Жизнь моя на краю чужого семейного гнезда представлялась моим друзьям настолько странной, что меня не раз призывали оставить эту странную связь – не то любовную, не то дружескую, – и остаться в России навсегда, завести собственную семью, свой дом, устроить, наконец, свою жизнь так же, как и все мои приятели. Я, однако, был уже немолод, сед, здоровье мое было все хуже – часто по вечерам я скрипел зубами от боли и привыкал уже думать о себе как о мертвом, а не как о живом. Я задыхался, подобно моей матери, и ничто – ни воды Бадена и Бата, ни лечение электричеством в Булони, ни морфий – не могло надолго облегчить моих страданий.

Тем не менее, летом 1879 года я внезапно почувствовал себя почти здоровым – то ли помогло, наконец, лечение, то ли сам я сумел справиться со своей странной болезнью, которую не могли определить доктора, а потому лечили меня по очереди то от грудной жабы, то от туберкулеза, то от подагры.

Так или иначе, но я то лето я почти целиком провел в России, пытаясь разом получить все, что отняла у меня болезнь, – вечера в обществе друзей, развлечения, театры, балы и общество хорошеньких женщин. Любовь моя к Полине давно превратилась в некий символ, знак.

По-прежнему я думал о ней ежедневно, обращался к ней в своих мыслях, посвящал ей все, что выходило из-под моего пера.

«Стой! – писал я о ней, лишь о ней одной. – Какою я теперь тебя вижу – останься навсегда такою в моей памяти!.. Стой! И дай мне быть участником твоего бессмертия, урони в душу мою отблеск твоей вечности!»

В моем доме был устроен своего рода алтарь – перед ее портретом лежал засушенный цветок, который она как известная Кармен как-то бросила на дорожку, а я поднял, несколько ее писем и бронзовая статуэтка медведя, которую она подарила мне в память о той шкуре, что мы с приятелями как-то – кажется, сотню лет назад – принесли в ее гримерную. Но все это было сродни какому-то почти религиозному поклонению, мало имевшему отношения к живой Полине. Та Полина, что осталась во Франции, была моим ближайшим другом, человеком, чьим талантом я восхищался до глубины души и с кем всегда мог поделиться мыслями. Та, что смотрела на меня с портрета, была символом всей моей жизни, идеалом, который я пытался найти.

При этом я не считал зазорным проводить вечера в обществе девушек, и в основном внимание мое привлекала юная актриса Мария Савинова. Разница наша в возрасте была огромна – ей было лишь восемнадцать лет, – но, однако же, я тоже сумел чем-то привлечь ее. Видеть ее восхищенный, затуманенный чувствами взгляд, слышать живой и томный голос было для меня истинным наслаждением, и я, словно махнув рукой на все свое прошлое, с отчаянной решимостью сделал ей предложение.

С ней я не был ни робким, ни застенчивым, как с Полиной, к которой долгие годы не смел даже прикоснуться, и талант моей Мари, хоть и восхищал меня, но не заставлял трепетно благоговеть и мучительно краснеть всякий раз, как я видел ее. Да и что там говорить – в моем возрасте уже нечего было и думать о романтической страстной влюбленности.

Совершенно неожиданно Мари мое предложение приняла. Мне уже пора было возвращаться во Францию, и я предложил ей, взяв, разумеется, с собой компаньонку, сопровождать меня в моем путешествии.

Во Францию мы с Мари приехали вместе, и это произвело настоящий фурор среди моих знакомых. Полина все еще оставалась в Бадене, и новости узнала лишь из моего письма. Я получил от нее вежливые, хоть и слегка недоуменные поздравления, и решил, что, узнав мою избранницу получше, она, несомненно, больше порадуется за меня. В конце концов, почему бы мне на склоне лет не обзавестись собственной семьей?

Но отношения мои с Мари стремительно портились. Здесь, во Франции, в моей парижской квартире, все напоминало мне о Полине, и время от времени тоска принималась вновь сжимать мое сердце. Мари же – девушка весьма умная и наблюдательная – не могла этого не замечать, и со всем пылом юности злилась и ревновала. Увидев однажды портрет Полины и ее письма, она категорично потребовала:

– Вы должны это убрать, и немедленно!

– А вот этого, Мари, вы не можете от меня требовать. Полина – мой дорогой друг, и я не стану убирать ее портрет.

– Не станете убирать? – внезапно вспылила Мари, и я понял, что обида копилась в ней долго, и у нее нет уже больше сил сдерживаться. – Вы предложили мне стать вашей женой, говорили, что любите меня, позвали меня во Францию, и вот я здесь – и что же? Я чувствую себя лишней, мне нет места в вашем доме, всюду – лишь она, ваша мадам Виардо! Принимая ваше предложение, я полагала, что ваш с ней роман окончен!

– Не было никакого романа! – с досадой воскликнул я. – А если что и было – это давно в прошлом.

– Я вижу, что это не так, – внезапно успокоившись, произнесла Мари как-то очень мягко и ласково. – Я вижу, что вся ваша жизнь, все ваши чувства, мечты и устремления по-прежнему направлены на нее одну. Мне же в вашей жизни места нет, как не было и не будет никому. Я уеду завтра, и вы должны понять, что я делаю это ради вас же. А теперь – доброй ночи, и не злитесь на меня за мою вспышку.

Она ушла, а я еще несколько часов сидел перед портретом Полины. Мари была права – в моем сердце не было места ни для кого. Все чувства, которые были отпущены мне, я обратил на нее одну.

Мари уехала, а мне вновь стало худо.

Сначала я думал, что это все от переживаний. Не только моя свадьба расстроилась, но и брак моей единственной дочери дал трещину. Гастон умудрился пустить на ветер даже те деньги, которые я полагал оставить за моими внуками, стал пьянствовать, грозить то себя убить, то ее – и теперь я ежедневно ожидал, что она прибежит сюда со своими детьми, и я должен буду ее прятать.

Сам я не раз уговаривал ее оставить пьяницу-мужа и, забрав детей, переселиться куда-нибудь, обещая взять на себя все расходы по устройству дочери на новом месте и выплачивать постоянное содержание. Наконец Полинет послушалась меня – она покинула Брюэра и уехала в Швейцарию. Немногие знали о том, где она скрывается, – по французским законам муж мог потребовать ее возвращения домой, чего мне, конечно, вовсе не хотелось, так что посвящены в это были лишь самые близкие друзья. При всем том все испытания Полинет переносила с большим мужеством, продолжая неустанно заботиться о детях – что, впрочем, делала всегда, ибо она – превосходная мать.

Детей ее, своих внуков, Жанну и Жоржа я тоже очень любил. Полинет часто писала мне о них, а потом и они сами стали присылать мне письма – на английском, французском и немецком языках. Я был счастлив, что Полинет не пренебрегает их воспитанием и обучением, а значит, мои советы, мои постоянные наставления – учиться, развивать свои знания, работать над собой – не пропали даром.

И все же чувствовал я себя все хуже.

В который раз я обратился к врачам, про себя саркастически гадая, что мне скажут на этот раз – быть может, снова велят действовать на больное место электричеством или пропишут какие-нибудь припарки? – но новый диагноз стал для меня страшным ударом. Врачи, тем не менее, впервые были согласны друг с другом: рак позвоночника.