью помирать… Короче говоря, решение Пояркова стоило жизни половине всех казаков, «налегке» уведенных в поход, а пошло их девяносто человек.

На первую зимовку, как уже говорилось выше, казаки из основного отряда остановились на Умлекане. Срубили они там прочное зимовье, хорошо защищенное, надежное и… По логике казаков того времени, за сим следовало выступить в поход, найти неясашных туземцев и собрать с них ясак, что и предписывалось наказной грамотой.

Поярков же, поймав беззащитного фактически Доптыула, домовито обосновался в теплом зимовье, на досуге, размышляя, по-видимому, как идут в Якутске дела у бывшего дружка его стольника и воеводы Петра Головина, да посмеиваясь, как ловко провел он его, сбежав от сыска, уже, наверное, учиненного…

Вот как рассказывал Алексей Филипов о посылке его на Иню и другие реки: «…казачий десятник Семен Шелковник с Охоты реки посылал нас на твою государеву службу…»

У Пояркова же, по его собственному рассказу, дело происходило так: «…пятидесятник Юшка Петров и десятники и все служилые люди били челом государю словесно, чтоб их государь пожаловал и велел отпустить под острожек к даурским князцам к Досию и Колпе для государева ясашного сбору и для корму, чтоб им, служилым людям, было чем прокормиться до весны; и он, Василий, послал того Юшку Петрова с товарищи, по их челобитию, 70 человек…» (Выделено во всех случаях мной. — И.З.)

Ни о каком государевом деле Поярков, стало быть, и не думал радеть, сидя на Умлекане. Окажись в отряде достаточно съестных припасов, он так бы и досидел, бездействуя, до весны в зимовье. Но припасы подошли к концу, и тогда не он, а смекнувшие, что придется им худо, служилые люди вспомнили о государевом ясачном сборе… Надо ли удивляться, что, не заботясь об интересах государства, Поярков ничуть не заботился и о людях своего отряда, по его вине оставшихся без продовольствия?.. Я не собираюсь судить конкистадоров XVI или XVII столетий с современных моральных позиций, но все же для успешного завершения похода, для того, чтобы самому вернуться благополучно в Якутск, Пояркову нужны были живые, а не мертвые казаки. Любой настоящий опытный военачальник, я убежден, действовал бы на его месте иначе, инициативнее. Поярков же просто отпустил служилых, снабдив их кое-какими напутствиями, а сам продолжал бездельничать в зимовье.

События разворачивались дальше следующим печальным образом.

Бодро выступив из зимовья, Юшка Петров сравнительно быстро достиг владений Досия, и навстречу ему из острожка вышли три даурских князя — сам Досий, Колпа и еще Давыря — и весьма миролюбиво (тут уж действовали нормы того времени) согласились, не доводя дело до драки, выплатить определенную дань казакам. Двое князей остались в аманатах — а институт аманатства был тогда широко распространен по Сибири и ведом даурам по собственной практике, — а третий князь ушел в острог. Вскоре казакам прислали сорок кузовов «круп овсяных» и десять скотин привели и даже выделили юрты для жилья.

…Что-то роковое было в подборе тех людей, начиная с самого Пояркова, которые отправились в первый русский поход на Амур… Знатнейшие люди даурского городка добровольно вышли из-за его спасительных стен и согласились сидеть в аманатах; дауры доставили изголодавшимся казакам съестные припасы… Веди тут казаки обычную свою политику — укрепись, держи аманатов и требуй дани, они, видимо, продержались бы до весны и с прибылью ушли обратно. Но отряд Пояркова в основном состоял из неуспевших попасть в тюрьмы новоприборных служилых людей, а не староприборных, и потому, наверное, допускали они оплошности роковые.

Юшке Петрову, например, уже на следующий день после получения мирным путем дани взбрело в голову присоединить к той дани и весь город… Сначала он потребовал, чтобы дауры пустили его отряд в город, на что аманаты резонно ответили: русских, мол, видим мы, впервые, обычаев их не знаем и лучше жить пока врозь… Тогда Юшка Петров, взяв для чего-то с собой знамя, пошел со служилыми к стенам города. А жители городка не простаки все-таки были, поняли они, что за крестным ходом последует, и когда Юшка Петров двинулся на приступ, то сразу же попал в окружение: из ворот, из подлазов выбежали вооруженные дауры, откуда-то со стороны прискакали конные воины, сидевшие, наверное, в засаде, и Юшка, бросив десятерых раненых на поле боя, едва удрал в свои юрты. Три дня держали казаки оборону в юртах, а потом бежали дальше, обратно на Умлекан, и пришли туда, естественно, не в самом лучшем виде.

Возвращение в острог разбитого отряда Юшки Петрова — это кульминация в цепи трагических событий.

В расспросных речах — а в Якутске велось следствие по делам экспедиции — рассказывается, что, когда отряд Петрова подошел к острогу, Поярков вышел и спросил служилых людей, с добычей ли-де они пришли, и они-де, служилые люди, ему, Василию, сказали: «Не томко-де што с добычею, и свое потеряли», и Василий-де их в острог пустил.

В острог пустил… «И после того голодную смертию померло тех служилых людей, которые из-под острожку пришли, 40 человек», — сообщает сам Поярков.

Можно ли — с каких угодно позиций — оценивать дела экспедиции после поражения Петрова как безнадежные и непоправимые? Восемьдесят человек, вооруженных «огненным боем», оставались большой силой, и, начни Поярков активные действия, все сложилось бы иначе, — это, по-моему, бесспорно.

Но Поярков не изменил самому себе. Голодно было всем, но по-разному. У тех, кто не покидал острога; хлебные запасы сохранились, у Пояркова в том числе, что же касается прочих… «А говорил он, Василий, так: «Не дороги-де они, служилые люди, десятнику-де цена десять денег, а рядовому-де — два гроши»», — сообщили якутскому воеводе оставшиеся в живых казаки… Поярков на сыске уверял, что не говорил таких слов, но если он даже и не говорил их, то действовал, безусловно, по такому принципу.

А чтобы действовать по такому принципу, без террора не обойтись, и тут Поярков попал, что называется, в свою стихию. «И, будучи Василий Поярков на государеве службе, служилых людей бил и мучил напрасно… — сообщают челобитчики, — а иных своими руками прибил до смерти».

К весне подошли к концу припасы и у тех, кто сохранил их в острожке, и тогда Поярков осуществил хитро задуманный план: он решил захватить остатки хлеба хотя бы у части казаков. Казаки жили недружно, что и не удивительно в, такой обстановке. Каждый таил свое от всех остальных, но вскоре небольшие, измеряемые гривенками, то есть фунтами, запасы двенадцати человек оказались в руках у Пояркова и его сообщников.

— По-разному рассказывается об этом в расспросных речах.

Казаки, подавшие воеводе челобитную от имени пятидесяти участников похода, рассказывают так: «…и, пограбя у них хлебные запасы, из острожку их вон выбил (то есть речь идет о Пояркове. — И.3.), а велел им итить есть убитых иноземцев, и те служилые люди, не хотя напрасною смертию помереть, съели многих мертвых иноземцев и служилых людей, которые с голоду примерли, приели человек с пятьдесят (то есть участников похода Петрова, выброшенных после смерти под стены острога. — И.3.)».

Вот рассказ промышленного человека Панкратов Митрофанова: «И Василий-де Поярков учал им, служилым людям, говорить: «Кому-де не охота в острожке с голоду помереть, и они б-де, служилые люди, шли на луг к убитым иноземцам и кормились, как хотят», и пошло-де их на тот луг, служилых людей, десять человек: Кручинка Родионов с товарищи, да после того выслал его, Панкрашцу (рассказчика. — И.3.), да Ивашку Москву; и ему-де, Василию, почали бить челом служилые люди. Юшка Томской Кислой и иные служилые люди, а имена их не помнит, чтоб он, Василий, у тех служилых людей, которые вышли на луг, хлебные запасы обыскал и взял, и Василий-де Поярков у тех служилых людей, хлеб и те запасы, что у них сыскалось… взял, и они-де, служилые люди, которые мертвых иноземцев ели, иные-де ожили, а иные померли…»

А вот версия, самого Пояркова и слуги его Дениса Карпова: «…и служилых-де он людей не бивал и не мучивал, и запасов не отнимывал, и их из острожку не выбивывал, и есть им мертвых иноземцев не велевал, а ели-де они мертвых людей собою, и своими-де он руками никого до смерти не убивал…»

Тогда, при сыске, нашелся у Пояркова лишь один защитник — его холоп Карпов. В современной литературе защитников у него гораздо больше. Я, к примеру, дивлюсь таким строкам в книге Л. Г. Каманина «Первые исследователи Дальнего Востока»: «Казаки (речь идет о зимовке на Умлекане. — И.3.) настолько были озлоблены тяжелым положением, в которое попали по вине собственных же товарищей (?! — И.3.), Что даже по возвращении в Якутск, спустя два года, не остановились перед оговором Пояркова (если виноваты «товарищи», то причем тут Поярков? Челобитная, кстати, вообще не касается похода Петрова и посвящена последующим событиям. — И; 3.), обвинив его в глазах воевод (вот уж нехорошо-то. — И.3.) в том, что «он-де, Василий, служилых людей бил и мучил напрасно и, пограбив у них хлебные запасы, из острожку их вон выбил, велев им идти есть убитых иноземцев», и много другой возвели на него напраслины. К счастью для Пояркова, в его отряде нашлись честные люди (он сам и его холоп Карпов. — И.3.), которые не покривили душой и вывели на чистую воду товарищей…» Короче говоря, один поручик «шагал в ногу», а вся рота нет, и любым способом необходимо доказать автору именно это — только поручики «ходят в ногу»!.. Удивительная логика, я бы сказал.

А подлинная логика — она, между прочим, требует и того, чтобы сопоставлялся поход Пояркова с якутскими деяниями Пояркова. И если не забывать, что творил он в Якутске, то и в правдивости измученных казаков не усомнишься.

Что происходило потом, после вскрытия рек, я в общих чертах уже рассказывал… Нелепо погиб Илья Ермолин, значительно увеличив казаками своего отряда и без того многочисленный список жертв этого похода. И в этом происшествии роковую роль скорее всего сыграла неопытность новоприборных; в отписках мне не встретилось больше ни одного случая, чтобы отряд в два с половиной десятка человек так примитивно попадал в ловушку…

Потом — зимовка в устье Амура. Пойманы три аманата, и впервые взят значительный ясак (значительный для Пояркова, а не вообще) — двенадцать сороков соболей. Потом — зимовка в устье Ульи, и вот уже «Божиего милостью и государским счастьем» захвачен один аманат, и взято за него семнадцать соболей (дело близко к развязке, и надо хоть что-нибудь привезти).

Да, авантюра близилась к завершению. Недешево обошлась она сибирским казакам, но не сие, разумеется, беспокоило Пояркова. Якутск уже недалек, но что произошло в Якутске, он не ведал, а много бы дал, чтобы узнать.

А происходили в Якутске немаловажные события, хотя достигли они своего апогея позже, чем, видимо, рассчитал Поярков.

О бесчинствах Головина в Москве узнали только летом 1644 года, и только летом следующего года из Енисейска в Якутск прибыл боярский сын Иван Галкин — тот, что основал первый Якутский острог, — с царской грамотой, приказывающей всех из тюрем выпустить. Воевода Головин поначалу грамоту не принял, кричал, что написана она «воровски», но в конце концов вынужден был подчиниться и часть людей выпустил. Остальных освободили сами служилые, осмелевшие после получения грамоты… Дни Головина в Якутске, таким образом, были сочтены. В феврале 1644 года (и тут Поярков рассчитал точно) московские власти послали в Якутск нового воеводу Василия Пушкина; уже в пути догнал его приказ учинить сыск над Головиным и всеми его приближенными.

Летом 1646 года Поярков, рано по весне выйдя с Ульи, сплыл по Лене в Якутск… С чем же вернулся он? Из ста тридцати человек погибло восемьдесят, и большинство из них — на его совести, хотя последнее слово едва, ли уместно в данном контексте. Принесен жалкий, особенно в соотношении с затратами и жертвами, ясак — Шелковник с меньшими силами и меньшими потерями соберет больше… И привезены бесценные по тем временам сведения об Амуре и Даурии… Ценою непростительных жертв, но действительно бесценные…

Впрочем, пора ставить точку. Воцарившийся в Якутске воевода Василий Пушкин, следуя московскому наказу, производит сыск, велит дьякам записать расспросные речи, которые цитировались выше, и отправляет Пояркова по сыскному делу Головина в Москву.

Там исчезает он, как говорили в древности, «без следа и слова», хотя какие-нибудь слова, наверное, и сохранились в огромном сыскном деле Головина. Но на исторической арене Поярков в отличие от Головина больше не появлялся.

Что же касается Якутска, то в Якутске только фасад изменился. Уже вскоре после прибытия нового воеводы вновь полетели в Москву челобитные от служилых людей: «А прежь, государь, того мы, холопи твои, от Петра Головина терпели напрасно кнут и огонь и всякий позор и наготу, и он, государь, Вас. Пушкин, по тому же учал заводить один, батоги у него были в длину в 11/2 аршин, а в толщину ручной палец». Сам Пушкин хвалился: «Яз-де не Петр Головин, всех изподтиха выведу, а на кого-де руку наложу, и ему-де у меня свету не видать и из тюрьмы не выбывать»

 

Снова река, или Амурская одиссея

При первом своем дневном знакомстве с Амуром, спустившись к нему с некоторым риском опоздать на поезд, я тогда все-таки успел вернуться в вагон. Но буквально через сорок — пятьдесят минут я уже смотрел… вслед уходящему без меня поезду. Это случилось в Хабаровске. Мы с женой и биолог из нашей экспедиции Роза Кудинова гуляли по перрону, и Роза рассказывала нечто такое душещипательное о своих делах, что мы прозевали сигнал отправления… Все еще могло бы обойтись хорошо, но между перроном и нашим поездом вклинился состав, и, пока он не остановился, была полная иллюзия, что движение нашего поезда кажущееся, а когда мы убедились в обратном, догонять было поздно.

Так состоялось мое знакомство с Хабаровском, знакомство, о котором, теперь, много лет спустя, я вспоминаю без неприязни… Но тогда… Увы, не то было худо, что я остался в сатиновых штанах и майке-безрукавке, а то, что отбыли во Владивосток все мои документы… Обошлось в конце концов все благополучно: уже на следующий день мы добрались до Владивостока, но Хабаровск — единственный на земном шаре город, который я вспоминаю в связи вот с такими забавными обстоятельствами.

А в Николаевске-на-Амуре, пока продолжались затянувшиеся деловые хлопоты, мы с женой, гуляя по городу, зашли однажды в Краеведческий музей. Открытый совсем недавно, музей не мог похвастаться богатством экспонатов, но сделано все в нем было с такой любовью и вкусом, что мы с искренним удовольствием провели в музее около часа. Помимо животных, растений и предметов старины имелась в музее и карта, рассказывающая об истории изучения бассейна Амура, низовий его в особенности. Кроме плавания Невельского на карту были нанесены маршруты Пояркова и Хабарова, хотя последний из них к устью не спускался.

Я знал, разумеется, что после Пояркова именно Хабаров развил бурную деятельность на Амуре, но о подробностях тогда судить не мог.

Позднее я прочитал отписки Хабарова, помещенные в «Дополнениях к Актам историческим», и они мне определенно не понравились. Среди многих, кто путешествовал и воевал в XVII веке в Сибири и на Дальнем Востоке, Хабаров — единственный в своем роде «законченный» конкистадор. Он не сродни Москвитину или Шелковнику, Филипову, Федоту Попову или Дежневу, и, как таковой, он мне не интересен. Я твердо решил, что ничего писать о нем не буду, и не собираюсь нарушать принятое решение.

Но ознакомление с документами, относящимися к деятельности Хабарова на Амуре, совершенно неожиданно привело меня к открытию, для самого себя прежде всего, историй второго «сквозного» плавания русских по Амуру, то есть с выходом в Охотское море. Проще говоря, я обнаружил в «Дополнениях к Актам историческим» документ за номером 100 под названием «1652 июня 30. Отписка служивого человека Ивана Уварова Якутскому воеводе Дмитрию Францбекову о плавании его для отыскания Ерофея Хабарова по реке Амуру и Восточному океану, и о прибытии на реку Тугирь».

Некоторые сведения о плавании, кроме того, содержались в других документах, и история эта в целом показалась мне чрезвычайно любопытной. Имена героев ее отнюдь не набили читателям оскомину: в историко-географической литературе мне лично они не встречались. С тем большим удовольствием я приступаю к рассказу, сожалея лишь, что на ходу дела мне придется несколько раз вспомнить Хабарова.

Летом 1651 года, когда воинство Хабарова уже третий год орудовало на Амуре с разрешения воеводы Дмитрия Францбекова (этот прославился не столько жестокостью, сколько спекуляциями, воровством, но и ему все Сошло с рук), из Якутска на Амур был отправлен к нему с боеприпасами отряд служилых людей. Возглавляли отряд Терентий Ермолин и Артемий Филипов, а в числе прочих числились служилый человек Иван Антонов Нагиба и служилый человек Иван Уваров, имена которых и следует сейчас запомнить.

Отряд Терентия Ермолина шел к Амуру, поднимаясь вверх по реке Олёкме, и уже через шесть недель, что сравнительно быстро, оказался в устье Тунгира. Далее путь их пролег по долине Тунгира, или Тугира, как названа река в отписке, и на Тунгире Терентий Ермолин встретил посланца Хабарова Степана Хороховского, спешившего ему навстречу с грамотой, в которой Хабаров просил поторопиться к нему.

Нравы в казачьем воинстве были в те времена весьма демократичными, важные решения принимались сообща, и, получив грамоту от Хабарова, казаки стали держать совет; Трезво взвесив свои возможности, казаки приняли решение часть груза оставить у Тунгирского волока под охраной небольшого отряда, а всем остальным — но не налегке, а с весьма основательным запасом свинца и пороха — поспешить на соединение с воинством, хотя никто точно не знал, где оно находится.

Быстро срубив зимовье и «упоромив», то есть стащив в одно место груз и укрепив его, основной отряд во главе с тем же Терентием Ермолиным отправился в середине сентября через волоки на Амур (точнее, на Шилку, но в те годы. Амуром называли то низовье реки, то всю ее с главными истоками) и благополучно вышел на его берега. Там служилые, которым в походах приходилось быть мастерами на все руки, отложив в сторону пищали, снова взялись за топоры и выстроили барки для грузов, быстрые боевые струги.

Близился ледостав, и уже после того, как барки и струги снялись с плотбища, совет казачий надумал, что глупо плыть и плыть себе по реке без разведки и надобно взять языка и узнать от него, где все-таки стоит лагерем Хабаров… Барки чуть замедлили ход, а легкие струги, таясь в прибрежных зарослях, укрываясь за поросшими лесом и тальником островами, ушли вперед и незаметно подгребли «под улус Дасаулов и в том улусе поймали языков». Дальше опять цитирую: «И яз, Тренка (уничижительное от Терентия, — И.3.), с товарищем своим и служилыми и охочими казаками стали тот язык толмачем расспрашивать про Ярофея и про войско все. И те языки на расспросе сказали про Ярофея и про войско, что-де тот Ярофей нашу землю Даурскую проплыл…»

Больше ничего сообщить языки не смогли, и тогда вновь казачий разведывательный отряд двинулся вниз по Шилке — Амуру к улусу князя Чуронча, и там разведчики взяли в плен сына князя, по имени Кеноул. Операция хоть и прошла успешно, но результаты ее оказались невелики: Кеноул лишь подтвердил, что Хабаров ушел вниз по течению…

Итак, казакам надо было спешить, но они уже догадывались, что едва ли до ледостава соединятся с войском Хабарова: слишком далеко ушел он… Кстати, если бы казаки Терентия Ермолина шли на Амур не путем Хабарова по Олёкме и Тунгири, а по Зее, как шел Поярков, они, вероятно, успели бы догнать своих товарищей… Но кто мог поручиться, что Хабаров не ждет их выше устья Зеи?.. Поручиться никто не рискнул бы, а с точки зрения современного историка географических исследований, все полупилось как нельзя более удачно: герои этого моего очерка не только вторыми после Пояркова сплыли по Амуру в Охотское море; они оказались первыми из русских, кто проплыл весь Амур, всю реку по современным нашим представлениям о ней — от слияния Шилки и Аргуни до устья!.. Много это или мало в плане масштабности совершенного ими?.. Только по реке они прошли около трех тысяч километров. Расположенная на другом конце света Миссисипи лишь на тысячу километров длиннее собственно Амура. Имя человека, который первым проплыл по Миссисипи до устья, — Ла Салль — вы встретите в любом солидном труде по истории географических открытий. Впрочем, я увлекся.

И Шилка, и Амур в верхнем течении — реки быстрые. Не скоро удается морозу сковать их струи, но вот уже пожелтела лиственничная тайга по берегам, вот уже посыпалась в темную воду хвоя, и тайга просветлела… Все более сильные заморозы заставили в конце концов казаков подумать о зимовке.

Они приткнули струги и барки к берегу городка Банбулаев и с обычными для того времени предосторожностями вышли на сушу. Еще с реки городок показался им странно притихшим, словно вымершим: не поднимаются дымы к низкому небу, не видно людей за полуразрушенным тыном, на валу… И действительно, ни одного человека не встретили казаки в Банбулаевом городке: здесь прошел Хабаров со своим воинством. Правда, судя по отписке Хабарова, дело тут обошлось без кровопролития, хотя сам воитель не несет за это никакой ответственности. Просто князь Банбулаев, наслышанный о подвигах Хабарова, совершенных выше по реке, ушел со своими людьми из городка и отказался потом вести какие-либо переговоры с казаками.

Терентий Ермолин и Артемий Филипов, осмотрев развалины, решили все-таки зазимовать в Банбулаевом городке. Они подправили и укрепили частокол, починили несколько домов, и, когда грянули крепкие морозы, казаки чувствовали себя в городке уже вполне уютно.

Особенно бурной деятельности в зимнее время Терентий Ермолин не развивал, да и не входило в его обязанности покорение окрестных племен… Удалось казакам поймать лишь одного бокана — раба — местного князца Чурончи, и через него передали они князю, чтоб явился тот в острог и принес государю ясак… И князь Чуронча явился и принес; государю пять «поклонных» соболей и обещал приносить ясак впредь. Но, уйдя в свои владения, Чуронча передумал — заявил казакам, что ясак платить им не будет…

Ни зимой ни весной казаки так и не получили никаких вестей о Хабарове. Когда Амур вскрылся, снова собрался совет бывальцев. Долго ли, коротко ли совещались казаки, но приняли они два важных решения. Во-первых, решено было, уж коль скоро минувшим летом войско они не догнали, теперь дождаться товарищей с Тунгирского волока и дальше плыть вместе. Во-вторых, решено было, чтобы времени попусту не терять, выслать вперед разведку. Пусть, надумали бывальцы, отряд разведчиков сплывет вниз по Амуру, уточнит, где стоит Лагерем Хабаров, а потом уж и все остальные пойдут Следом. Поиск намечался дальний — десять дней вниз по течению велено было плыть отряду и лишь на одиннадцатый повернуть обратно.

В начале мая Терентий Ермолин вручил наказную память служилому человеку Ивану Антонову Нагибе, поставив его во главе отряда разведчиков. С ним вместе пошло в поход еще пятеро служилых да охочих казаков двадцать один человек… Более года спустя служилый Иван Уваров, участник поиска, отошлет из зимовья в Якутск Ивана Нагибу со своей отпиской. Стало быть, Уваров, говоря современным языком, был заместителем Нагибы.

Терентий Ермолин дал разведчикам весьма определенные и разумные наказы. Например, им предписывалось плыть осторожно, в баталии не ввязываясь, рекомендовалось на берег зря не высаживаться, а ночью «на поплаве стоять», на якоре посреди реки, и обязательно с караулом; на островах казакам вменялось в обязанность оставлять письма для Хабарова…

И отряд Ивана Нагибы ушел вниз по течению Амура.

А Терентий Ермолин, дождавшись товарищей с Тунгирского волока, дней через десять отправился за ним следом. Плыли казаки в отличие от Дояркова, действительно радея государевым делом: они совершали ночные вылазки, ловили аманатов, собирали ясак и однажды… встретились с флотилией Хабарова.

Ни Ивана Нагибы, ни его товарищей в хабаровском войске не оказалось.

На вопросы Ермолина Хабаров ответил, что о разведчиках он слышал от языков и даже нашел их письмо неподалеку от устья Сунгари, но ничего о судьбе казаков не знает. Ясно лишь, что разведчики разминулись с войском.

Обеспокоенный судьбой товарищей, Ермолин тотчас вызвался пойти на поиски пропавших, но Хабаров его не отпустил — он предпочел пополнить свое войско новоприбывшими, бросив разведчиков на произвол судьбы.

И Хабаров, и Ермолин, которой на время вдруг превратился из воина в дипломата ми провалился, потому что местные царьки отказывались вести с ним переговоры, пробыли на Амуре еще довольно долго, но Иван Нагиба и двадцать шесть его товарищей не вернулись.

Что же случилось с отрядом? Почему нарушили казаки приказ и не повернули на одиннадцатый день обратно?.. Надо полагать, только чрезвычайные обстоятельства могли заставить их изменить товарищескому долгу, да в собственным, что немаловажно, интересам.

И действительно, нежданно-негаданно разведчики наши оказались в очень трудном положении.

Первые дни плавания прошли спокойно. Никто не нападал на казаков, и казаки ни на кого не нападали. Несколько раз они причаливали к берегу и оставляли на видных местах, отмечая их срубленными и ошкуренными деревьями; письма для Хабарова. Одно из писем они оставили в устье Сунгари и… проплыли дальше, не ведая, что как раз на Сунгари и находился в это время Хабаров.

На шестой или седьмой день пути, когда еще рано было думать о возвращении, из-за низкого, поросшего лесом и тальником острова внезапно выехали большие крашеные струги, наполненные людьми, и десятки стрел полетели в казаков… Дружный залп из пищалей несколько охладил пыл нападающих, но не изменил их намерений… Через некоторое время нападение повторилось…

Ночью, когда казаки стояли на якоре посреди реки, до слуха караульных донесся чуть слышный всплеск, а потом на матово поблескивающей воде обозначилось черное пятно, медленно приближающееся к стругу… Выстрелы караульных слились с яростными криками нападающих, тупо застучали по бортам стрелы… Черное пятно растворилось в ночи… В воздухе еще пахло пороховым дымком, когда казаки, народ ко всему привычный, снова завалились спать, и лишь караульные по-прежнему внимательно вглядывались в темноту…

На рассвете сонно потягивающиеся казаки обнаружили, что на берегу их стережет внушительный отряд конников, а они собирались высадиться, чтобы оставить очередное письмо Хабарову. Пока служилые выбирали из студеной дымящейся воды якоря, пока они готовили весла, или греби, как говорили тогда и еще сейчас говорят кое-где в Сибири, пока шли обычные утренние приготовления, Нагиба и Уваров, посоветовавшись, решили в драку не ввязываться и оставить письмо в другом месте. Казаки уже поняли, что заехали во владения натков и дучеров, тех самых дучеров, которые почти полностью уничтожили в ночном бою разведчиков Пояркова, а их было столько же, сколько и казаков в отряде Нагибы…

Едва оторвались тяжелые якоря от дна реки, как течение легко подхватило струги. Рулевые правилом удерживали лодки, не позволяя им вертеться, а потом весла рывком бросили струги вперед, и они плавно понеслись по реке, обгоняя смытые весенним половодьем деревья и коряги… С берега донеслись до казаков воинственные крики дучеров; несколько стрел, не долетев до лодок, упало в воду… Струги набирали скорость, но всадники на берегу не отставали — от улуса к улусу скакали теперь воины, следя за каждым движением казаков… А в бесчисленных протоках — «разбоях», разделенных островами, поджидали разведчиков вражьи струги. Водные бои разыгрывались по нескольку раз в день («по всякой день подважды и потрожды», как напишут потом казаки); в нападении участвовало подчас до двух десятков дучерских стругов сразу… Участились и ночные «скрадывания», внезапные нападения.

Когда истек срок разведки, казаки поняли, что дела их плохи: не вернуться им против течения к своим, рано или поздно кончатся боеприпасы, и дучеры одолеют их, как только смолкнет огненный бой… Основательно пришлось поскрести затылки бывальцам, прежде чем нашли они выход из положения. Были, вероятно, среди них мудрецы, предлагавшие укрепиться на берегу и ждать помощи от Ермолина или Хабарова, но бывальцев потому и называли бывальцами, что от наивности у них давненько и следа не осталось.

Отбившись от яростно наседавших дучеров, бывальцы приняли решение не возвращаться в отряд к Ермолину.

Совещались они наверняка все вместе, но в позднейшей отписке сказано, что Ивану Нагибе была подана от остальных казаков челобитная с просьбой идти «в гиляки» и он принял ее, ибо, как и все прочие, знал о плавании Пояркова.

Вот при каких обстоятельствах началось второе плавание русских к устью Амура.

Нескоро удалось казачьим стругам уйти от дучеров. В те края, где плыл теперь Иван Нагиба, Хабаров не заходил, но молва о его подвигах, видимо, дошла и сюда: очень уж зло и настойчиво действовали и дучеры, и натки, и у них были все основания действовать именно так…

Лишь «в гиляках» надеялись казаки передохнуть и с нетерпением ждали, когда попадут в их владения.

Однажды со струга заметили на островке человека, ловившего рыбу. Струги дучеров не преследовали в этот счастливый час казаков, и они решили пленить рыбака. Разумеется, он пытался Удрать, но ничего у него не вышло, и вот уже связанный рыбак стоит перед Иваном Нагибой и Уваровым, а вокруг толпятся казаки, выскочившие на отмель поразмять ноги… Толмач задает рыбаку первый вопрос, и выясняется, что он и не дучер, и не натка — он гиляк!

Весело загудели казаки, выслушав приятную весть, а толмач продолжал толмачить, и вот уж совсем неожиданное говорит он товарищам: рыбак видел, как струги Хабарова проплыли вниз по Амуру, Хабаров — в гиляках!.. Было тут от чего возрадоваться казачьим сердцам — пришел конец их мучениям, неравным боям и ночным тревогам. И мощная казачья рука дружески похлопала по спине доброго вестника, «иноземного мужика».

С легким сердцем вывели казаки свой струг на стрежень, дружно подналегли на весла, а «иноземный мужик» и тут им услуги оказывает — какой протокой лучше плыть, говорит, как лучше мель обойти, рассказывает… Обогнули казаки приярый островок, ввели струг в протоку с глубокой водой, а впереди — струги крашеные, а в стругах — воинов человек по сорок, по пятьдесят… Оглянулись казаки — и сзади уже гиляцкие струги стоят и луки у Лучников, уже натянуты… Бросился тут гиляк к борту, да схватила его та самая рука, что недавно дружески по плечу хлопала… Не названо в отписке Уварова имя этого гиляка, не сказано ничего о судьбе его, но догадаться о ней нетрудно.

Долго продолжалась ожесточенная схватка, долго свистели стрелы и гремели выстрелы, но выстояли казаки, не удалось их новым противникам пересилить огненный бой… Только и гиляки не собирались отступать. То ли учли они опыт дучеров, то ли сами такую тактику разработали, но решили они взять казаков измором: перегородили реку и выше и ниже по течению, выставили посты по берегам и перешли к планомерной осаде… День сменялся ночью, снова всходило и заходило солнце, лили проливные муссонные дожди, дули сквозные ветры с далекого океана, а струги гиляцкие не уходили и струг казачий не выпускали из кольца… «И мы в осаде на якоре стояли две недели, и пить и есть стало нечего… горко было», — сообщит позднее Иван Уваров, хотя чего-чего, а воды вокруг было предостаточно.

В отписке нет подробностей, которые позволили бы понять, почему терпеливо сидели в осаде казаки, почему не попытались они с боем прорваться сразу же; но причины для двухнедельного сидения, видимо, имелись основательные, видимо, гиляцкий заслон был столь прочен, что не надеялись казаки выйти из боя целыми и невредимыми… Не удавалось, впрочем, и гилякам одолеть казачий отряд — и днем, и ночью залпами встречали служилые нападавших…

Насколько позволяет судить отписка, примерно в одно и то же время истощилось терпение у изголодавшихся казаков и созрел новый тактический план у гиляков, среди военачальников которых явно имелся выдающийся стратег… Что бородачи в стругах голодают, гиляки прекрасно понимали, и стратег гиляцкий сообразил, что голод заставит казаков перейти в наступление. На своем опыте стратег уже убедился в превосходстве огнестрельного оружия над копьями и стрелами и, прикинув шансы той и другой враждующей стороны, с сожалением убедился, что казаки почти наверняка прорвутся. Голод придаст им решительности и отваги, но голод же может погубить их — вот что решил хитрый гилякский стратег.

И вот на исходе второй недели казаки, уже до предела затянувшие пояса, замечают, что не так бдительно стерегут их гиляки, как раньше что меньше стругов маячит впереди. Нагиба и Уваров совещаются, Нагиба и Уваров выбирают удобный момент, и вот уже поднят якорь, гремят пищали, и брань голодных озлобленных казаков густо висит в воздухе… А гиляки растеряны и напуганы, гиляки почти не оказывают организованного сопротивления, и лишь Несколько шальных стрел вонзается в борта стругов… Поднажали на весла гребцы, дали прощальный залп по гилякам служилые, и вырвались их струги на свободу… Дело происходило ранним утром, ясно светило солнышко, и вздохнули казаки полной грудью. И даже про голод на некоторое время забыли. Но ненадолго, правда.

Стали они тут думать да рядить, где бы харчами разживиться, и — нате же вам! — стоит на видном месте улус юрт на двадцать, а то и побольше, и людей — ни человека, но зато рыбы развешано — уму непостижимо, словно со всей округи собрали ее сюда! Поняли тогда казаки, что дошли их молитвы куда следует, и к берегу поспешили…

И к берегу поспешили, а на берегу в засаду угодили: выполняя хитроумный план стратега, за юртами укрылся большой отряд гиляков («лежали в западе многие люди»)… Поздно было отступать, да и некуда — что в бою погибать, что от голода погибать. И бросились казаки в атаку… Бой длился с «половины дня до вечера», но, как ни смел и умен был гиляк-стратег, решающее слово сказали ружья. Потеряв больше тридцати человек убитыми, гиляки отступили, когда казаки подожгли крайние юрты…

Так удалось Ивану Нагибе и его товарищам решить продовольственную проблему, и так проложили они себе путь к Охотскому морю: гиляки на время оставили их в покое. А когда раздвинулись берега Амура, когда слились его протоки в одно могучее русло, тогда совсем успокоились казаки: на большой широкой реке им никто не опасен!

А река становилась все шире и шире, и крутые волны били в скулы стругов, и однажды самые зоркие не увидели впереди берегов… И тогда поняли казаки, что Амур позади, что они в Амурском лимане, или в Амурской губе, как написал потом Уваров.

Струги свернули к северному берегу лимана, казаки выбрали открытое, чтобы обезопасить себя, место и причалили, вышли на берег и размашисто перекрестились.

Но на бога служилые никогда не полагались безрассудно: бог далеко, гиляки близко, и потому прежде всего казаки окружили свою стоянку прочным высоким тыном, а затем вновь основательно поскребли затылки.

И от дучеров они ушли, и от гиляков как будто ушли, но как дальше поступить?.. Уходя «в гиляки», наши разведчики надеялись, наверное, отсидевшись некоторое время в сторонке, посуху потом вернуться к своим… Теперь же они понимали, что ни на веслах, ни бечевой, ни пешим порядком им не пробиться через владения воинственных племен.

Значит, морем идти к Улье и Охоте, а оттуда в Якутск? Но служилые трезво рассудили, что для морского похода и суда нужны соответствующие, и снаряжение специальное необходимо… А они чем располагали?.. Лодки речные, без продольных брусьев, без дротов, придающих судам устойчивость; борта низкие, они не защитят от морских волн, да и выдержат ли непрочные лодки их удары, если даже в лимане туго пришлось казакам?.. Нет даже парусов, и не изготовишь их — где сейчас набьешь оленей или лосей, где будешь дубить их шкуры?.. Поярков выстроил себе в устье Амура морские суда, кочи, но он прихватил с собой весь необходимый инструмент, ибо заранее знал, что придется ему иметь дело с морской волною… А ведь наши удальцы отправились всего-навсего в разведку по реке, они и не помышляли о плавании по морю.

Но выбора у них не было. И казаки взялись за дело. Уваров нигде не пишет в своей отписке, сколько стругов имелось в отряде. Как будто два, но к морскому плаванию они решили подготовить один, тот, что был побольше и покрепче. Ничуть не ослабляя бдительность — «с великим бережением», — казаки разобрали струг похуже и нашвами, нашивными досками, приподняли и укрепили борта теперь единственного струга.

Они едва успели закончить работу, как вынырнули из тумана гиляцкие струги… Туман, как на грех, был густой, струги подкрались близко, и, когда первые из них уже почти вплотную подошли к плотбищу, последние еще темно маячили в тумане…

Но застать казаков врасплох не удалось: пищали лежали возле топоров, и вновь грянул бой. Им даже удалось каким-то образом потопить гилякский струг со всем его многочисленным экипажем, и тогда остальные струги повернули прочь от берега.

Уразумев, что и в лимане им не будет покоя от гиляков, служилые, посовещавшись, решили немедля уходить в море. И уже на следующее утро усовершенствованный струг их взял курс на север, в сторону теперешнего Сахалинского залива… Впереди их ждало Охотское море, по которому никто из них не плавал, но о суровом нраве которого они были наслышаны.

И все-таки они не могли предполагать, что море встретит их столь неприветливо и что уготовано им еще немало испытаний, и не менее опасных, чем те, через которые они уже прошли.

Не очень доверяя своему стругу, да и не имея никаких навигационных приборов, казаки, естественно, старались держаться поближе к матёрому берегу. Им помогал ветер, дувший со стороны моря, и, будь на струге паруса, ветер надежно удерживал бы струг в прибрежной зоне. Но казаки шли на веслах и очень скоро заметили, что, несмотря на все их усилия, струг тянет против ветра, в открытое море… Бросили они щепку в воду и увидели, что щепку тоже понесло на восток, против ветра… Знать этого казаки, разумеется, не могли, но в Охотском море существует круговая система течений, движущихся против часовой стрелки. «Спускаясь» с севера на юг, в юго-западной части Охотского моря они принимают восточное направление, устремляются к Тихому океану и еще усиливаются мощным потоком амурской воды.

С течением казаки, вероятно, справились бы, но на пути их нежданно-негаданно встали… льды. В полном разгаре было лето, зеленели леса и луга. Когда стихал муссон, до казаков доносился с берега запах цветов и теплой парной земли. И вдруг — льды!

Подивились, наверное, казаки своей неудачливости, помянули в сердцах нечистую силу, но обратно ведь не повернешь! Взялись богатыри за шесты и двинулись потихоньку вперед, расталкивая льдины… А льдины сперва попадались рыхлые, изъеденные солнцем и дождями, а потом пошли поплотнее да потолще, и разводья реже попадаться стали… До темноты не удалось казакам пробиться к берегу, и заночевали они среди льдов, сбросив на всякий случай якорь. Ночью льды тихо скребли борта, глухо стукались иной раз о днище; а к утру словно угомонились, затихли. Спалось казакам крепко — ни качки, ни гиляков, — а когда протерли они глаза, то увидели, что вынесло их в открытое море и куда ни взгляни — всюду лед, сплошной лед.

Заскучали казаки. К пешим походам они давно привыкли, к речным тоже, и самой ожесточенной схваткой их не удивишь, но во льдах по морю плавать?.. И положились казаки на бога, но легче им от этого не стало: надежнее, когда сам за себя в ответе.

А день шел за днем, и ничего не менялось: одни и те же льды вокруг, и как будто одни и те же нерпы вылезают на лед, и одни и те моржи выглядывают из полыньи, одинаково шевеля рыжими усами при виде струга… Ко всему привыкает человек, и казаки привыкли к ледовому плену. Запасы рыбы у них еще не оскудели, вода рядом плавает — достань кусок льда и растопи; вода, правда, получается солоноватая, но пить ее можно… И берега нет-нет да и покажутся вдали, — авось и вынесет еще к ним. А не вынесет — растает же когда-нибудь лед! Что ни говори, а лето к середине подходит, и тогда возьмутся казаки за весла, и побежит их струг на запад… Знай казаки, что принесенные с севера льды в иные годы держатся у Шантарских островов до августа, они, наверное, перекрестились бы лишний раз от удивления да призадумались бы. Но о режиме Охотского моря никто тогда ничего не знал, и казаки безмятежно отсыпались после трудного плавания по Амуру.

На девятый или десятый день дрейфа поутру, казаки обнаружили, что за ночь их близко подогнало к берегу. Ночь прошла неспокойная, гудел муссон, злее, чем обычно, скрипели льды, и было казакам тревожно, потому что не могли они понять в темноте, куда их несет… Теперь на душе стало полегче: все-таки берег рядом, но ледяное поле, краем упершееся в берег, угрожающе потрескивало, местами лопалось, и там громоздились друг на друга льдины…

Десять дней продолжался первый в истории Охотского моря ледовый дрейф, а на одиннадцатый льды зашевелились вокруг струга, непрочные борта его затрещали, и в проломины хлынула вода… «И мы, холопи государевы, на берег пометались душою да телом, хлеб, и свинец, и порох потонул, и платье все потонуло, и стали без всего», — с эпическим спокойствием напишет позднее Иван. Уваров.

Право же, больше чем достаточно приключений выпало на долю этих совершенно забытых землепроходцев!.. Но то были подлинные землепроходцы, и ничто не могло их смутить. Нельзя плыть по морю — худо, но можно идти вдоль моря «пешей ногою». И, снова подтянув пояса, неунывающие казаки во главе с двумя Иванами зашагали вдоль берега на север. Впрочем, особенно голодать им не пришлось: кормились они ягодами и кореньями, били нерпу и моржей, нашли кем-то раненного и умершего от ран лося, и жалуются казаки лишь потому (а они горько жалуются!), что пища эта представлялась им скверной, нечистой («и тем мы душу свою осквернили, нужи ради питалися»).

На пятый день пути дорогу казакам преградила река, названия которой они в отписке не приводят. И тут казаки, не видя способа перебраться через широкую в устье реку и поуспокоившись после всего пережитого на море, снова взялись за топоры и построили «суднишко»… Суднишко они построили небольшое, даже прежний струг показался бы им теперь огромным, но, переправившись через реку и убедившись, что льды отнесло от берега, казаки дерзнули выйти на нем в море. Льды, которые доставили нашим землепроходцам столько неприятностей, теперь помогали им: маячившие на горизонте ледяные поля не давали развиться волнению, и суднишко скользило по морю, как по тихой реке.

Сколько плыли казаки под защитой льдов, в отписке не сказано, но дошли они в конце концов до следующей речки и в устье той речки обнаружили тунгусские юрты. Тунгусы, правильно сообразив, что ничего хорошего прибытие незнакомцев им не сулит, успели все до одного убежать, но не успели прихватить с собой съестные припасы — вся рыба досталась казакам, что они и отметили с удовольствием в отписке.

На берегу этой безымянной речки, до которой шли они с устья Амура восемь недель и три дня, казаки решили осеновать — ждать зимнего пути через горы.

А когда потянули морозные ветры с материка, застыла земля и лег на нее неглубокий снег, казаки, смастерившие к Тому времени нарты, перевалили через прибрежные хребты и вышли, как они выразились, на Ленские покоти, то есть на склоны гор, обращенные к Лене… Шли они тайгой четыре недели и один день и случайно наткнулись на тунгусскую аргушницу, обозную оленную дорогу; разумеется, служилые без труда догадались, что аргиз приведет их к чумам.

Так оно и случилось «на третий день рождества Христова». Не раздумывая, казаки взяли двух мужиков в аманаты. Родственники сразу же принесли под них семьдесят восемь соболей — и тут наши путешественники дела своего не забывали.

С точки зрения современного человека, может показаться странным, что после всего пережитого, после всех перенесенных лишений землепроходцы не поспешили домой, в Якутск, и не только не поспешили, но даже остались сначала зимовать, а потом вообще довольно прочно обосновались на необжитом месте… Но дом в нашем понимании — свой очаг, своя семья — был в то время в Сибири счастливым уделом сравнительно немногих… Якутск — опять же если воспользоваться современным понятием — воспринимался, наверное, казаками как своего рода биржа труда: туда приходили, чтобы получить наказную память у воеводы, разрешающую новый поход, и туда возвращались, чтобы сдать ясак и получить новую наказную память… А дом — он был для землепроходцев повсюду: там, где ставили они свои остроги, где несли свою нелегкую службишку…

Иван Нагиба и Уваров, осмотревшись в окрестностях эвенкийского селения, решили, что спешить им некуда и можно здесь провести зиму. Как всегда, соображения их носили отнюдь не теоретический характер: во-первых, казаки на полгода обеспечили себя припасами, а во-вторых, они подсчитали, что со временем смогут получить ясак со ста пятидесяти человек…

Казаки соблюдали свой интерес. Ну а наш «интерес» подошел к концу, потому что полная приключений амурская одиссея землепроходцев закончилась, и закончилась на редкость благополучно: в боях и странствиях они не потеряли ни одного человека.

Конец отписки Ивана Уварова, отпустившего летом в Якутск Ивана Нагибу с пятью товарищами (они поменялись ролями), написан несколько неточно. Речь там идет о том, что осенью можно будет получить полный ясак с эвенков, что нужен толмач, знающий их язык, что жить казакам и голодновато, и холодновато, и нет даже топоров (хотя непонятно, куда они делись)… Потом следует просьба прислать судовой завод, сверла, топоры, теслы и напареи, и вдруг говорится: «А мы здеся я Ивашко с товарищи на Тугире реке наги и босы…» Скорее всего тут ошибка или произвол писца (эта же ошибка повторяется в заголовке документа), переписывавшего документ для академика Миллера столетие спустя. Ох какой долгий путь предстоял бы еще казакам до зимовья на Тунгире, пожелай они туда вернуться, но им и незачем было возвращаться туда.

Итак, Иван Нагиба отправился в Якутск с отпиской Ивана Уварова. Сопровождали его служилые люди Иван Михайлов, да Павел Степанов, да Федор Спиридонов, да Иван Степанов, да Степан Дмитриев — только эти имена отважных узнаем мы еще по отписке.

Уваров с двадцатью товарищами остался у эвенкийского селения. В конце отписки он жалеет — и мы можем пожалеть вместе с ним, ибо узнали бы тогда интересные дополнительные детали, — что не имеет возможности подробнее описать всю свою бедность, потому что «не стало в войске бумаги…».

 

Мореход Татаринов

В этом очерке я собираюсь рассказать о исследователях Шантарских островов, о тех, кто первыми преодолели водные пространства, отделяющие острова от материка, и первыми ступили на их землю. Мореход Татаринов, именем которого я назвал очерк, не принадлежит к числу первооткрывателей Шантар: не он первым подплыл к ним, и до него зимовали на островах казаки. И все-таки я начал с морехода Татаринова не случайно. Пожалуй, в ранней историй исследования Охотского моря не встретишь человека с судьбой более трагичной, чем судьба этого морехода. Но о подробностях ниже, в своем месте, а начать нам придется издалека…

Я познакомился с Шантарами (кстати, «шантар» — по-гиляцки остров, отсюда и название всего архипелага) до известной степени случайно и обязан этим мореходным качествам нашего экспедиционного сейнера…

Закончив наконец свои дела в Николаевске-на-Амуре, мы вновь спустились к устью Амура, обогнули мыс Тебах и вскоре вышли в Сахалинский залив, то есть в Охотское море. Надо сказать, что Сахалинский залив вовсе не является заливом. Так его назвал по ошибке первый русский кругосветный путешественник Крузенштерн, разделявший общее заблуждение и считавший Сахалин полуостровом. Лишь позднее флотский офицер Невельской, именем которого назван пролив, окончательно доказал, что Сахалин остров.

В Сахалинском заливе мы действительно «взяли курс» на остров Святого Ионы, одиноко расположенный в центральной части Охотского моря, — нам нужно было посетить его. Ничего хорошего из этого мероприятия не получилось. Волны с открытого моря сначала подбросили сейнер, а потом накрыли его. В кубрике полетели на пол табуретки, стол и железная печка, в камбузе о кастрюли, в столовой, гордо именуемой кают-компанией, — бак с водой. Шуму и звону получилось много.

И капитан отдал категорический приказ — держаться ближе к берегу. Так и не удалось нам нарушить одиночество Святого Ионы. Но зато мы повидали Шантарские острова.

Надо признать, что в столь поспешном отступлении мы не были главными виновниками; нам досталось действительно в высшей степени странное судно. Раньше, то есть до 1947 года дальневосточные верфи строили обычные деревянные сейнеры, а наш был особый — металлический, да еще «калифорнийского типа». То ли, как говорится, первый блин комом, то ли дело еще в чем-нибудь, но, проплавав несколько месяцев на этом суденышке, я могу засвидетельствовать, что важнейшее свойство его заключалось в на редкость скверной остойчивости и столь же великолепной валкости; даже речные волны производили на сейнер такое неотразимое впечатление, что он начинал отплясывать, бросаясь из стороны в сторону. Наши моряки всерьез побаивались его, по вечерам в кубрике неизменно заводились разговоры о мореходных качествах некоторых судов новейших конструкций и делались мрачные прогнозы. В самом деле, осадка сейнера при полной нагрузке составляла всего сто восемьдесят сантиметров, а палубные надстройки возвышались на пять метров над водой; еще метра на два над ними поднималась металлическая мачта и вытянутая под углом стрела, а в длину сейнер едва достигал двадцати метров!

Так вот: мы поплыли на запад, к, материку. Утром следующего дня в белесом тумане проступили очертания высокого скалистого острова Прокофьева — мы подошли к Шантарам, заполняющим юго-западный угол Охотского моря.

— Вроде Пояркова мы, — пошутил кто-то. — Всего за триста два года до нас он где-то здесь провел свои кочи.

Наверху отчаянно закричал капитан, внезапно застопорились машины, и стало так тихо, что мы услышали щебетание птиц. Оказалось, что в тумане наш сейнер едва не наскочил на конусообразную скалу, именуемую островом Малмынского…

— Еще бы чуть-чуть, и мы уподобились бы не только Пояркову, но и еще кому-то — тому, кто первым ступиц на острова, — сказал тот же шутник.

— Разве он после кораблекрушения попал на Шантары? — спросил я.

— А кто его знает… Как-нибудь да попал.

Дневной бриз наконец разогнал туман, и к острову Нансикан мы подошли при свете солнца. Крутые серые скалы подступали вплотную к воде, темные волны разбивались о них в белую пену. Уж не знаю, на сколько разбившихся волн приходится одна обрушившаяся скала, но не было оснований сомневаться в том, что волны все-таки добиваются своего: крупные обломки, выступавшие из воды, наглядно убеждали в этом. Лишь кое-где на скалах виднелись зеленые пятна растительности, вероятно кедрового стланика. Кедровый стланик определенно предпочитал ту часть острова, которая обращена к материку: очевидно, он не ладил с холодными ветрами с моря; Но если скалистые островки не могли похвастаться обилием, растительности, то живности на них было сколько угодно» в воздухе мельтешили перед глазами тучи птиц — кайр, чаек, тупиков; топорков; птицы густо сидели на скалах, качались на волнах, ныряя или улетая при приближении сейнера. Тут же, у острова Нансикан, повстречалось нам огромное стадо нерп, и мы все, даже механики вышли из машинного отделения, собрались на палубе. Повсюду из воды торчали черные, усатые, удивительно смышленые морды. Нерпы плыли, подозрительно посматривая на нас (кто знает, может быть, они тоже впервые видели сейнер «калифорнийского типа»), а перед самым форштевнем ныряли, показав темную пятнистую спину и плеснув ластами.

Вскоре Шантары остались позади…

Мы с вами уже знаем, что Из русских первым увидел Шантарские острова Иван Москвитин; безусловно, видели Шантары, а тем более слышали о них от местных жителей казаки, служившие в Удском остроге на реке Уде.

Но вот что любопытно: до начала XVII столетия никто из русских не был на Шантарах, не плавали туда и эвены, и лишь гиляки иногда переправлялись, чтобы поохотиться в не тронутых человеком лесах.

Естественно, что очень долго так продолжаться не могло. К концу XVII столетия даже Камчатка была достигнута, а население ее обложено ясаком, и вдруг по соседству с Удским острогом лежат неведомые земли, быть может, очень богатые, и никто ими не владеет!

Мысль совершить вылазку на Шантарские острова пришла в голову почти одновременно якутскому воеводе Дорофею Афанасьевичу Траурнихту и губернатору Сибири князю Матвею Петровичу Гагарину.

Впрочем, первым проявил инициативу якутский воевода. В августе 1709 года он вызвал к себе в приказную палату находившегося в то время в Якутске удского приказчика Ивана Сорокоумова и попытался хоть что-нибудь узнать у него о Шантарах. Но удский приказчик понятия о них не имел. И тогда ему была вручена наказная память. «По указу великого государя царя и великого князя Петра Алексеевича, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца», повелевалось Ивану Сорокоумову с «великим поспешением» ехать до Удского острога, нигде не задерживаясь, туземцев в пути не обижать и еще до снега прибыть в Удский острог. Далее в особом наказе говорилось: «А от устья — реки Уди в море который значится остров проведывать: какие люди я том острове живут, и какой веры, и под чьим владением, или собою живут, и какой в том острове зверь, и иное какое богатство у них есть, и по прямому свидетельству буде возможно какими судами самому с служилыми людьми съездить и сметить, сколь далече от устья Уди-реки тот остров, и взять о том прямую достоверную ведомость, и о том всем учинить чертеж и В том великому государю показать верную и усердную свою службу…» Воевода не поскупился на обещания — посулил царские награды и даже приписал, что ежели кто-нибудь из служилых людей «более того сделает», то переведут его в дворянский чин, а также «денежная и товарная милость» ему учинена будет. Зная, что с некоторых пор не очень-то большой радивостью стали отличаться приказчики, не забыл воевода и пригрозить: если Иван Сорокоумов по своей вине указ не выполнит, то «учинено будет жестокое наказание» и пожитки его взяты будут «за великого государя бесповоротно».

«Прямую ведомость и чертеж» воевода обязал Ивана Сорокоумова представить в Якутск в 1710 году.

Надо ли, удивляться, что после столь строгого наказа Иван Сорокоумов действительно отправился в Удский острог с «великим поспешением»! Но я отнюдь не уверен, что гнала его вперед святая жажда искательства или даже служебное рвение. Нет, судя по всему, Сорокоумов принадлежал к иному типу людей, а самый этот «тип» сложился вполне закономерно.

Ивана Сорокоумова, вероятно, спокойная служба среди мирных туземцев устраивала гораздо больше, чем странствия по морям и исследование никому не известных островов. Прибыв в свою вотчину — в основанный задолго до него Удский острог, Иван Сорокоумов на некоторое время забыл о воеводском наказе. Но минула студеная, с ясным небом и сильными ветрами зима, а весной вспомнил боярский сын Сорокоумов, что будет учинено ему жестокое наказание, если он ничего не сделает. Надо признать, что положение у Сорокоумова было не очень легким. Дело в том, что в Удском остроге вместе с ним служило всего шестнадцать человек, и двое из них, судя по отписке Сорокоумова, тяжело заболели. Но на подмогу к Сорокоумову должны были прийти на дощанике еще четырнадцать казаков. Если бы Сорокоумов очень стремился отправиться на Шантарские острова, он, очевидно, постарался бы дождаться помощи. Однако Сорокоумов заранее начал готовить путь к отступлению, проявив-таки «великое поспешение». 4 июня 1710 года, когда юго-западная часть Охотского моря еще забита льдами, а реки не вскрылись и казаки при всем желании не могли приплыть на дощанике в Удский острог, Иван Сорокоумов созвал в приказную избу весь свой «полк». Расчет его, надо полагать, был прост: он решил выведать у казаков все, что им известно о Шантарах, и с этими сведениями, не дожидаясь немощи, отправиться в Якутск к воеводе.

Небольшая приказная изба едва вместила весь «полк». Пришли Семен Анабара, Иван Каргапол, Григорий Харин, Козьма Енисейский, Григорий Волга, Василий Костромин, Ефтифий Зырян с товарищами, а писать Иван Сорокоумов посадил своего сына Стефана Сорокоумова (сам приказчик грамоты не знал).

Но казаки лишь понаслышке кое-что знали о Шантарских островах, и Ивану Сорокоумову пришлось задержаться, чтобы дополнительно опросить ясачных туземцев. Это ему удалось сделать только через месяц. Немного выведал Сорокоумов, но все-таки в отписке теперь значилось, что на Шантарских островах есть горы и рыбные реки, что водятся там разные пушные звери, что гиляки с материка на первый остров за день переезжают, С первого острова на второй — тоже за день и так далее.

С этими расспросными речами Иван Сорокоумов и отправился в Якутск. А в Якутске он узнал, что казаки вышли ему на помощь, но с полпути почему-то вернулись обратно…

Дело на этом могло бы и заглохнуть, но в 1710 году в Якутск прибыл стольник и обер-комендант князь Василий Иванович Гагарин. Он привез воеводе приказ своего дяди, губернатора Сибири, в котором повелевалось исследовать Шантарские острова, и громоздкая административная машина вновь пришла в движение.

На этот раз проведывать острова было поручено новому удскому приказчику боярскому сыну Василию Игнатьеву. Помимо наказной памяти ему выдали и некоторые материалы (например, холст на парус), а служилые люди получили жалованье на три года вперед. Угрозы во втором наказе были еще страшнее: за невыполнение его всем грозила ссылка и конфискация имущества; кроме того, служилым людям разрешалось, если и новый приказчик начнет увиливать от выполнения задания, забрать у него наказную память и, не слушая его, самим плыть на Шантары.

Василий Игнатьев выполнил приказание, хотя и с некоторым опозданием. В 1712 году из Удского острога, который находился выше устья реки на девяносто километров, отправился на Шантары казак Иван Быков с небольшим отрядом. Плыли они на двух набойных лодках.

Быстрая у острога, река Уда по мере приближения к морю становилась все спокойнее и спокойнее; в море она впадала тремя рукавами, между которыми лежали низкие острова, заросшие мелким кустарником и травой. Юго-западный угол Охотского моря по ледовым условиям — самый тяжелый: льды там держатся до июля. Поэтому казаки предпочли вести свои лодки вдоль невысоких лесистых берегов, на которых в огромном количестве валялся выброшенный морем плавник. Казаки не спешили — заходили в многочисленные речки, отдыхали и, пополняя рыбой съестные припасы, неводили, перегораживая сетями узкие ручьи.

До устья Тугура, что впадает в Тугурский залив, казаки добирались семь недель. Там они остановились, чтобы запасти рыбу на зиму. Через некоторое время отряд Ивана Быкова догнали Семен Анабара, назначенный приказчиком Шантарских островов, и служилый человек Матвей Федоров. Семен Анабара принял у Быкова людей и припасы (Иван Быков остался в отряде рядовым) и срочно стал строить лодки — «шитики» (доски в них «сшивались» тальниковыми прутьями, «вицами», и ремнями, отсюда их название). Этот тип судов заменил к концу XVII столетия испытанные в тысячах походов кочи землепроходцев.

Должно быть, неводьба на Тугуре в тот год шла не очень, удачно: шитики казаки построили, но из-за «бескормицы» переправиться осенью на Шантары не рискнули. Зазимовали они на материке.

Семен Анабара оказался казаком расторопным, энергичным. В мае 1713 года, едва морские течения и ветры «отжали» зимние льды от берегов, он вывел оба шитика из устья реки и поплыл дальше вдоль Тугурского полуострова. Теперь справа от казаков возвышались Скалистые обрывы. Они тянулись монолитной стеной, и лишь кое-где к морю выходили узкие лесистые пади с небольшими речками, которые водопадами спадали в море. Иногда ветры вновь «прижимали» льды к берегу, и тогда казаки терпеливо дожидались улучшения ледовой обстановки. Путь вдоль Тугурского полуострова занял у них четыре недели.

А потом, покинув мыс, который теперь носит имя древнеримского философа Сенеки, они вышли в узкий, но бурный пролив, ныне именуемый Линдгольм. Издали казалось, что пролив мелок, что повсюду над подводными скалами вскипают буруны; казаки то и дело измеряли шестами глубину. Впрочем, опасения их были напрасны: подводных рифов в проливе Линдгольма нет, там приливные течения сталкиваются с течениями, выходящими из-за островов, и образуются мелкие беспорядочные волны — сулой — и водовороты.

Шитики за несколько часов благополучно пересекли пролив. Казаки высадились на остров, видимо на Малый Шантарский, и прежде всего отправились выяснять, богат ли ой пушным зверем. Им встретились только огромные, не по весне жирные черные медведи. Они кормились тюленями, доверчиво вылезавшими на скалы, не брезгали и дохлыми китами, которых волны иной раз выбрасывали на берег. Осмотр разочаровал казаков. Они переночевали, а на следующее утро снова вышли в море и за пять-шесть часов добрались до следующего острова. Там им тоже встретились одни медведи. Лишь на третьем острове казаки обнаружили соболей и лисиц. Рассчитывая на хороший промысел, они срубили зимовье и, пока не минуло короткое лето, занялись рыбной ловлей. Но тут их постигла неудача: лосось не шел в мелкие островные речки.

Семену Анабаре пришлось послать часть людей обратно на Тугур запасать рыбу; иного выхода не было. На материк отправились служилые люди Михаил Шапошников, Матвей Федоров, Козьма Енисейский, Терентий Никифоров и Семен Букин. Они благополучно добрались до Тугура, удачно порыбачили. Промыслив с избытком рыбы, казаки приготовились плыть обратно, но тут случилось нечто непонятное. Почему-то один из них, Семен Букин, остался у ясачных тунгусов и с ними посуху отправился в Удский острог. Видимо, казаки не взяли его с собой из-за болезни («за скорбью», как он сам показал в Якутске). Остальные же вышли в море, спеша к товарищам…

Все они погибли. Почему, как — можно только догадываться, но мне кажется, что ответ на это дает история морехода Татаринова…

Оставшиеся на острове Семен Анабара, Иван Быков, Алексей Крестьянинов, Сидор Яковлев и Никита Емелкин тоже готовились к зимовке: заранее обходили свои владения, — расставляли кулемы на соболя, чтобы с первыми морозами насторожить их, били птицу на шумный «птичьих базарах», охотились на глухарей, тетеревов, рябчиков. Трава на острове была высокая, густая, ближе к берегу почти по пояс, а в тихих, защищенных от ветра долинках в рост человека. Из-за постоянной сырости хвоя лиственниц казалась ярче и сочнее, чем на материке; за ночь она становилась матовой от осевшей росы и при восходе солнца сверкала мириадами разноцветных огоньков. Лес был густой, молчаливый; только когда налетали бурные ветры с моря, он шумел протяжно и тоскливо. Вдоль берега росли странные деревья корявые, изогнутые, с кронами, вытянутыми в одну сторону; криволесье, как сказали бы мы теперь. Зато в центре острова лиственницы достигали метра в поперечнике. На острове кроме лиственниц росли сосны, сибирская и аянская ели; у аянской ели кора темнее, чем у сибирской, а шишки мягкие, словно кожаные! Встречались на острове осина и белая ольха, а на скалах росла каменная береза — дерево с изогнутым стволом, снизу доверху обернутым белой шелковистой корой с пепельным налетом. Сушили казаки на зиму черемуху, смородину-дикушу — черную, но по форме соплодий похожую на красную. На вершинах гор, там, где кончался лес, начинались заросли кедрового стланика. По низким плотным кустам шныряли кедровки, лущили шишки…

Зима наступила сразу! Глубокие снега засыпали не успевшую поблекнуть зелень, и пожелтевшие лиственницы с опозданием сбрасывали мертвую хвою прямо на снег. Штормовые волны еще ломали береговой припай, громоздили из обломков ледяные валы, но вскоре и они утихли. Белая мертвая пустыня уходила теперь далеко на Север, сливаясь с мутным пасмурным горизонтом… Поняли казаки, что товарищей им не дождаться. Подсчитали продукты, получилось негусто, но зиму перезимовать можно.

Из-за морозов, глубоких снегов и плохого питания казаки не рисковали, надолго отлучаться из зимовья: утром расходились по своим охотничьим владениям, осматривали ловушки на соболя, а к вечеру возвращались обратно. По ночам выли волки, должно быть, прибегали с материка.

Среди зимы Сидор Яковлев и Никита Емелкин заболели и умерли, Товарищи схоронили их тут же, возле зимовья, разогревая мерзлую землю кострами. Дорого обошлось русским первое посещение Шантар: больше половины отряда погибло.

За зиму Иван Быков промыслил на островах двадцать восемь соболей, Алексей Крестьянинов — двадцать, а Семен Анабара — пятьдесят.

29 июня 1714 года, когда льды наконец вынесло из проливов, трое оставшихся в живых казаков покинули остров и взяли курс прямо на Уду. За десять дней, идя то под парусом, то на веслах, они добрались до реки, а затем и до острога. Удский приказчик Василий Игнатьев, едва позволив мореходцам отдохнуть с дороги, отправил их в Якутск. Они покрыли огромное расстояние — девятьсот верст! — за баснословно короткий срок, и уже 20 октября новый якутский воевода полковник Яков Агбевич Елчин «взял с них скаски» о путешествии. Иван Быков и Алексей Крестьянинов вскоре вернулись обратно в Удский острог. Что делал потом Семен Анабара, я не знаю: след его потерян, так же как потеряны следы Ивана Москвитина, Алексея Филипова и многих, многих других…

А теперь — о трагической судьбе морехода Татаринова.

В 1716 году бывший якутский воевода Яков Елчин (их меняли почти каждые два года) был назначен начальником экспедиции, получившей в истории название «Большой Камчатский наряд». Экспедиции этой поручалось искать новые земли вокруг Камчатки, и в частности вторично посетить Шантарские острова.

Очевидно, Яков Елчин раньше был знаком с мореходом Татариновым и считал его способным, знающим навигацию человеком. К моменту организации экспедиции Татаринов (капитан Татаринов, как называют его в некоторых работах) был приказчиком на реке Анадыре. Елчин добился разрешения вызвать его к себе, а Татаринов, узнав, что есть возможность отправиться на поиски новых земель, сдал дела на Анадыре и переехал в Охотск.

Очень обидно, что эта широко задуманная экспедиция, которая при хорошей организации, безусловно, могла бы привести к интересным открытиям, фактически не состоялась. Историки XVIII столетия объясняют это тем, что Елчин не ладил с новым воеводой, а тот чинил ему всяческие препятствия, тем, что шведский морской лейтенант, захваченный в плен во время Северной войны, Петром Первым и прикомандированный к экспедиции, оказавшись человеком бесталанным, не сумел построить в Охотске морские суда, ссылаясь на отсутствие хорошего леса, и так далее. Но вероятно, одна из причин провала; экспедиции заключается в том, что большинство ее участников, и в первую голову сам Елчин, не понимали целей экспедиции и, соблюдая внешнюю покорность, фактически не очень стремились выполнять приказ. Дух землепроходчества, страсть к искательству, к проведыванию новых землиц, беззаветная отвага, не требующее поощрения трудолюбие и многотерпеливость, короче говоря, все те качества, которые отличали вольных людей XVII столетия и провели их от Урала до Тихого океана, — все это было уже не столь характерным для обитателей Сибири в XVIII веке, о чем я уже говорил, но о чем мне сейчас важно еще раз напомнить. Время, о котором сейчас идет речь, — это конец землепроходчества. Были тому экономические и социальные причины, и в числе важнейших та, например, что мягкая рухлядь уже не могла играть прежнего значения в жизни страны: она утрачивала значение валюты, имеющей международное хождение. И хотя меха по-прежнему высоко ценились и их выкачивали из Сибири, наступила пора новых устремлений. Россия теперь стремилась не столько на восток, к безлюдным тихоокеанским морям, сколько на запад, к Балтийскому морю, прорубая окно в Европу.

Я не хочу тем самым сказать, что у жителей Сибири начала XVIII века совсем угасла инициатива, что растеряли они отвагу. Нет. Но как XVII век и необозримая непокоренная Сибирь вызвали к жизни определенный тип людей — вольницу, так и совершенно иные социальные условия в покоренной Сибири, разделенной на административные округа, напичканной малым и большим начальством, обусловили формирование другого типа людей — домовитых казаков, вросших в землю, обжившихся на ней, которые предпочитали не бегать за призрачным богатством за тридевять земель, а добывать его тут же, на месте, или обходиться мелким промыслом. Феодальная деспотия, относительно затушеванная в XVII столетии хотя бы тем обстоятельством, что до губернатора было далеко, а до царя еще дальше, тем, что на новых землицах — боярский ты сын или дворянский, — а любой казак из холопов мог тебе пулю — в лоб пустить — эта феодальная централизованная деспотия в XVIII столетии проявляется в Сибири уже в полную силу. Раболепное повиновение далекому, но грозному самодержцу, а не личная инициатива и отвага — вот что выступает на первый план. Это и обусловило нерешительность многих воевод и приказчиков, их стремление прожить потише, чтобы не навлечь на себя гнева самодержца, и урвать побольше, не очень-то рискуя И не Очень-то заботясь об интересах государственных.

Утрату личной заинтересованности, личной инициативы можно проиллюстрировать хотя бы на примере знаменитой экспедиции Беринга, начавшейся через несколько лет после провала Большого Камчатского наряда. В Данном случае достаточно напомнить всего один факт, сегодня представляющийся почти невероятным: после многолетних усилий, преодолев с огромными трудностями водные пространства, отделяющие Азию от Северной Америки, подойдя вплотную к берегу, начальник экспедиции Витус Беринг даже не сделал попытки высадиться на материк и фактически не дал возможности исследовать острова натуралисту Стеллеру. Беринг в сущности был слепым исполнителем воли монарха и, не пощадив жизни своей» исполнил монаршью волю. Личной же заинтересованности в результатах экспедиции у него не было или почти не было, и этим прославленный Витус Беринг отличался от любого заштатного, но подлинного землепроходца: ни один из них ни при каких обстоятельствах не упустил бы случая высадиться на новую землю и «подвести под высокую государеву руку» новые племена…

Иной тип людей олицетворяют мореход Татаринов и его товарищи, имен которых я, к великому сожалению, не знаю.

Как уже говорилось, столь широко задуманная экспедиция распалась из-за отсутствия руководства, но Шантарский отряд, к которому был прикомандирован мореход Татаринов, задание выполнил.

Впрочем, чтобы не вступать в противоречие с хронологией, отметим следующее. Пока экспедиция организовывалась, на Шантарах успел побывать посланный в Удский острог сборщик ясака Алексей Карпов с одиннадцатью казаками, В 1717 году на двух шестисаженных каюках они переправились на один из ближайших к материку островов и перезимовали тай. На следующий год, оставив на Шантарах двух казаков, Алексей Карпов вернулся в Якутск с донесением.

Все сведения о Шантарских островах, собранные казаками Семена Анабары и Алексея Карпова, были переданы начальнику Шантарского отряда боярскому сыну Прокопию Филькееву. Кроме того, Филькеев получил предписание взять в провожатые в Удском остроге Ивана Быкова и Алексея Крестьянинова — спутников Семена Анабары.

Филькеев получил задание выяснить размеры островов, можно ли на них пахать и косить, ему приказывалось проведать реки и озера, качество леса (есть ли плодовые деревья и пригоден ли лес для судостроения), описать животный мир островов и выяснить, что возможно, о местных жителях, причем, как обычно, предлагалось собирать с них ясак, хотя казакам уже было известно, что Шантарские острова необитаемы.

Шантарский отряд насчитывал более двадцати человек и имел солидную по тому времени материальную базу: Филькееву было выдано 20 пудов железа, 30 аршин холста на паруса, 15 пудов пряжи на снасти, 3 компаса, 2 подзорные трубы, 10 топоров и 10 лошадей, для разных работ.

Фактически всеми работами отряда руководил мореход Татаринов. Прибыв в Удский острог, он немедленно занялся постройкой лодии. Филькеев в морском деле ничего не понимал и в распоряжения Татаринова, надо полагать, не вмешивался. В длину лодия имела более восемнадцати метров, а в ширину — более шести.

В 1719 году экспедиция вышла в море. Экипаж лодии кроме Филькеева и Татаринова насчитывал семнадцать человек. Кормщиком на лодии был Татаринов — он вообще один умел управлять судном.

Плавание сразу началось неудачно. Едва лодия вышла в Удскую губу, как разыгрался шторм. Высокие волны шли с открытого моря, грозили выкинуть лодию на берег, разбить ее, и Татаринов отважно повернул навстречу буре. Судно и экипаж выдержали суровое испытание. Через семь дней лодия благополучно причалила к берегу в, Тугурском заливе.

И там, на деле проверив экипаж, мореход Татаринов выдвинул смелый план: он предложил не ограничиваться исследованием Шантарских островов и, Посетив их, уйти дальше на восток и там искать новые земли. Очевидно, этот дерзкий план Татаринов заранее согласовал с единомышленниками, потому что в Тугурском заливе его поддержали все, кроме… начальника отряда Филькеева и еще двух нерадивцев. Боярский сын Прокопий Филькеев твердил, что приказано исследовать только Шантары, а искать другие земли велено не было, и требовал, чтобы Татаринов не нарушал приказа. Конфликт разрастался, грозил принять острые формы.

Победил Татаринов — один из последних подлинных землепроходцев. Филькееву и его двум сторонникам пришлось покинуть лодию и остаться на берегу; руководства экспедицией перешло к Татаринову.

Лодия вышла в море и благополучно достигла острова Большой Шантар. Видимо, время было уже позднее (точными датами я не располагаю), и Татаринов решил перезимовать на Большом Шантаре. К этому побуждали и меркантильные соображения, отнюдь не чуждые отважным мореходцам: в лесах Большого Шантара, до их приезда остававшегося «заповедным» местом, оказалось много соболя. Зимний промысел прошел очень удачно и целиком оправдал надежды. Лишь одно событие, случившееся уже весной, омрачило зимовку: кто-то из казаков по неосторожности поджег лес, и этот пожар заставил зверей покинуть Большой Шантар.

В июле 1720 года Татаринов, приступив к выполнению своего плана, вывел лодию в море. Но прежде чем уйти на восток, в сторону Курильской гряды, казаки решили пополнить запасы продовольствия свежей рыбой — ход лососевых уже начался.

Татаринов повел лодию на юго-восток и где-то между Тугурским заливом и устьем Амура (скорее всего в Ульбанском заливе), выбрав удобную бухту, в которую впадала речка, бросил якорь. Шесть казаков во главе с самим Татариновым высадились на берег и встретили в устье реки около сорока местных жителей — гиляков.

Казаки тотчас потребовали, чтобы гиляки заплатили им ясак, Что те беспрекословно и выполнили. Убедившись таким образом в миролюбии гиляков, Татаринов ввел лодию в реку и поставил ее за «кошкой» в «закошечье», как до сих пор говорят поморы. Они простояли в реке четыре дня, причем гиляки приезжали на лодию, казаки гостили у них на берегу, ловили рыбу, и ничто не предвещало скорой трагической развязки…

На пятый день Татаринов вместе с десятью казаками отправился на двух лодках вверх по реке… А часа через три мимо лодки вниз по течению проплыл первый труп, за ним второй… Оставшиеся в лодии казаки опознали убитых товарищей. Опасаясь нападения, — хотя на берегу по-прежнему все было тихо и мирно, — они снялись с якоря, вывели лодию из реки и остановились напротив устья, в полукилометре от берега…

Еще сутки ждали они товарищей, но никто из них не вернулся. Что случилось на реке, почему гиляки напали на казаков, ловивших рыбу и, наверное, плохо вооруженных, этого мы никогда, не узнаем. Но мореход Татаринов погиб вместе со своими сподвижниками, так и не выполнив смело задуманного плана. А экспедиция обещала быть интересной, и она наверняка вошла бы в почетный список плаваний русских по Тихому океану…

Не умевшие водить лодию спутники Татаринова лишь после многодневных скитаний «без руля и без ветрил» сумели добраться до устья реки Уды…

Зато боярский сын Прокопий Филькеев остался цел и невредим и много лет спустя рассказывал в Якутске историку Миллеру о своих «злоключениях», жаловался на неугомонного капитана Татаринова, так печально закончившего дни свои.

 

На Камчатку!

Однажды наш экспедиционный сейнер «калифорнийского типа», готовясь к очередному рейсу, стоял на реке Охоте. Мы могли бы на следующий день выйти в море, но Аюшин и капитан решили наловить рыбы: ход лососевых еще продолжался, и с приливом в Охоту косяками входила кета, горбуша и кижуч.

Прилив начался около четырех часов утра, а в пять вахтенный разбудил нас. Одеваясь, я почувствовал, как дрогнул и медленно развернулся по течению, встав грудью навстречу приливной волне, наш сейнер. Я вышел на палубу и невольно поежился: утро выдалось серым, промозглым. С моря ползли рваные темные облака. Дул еще не сильный, но холодный и влажный юго-восточный муссон. Погода вот-вот могла испортиться.

Одетые в штормовки матросы аккуратно уложили в шлюпку закидной невод, который одолжили нам на несколько часов в рыболовецком эвенкийском колхозе. Мы кое-как устроились на свободных местах, и перегруженная шлюпка медленно переплыла от сейнера на кошку.

Ловом рыбы распоряжался наш неводчик. Закрепив конец невода на берегу, он вместе с матросом поплыл к середине реки, постепенно сбрасывая невод и перегораживая Охоту. После того как весь невод был сброшен в воду, лодка сначала немного спустилась вниз течению, а потом причалила к берегу. Мы стали быстро выбирать невод. Минут через пятнадцать на гальке уже билась крупная серебристая рыба.

Как видите, рыба «обошлась» с нами иначе, чем с казаками Москвитина, и не вырвала невод из рук. Ее вообще оказалось мало, этой прославленной кеты и буши: усиленный лов на протяжении многих десятилетий, а особенно в последние годы, привел к истощению запасов лососевых в Охотском море. Это и не удивительно: чтобы много рыбы приходило с моря, нужно чтобы много ее доходило до нерестилищ в верховьях рек. Но дорогу туда в каждой реке преграждают десятки неводов, и вместо нерестилищ рыба попадает прямо на рыбоконсервные комбинаты, да в таком количестве, что о самовоспроизводстве охотского стада лососевых не приходится и говорить: с каждым годом все меньше и меньше рыбы прорывается сквозь заградительные сети, и все меньше и меньше мальков выходит по весне в море. А ведь через несколько лет рыба вернется в ту же самую реку, из которой вышла в море! Так планы рыбозаготовителей пришли в противоречие с природой, и сохранение охотского стада лососевыми, ныне стало острой, насущной проблемой, переросшей местные рамки.

Выход в море мы отложили на следующее утро. Устав за день, я рано лег спать. Поздно вечером в кубрик спустился Аюшин и разбудил меня.

— Если вам не лень, — сказал он, — то встаньте и посмотрите, что творится на море.

Мы вместе поднялись на палубу. Стояла черная ненастная ночь, без дождя, но с сильным ветром. Море рокотало так яростно и грозно, что даже на реке мы плохо слышали друг друга. Я вышел на корму, взглянул в сторону моря и не поверил своим глазам: за темной кошкой расстилалось белое, словно засыпанное снегом поле. Зрелище было настолько необычным, что я даже не сразу понял, что передо мной штормовое море и в темноте белеет не снег, а морская пена.

— Как вам нравится? — напрягая голос, спросил Аюшин и, не дожидаясь ответа, сказал: — Черт те что делается! Чего доброго, мы здесь на неделю застрянем.

Я молча кивнул, наблюдая, как огромные валы белыми, слегка фосфоресцирующими потоками переливаются через кошку в реку. Когда в Охоту обрушивался особенно большой вал, наш сейнер тихонько вздрагивал, покачиваясь на невысоких волнах.

Утром я переправился на кошку. Был отлив, и валы не перекатывались через нее. Но следы их ночной работы были видны повсюду: против тех мест, где переливались в реку морские валы, в Охоту на несколько метров вдавались округлые фестоны из гальки; быстрая бурная река размывала их, словно торопясь свести на нет всю работу моря до наступления нового прилива. Так прояснилась для меня в общих чертах вековечная борьба моря и рек. Море словно перекатывало кошку, надвигая ее на реку, заваливало галькой русло, блокировало устье, преграждая дорогу, а река с такой же настойчивостью рвалась к морю. И, если море одолевало и, перекрывало устье реки галькой, реке приходилось искать выход в другом месте, она начинала блуждать, плутать в нескольких десятках метров от желанной цели. Так случилось с Охотой: ей пришлось воспользоваться услугами Кухтуя и через его устье впадать в море. Но потом, во время одного из бурных паводков, Охота победила в неравной борьбе и образовала новое устье.

Я шел вдоль берега, изредка останавливаясь и делая короткие заметки в дневнике.

Впереди меня к кошке причалила лодка, из нее выпрыгнул человек, в котором я узнал председателя эвенкийского рыболовецкого колхоза. Это он одолжил нам закидной невод.

Эвенк вышел к морю, и замер в напряженной позе, внимательно вглядываясь в даль, замутненную пасмурью. Я окликнул его. Председателю колхоза было лет сорок пять; его черные, коротко подстриженные волосы серебрились от густой проседи. На нем был костюм военного покроя, на груди краснели две полоски боевых наград: в дни войны он прославился как снайпер.

— Рыбу смотрите? — пошутил я, пожимая его маленькую мозолистую руку. Из-за рева волн он не расслышал моих слов, и мне пришлось повторить.

— Зачем рыбу? — прокричал в ответ председатель колхоза. — Катера.

— Катера? — удивился я.

Эвенк кивнул.

— Гляди туда, — сказал он мне, махнув рукой в сторону открытого моря.

Но сколько я ни всматривался, ничего, кроме волн и пены, разглядеть не мог. И лишь в бинокль мне удалось различить среди волн несколько черных точек. Это были маленькие катера — «жучки», как их ласково называют моряки. Море бушевало, но «жучки» шли стройной кильватерной колонной.

— Откуда они идут?

— С Камчатки.

— С Камчатки?!

Перед моим мысленным взором возникла карта с большим голубым полем, отделяющим северо-западное побережье от Камчатки. Пересечь напрямик Охотское море на таких катерках да в такую погоду — это, знаете ли, не шутка!

— Да, с Камчатки, — повторил эвенк. — Колхозы купили там катера и теперь перегоняют. Я сам два катера купил. Почему не купить?.. В море сельдь промышлять начнем. — Эвенк помолчал, а потом добавил:

— Сын там плывет. Мореходный техникум кончил — теперь катера водить будет.

Через несколько часов, в полный прилив, «жучки» подошли к устью Охоты. Мы наблюдали за ними с палубы сейнера. Если трудно было вести суда по штормовому морю, то еще труднее было войти в устье реки, перегороженное подводными мелями — барами. Катера один за другим входили в полосу бурунов. Иногда казалось, что, проваливаясь меж волн, «жучки» садятся на грунт и вот-вот их опрокинет очередной волной. Наконец катера пробились сквозь буруны и прошли мимо нас вверх по реке, к причалам рыбного завода.

— Досталось морячкам, — сказал я.

— Конечно, досталось, — согласился начальник рейса Аюшин…

…Я вспомнил об этом эпизоде уже в Москве, и не случайно. Катера-«жучки», купленные колхозами Охотского района, пересекая штормовое море, шли уже сотни раз пройденным до них путем. Разумеется, это не умаляет мужества моряков, не испугавшихся единоборства с бурей. Но тем, кто первым проложил этот путь, было труднее. И не только потому, что они плыли на парусной лодии, а не на катерах с мощными моторами, но и потому, что они были первыми.

Изучая историю Охотского моря, я занялся проблемой открытия морского пути из Охотска на Камчатку, а это, пожалуй, самое важное событие первой четверти XVIII столетия на всем тихоокеанском побережье России.

Из Якутска на Камчатку в течение почти двух десятилетий ездили через Анадырский острог. Дорога эта была не только очень трудна и продолжительна, но и опасна: местные жители, коряки, не пропускали без боя почти ни одного отряда, малейшая оплошность грозила смертью. Достаточно сказать, что за двенадцать лет, предшествовавших открытию морского пути (с 1703 по 1715 год), на этой дороге погибло до двухсот казаков — цифра огромная по тем временам.

Длительность и опасность окружной дороги превратили проблему открытия морского пути на Камчатку в проблему первостепенной важности, имеющую государственное значение.

Без всякого нажима сверху, из Москвы, это почувствовали и сибирские губернаторы, и якутские воеводы, очевидно напуганные убылью служилых людей. В 1710 году губернатор Сибири В. И. Гагарин в специальной инструкции повелел якутскому воеводе Траурнихту «с Ламы проведывать чрез море путь на Камчатку».

И в там же году «осенью некто Василий Савостьянов» отправившийся на Камчатку приказчиком, уже получил от воеводы Дорофея Траурнихта наказ проведать путь с Камчатки до Тауйского острога или Охотска.

Но он ничего не сделал.

Дорофей Траурнихт (тот самый, что отправил Ивана Сорокоумова исследовать Шантары) на этом, однако, не успокоился. Очевидно, он и сам был человеком достаточно инициативным и умным. В 1711 году он дает такой же наказ охотскому приказчику боярскому сыну Петру Гуторову. И Гуторов сделал попытку найти путь на Камчатку. По суше он переехал из Охотска в Тауйский острог, а оттуда на плохоньких суденышках, ботах-однодеревках, вышел в море, но вскоре вынужден был вернуться обратно: опытного кормчего он найти не смог, сам водить суда не умел, да и приборов навигационных у него не было. При таких условиях до Камчатки действительно не дойдешь!

Проблемой морского пути на Камчатку заинтересовался в конце концов сам Петр Первый. Фельдъегерь доставил губернатору Сибири князю Гагарину личный приказ царя проведать дорогу на Камчатку, причем Петр повелевал снабдить мореходов морскими приборами, а в Охотске построить крепкое судно. Снова пришла в движение сложная административная машина. Губернские дьяки составили приказ для нового якутского воеводы Якова Елчина. Говорилось в нем, что должен воевода немедленно послать из Якутска в Охотск сына боярского с двенадцатью казаками, поручив тому идти морем на Камчатку без всяких проволочек, чтобы в том же году вернуться обратно с донесением. Как положено, пообещали дьяки награды и повышения в чинах, а заодно напомнили, чтобы на Камчатке мореходы подчинялись капитану Татаринову, тому Татаринову, который через несколько лет погибнет в самом начале большого путешествия. Гагарин сделал на указе собственноручную приписку и не только подтвердил посулы дьяков, но и велел всем участникам похода прибавить содержания, а сына боярского записать при посылке в потомственные дворяне. В приписке князя Гагарина сказано: послать не охотников, а тех, кому подошла очередь идти в поход. Вот эта часть приписки и сыграла, так сказать, роковую роль. Кроме того, Гагарин, как вы, наверное, заметили, упустил в своем приказе самую существенную часть приказа Петра Первого — о снабжении мореходов судами и навигационными приборами.

Гагарин подписал приказ в феврале 1713 года. По зимним дорогам гонцы быстро доставили его к месту назначения. Воевода Яков Елчин тщательно изучил приказ. Придав особое значение собственноручной приписке губернатора, он справился в своей канцелярии и выяснил, что «очередь» идти на подвиг наступила для боярского сына… Ивана Сорокоумова! «Исследовав» Шантарские острова и сдав дела по Удскому острогу Василию Игнатьеву, боярский сын Иван Сорокоумов прочно осел в Якутске и едва ли помышлял о новых походах и плаваниях. И вдруг — плыть на далекую Камчатку, через все Охотское море!

Делать, однако, было нечего. Получив наказную память, боярский сын Иван Сорокоумов, волею губернатора возведенный в новый дворянский чин, выступил в поход во главе отряда из двенадцати человек.

Примерно в то же время Петр Первый получил в Петербурге донесение губернатора князя Гагарина. Уж кто-кто, а Петр Первый отлично представлял себе, какова расторопность его верноподданных, и понимал, что без серьезной, продуманной организации на успех нечего и надеяться. Вновь фельдъегерь поскакал в далекий Тобольск и вручил губернатору Гагарину повторный категорический приказ снабдить мореходов всем необходимым для трудного плавания. А вслед за фельдъегерем по царскому указу отправились на перекладных через всю страну на побережье Охотского моря умелые и бесстрашные архангельские «лодейщики», кораблестроители-мореходы Никифор Тряска, Кондратий Мошков, Яков Невейцын, Бутин. Они благополучно прибыли в Тобольск; там губернатор Сибири положил им жалованье по 40 рублей в год и дополнительно по пять рублей кормовых на человека. Выполняя приказ Петра, Гагарин разыскал в Сибири знающего толк в морском деле авантюриста Генриха Буша. Голландец по национальности, он служил матросом на кораблях многих стран, а потом нанялся рейтаром в войска шведского короля Карла XII и был взят в плен русскими под Выборгом. Ему, как иноземцу, да еще ссыльному, положили жалованье 15 рублей в год и тоже отправили на Охотское море.

В Тобольске к архангельцам присоединились плотники-умельцы Кирилл Плотницкий, Иван Каргополов, Варфоломей Федоров.

Гагарин на этот раз не поскупился, и кораблестроители получили богатое снаряжение. Выдали им три якоря весом в пять, четыре и три с половиной пуда, 600 аршин толстого холста на паруса, 4 «спуска» (мотка) снастей «мерою в 110 сажен», 5 спусков тонких веревок, на фонари и на компасы выдано было более 15 фунтов слюды, а также пищали, свинец, порох, топоры, долота, тесла, скобели, сверла, пилы, 28 ведер смолы и несколько пудов очень дефицитного в Охотске железа.

А дворянский сын Иван Сорокоумов в это же время действовал не менее бурно, но в ином направлении. Когда он во главе своего отряда появился под стенами Охотского острога, приказчик Поротов из каких-то соображений закрыл ворота и отказался впустить его. Переговоры ни к чему не привели. Тогда бравый предводитель построил «войско» в боевой порядок и пошел на приступ. Долго ли, коротко ли продолжалось это сражение, я не знаю, но закончилось оно победой Ивана Сорокоумова, и приказчик Поротов, запершийся в ясачной избе, в конце концов был пленен.

То ли победа и повышение вскружили голову новому дворянину, то ли махнул он на все рукой — пропадать, мол, так с музыкой! — но забыл Иван Сорокоумов о воеводском наказе и пустился в разгул, а не найдя больше достойных соперников для воинских потех, занялся грабежом населения.

В Якутске после приезда архангельских мореходов сформировали новую партию казаков для открытия морского пути на Камчатку. Во главе ее был поставлен казак Кузьма Соколов, человек не только инициативный, но, как бы мы теперь сказали, и принципиальный.

Архангельских мореходов Никифора Тряску и Якова Невейцына включили в «команду» Соколова, а двух их товарищей послали с другим отрядом казаков искать острова в Восточно-Сибирском море.

Напуганные вмешательством самого царя, сибирские владыки вручили Соколову наказную память, составленную в исключительно строгих тонах. Предлагалось ему идти из Якутска в Охотск «днем и ночми», Отправиться на поиски «Камчатского пути через Дамское море без всякого сомнения» и желательно тем же летом. Посулы на этот раз были еще щедрее: если возвратятся в целости, то по милостивому обещанию государя будут награждены, пожалованы «великою царскою милостью», переменой чинов, повышением окладов и вообще богатством будут «уснабжены»; если погибнут, то бог им «за это вечную жизнь даст», а «богатство» получат по царскому указу их дети и жены.

Но зато и кара казакам обещана пострашнее прежних: если допустят они промедления без причин, или в тот путь не пойдут, или возвратятся, не дойдя до Камчатки, «то быть им в смертной казни и без всякого милосердия и пощады».

Соколову повелевалось вести тщательное описание всего пути, островов — измерять их, снимать чертежи, проведывать, много ли зверя на них и какие люди живут, в какой вере, под чьим владением, какое вооружение и богатство имеют.

Упоминается в наказной памяти и боярский сын Иван Сорокоумов — до Якутска успели дойти слухи о его дебоширстве. Воевода приказал Соколову во всем разобраться на месте, и, если Сорокоумов на Камчатку не ходил, от должности его отстранить, а людей взять под свое командование.

Кузьма Соколов и Никифор Тряска с товарищами прибыли в Охотск в конце лета 1714 года. Иван Сорокоумов сдался без всякого сопротивления; его под конвоем отправили в Якутск. Там дворянина заточили в тюрьму, и он умер через четыре года, оставив о себе далеко не светлую память.

«Уставщиком» — бригадиром — при постройке лодии Соколов назначил Кирилла Плотницкого, а в помощники ему определил Ивана Каргополова и Варфоломея Федорова. Вблизи Охотского острога хороший лес не рос (на это ссылался шведский морской лейтенант, не сумевший построить судно для Елчина), но Кирилл Плотницкий, по дороге в Охотск примечавший места, весной отправился вместе со своими помощниками вверх по реке и там, по среднему течению Охоты, нашел прекрасный строевой лес. Плотники заготовили необходимое количество «хлыстов» и сплавили их по большой воде к плотбищу.

Все лето 1715 года ушло на постройку лодии. Получилась она добротной и ни в чем не уступала тем морским судам, на которых архангельские и мезенские поморы уверенно бороздили Северный Ледовитый океан. По внешнему виду лодия напоминала одномачтовый карбас, в длину достигала восемнадцати метров, а в ширину — шести при осадке всего в три с половиной фута. Название лодия получила гордое — «Восток»!

…Отряд Кузьмы Соколова вышел в плавание летом 1716 года. Управлял лодией Никифор Тряска, а помогали ему Яков Невейцын, Варфоломей Федоров, Андрей Соколов и Генрих Буш.

Никифор Тряска повел лодию вдоль берега на север тем же путем, которым задолго до него проплывали казаки Ивана Москвитина, Алексея Филипова. Лодия достигла устья реки Олы. Неожиданно разыгравшийся шторм угнал судно в открытое море. Никифор Тряска сориентировался по навигационным приборам и повел лодию напрямик к Камчатке: как видно, мореходные качества лодии уже не вызывали у него сомнения. И он не ошибся. Несмотря на сильное волнение, лодия, подгоняемая попутным ветром, резво бежала на восток, и вскоре мореходы увидели высокие скалистые берега Камчатки в районе устья реки Тигиль. Высадиться они не рискнули: прибой грозил разбить шлюпки о камни. А к ночи поднялся крепкий встречный ветер, лодию вновь угнало в открытое море и несло чуть ли не до самого Охотска.

Не будем удивляться злоключениям отважных мореплавателей: они плыли на восток, а летний муссон над Охотским морем дует с востока или юго-востока. Бороться со встречным ветром на парусном судне не так-то просто. Через некоторое время наш знаменитый географ XVIII столетия Степан Крашенинников обобщит опыт мореходов и в своей книге «Описание земли Камчатской» отметит, что путь с материка на Камчатку «труден и продолжителен», а с Камчатки на материк, «напротив того, способен и скор». И объясняется это направлением господствующих ветров.

Никифор Тряска и Кузьма Соколов не знали, что им приходится прокладывать новый путь в наитруднейших условиях. Едва ветер утих, они вновь повели лодию к берегам Камчатки и вновь подошли к устью реки Тигиля. На этот раз прибой был тише, казаки высадились на берег, но нашли только пустые юрты: камчадалы убежали, заметив лодию.

За один день казаки доплыли от устья Тигиля до реки Харьюзовки, потом добрались до реки Ичи. Уже темнело, и Тряска увел лодию подальше от берега. Утром вновь высадились на берег, но людей опять не обнаружили. Лишь у реки Крутогоровой заметили казаки на берегу камчадалку, собиравшую коренья. Они устроили на нее нечто вроде облавы, но, к их удивлению, женщина ничуть не испугалась и на трудно понятной смеси ительменского и русского языков объяснила им, что поблизости живут русские. Она привела Соколова к юртам. Там казаки встретились со своими соотечественниками, занимавшимися сбором ясака.

Лодию ввели в устье реки Колпаковой, что поблизости впадала в море, и там же решили зазимовать. Пока казаки строили зимовье, произошло любопытное происшествие: на берег выкинуло околевшего кита; осматривая его, казаки обнаружили острогу, вогнанную в тело животного. На остроге оказалась надпись. Самые искусные грамотеи пытались ее прочитать, но не смогли и тогда позвали голландца Генриха Буша. Тому не составило труда определить, что острога европейской выделки, и он объяснил казакам, что сделана надпись латинскими буквами. Надо полагать, что не раз после этого выходил Генрих Буш на берег, вглядывался в пасмурную морскую даль с тщетной надеждой увидеть белопарусный бриг, на котором он смог бы бежать из Московии и вернуться на родину. Но мечтам этим не суждено было сбыться…

Зимой Кузьма Соколов съездил в Нижне-Камчатский острог: казаки-ясачники уверяли его, что приказчик Петриковский слишком уж ненасытен в грабежах и совсем о государевой пользе не думает. Предвидя осложнения, Соколов захватил с собой надежных людей, бывальцев, снабдив всех огнестрельным оружием. Никто из ясачников особой разборчивостью в средствах обогащения не отличался, но Петриковский, как видно, всех превзошел жестокостью и ненасытным стяжательством. Находившиеся под его началом служилые люди сразу же встали на сторону Соколова. Петриковского сместили, а все награбленное им конфисковали в пользу казны. У нижнекамчатского приказчика отобрали более 140 сороков (5600 штук!) соболей, около двух тысяч лисиц, двести семь бобров и сто шестьдесят девять выдр! По дороге в Нижне-Камчатск и обратно Кузьма Соколов, как истинный казак, тоже собирал для государя великого мягкую рухлядь. Вернулся он к месту зимовки лодии уже весной.

В начале мая 1717 года Никифор Тряска вывел лодию в море и взял курс на Охотск. В отличие от многих последующих плаваний с Камчатки на материк поход Тряски и Соколова оказался не из легких: они слишком рано вышли, и на четвертый день пути их затерло во льдах. Некоторое время лодия безвольно дрейфовала вместе с ледяными полями. Казаки боялись, что их вот-вот раздавит, но потом ветер переменился, появились разводья, и лодия выбралась на чистую воду. На судне уже кончались съестные припасы, начинался голод; надо было спешить.

К материку лодия подошла между рекою Олой и Тауйским острогом. Мореходы высадились на берег в устье первой встретившейся реки и наловили рыбы.

В Охотск они вернулись 8 июля.

Кузьма Соколов, сдав лодию охотскому приказчику, тотчас отправился в Якутск с донесением. Он прибыл туда в сентябре, передал в приказную избу документы, и в том числе карту, ныне утерянную, а дома совершенно неожиданно, не болея, скоропостижно скончался.

Вдове Соколова и его сыну Афанасию выдали за труды отца привезенную с Камчатки соболью шубу и девять сороков соболей. Что касается других мореходов, то ни Никифор Тряска, ни Яков Невейцын, ни тем более их товарищи обещанных наград не получили.

Исследование Шантарских островов и открытие морского пути из Охотска на Камчатку — это заключительный этап изучения Охотского моря, да, пожалуй, и всего тихоокеанского побережья, землепроходцами. На смену ватажкам казаков и промышленных людей приходят экспедиции, в которых наряду с опытными моряками принимают участие и, специалисты-ученые. На Охотском море экспедиционный период исследования был начат Берингом и Чириковым. Но это уже особая глава в истории географических открытий на Тихом Океане.

После смерти Кузьмы Соколова кормщик Никифор Тряска еще несколько раз водил лодию из Охотска на Камчатку. Вместе со своим приятелем и земляком Кондрата ем Мошковым, тем, что из Якутска был послан на север, а потом приехал на Охотское море, Никифор Тряска кое в чем усовершенствовал лодию, и она служила им безотказно. Когда же она пришла в ветхость, ее вытащили на берег. Позже участники экспедиции Беринга разобрали лодию, для того чтобы использовать железо при строительстве своих кораблей.

В 1725 году Никифор Тряска на новой, им самим построенной лодии повез на Камчатку сборщика ясака Трифонова. У самой цели их настиг свирепый осенний шторм, и лодию выбросило на берег около реки Ичи. Сборщик ясака уехал в Большерецк, а Никифор Тряска остался при своем Детище. Он подвел под днище лодии катки, или городки, как говорили тогда, но ураганный ветер сбил лодию, и ее покалечило о камни. Все-таки за зиму Тряска любовно починил суденышко и весной 1726 года привел лодию в Большерецк. Там Никифор Тряска встретился с Бутиным — четвертым мореходом из Архангельска, отправленным Петром Первым на Охотское море.

Сборщик ясака из каких-то соображений не пожелал исполнить предписание, обязывающее его без промедлений вернуться в Охотск. Он потребовал, чтобы камчатский мореход Бутин составил акт о непригодности лодии к плаванию. Бутин, осмотрев лодию, отказался подписать акт: судно не имело изъянов, да и как могло быть иначе, если чинил ее старый «морской волк» Никифор Тряска!

Увы, Бутин допустил серьезную ошибку: он сказал то, что было на самом деле, а не то, чего желало начальство. За такие: прегрешения многим на белом свете пришлось пострадать! И разумеется, поступок Бутина был расценен как преступление. Морехода не сослали только потому, что дальше Камчатки ссылать некуда, но зато его посадили и казенку. Однако архангелец оказался человеком не робкого десятка и продолжал стоять на своем. Подвела Бутина «общечеловеческая» слабость: Трифонов напоил его, и во хмелю бывалый мореход подписал фальшивый акт. Что и говорить — история не слишком оригинальная.

Никифор Тряска вернулся в Охотск только в 1727 году. Там уже находились участники экспедиции Беринга. Впоследствии капитан-командор засвидетельствовал, что вплоть до августа 1727 года, когда корабль Беринга вышел в море, Никифор Тряска неотлучно находился при экспедиции и принимал участие в подготовительных работах.

В Охотске у Никифора Тряски, бывшего архангелогородца, был свой дом — он заделался истинным охотичем. Дом стоял в южной части Охотской кошки и окнами выходил на море — не родное, но ставшее родным.

Еще раз имя Никифора Тряски встречается в донесении Витуса Беринга, адресованном в Иркутскую провинциальную канцелярию и подписанном 11 октября 1737 года. Напоминая о заслугах Тряски (как видим, забытых не только потомками, но и современниками), Беринг просил выдать старику пособие; надо полагать, дела Никифора Тряски были из рук вон плохи.

Мне самому имя старого морехода в позднейших документах не попадалось, но хороший знаток истории Дальнего Востока А. И. Алексеев утверждает, ссылаясь на архивные материалы, что Тряска числился в списках морских чинов отряда Шпанберга, участника экспедиций Беринга, еще в ноябре 1739 года и, стало быть, принимал участие в плавании к берегам Японии… Если было так, на самом деле, то трудно придумать более достойный финал нелегкой жизни вроде бы и рядового, но славного морехода… Некоторое время потом Никифор Тряска оставался на службе при Охотском портовом правлении, а потом… потом наступил финал, неизбежный для всех…

В упомянутом мной донесении Витуса Беринга от октября 1737 Года называется и старый сподвижник архангельского морехода голландский искатель приключений Генрих Буш. Голландец тоже имел заслуги перед русским флотом: помимо плавания на Камчатку он в 1720 году участвовал в экспедиции навигаторов Ивана Евреинова и Федора Лужина, которые посетили Курильские острова. Беринг писал, что Буш не получал жалованья с 1712 года — двадцать пять лет! — а в 1736 году его уволили по старости со службы и теперь он нищенствует в Якутске…

Вот, пожалуй, и все, что следовало рассказать об охотских мореходах. Время взяло свое, и они уступили место на исторической арене более сведущим людям, так же как их кочи и лодии более совершенным судам — пакетботам.

Но заслуги землепроходцев очевидны, а дела незабываемы. Опыт, накопленный ими в походах и плаваниях, в какой-то степени способствовал успеху последующих экспедиций, и это лишний раз свидетельствует о неразрывной связи землепроходческого и экспедиционного периодов в исследовании тихоокеанских морей.

В каждой книге, в том числе и в книге Истории, есть первая глава. В истории исследования Охотского моря первая, к сожалению полузабытая, глава — одна из самых ярких. Это не означает, что не следует читать книгу дальше. Но это означает, что нельзя начинать с середины.