От рассказчика
Без малого семь десятков деду Стулову, а еще на все руки мастер. Косит так, что не каждый за ним и угонится. И стожок сметать сможет. Крышу дранкой покроет. Да что крышу — надо, так избу и ту поставит. Валенки сваляет не хуже фабричных. О слесарном деле имеет понятие. И в кузне не растеряется. Зимой капканы ставит на зверя. Летом таких лещей на удочку выхватывает, что зависть берет! А уж что по клюкве, что по рыжику — первый добытчик.
До всякой малости деду дело есть. Всюду нос сует. Поговорить, поспорить — это его хлебом не корми. Хоть о политике, хоть о колхозных делах. А уж как сцепится с кем — тогда ему все едино. Пусть свой брат колхозник, пусть начальство какое. Как шум на собрании — значит, он. Значит, чего-нибудь ему да не по нраву. Не угодили. За колхозное добро строг очень. Но, между прочим, ни разу еще не бывало, чтобы и от своего упустил.
А вообще с различными старик странностями…
Вот тут случай был. Племянник дедов подсмотрел, а потом и рассказывал. Летом дело произошло. В июле месяце. Вот-вот, хлебушко зацветет.
Вышел зачем-то дед к полдням на речку. Медведица у нас река. Может, слыхали? И тропочка от деревни идет до самой воды. А по обеим сторонам тропы — рожь. Густая в тот год рожь стояла, высокая. И день выдался тихий. Сверху солнышко палит. По реке рыба плавится. Пчелы вокруг хлопочут: пасека-то рядом. Стрекозы крыльями стригут. Через реку в лесу кукушка поздняя года кому-то отсчитывает. А вдали мотор шумит. Это колхозный механик Заботин Иван крупорушку пустил. А воздух кругом такой легкий — и от ржи, и от речки, и от леса…
Встал дед посереди тропы. Картуз с лысины сдернул. Старого у него фасона картуз, из синего сукна, с широким околышем. Нынче такие кончили шить. И давай по сторонам глаза пялить. Только борода мотается. Да как рявкнет:
— Ах ты, нечистый дух! И до чего же хороша ты, земля Тверская, область Калининская!
И ну глаза лапой тереть.
А «нечистый дух» — это у него поговорка такая. От большого нагона чувств.
Вот он какой чудак, дед Стулов!..
Хирург
Сидит дед Стулов в красном углу, пьет с медом чай, покуда последнего пота не выгонит. Над ним икона преподобного Макария Калязинского повешена. Глянешь на деда, на икону — и диву дашься. Ровно бы и не икона это, а полный дедов портрет. И борода точь-в-точь, и нос крупный, ноздрястый, и глаза такие же пронзительные.
Впрочем, одно различие наблюдалось: у Макария лысина чистая, а у деда повыше лба крупная бородавка, очень схожая с клюквиной. И висела на тонюсеньком корешке. Так, известно, и клюква растет.
О сходстве своем дед давно слышал и даже маленько по той причине важничал. А на бородавку брала его, конечно, досада. Глянет другой раз на икону, потом в зеркало, на лысину:
— Ишь, — буркнет, — нечистый дух, где угадала. Места другого не нашла.
К слову сказать, имел дед к Макарию уважение особенное. Из всех прочих святителей его выделял. Потому что первый это был деду советник. Советы же доводил через различные сновидения.
— Дед, — спросит бабка, — а не срок ли нам ту ярочку колоть? Серую, с рогами? Баранина, толкуют, нынче очень в цене.
— Обожди, — отвечает. — Обмозговать надо. Вопрос ответственный. Не будет ли мне на этот случай какого-либо видения?
Ну, замолчит бабка. Не прекословит. А дед по деревне пойдет. У одного соседа побывает. Ко второму зайдет. К третьему понаведается. Наломает до вечера ноги — и в светелку спать. А наутро объявит:
— Было видение. И очень обижался на меня преподобный. Ты, говорит, что, захворал или нет? Знаешь, сколько в четверг на базаре мяса предвидится? Гляди, еще цену собьют. Так что колоть совета не даю. Обожди с недельку.
Смотришь, и верно получается. Обождал дед с недельку и продал овцу с большой удачей. С базаром рано управился, а цену такую взял, что соседи только руками развели…
Ну, и еще находились у деда страстишки кое-какие. Во-первых, рыбак был злой. В особенности насчет леща. В рыбалку же, между прочим, включился в пожилых уже годах. В этом хотя удивительного мало: сейчас каждый к старости в рыбачки норовит…
Вторая же страстишка у деда была — петухи. Никак дед не мог терпеть, если его петух по внешности какому другому уступит. И по той причине происходили у него через петухов всяческие оказии.
Нынешним летом первого петуха дед купил на базаре в Кимрах, и, надо сказать, накладно ему петух обошелся. А дорог вышел потому, что, как выразился дед, обмывка получилась очень значительная. Другой корове такого почета не выпадает! Но, правда, стоил этот петух большой обмывки. По всем статьям оказался знатен: черный как смоль и вроде с огненными искрами; на ногах, точно брюки, — галифе широкие, а хвост до того пышен, что, как дунет ветерок, петуха даже боком заносит. Загляденье, не петух. А уж пел как!..
— Этот петух бойцовый, — сказал дед, вытряхивая покупку из плетухи…
Почему петух бойцовый, дед так и не объяснил. Вернее всего, не знал сам, а пустил больше для важности.
Обжился петух, вызнал все в хозяйстве, и стали вдруг у деда куры пропадать. Что ни день — курицы недочет.
Так получается неприятно. Бабка в слезах ходит. Дед туда, сюда, а никак секрета не разгадает. Он Макария пытать. А тот молчит, не дает видения. Устроился тогда дед ночевать на сеновале, около насеста… А как рассвело, видит: слетел петух с жердины — и во двор. Куры за ним. Петух по деревне направляется, по главному порядку. А дед издали крадется, наблюдает. Петух в задний прогон свертывает. И куры за ним, а только, видать, без большой охоты. Робко как-то ковыляют; жмутся. А он гогочет, бодрит их, уговаривает.
А в конце прогона гумно заброшенное. Ток старый. Все кругом кустами да бурьяном заросло. И дальше ольшаник густой — чаща.
— Скажи! — удивляется дед. — И чего он их сюда затащил?
А сам затаился за углом и смотрит.
Вышел петух на середину тока. Огляделся сперва, потом заклохтал. Зовет, значит, кур: питание обнаружил. Верно, пожалуй, смекнул петух: под старой соломой всегда червяков полно. Однако звать-то зовет, а сам до чего быстро башкой вертит. Осматривается. Все же растравил кур. Заинтересовались. И тут петух от них боком, боком…
И вдруг из самой чащи как метнется лисовин. Здоровущий, рыжий. Словно полымя. Цоп курицу, серую молодку, — и обратно в кусты.
Тут, конечно, произошел целый переполох. Дед вперед выскочил; куры вокруг него мечутся, орут. И сам дед вопит так, что за Медведицей-рекой слышно.
А петух чешет на деревню обратно. Несется, широко так ноги расставляет. И ведь молчит, не пикнет даже! И никак не оглядывается.
Так и пришлось самому деду вместо петуха кур домой провожать. Привел — делать нечего. А на дворе их петух опять встречает. Приветствует как ни в чем не бывало. Еще горло, подлец, дерет.
А надо заметить, прибыл в ту пору к деду племянник. Для отдыха, на каникулы. Сам ученый по ветеринарному делу. На третий курс в институте перевалил. Так что голыми руками не ухватишь! Поведал ему дед историю эту, а племянник и говорит:
— Это тебе попал петух неполноценный. Извращенный петух. Такие отклонения от нормы у животных иногда наблюдаются. Есть даже одна научная теория…
— Не знаю, — отвечает дед. — Слаб я насчет науки. А что неполноценный — это, пожалуй, верно. Приходится, гляжу, нечистый дух, опять в Кимру ехать и петуха за полцены отдавать. Ведь он этаким манером последних кур изведет.
Сколько дед Стулов выручил за петуха, неизвестно. Но только вернулся с базара веселый. И нового петуха привез. Тоже красивый петух оказался. Зобастый. Сам серый, а на груди пелерина золотистая. Гребень тонкий, высокий. Ходит гордо, словно ноги замочить боится. И глазок правый чуть прищурен: вот-вот подмигнет. Ладный и, похоже, деловой петух.
Но, представьте, и этот с брачком вышел.
Во-первых, кур зря гонял. Обманывал кур. Ходит, ходит, вдруг клювом начнет долбить. И таково приманчиво заквохчет — давайте, дескать, сюда! Угощаю! Куры со всех ног. А он и не нашел ни лешего. Ничего нету! И уже в другом месте квохчет — новый сигнал дает. Куры опять к нему. И там пусто! Совсем запутал кур. Симулянт форменный!
Бывало, сидят племянник с дедом на ялике — лещей караулят. Племяннику уж и есть охота, и рыба не берет, и солнышко вовсю палит, а дед все обожди да обожди. Ну, тогда приходилось тому на хитрость идти:
— Что-то, — скажет, — дедушка, кур наших не видать…
— Ах ты, нечистый дух! — всполошится дед. — Вынай скорей удочки! Поехали! Опять, значит, спать увел!
И верно. Подчалят к берегу, зайдут на сеновал — и вот картина: сидят куры на насесте, глазами хлопают. Даже заметно — тоскуют куры. А петух с краю устроился, поближе к двери. Левый глаз закрыл, а правый (это которым он будто подмигивает) — тот открытый. Так что, пожалуй, в полный сон и не спит, а только, как дед выразился, кимарит. Выходит дело, ревнует петух.
И с такой неправильной жизни орать возьмется не в час. Не в положенное петухам время. А тут, как на грех, у племянника непромокаемые часы встали (он сдуру нырять с ними придумал) и ходики в избе засорились. Из-за этого дед даже дежурство раз чуть-чуть не проспал. Он в это лето сарай по ночам сторожил колхозный.
Так опять выходит — с петухом нехорошо! У соседей куры целый день по воле гуляют, поправляются. А дедовым вся и прогулка — два часа. Загоняет, окаянный, на сеновал. Отощали куры. Даже яйца бросили класть.
Что делать? Дед опять к Макарию. Правда, дал тот одно видение. Однако не по существу. Муть какая-то привиделась. Будто они вместе с дедом рыжики собирали. В Раковском сосняке. А про петуха даже упоминания не было.
Дед племяннику жаловаться. А тот зубоскалит:
— Ишь, — говорит, — какого Отеллу на базаре выискал. Везет же тебе; дед. Впрочем, это тоже случай любопытный. Патологический случай. Есть, между прочим, такая научная теория…
У деда от злости даже борода затряслась:
— Ну обожди, — говорит, — лоботряс. Вернешься в колхоз на работу, — тебе за такую науку дадут мужики жизни…
Так и пришлось этого ревнивца ликвидировать. С рожками бабка его сварила. В большом чугунке. Неплохо, надо сказать, получилось. Наподобие лапши.
А все же без петуха в хозяйстве не годится. И занял до времени дед петуха в Новой деревне. У снохи. Невзрачный оказался петушонка; инкубаторский, из сирот. В хвосте до комплекта перьев не хватает. Одна лапа убогая — шпоры нет. Гребень — смотреть не на что. Сам белый, а на спине ему сноха отметину сделала. Красной краской, суриком. И поет очень неважно. В два приема как-то поет. С перепадиной. Сначала «ку-ку» крикнет, а потом крыльями завертит, глаза заведет кверху, словно тенор какой, остановку сделает долгую и только после этого песню закончит. И то не чисто, а со скрипом. Смех один, а не пение. И от этого деду нехорошо делается.
А уж обжора оказался! И опять деду забота: начнет кур мятой картошкой кормить — палку с собой тащит, петуха гонять. А иначе тот один полбадьи уберет и, пока вдосталь зоба не напихает, ни единой курицы к еде не допустит. Даже, случалось, от подруг своих ногами отбивается.
Племяннику опять смех:
— Тетя, — говорит, — Агаша, — сноха, значит, дедова, — в питании этого петуха, видимо, не ограничивала. Полную предоставила ему свободу. Клюй, чего хочешь, если где найдешь. Не вмешивалась в птичкину жизнь. Вот он после такой диеты у тебя и наверстывает.
— Да! — скребет в затылке дед. — Этот уже и не в два, а в четыре горла взялся. Иного мерина прокормить дешевле!
А петух, надо сказать, очень к деду привязался. И ходил за ним, как пес какой. А то, бывало, начнет дед в огородчике табак полоть. Уткнется бородой в грядку. И вдруг над ним тень мелькнет. Подымет дед голову. А это петух рядом стоит и таково пристально деда разглядывает… Чудной какой-то петух!
Но, пожалуй, недолго бы зажился и этот петух на дедовых харчах, когда бы не последний случай.
Поглядел раз племянник на дедову лысину и говорит:
— Следует, дедушка, от греха бородавку твою ликвидировать. А то, гляди, еще пухнуть начнет. И организуется со временем из нее неприятная болезнь — рак. Существует даже такая медицинская теория, что подобные желваки удалять надо. Заблаговременно.
Растревожился дед после таких слов. И дает согласие на операцию.
— Тем более, — говорит, — что жизнь подходит очень интересная. И никакого мне нет расчета раньше времени ноги протягивать. Я, — говорит, — знаешь, какого борова к рождеству выкормлю. Пудов на девять! Это понимать надо! Опять же двор скотный дранкой покрыл. Посчитай-ка, сколько это на трудодни получается? Корова по деревне больше всех молока дает — даже бабка обижаться стала: крынок, говорит, не хватает. Стало быть, один у меня выход — ехать! И ложиться на операцию! А бородавка и верно что-то чесаться начала. Особенно если в субботу баню пропустишь.
Так и собрался на другое утро в Кимры. Плетуху вычистил, при оказии петуха купить, кстати, и день выходил базарный. Бороду маленько ножницами подровнял. Рано в общем исправился. До катера еще часа три осталось, а пристань с деревней рядом, на веселой реке Медведице.
«Дай, — думает дед, — я часик сосну в огородчике. И не совестно ли будет святителю отказать мне на случай такой в видении?»
Подложил ватник под голову и улегся под яблоней. А старухе наказал себя к катеру разбудить…
Заснул дед без промедления. Лежит, похрапывает. И видится ему сон. И такой это сон вышел замечательный, что дед его нам четыре раза в тот день рассказывать принимался, и все в подробностях…
Видится деду, что бородавка у него и вправду расти начала. И уже не с клюквину оказалась, а с доброе яблоко антоновское. Но почему-то с небольшой червоточиной. А напротив деда Макарий Калязинский стоит в полном духовном облачении. Вокруг головы венец светлый, иначе нимб. Рука правая поднята, и палец на ней торчит назидательно.
И с такой это обидой деду выговаривает:
— Ты что же, грешная душа, со мной равняться надумал? Гордыня тебя заела? Нету моего согласия на операцию! А ослушаешься — на себя пеняй! И будет дело тогда твое табак!
Выпучил дед глаза на святителя. Оробел. Даже дрожь трясет. И вдруг видит, несется навстречу машина колхозная. ГАЗ-51. И кроет прямехонько на преподобного. Тот, не будь дурак, в сторону. И в глаз пропал, как в воду канул. Осадила машина. И лезет из нее врач кимрский, Виктор Федорович, в халате белом. А в руках держит шило дедово, которым тот зимой валенки подшивает. И так это быстро спрашивает:
— Ну как, больной, подготовились?
А сам как ткнет шилом в бородавку. И угодил в самую червоточину. У деда ажно брызги из глаз! Схватился он рукой за голову, а бородавки нет. Как сгинула!.. И проснулся на этом месте дед Стулов…
Проморгался и видит: стоит над ним петух инкубаторский, боком выглядывает, шею вытянул и вот-вот целит второй раз деда в лысину долбануть.
— Ах ты, нечистый дух! Мне-то и невдомек, чего он с меня глаз не спускал! — заорал дед. Вскочил и петуха хворостиной. А после взялся за голову, пощупал — и точно. Нет бородавки! Только на ладони мокренько — сукровица течет.
Пошел дед, разбудил племянника. Тот поглядел, потянулся со сна и говорит:
— Это у тебя жировик оказался. Штука не из страшных. А насчет рака я, может, и зря. Да ведь и не всякая медицинская теория оправдывается. Сходи-ка, промой лысину марганцовкой. А то вон, гляди, у твоего лекаря из клюва какая-то соломина торчит. Не первой свежести. И не опасайся в общем: присохнет до вечера.
И верно. Присохло у деда до вечера. На другой день и вовсе: отвалилась корочка, и только рубчик остался беленький…
А неделю спустя поехали наши деревенские с племянником в город. Погода замечательная. Сидят, беседуют душевно. И рассказывает племянник:
— Так я располагаю, кончилась теперь у нашего деда с преподобным дружба.
— Как, — спрашивают, — кончилась?
— Да как же, — отвечает, — после того случая валялся я на печи. Простыл маленько после купанья. А дед как раз зашел. Ни к чему, что я в избе. Не заметил. И к зеркалу — долго так себя оглядывал. А потом оборотился на икону, ткнул себя пальцем в лоб и говорит:
— Вона лысина-то. Не плоше твоей. А еще пугать взялся… — Да как захохочет, и ну себя по бокам хлопать…
А нового петуха дед Стулов так пока и не купил. Этого у снохи выменял. На овечью шерсть. «Излечил меня, — говорит, — нечистый дух. Хирург на поверку оказался». И откормил его вареной картошкой на совесть. Гладкий ходит теперь петух. Точно масленый.
Комиссия
Желаете летом отдохнуть хорошенько? Приятно отпуск провести? Тогда милости просим в Акатово. Не пожалеете. Наша деревенька другому курорту не уступит. На горе стоит, рядом бор сосновый. По окрестным старицам уток, как воробьев под застрехой; в лесу — тетеревья. Дождики перепадут — гриба белого хоть косой коси. А ягоды сколько! А щуки в речке какие! А караси в лесных озерах! Словно бы из червонного золота, и каждый по килограмму! Уродятся же на белом свете такие караси!
Приезжайте, друзья, погостить. Кто в деревне свежему человеку не рад? Но только с чистым сердцем приезжайте. Без задних намерений. А то ведь, хотя мы и простые колхозники, но в людях тоже разбираемся. На то и поговорка старинная сложена: гость гостю рознь, а иного хоть брось!
Вот, к примеру, за последние годы навалились на наш колхоз разные ревизоры да обследователи. От комиссий этих, от ревизий, от инспекторов прямо житья не стало. Пачками ездили. Одни уезжали, другие приезжали. И каждому что-нибудь обязательно да подавай! Материалы какие, либо сведения. Закажет такой товарищ, что ему требуется, словно селянку в чайной, а сам ходу в лес или на речку. И там отдыху предается. А того не поймет, что через это в колхозе урон. Заниматься с человеком надо, внимание оказать, а у нас народа не так уж много и каждый на счету.
Правда, сейчас с этим делом чуть отпустило. Пожалуй, случай один помог. Да вы послушайте.
В те дни горячка подошла особенная. Весенний сев в самом разгаре. И так получилось: еще бы чуть — и колхоз на первое место в районе вышел. И по льну и по пшенице. Так председателю и сказали: дескать, колхоз ваш, уважаемый Петр Михайлович, кандидат на почетную доску. Поняли? А дальше дело ваше!
Вот и собрал Петя в то утро весь народ. На площади, около клуба. Объяснил положение. Ну, поговорили сначала, пошумели — не без этого; а потом и решение приняли: в грязь лицом не ударить. А постановили так: пока вёдро, чтобы ни единой живой души в деревне не оставлять. Всех в поле! И бухгалтерию! И завфермами! И кладовщиков! И почтальона! Учитель — и тот вышел с ребятами.
Славное было то утро, и день обещал выстоять замечательный. И уже расходиться было начали по бригадам, как вышел тут у председателя с дедом Стуловым разговор. С жалобой дед к нему обратился, насчет трудодней. Выходило их, по дедову счету, за прошлый месяц двадцать семь. Бригадир же, Ербаков Миша, признавал только двадцать шесть. Пачку нарядов вытащил бригадир и все махал ею перед дедовым носом. «не в церкви, — кричал, — не обманут!» А дед в ответ разное вопил: и что может вполне свободно Мишка дедовым кровавым потом захлебнуться — на то он и бригадир! И что — амба! — не будет больше до скончания века колхозу от деда Стулова никакой помощи. И что провались он, этот самый акатовский колхоз, сквозь землю с его шаромыжным правлением!.. Многое вопил — разве все вспомнишь? А Петя, как шут его дернул, возьми да тоже что-то на деда рявкни. И уж тогда дед Стулов раскипелся, как чайник на керогазе. Плюнул, Петю волкодавом обозвал и пошел восвояси.
Народу, конечно, вокруг шума собралось порядочно. И за криком никто не заметил, как выкатила на деревню машина. Легковая, «Победа», и вся в грязи. Здорово, видно, ей досталось. И вылезли из нее сначала двое мужчин. В сапогах высоких и пиджаках кожаных. Один плотный, коренастый, ружье в чехле держит. Другой худощавый, в очках, с небольшими темными усиками. И виду очень ядовитого, с улыбочкой. А за ними гражданка. Эта тут же зеркало вынула и краской стала губы тереть.
После всех водитель вылез. Обошел машину и головой покачал. А потом багажник отпер, вытащил оттуда бредешок порядочный да две корзинки пустых.
«Ну, — думает Петя, — попал. Вчера только одних насилу спровадил, и опять комиссия, не иначе. За карасями, дьяволы, прибыли. Теперь ау! — доска почетная. Вишь ты, даже с секретаршей припожаловали!..»
Ладно!.. Толстый, видимо, у них за главного. Не спеша прямо к Пете направляется. Сам бритый, пониже затылка складка глубокая, брыластый, щеки висят. Говорит же скрипуче и нараспев.
— Не ошибусь — вы самый и есть председатель?.. А мы из области, комиссия. С очень важным экономическим обследованием… Впрочем, может быть, пройдем в правление?
— Обождите маленько! — раскрыл было Петя рот. А сам по сторонам озирается. И пальцами у пиджака оборку теребит. Потому что окончательно понял, чем дело пахнет: бедою.
А толстый дальше поет:
— Сейчас вы формы отчетности получите. В них все и обозначено. На какие вопросы отвечать обязательно. И на какие только желательно. Ваша забота выделить кадры и обеспечить проверку исполнения.
И дальше стал толковать подробности. А оказалось такое: с первого числа января сего года требовалось все наряды по колхозу, как он выразился, поднять и пересмотреть. И разложить их на два состава. Один состав по чистому сельскому хозяйству. К примеру, пахал ты там, либо навоз возил, либо корову отдоили. Второй же состав — это уж совсем иной. Исключительно насчет индустрии. Например, если крышу дранкой покрыли, или в кузнице чего отковали. И так далее. И по каждому составу еще надо было ответить на семьдесят четыре вопроса обязательных да на сорок семь желательных. Дли этой работы толстый требовал весь колхозный аппарат засадить, хотя бы и до темной ночки. И для контроля агронома придать да двух бригадиров. В общем надо было от живого дела человек семь отбить. Это в посевную-то! И чтобы завтра в шестнадцать ноль-ноль задание выполнить, так как у комиссии срок командировки оканчивался. А материалы подготовить в трех экземплярах.
Минут двадцать толковал бритый. Что и почему и какая польза в хозяйстве от такого подробного учета. Наконец закрыл рот. И все тоже замолчали. А потом раздается вдруг знакомый голос:
— Значит, на посевную прибыли? Для оказания помощи колхозному народу?! Ах ты, нечистый дух!
А это, оказывается, деда Стулова опять прорвало. И как он обратно на площади оказался, никто даже и не приметил.
Дальше же и произошло самое главное. Сел их водитель опять в машину, газ дал, сигналом загудел. И на полном ходу из деревни выкатил.
Как тогда заорет тощий на толстого. При всем народе, даже совестно!
— Он, — кричит, — увез установленные формы отчетности! Как теперь аппарат работать начнет? И кто разрешал машину отпускать? И как вы смели оставить в ней неподлежащие документы и колбасные изделия?
Вот, оказывается, кто у них был за главного.
Только и спасло толстого, что секретарша к этому петуху подкатилась. И что-то шепнула ему на ухо. А потом платочек вынула и обтерла у тощего чуть повыше переносья. И после такой нежности он вскоре утихомирился.
— Прошу, — говорит, — извинения, Александр Семенович, вспылил! Водителя, оказывается, Томочка отослала. До четырнадцати ноль-ноль. Барана она подходящего по дороге присмотрела. Так что, покуда водитель барана оформит, мы можем до обеда за карасями отправиться. Думаю, что нас с вами вполне это удовлетворит. Узнайте-ка толком дорогу к озеру да проверьте бредешок.
А что до Пети Овчинина, так он этого разговора уже не слыхал. Очень расстроился председатель. Зашел к себе домой, на лавку сел и даже голову сносил. Так и сидел до той поры, пока дед Стулов к нему опять не притащился насчет трудодня. До чего же настырный дед!
Как у них разговор протекал, никто не знает. Но только председатель вышел вскоре в поле, к народу. А Стулов за ним проследовал, уже спокойный такой, и опять подошел к приезжим.
— Ну как, — спрашивает, начальство? За рыбкой, что ли, налаживаете? Хорошее дело! А на меня не гневайтесь — в пожилых годах у человека характер, известно, тяжелей становится. И хочу я у нас, образованных людей, поспросить насчет новостей в политике и нашей колхозной жизни. А то у меня, нечистый дух, радио Васька, внучок, поломал. Все ведь механики нынче стали! Вот и живу вторую неделю, как лешман какой, без духовного пропитания. Так что ежели не побрезгуете простым человеком — забирайте в компанию. И я час-другой бредешок в долю могу потаскать. Снасть-то у вас, гляжу, больно качественная. А насчет карасей не сомневайтесь. За этим продуктом к нам не только из области, а из самого центра руководство наезжает. Я вас на такое озерцо поставлю, что останетесь довольны и будете завсегда у нас брать.
Тощий уж очень обрадовался.
— Ах, — говорит, — это тот самый ершистый старожил? Очень приятно! Давай, милый человек, веди, показывай дорогу! Нам, брат, эти караси в городе вторую неделю спать не дают.
— Ну, а сегодня, — отвечает дед Стулов, — выспитесь, голубчики! Да вы обождите чуток! Я только за корзиной домой слетаю. Побольше корзинку взять для такого дела придется. Рыба-то у нас уж больно крупная.
Вскоре и отправились. Ходко пошла комиссия. Весело. Секретарша все хиханьки да хаханьки. Тощий, как в лес вошли, петь взялся. «Варяга» вначале. Затем «Священный Байкал». Басом. Все дятлов пугал. А толстый в хвосте шел, бредень тащил и больше у деда интересовался, почем в деревне мед, свинина, и советы давал, как из гусей жир вытапливать.
Идти решили на Деулинские озера. Самые это богатые у нас озера по карасю. Иной раз выпадет удача — пудов до двух за утро рыбы схватить удается… Только дорога к ним ломаная. Не каждый и найдет. Болото сначала, потом осинник молодой — вырубки. А дальше лес Раковский. Всякий лес, и тянется чуть не до Углича. В лесу и озера.
И с разговорами этими да с песнями — леший его разберет, как получилось. Перепутал, что ли, дед стежку? Никак не найдет осинника! Потом под горку небольшую вышли, а там из трех троп перекрестье. Дед по левой взял, шли, шли и в болото угодили. Чуть не увязли. Обратно сунулись, да, видно, промазали — бурелом, чаща! Долго плутали. Наконец опять на стежку выбрались, старую, мало хоженую. Пошли вперед, а тропа и кончилась — трясина. Обратно подались — тоже кончилась. И опять ломь да мочажины. Пот со всех градом. А тут еще тучки нашли и солнышка не стало видно. То ли день, не поймешь, то ли вечер? Так и закружился дед с комиссией в лукавом лесу Раковском.
Тощий больше всех разнервничался. Из ружья вверх палить начал. Пороху извел — это ужас, точно на войне! А все равно никто не откликается. Зашли, верно, уж очень далеко. И сел тогда дед на кочку.
— Обождите, — говорит, — упарился. И ежели вам душевно сказать, еще случая не бывало, чтобы деулинские караси кого до хорошего доводили. Это уж точно известно! Давайте-ка лучше отдохнем да побеседуем насчет развития нашей колхозной жизни. Потому что все равно мы теперь с дороги сбились.
Тут секретарша даже слезу пустила. Напугалась. И еще ее очень комары объели.
— Как же, — плачет, — дедушка! Неужели мы и правда заблудились?
— Чистая истина, — отвечает дед, — голуба моя! Здесь это дело обычное. Я в этом окаянном лесу разов восемь блудил. Никак не менее. Был един факт — неделю целую плутал. Корьем да брусницей питался. Ух, как вспомнишь, и отощал же тогда!.. А мучаешься ты, доченька, более от расчесов. Куснет комарик — терпи. Никак не чешись! И тогда много легче получается.
Тут и толстый запел:
— Из данного лесного массива нет лучше способа, как по научным приметам выбираться. Я вот читал, что если, к примеру, муравейник у дерева сложен, то фасадом обязательно в северные страны глядит. Так и определяют правильное направление.
— Золотые ваши слова, — говорит дед, — и люди вы сильно научные. Только где здесь муравейника взять, если кругом место болотистое? Тут за десять верст в округе живого муравья не сыщешь.
Замолчал толстый.
— Обождите, — говорит дальше дед. — Вроде я местность признавать стал. Чует сердце-вещун — должен быть поблизости просек старый. Схожу-ка я да разведаю. А вы пока здесь посидите.
И полез он от них в сторону. Только насчет просека дед сказал зря. Просто брюхо у него подвело. Есть захотелось. Нашел лужайку посуше, пристроился на пенечек. Корзинка у него в мешке была приспособлена за плечами. Развязал мешок и вынул четыре яйца крутых. Скорлупку облупил, посолил яички, съел. Еще два огурца соленых прихватил. Да пирога кусок со свиною печенкою. И все молочком топленым запил.
А потом вынул флакон небольшой со стеклянной пробкой, капель каких-то на ладонь накапал и натер себе лоб да щеки и распушил бороду.
Капли же были особенные. От комарья и прочего лесного гнуса. Охотник один их деду подарил, дачник. Замечательные капли: если намазался, то каждый комар тебя, как бы сказать, игнорирует.
Вернулся дед назад без спешки. И обнаружил в комиссии смятение полное.
— Что же, милые, — говорит, — не нашел я просека. Нету! Обмануло сердце-вещун. А выход сейчас единственный. Покориться надо!
— Как это покориться? — взвизгнула секретарша. — У меня с ночи маковой росинки во рту не бывало!
И как запустит в тощего здоровым сучком. Насилу бедняга увернулся.
— А так, — отвечает дед. — Совет мой до восхода солнышка думку о карасях бросить. А разжечь теплину и дежурство налаживать. Устраиваться на покой… А что голодно, то верно — голодно. Вы хотя бы птичку какую застрелили да на угольках обжарили.
Тут ему тощий дулю показал:
— Накося, — говорит, — выкуси, старая елка. Два заряда только и осталось. С этими сигналами я все патроны убухал.
— Ну что же, — согласился дед, — убухал, значит убухал, ничего не попишешь. Так, правду сказать, и спокойнее будет, чем кругом палить. А вот мы сейчас разожжем теплину и побеседуем в лесной тишине душевно насчет наших колхозных интересов. Тем более и времени хватает — вся ночь впереди…
Кто знает, как у них там беседа протекала. Но, как темнеть стало, окончилась. Опять полез дед в мешок: там у него оболочка ватная оказалась — Васьки-внучка старое одеяло.
Лег дед, укутался, еще маленько каплями подушился и такого храпака задал, что вокруг его бороды трава подогнулась, словно пшеница от ветра в родном поле акатовском.
А в комиссии, греха таить нечего, плохо в ту ночь спали. Секретарша у своих кавалеров кожаные пиджаки отобрала. На один легла, другим укрылась. Но все равно с непривычки сон не берет. К огню ближе подвалится — жар невозможный, уголья стреляют: дрова-то все больше елка. Обратно от костра отползет — сырость, свежо… А уж комары жрут!..
У мужчин и вовсе дело швах! Толстый вскоре брючину прожег. Ух и взвился, когда огонек его до живого мяса достал! И после этого залег от костра в отдалении. Но там озяб и такую дробь начал зубами отбивать, что не хуже, как на военном барабане. А тощий свернулся кренделем, но тоже, видно, сладость небольшая. Ни минутки спокойно не полежал.
В самую ночь у них и вовсе разгорелся скандал. Деда и то разбудили. Только он виду не подал, что проснулся. Храпел даже для порядка. Однако слушал. И тут многое разъяснилось.
Застынув окончательно, стал толстый через тощего у секретарши свой пиджак обратно требовать.
— Я, — кричит, — не обязан твоему баловству потакать! И если ты от жены гуляешь, то я за эти пакости туберкулез наживать не намерен. На черта мне туберкулез? И больше ты меня в свои художества не путай! Одно дело, что я тебе по службе зам. А другое, что по божескому закону — зять. И должен ты меня, как родственника, беречь. А то и супруге сообщить недолго!..
Вот какой у них перепляс получился! Вот тебе и секретарша! Дальше же самое главное пошло. Оказывается, в этой так называемой секретарше и была заложена вся пружина. Баранины, видишь ли, ей подешевле понадобилось, да курочек, да яичек. Да с милым дружком на природе погулять. А у мужиков свой интерес — рыбалка. Караси их, стало быть, заманили. Тогда и назначил тощий комиссию и командировки выписать повелел, а толстому наказал изготовить формы отчетности. Для отвлечения подозрений…
А что дальше было, дед Стулов не помнит. Сон его опять одолел.
Как рассвело, встали. Застрелил все-таки тощий птичку, хотя и не очень подходящую для питания, — филина. Сову иначе. На угольях ее обжарили и съели. Правда, без соли и хлебушка. Дед еще им свою порцию отказал. Я, говорит, человек пожилой, желудок у меня сморщенный и к голоду привычен. Тем более у него еще два пирога в секрете оставалось, огурцы да молоко невыпитое.
После завтрака опять поблудили вокруг этой болотины часочка два. Совсем ручная стала комиссия. Тихая. И начал их дед тогда учить хором кричать «ау!»
А потом вдруг послышалось — в большом расстоянии из ружья кто-то хлопнул два раза… И еще два.
Снял тогда дед Стулов картуз и крестом себя осенил:
— Ну, — говорит, — значит, не подкачали все же наши акатовские! Ухватились, нечистый дух, за почетную доску!.. А палит это Васька-внучок.
И к этим словам солнышко лучи пустило и заиграло все в лесу. Будто в сказке какой! Каждая на земле травиночка, каждая иголочка на елке, каждый листик.
И у деда на душе тоже расцвело:
— А теперь, — говорит, — айда-те, начальство! Пора!
В двенадцать ноль-ноль вывел дед комиссию обратно к деревне. Еще издали увидели, как машина лаком сверкает, а вокруг ее водитель похаживает.
Тощий, тот не выдержал. Бегом побежал. И как дорвался до колбасных изделий — слова оказать не может. Все только жует. Дед уже и домой понаведался и обратно пришел, а у него все желваки за щеками гуляют.
Спросил его все-таки дед:
— Чего же Александра Семеновича за председателем не посылаешь? Замзятя-то своего. А покуда он бегает, давай-ка продолжим беседу насчет развития нашей колхозной жизни.
Тут у тощего глазищи круглые сделались, как у той птички, которой утром позавтракали. Как он заорет водителю:
— Заводи скорее! Давай поехали!
И все сели и покатили. Дед им даже картузом вслед помахал. Крикнул:
— Заезжайте. Попытаем еще раз карасиков!
Только они не ответили.
А к вечеру потребовал к себе председатель бригадира, Мишу Ербакова. И велел ему без всяких возражений деду Стулову два трудодня записать. Не спорил на этот раз бригадир. Потому что, раз сказал председатель, — значит, все! Начальству всегда видней.
Душевная беседа
…Придет срок, обольются акатовские яблони кипенью белой, начнет зорька зорьке руку тянуть и шумно станет у нас в деревне. Тем более, дачников наедет тьма-тьмущая!
Дачники в Акатово прибывают разные. Тут и охотникам раздолье. И рыбакам можно душу отвести. И художникам найдется, что отобразить. Оно, пожалуй, для отдыха и не сыщешь места краше нашей сторонки. Воздух отменный, река — рукой подать. И пристань рядом. И сельпо… А лес? Строевой, сосновый, и к самым колхозным усадьбам подошел…
В то лето дачники в Акатово наезжать стали рано. Погода установилась уж очень теплая. И вскоре, как Первомай справили, свободных квартир по деревне почти не осталось.
Только у деда Стулова горница долго пустовала. В новом прирубе. Ах, ну и горница! Просторная, хоть и под беседу годится. Полы пареной мозжухой промыты. На половики ступить боязно — только что не накрахмалены. Налево ларь с яблоками сушеными. Шагнешь поближе, а ноздри так сами и раздуваются. Направо кровать дедовой работы, под орех, с резными загогулинами. А перины на кровати, точно сдобные пироги. Это уж бабка расстаралась… Насчет тех, кто там ползает либо скачет, можете не сомневаться. Нету! И в самые полдни в горнице всегда прохлада и даже чуть сумеречно. В том дело, что окна в сад вышли и листва от черемухи дробит солнышко… Век бы, думается, не ушел с такой квартиры!
Не сдавал же дед помещения по той причине, что насчет постояльцев был уже очень привередлив. У кого, к примеру, ребята малые — ни-ни! Нипочем не пустит. Но, конечно, если отказывал, то с деликатностью:
— Мне бы ничего, да вот бабку пожалеть надо. Не молоденькая. Тоже человек покоя требует. А внучат у нас и своих, слава богу, хватает. Полдеревни бегает — и все Стуловы. Так что, милые, простите, не могу!
И художниками брезговал. Это, объяснял, самый суматошный народ. У них и обеда-то никогда вовремя не соберут. Так и живут кувырком, как цыгане. А иной живописец такой тебе краской на штаны ляпнет, что и не отстираешь.
Охотников тоже не жаловал. Тем резал прямо: от вас, мол, всегда собаками пахнет… Вот он бог, а вон и порог!
Так в общем каждому нанимателю давал дед до поры персональный отвод…
И вот в конце июня подвалил к нашей пристани особенный катер. Заказной. На берег же сошел только один пассажир. В атласной пижаме и желтых туфлях с дырочками.
Рано утром это произошло. И народа поблизости никого не оказалось: все на работе были. Только дед с ночного дежурства возвращался, — он в ту неделю сарай с овсом сторожил. И вскоре затеял с пассажиром разговор. А после этого разговора флотские с катера начали чемоданы таскать. И даже сам капитан помогал.
И когда вещи в горнице у деда оказались, капитан под козырек взял и спросил:
— Разрешите узнать, Конрад Иванович, какие будут дальнейшие распоряжения?
— Возвращаться! — ответил приезжий. — А я здесь приземлюсь. Мне и с воды место приглянулось, и вот товарищ очень нахваливает. А Григорию Исаевичу передай, что прошу за делом присматривать. В оба! И мне каждую декаду сводку сюда. Телеграфом! Чтобы я находился в полном курсе!.. Понятно?.. Ну, пока!
И с такой солидностью после сказанных слов троекратно горло прочистил, что дед даже маленько плечи развернул и живот подобрал, как когда-то в дальние годы на строевой учебе николаевской.
Всем тут стало ясно, что прибыл в Акатово товарищ не обыкновенный, а весьма ответственный. Пофартило все-таки деду! Подобрал дачника себе по аппетиту.
Был Конрад Иванович в плечах широк, животом кругл и наголо брит. Со лба кожа у него была натянута, словно ее в обрез отпущено, а к затылку и на троих хватило бы добра, почему и образовались там три глубокие складки. Уши, нос, губы Конрад Иванович имел крупные. Брови черные, густые, у другого мужика усы и те жиже. Глаза серые, чуть навыкате. Голос гулкий, точно из кадушки.
И когда Конрад Иванович горло прочищал, то не только с дедом нечто происходило, но и у тетки Федосьи, через улицу, цепной кобель Руслан от ярости давиться начинал, а дедов кот Порфиша немедля подавался под лавку.
Стал жить новый дачник в Акатове, и очень по нутру деду пришелся. Во-первых, строгий человек оказался, а во-вторых, вежливый. А эти два свойства дед Стулов очень уважал. И вскоре намекнулось у них что-то на манер дружбы. Хотя и с ограничением: понимал дед — всяк сверчок знай свой шесток!
Началось же с того, что Конрад Иванович очень о своем деле тосковал. Даже ночью, бывало, не спится человеку, накинет пижаму, выйдет на крылечко, сядет, закурит и горло прочистит. А у деда сон чуткий, и он тут же с постели брык! — в сенях дед спал, в холодке. И к гостю. Подсядет в одних исподниках, потому что теплые у нас в июне ночи — не простынешь, и скажет:
— Угости папиросочкой, Конрад Иваныч! Все о делах думку имеешь?
— А как же? — ответит гость. — Душу тянет. Хоть бы и не брал этого отпуска. Да вот насоветовали. Езжай да езжай! На природу! Дыши там и ликвидируй брюхо. И ни о чем не заботься!.. А как это не заботься? Полугодовой план на днях добиваем. Как там без меня управятся? Зам — Григорий Исаевич — новый. С макарон да с вермишели его ко мне благословили… Это на металл-то! И помы ненадежные щелкоперы. Вот тут и будь в курсе. Ох ты, господи!
И начнет деду про хозяйство свое докладывать. Большое хозяйство, важное, так и называется — главк. Одних крупных заводов десять, не считая мелочи. И чего на них только не делают: и чашки, и плошки, и литье, и скобье, и кровати, и сковородки, и ножи-ножницы. Всего и не запомнишь.
Про все свои дела рассказывал Конрад Иванович деду, как другу, без всякой утайки. И так объяснял, что тот вскоре начал вникать в самые подробности. Даже директоров стал разбирать, что по заводам насажены, по мелким косточкам. Знал, к примеру, что на Арсения Александровича (по печному литью) или на Степана Трофимовича (по ножам-ножницам) положиться можно, как на гору каменную. А вот Яков Никитич (по кроватям) — скользкий мужичишка, и веры ему никакой нет. Одной бумагой держится — отписками. А сам выпивоха секретный и первый ёрник. А Александр Алексеевич (по кастрюлям и прочей мелочи) у супруги под сильным давлением. И в конторе у него теперь одна женина родня. Теща и та главбухом обернулась. Там, братец ты мой, такая порука, что давно надо бы на место ехать, народ перешерстить, да все вот руки не доходят!
…И что ни дальше, то больше стал дед во все заботы вживаться, и, удивительное дело, казалось ему порой, словно бы это и не Конрад Иванович, а он сам, дед Стулов, начал главком заправлять. И даже стали у него появляться особые управленческие мысли.
— Не иначе — придется, — загудит Конрад Иванович, — завтра на девятый завод телеграмму посылать. Слыхал, Яков Никитич какое колено выкинул? Односпальных кроватей наделал. А по плану у него полуторные! Ох, и пройдоха! А я потом отдувайся перед женатыми потребителями!
— Скажи, лешман какой! — возмутился дед.
— Да, — подтвердит Конрад Иванович. — Это, братец ты мой, такая лиса! Ну погоди, все равно довертится!
И опять троекратно голос прочистит.
— Разве это сводка? — загремит дальше Конрад Иванович. — Хоть обратно на работу поворачивай! В печенках сидит у меня этот Яков Никитич! Значит, так завтра и телеграфирую. Нахожусь, мол, в полном курсе. Готовься сдавать дела!
— Дела! — повторит дед, точно эхо лесное. И покрепче папироской затянется. А у самого сердце взыграет. Так ему, думает, — бродяге, и надо. Давно бы попереть его из директоров! Не обманывай женатый народ!
После первого завтрака сердце у Конрада Ивановича помаленьку отходило, и шли они с дедом на прогулку в лес. В эту пору у нас хорошо первые белые грибы родятся — колосовики. Собирал их, правда, все больше дед. Постоялец ходил важно, не спеша. Руки назад закладывал и больше смотрел поверху, чем под ноги. Разве так много наберешь?.. А вернутся — бабка их добычу на сметане поджарит и к позднему завтраку подает. И тогда вынет Конрад Иванович из чемодана — бутылочку. И наливает деду лафитник. Для аппетита. А потом Конрад Иванович в саду книжку читает, а дед рядом с ним косы колхозные сядет отбивать или еще чего по хозяйству мастерить.
А к вечеру на речку. Конрад Иванович в лодку на весла, дед — на корму. И катает гость деда по речке, словно подругу жизни. И брюхо свое между тем ликвидирует. А беседы ведут на государственные темы: не подгадил бы Яков Никитич, не подвел бы Александр Алексеевич.
Чем дольше гостил в Акатове Конрад Иванович, тем приятнее становилась погода. Нет лучше нашего лета калининского! Уж и гречиха зацвела, малинка в лесу краснеть взялась, пчелы вторую взятку выдали, и язь стал на кузнечика поклевывать.
А тем временем началось с постояльцем необычайное превращение.
Не сразу, конечно. Это как иная болезнь — не налетом человека забирает, а исподволь, потихонечку. Так и с Конрадом Ивановичем получилось. А приметы начали выходить разные: по ночам просыпаться кончил. Спать стал — завидки берут! Голос прочищал уже не троекратно, а в один прием и без прежней звучности. Ходить научился по-деревенскому: на землю-кормилицу поглядывать, а не в небе галок считать. То каждый день голову бритвой скоблил и духами прыскал, теперь же бросил, почему и стали у него вокруг ушей волосы расти, кустьями. Вместо атласных штанов напяливал холщовые. И государственные разговоры сократил до ничтожной степени. Все больше его рыбалка заедать начала. А уж это дело последнее — каждому известно! Словом, вести себя начал человек не по чину.
А с дедом Стуловым в то же время свои чудеса приключаться стали. Ровно перелил кто из Конрада Ивановича в деда беспокойство великое. Как из одного чугунка в другой. Постоялец ночью храпака задает, а дед на постели ворочается, вздыхает, будто и не на сеннике спит, а на шишках сосновых.
«Завалит, — думает, — нечистый дух, план Александр Алексеевич. Опять кастрюль без ушков наделает, как в первом квартале. Или сковородниками пренебрежет. А кой тебе шут сковородку из печи голыми руками потащит?! И у нас-то в сельпо сковородники кончились. Ой, дела!»
А тут еще пришлось деду с одной сводкой ознакомиться лично. А получилось так. Принесли постояльцу утром депешу. Развернул, он, глянул как-то боком, зевнул и крынку с простоквашей ею накрыл. От мух. И следом в сад вышел. Тут уж деду невтерпеж стало, очки принес, взял депешу, стал читать. Сначала бы все ничего; предметы разные поименованы, а рядом цифры — сколько чего выполнено. А как дошел до конца, такое слово обнаружил, что даже в лице изменился.
— Ну вот! — сказал. — То-то у меня еще с ночи сердце щемило!
Постоялец же вскоре из сада вернулся как ни в чем не бывало. И спрашивает:
— Что ж самовар-то? Скоро? Вот мы сейчас чайку с топленым молочком трахнем, да и червяков время копать.
Кому червяки, а у деда голова, точно чугунная! Только ведь под утро маленько и соснул. А на душе все едино кошки скребут. Втемяшился ему этот… Как его?.. Тьфу!.. Ассортимент, что ли?.. Обязательно запорет план Александр Алексеевич… А что ж хозяин-то?.. Ох, беда! И сейчас пишут какие слова язвительные, а ему все божья роса! Сказать бы надо, навести. Да все робость одолевает.
Все-таки заикнулся раз дед. Обводным путем. На хитрость хотел взять:
— Я, Конрад Иваныч, нынче Александра Алексеевича во сне видел. Что-то дела у него не больно того!..
— А хрен с ним! — ответил Конрад Иванович и спиной о двери почесался. — Я о нем, слава богу, и поминать-то бросил. Поважнее есть вопрос… Как бы, братец ты мой, еще недельки три к отпуску присобачить. Ты глянь, погода-то какая! Чуешь? Не иначе, придется кому следует письмецо черкнуть, попросить по-приятельски!
Так и сказал. Да еще подмигнул. И после этих слов у деда на лысине точно роса выступила и в глазах зеленые круги заплавали.
И, быть может, все так ничем и не кончилось бы, когда бы не одна удивительная оказия.
Намекнул раз дед Конраду Ивановичу, что неплохо было бы сеткой в речке побаловаться, да вот только боязно, не отнял бы рыбнадзор снасть.
А тот встрепенулся даже. Глаза засверкали:
— Обязательно поедем! И ничего не опасайся. Мы ведь не промышленники какие-нибудь, а если и ловим, то исключительно для возбуждения чувств!
С утра и поехали во вторник. Денек выдался теплый, но с тучками и ветерком. Не очень ровный денек.
Решили к Шушпанову двинуться. Самая у нас там рыба. И пока за разговорами незаметно стали к месту подъезжать, как навалилась с запада туча и кое-где по речке даже белые барашки пошли. Лучше бы рыбакам тучу-то на берегу переждать либо в камыши заехать. А не получилось. Как на грех, лещи поблизости заиграли; такой здоровенный вышел косяк. Одна рыбина хвостом из воды вымахнет, другая рядом морду высунет, третья колесом пройдется. Лещи же в нашей реке, как подносы самоварные. И от такого зрелища рыбаки всегда приходят в неистовство.
— Давай! — затрясся дед. — Конрад Иванович! Конрад Иванович! Влево потрафляй — вон вешка торчит! И кругом куста! А я сеть кидать начну. Кормой, кормой разворачивай! И смотри, нос держи против ветра. Как по ниточке, ялик веди! Чтобы ни туда, ни сюда! А то на коряги угадаем. Тогда ау! — и рыба и сеть.
У Конрада Ивановича, как завидел такое дело, голос совсем перешибло. Только и промычал:
— А я думаю!..
— Тише шлепай! Уйдут! — шипит дед. — Разве рыбаки думают?.. Ловят рыбаки! Крути ялик-то, крути!
И здесь следует заметить, что в человеке, который сетью ловит, заключаются как бы два человека. На берегу это гражданин вполне обыкновенный, смирный, и, может статься, ни одной мухи не обидел. А как взялся за сеть, — готово! Все уже не по нему, все кажется нехорошо. А уж если гребец ошибся в чем, тогда вообще пропащее дело!
С Конрада Ивановича как с гребца взятки были гладки. Гребет никудышно и ялика чувствовать не может. Вот и сейчас. Изо всех сил старается, даже язык от натуги наружу вывернул, — левым веслом подгребается, а правым уперся — табанит. А надо бы как раз наоборот! А тут еще ветер из тучки рвет. Разве удержишь лодку? А дед уже и кол воткнул и сеть в реку скидывает. Лодку же несет, точно бешеную. Но только, конечно, не к лещу, а от леща. И на самые коряги.
Как поднял дед бороду, как глянул, куда ялик отогнало, так у него внутри словно тесемки какие лопнули, И как завопит:
— Куда тебя прет, окаянный! Правым давай, правым! А он, дьявол, как нарошно! Кому говорят? Тебе говорят, козья голова! Он, вишь, нервы лечить приехал, а люди за него с ума сходи! Табань, чучело, левым! Ой, да куда же ты вертишь, нечистый дух?!
Какие уж тут лещи! Мигом всю сеть на коряги и посадили. Сведенный лес на этом месте раньше был. И как стал дед ее обратно из воды тащить, тут самое и пошло! Не столько выбирает, сколько выдирает. Как говорится, с мясом. Зубами даже скрипит — до чего сетку жалко. Ползимы ведь сидел, плел. А сам причитает:
— Начальничек чертов! Рыбки захотел! Время, вишь, у него в лезерве объявилось. На заводах дело валится, а ему рыбки!.. Левым держи, лешман! Тебе там план выполнят! Теща дебет с кредитом сложит! Да давай же левым, пес несытый! Где у тебя совесть-то, идол? Рви, палач, сеть-то! Рви! Рви мое тело белое! Все одно тебе жалованье идет!
И другие слова тоже дед говорил…
А когда вытащил от сетки последние клочья, решил постояльца окончательным словом прижечь. Из той самой депеши, которой крынку от мух накрывали. Потому что рассчитал — теперь уже все равно нехорошо. Так и выпалил:
— Хавос у тебя в главке! Эх ты, чернильница!
И спиной к гребцу обернулся…
Молча ехали обратно. И только когда ткнулся ялик в берег, стало у деда прояснять в голове. Глянул он исподлобья на Конрада Ивановича. А тот суровый с лица, и губы закушены. Только брови сами по себе ходят. Вылез из лодки и деду:
— С тобой, пожалуй, заикой сделаешься!
А после грудь, как прежде, колесом выкатил, троекратно голос прочистил и к дому заторопился.
И вдруг после этого рыка пала на сердце деду тревога. И заносились в голове разные мысли:
«Как же, — думает, — я такому человеку и вдруг этакие слова осмелился высказать? Нанести тяжкое оскорбление? Ведь это, ежели по-судебному разобраться, получается форменное и злостное хулиганство! Попал я, выходит дело?! Позвонит теперь Конрад Иванович в область, а то и дальше куда. И пришлют к утру за мной оттуда черного ворона. Карету! Прощай, дед Стулов! Долаялся, старый пес!»
А мыслишки дальше поехали. Сколько ему за такое дело дать могут? И где сидеть будет — в районе либо в области? И по каким там дням передачи? И как бабка проживет, покуда он срок отбудет? И что нет ей теперь расчета одной корову держать. На двоих придется. Со снохой Агашкою.
Так и начал маяться тяжкой думой. Тем более, Конрад Иванович весь день писал чего-то, потом из избы вышел и прибыл обратно только к самому вечеру. И даже самовара не заказывал.
— Не иначе, — смекнул дел, — это он в село ходил, С почты по телефону звонить! — И после этой мысли ему даже тесно в вороте стало; две пуговицы на рубахе расстегнуть пришлось.
До первых петухов дед на сеннике ворочался. А когда совсем уже стало невмоготу, вылез на крылечко, где они в прежние добрые ночки с постояльцем сиживали.
Сел дед на приступку, свернул самосаду и задымил, что твой паровоз.
А ночь, ну прямо особенная — теплая, душистая! В небе месяц полный, а по речке от него столбы серебряные. И тишина. Только далеко-далеко где-то машина постукивает. Теплоход, должно быть, идет по Волге.
И вдруг слышит дед — половица в избе скрипнула. И вслед дверь отворилась из горницы. И лезет оттуда Конрад Иванович, духами попахивает — брился, выходит дело. И опять, как когда-то, в пижаме и штанах полосатых. И такое вдруг говорит, что дед даже в бок себя кулаком двинул: уж не блазнится ли все это?
— Спасибо, — гудит, — дружище! За речи душевные. Не тряхни ты меня нынче, я, может быть, черт-те до чего бы дошел! Разве можно в этакие дни дело на безделье менять? У нас ведь сейчас самая в главке горячка. Второе полугодие начали… Погоди, я коньячку вынесу, и мы с тобой по лафитнику на прощанье трахнем. Завтра и еду. Ну, держись, девятый завод! Я уж и машину вызвал. И телеграмму дал заместителю. Этому… да ты ж знаешь, читал… товарищу Хавосу. Григорию Исаевичу… Ух, даже руки чешутся!..
И когда утром стали грузить чемоданы Конрада Ивановича на машину, народу вокруг собралось едва ли не вся деревня. И свои колхозники и дачники тоже. Попрощаться пришли. Конечно, всем было дедова постояльца очень жалко — хороший человек, обходительный. А уж что бабка слез пролила — это как ручьи весенние.
После того как крепко обнялись постоялец с хозяином, сказал дед, рукавом утираясь:
— Ты, Кондрат, того!.. Пиши!.. И чтобы я находился в полном курсе. Смотри там, поглядывай! В оба!
— Будет исполнено! — отвечал Конрад Иванович.
Сел рядом с водителем и дверкой щелкнул.
Щука
В октябре это случилось. В первых числах. Жерлиц на речке поставил дел Стулов четыре штуки. Три на плотву, а четвертую на маленького плюгавого ершика. И улов в тот раз вышел у деда особенный. Четыре щуки и попались. Три, пожалуй, по килограмму — рыжие, прогонистые. А четвертая, которая на ерша польстилась, такая оказалась, что стоит разговора. Немного поменее пуда. Сама цвета аспидного, толстая, будто чурка, брюхо замшевое, а глазищи круглые, точь-в-точь, как у дедова кота Порфиши.
И как разинул дед палкой ей пасть, то даже плечами повел, словно озяб.
— Ах ты, — говорит, — нечистый дух! Это же у нашего культиватора зубьев, и то поменее!
Притащил дед добычу в избу, а к вечеру стали они со старухой прикидывать, куда рыб употребить? И получается так. Одну себе надо оставить, на холодец. Другую — дачнику Борису Георгиевичу. Зажился дачник в деревне до самой осени, снастей из города понавез полный сундук, а рыбы изловить никак не может… Третью рыбу — снохе послать, Агашке, на Новую деревню… А четвертую, главную, выходит, и девать некуда. Соседям подарить — больно жирен кусок получается. Покупателей по деревне нету: чуть не в каждом доме свои рыбаки… Поросенку скормить — опять жалко!.. Ну, прямо голова кругом идет!..
— Полный бы расчет, — вздыхает дед, — махнуть с рыбиной в район, на базар. Потому что не имеется у нас в Акатове для этой великолепной вещи настоящего применения. С ней хорошо под какой-нибудь банкет угадать. Куда-нибудь в промысловую кооперацию. А то неплохо под праздник или еще под гулянье какое-нибудь.
— Как же, — забеспокоилась старуха, — ты, дед, в город собираешься, если через два дня Петру Михайловичу тарантас починить обещался? А сейчас только и ожидай — вот-вот ненастье объявится.
— Да, — почесал маленько пониже поясницы дед, — не иначе, придется дойти, Петю попросить. Может, и обождет чуток с тарантасом…
А в это время в сенях щеколда стукнула и входит сам Петя Овчинин, председатель. Будто учуял, что про него разговор.
Поздоровался. На лавку присел. Пачку «Беломора» вынул, деда угостил. Задымили мужики. И говорит Петя:
— Я, дедушка, к твоей милости. Давай-ка обождем с тарантасом. День-другой и пешим похожу — ноги не отвалятся… А вот не съездишь ли завтра на базар? В Кимры? Меду колхозного кадочку надо продать. С плотниками за свинарник рассчитаться не хватает.
Тут бабка их разговор маленько перебила и Пете своего знаменитого кваску поднесла. В ковшике. А квас у бабки такой, что иному бутылочному пиву не уступит.
Отхлебнул председатель и дальше продолжает:
— Время, дед, сам знаешь, какое. Картошку скоро начинаем копать. Мужики все заняты. О бабах даже и не поминаю — труженицы наши бабы… А потом мед тоже — продукт ответственный. Не каждому доверишь. Уж я на тебя, как на гору каменную… Выручай!..
Деду, конечно, разговор такой очень даже по душе. Однако он виду сразу не подал.
— А что, — спрашивает, — Петр Михайлович, неужели так никого и не остается из нашей замечательной колхозной молодежи, чтобы направиться в данное путешествие? Им бы, молодым, и карты в руки!
А Петя Овчинин, следует сказать, насквозь каждого колхозника видел. Как иной врач пациента на рентгене.
И про щуку тоже полностью был извещен. В этом, положим, хитрость не великая: сам дед еще с утра разблаговестил про добычу свою налево и направо. Даже вроде приема в избе устроил и всем рыбину показывал.
И отвечает Петя Овчинин:
— Вся наша молодежь нынче занята. Не баклуши бьет — в поле трудится… А тебе чего не поразмять старые кости? Ты, я слышал, очень крупную рыбину изловил. Вот заодно и продашь. Кстати, и дорога выйдет бесплатная.
Ну, дед Стулов еще одну папироску у председателя потребовал и вскоре объявил согласие. Тут они в кладовую пошли и кадочку с медом осмотрели. Кадочка очень складная, новенькая, дубовая, на железных обручах. А уж о самом меде и толковать не приходится. С травы кипрея пчелы наносили, что по гарям лесным растет. Духовитый мед, натуральный, небалованный.
Так и договорились. Чтобы к утру был дед с медом на катере. А когда Петр Михайлович прощаться стал, то, между прочим, так выразился:
— А насчет цены правление тебя контролировать не собирается. Как продашь, так и продашь. Притеснять не будем. Потому что каждому колхознику известно, кто такой есть дед Стулов!
И руку деду пожал с особенной крепостью…
Еще затемно выехал дед. Первым катером. И на базар попал чуть не ранее всех. Пока суть да дело, талон на продажу выправил, весы получил с мелким разновесом, фартук, нарукавники. Бороду расчесал с особым тщанием, чтобы на грех волос какой в кадушку не угодил. И место выбрал до чего складное! Под навесом и на углу. Куда ни пойдет публика — все на дедов товар наткнется.
И товар свой дед Стулов с большим умом распланировал. Посередине весы, за ними разновес. Налево меду кадочка и блюдце небольшое с ложкой — для пробы. А направо газетка постелена. И на ней щука — рылом к покупателям. Так что все в порядке…
В порядке-то в порядке, а вот дальше и произошло!..
Закаялся в скором времени дед. Потому что не только медом колхозным никто не интересуется, но даже и никаким окрестным товаром. А все вокруг щуки толкутся. Свалка целая! И всякую ерунду порят. Один спрашивает, сколько рыбине годов. Другой — чем она питается. Третий — когда зубы меняла. Четвертый — где поймал. Пятый — на какого живца. Шестой кричит, что с рыбьих харчей такая не вырастет — здесь дело темное! Седьмой… да, тьфу! Разве их всех пересчитаешь? А покупать — ни-ни! Никто даже и ценой не поинтересовался.
Старушка еще какая-то к самому прилавку притиснулась. За руку мальца держит краснощекого. А тот возьми да сунь палец щуке в пасть. Ну, известно, окровянился: у таких упитанных кровь всегда сильно бежит. И заверещал, что заяц в капкане. А старушка за ним следом. И, главное, на деда — зачем торгуешь опасной продукцией? А дед ей:
— Что я, намордник, что ли, на щучину одевать должен?
А рядом другие продавцы бесятся, потому что ротозеи их товары тоже заслоняют:
— Таких, — кричат, — щук надо в зоопарке показывать, а не по колхозным рынкам развозить, людей пугать…
И пошло! И пошло!.. Одно слово — базар!..
И вдруг видит дед, лезет между народу к нему, как бы сказать, личность. Роста небольшого, конопатая, невзрачная, под левым глазом синяк свежий, и так густо со свежего похмелья дышит, что все ей дорогу уступают. Пробралась к прилавку, ладошку деду ребром сует и говорит сиповато:
— Кабы не этот переполох, так, может, и разминулся бы с дорогим человеком. Скоро, скоро друзей забываете! Да неужели так и не признали?.. Михаил Ефимович я! А знакомство наше произошло в третьем году. Хотя и в обстановке несчастных обстоятельств… Теперь, может, припоминаете? Крокодильчика же вашего (на щучину указывает) вы под прилавок схороните. Все равно на него покупателей скоро не сыщете. Потому что товар, как говорится, некондиционный. А кроме того, данный объект служит в настоящий момент большим препятствием для одного очень актуального разговора.
И так на деда Стулова дыхнул, что с тем вроде столбняк приключился. И тут же упрятал дед щучину под прилавок, после чего весь митинг вокруг щуки стал быстро рассасываться.
Тут и вспомнил дед… Верно!.. В третьем году летом гражданин этот с катера «Каманин» слез и напросился на сеновал переночевать. Как любитель-рыболов представился. Все хвастал еще — лещей очень здорово умеет ловить на пареный горох. Дед ему, с дураков, и ялик свой предоставил, и омут, где рыбачить, указал, и даже гороху в печке напарил. А тот вместо гороха возьми да запусти в любимый дедов омут два заряда толу. Взрывчатки, значит. Что леща потом всплыло — это просто жуть! А деда, как назло, в одночасье на Новую деревню к снохе понесло. Он только издали слышал, как вода фукнула. Спасибо, бакенщики на реке оказались — подъехали, взяли личность за грудки и на первый же катер под расписку милиционеру сдали. Акт составили. А в омуте том и по сию пору ни одна рыбина так и не живет.
Как вспомнил все это дед, его от злости даже в краску бросило. «Ах ты, — думает, — хапуга! Ах, разбойник! И хватает же у тебя совести с разговорами соваться!»
А личность ровно дедовы мысли читает, ручку к груди приложила и дальше изливается:
— Кто старое помянет, тому глаз вон! Неужели не дошло, что обращаюсь к вам по единственной причине — желаю прежнюю вину искупить. И по сему предлагаю оформить один вопрос ко взаимному благоприятствию.
А у деда меж тем торговлишка пошла. Стали мед пробовать. Отвешивает дед товар, а цену держит. Никак не снижает. Потому, что мед очень качественный. Вывесит посуду и положит тютелька в тютельку. А на рынке, известно, хозяйки такое поведение не очень одобряют. Которая позубастее, та даже скажет:
— Доложил бы немножечко, старый веник!
А дед ей в ответ:
— Это только в министерствах докладывают. А здесь колхозный рынок!
И сурово так подмигнет.
А личность сбоку стоит, наблюдает и опять к деду:
— Вам, — говорит, — прекрасный старичок, с таким собачьим характером торговать придется до морковкина разговенья. Вот у вас по лысине и пот уже тронулся, а товару продали всего один килограмм триста пятьдесят. Прекратите, умоляю, на пять минут ваш бизнес. И вторично предлагаю оформить один вопрос к обоюдному удовольствию.
А сам животом по прилавку ползет, чуть-чуть не в бороду деду вцепился. И сипит на ухо:
— Уж если на то пошло, могу рекомендоваться официально. Работаю от детдома. Референтом по продовольственным заготовкам. А если не понимаете — агентом по снабжению. Вот он и мандат! — И сует бумажку какую-то мусленую.
— Так! — на малую толику соображает дед. — Понятно! Ну и в чем же дело?
— А в том, — отвечает, — желвак старый, что я всю эту пчелиную окрошку забираю сразу. В оптовом порядке и даже с бадьей вместе. Не могу видеть, чтобы мучился почтенный человек по мелкой продаже — жилы из себя тянул. Совесть не позволяет. А за ценой не постою. Сейчас все и оформим.
— Да что это такое за оформим? — выпучил глаза дед.
— Вот что такое. Сколько у тебя меду?
— С тарой двадцать семь килограммов было.
— Эка невидаль — двадцать семь. Забираю! А расписку ты мне напишешь на сорок. Только и всего! Барыш пополам. А дальше твое дело телячье. Разве маленько поможешь медок с картофельной мукой пересортить. У меня и мука поблизости для этой цели припасена. Понял?
— Понял, — мычит дед Стулов. — Только как-то непривычно мне такое дело. Да и бочка непродажная.
— Не все, конечно, с молоду учены, — говорит личность. — Поэтому и непривычно. А на лешего тебе эта лохань сдалась? На, я тебе десятку за нее прибавлю.
— Нет! — уперся дед. — Мне за бочку председатель бороду оторвет. Коли хочешь, давай в другую тару мед перекладывать.
— А где у тебя другая?
— У меня, — отвечает дед, — нету. А тут на базаре наши деревенские должны творогом торговать. У них, пожалуй, найду поплоше кадочку. Обожди маленько!
— Ждать, — хрипит личность, — интересу мало. Давай и я тогда за мукой сбегаю. Закрывай магазин! И через пять минут ворочай обратно!
Наказал дед соседям, чтобы товар приглядели, и весы, и щучину, вышел из-за прилавка, с народом смешался и прямым ходом в милицию.
А в милиции был в ту пору участковым наш же, акатовский, Васюха Блохин. По прозвищу Пучок. В том дело, что Васюхина мать сыну такую уж специальную прическу устроила с самых ранних годов. Так и объясняла — для удобства обращения. И приходился Васюха деду Стулову родным, внучатным племянником, что ли? Ну и отчаянный же был когда-то этот Васюха! Первый по деревне заводила! Что говорить, и деду не раз случалось своей рукой пробовать, крепко ли пучок на голове у Пучка держится… Только давно это, конечно, все было. А теперь Васюха — младший лейтенант и, кроме ордена, еще четыре медали имеет. Шутка?! Хотя пучок пуще прежнего бережет и даже одеколоном освежает.
В общем дед племяннику все по-свойски выложил. И личность форменно описал.
— Большая, — говорит Васюха, — тебе, дедушка, выходит благодарность. Вот что значит кровный родственник!.. Глаза, говоришь, разные? Конопатый? Востроносенький? Он, пожалуй, самый и есть! Сдается, не этого ли молодчика в области разыскивают. И, ежели тебе тайну открыть, давно по нему тюрьма плачет. Он всяческих бед натворил. Браконьер первеющий, что по рыбе, что по зверю. Два лося за ним числятся. И другие фактики есть — поважнее. Техникум один опутал, больницу кругом обобрал. А теперь, видишь ли, к детдому какому-то присосался… Хватает же еще дураков на белом свете!.. Ну, айда, дедушка!
Только подошли они к прилавку — личность уже там стоит, дожидается и в лапах мешочек держит, должно быть, с мукой. Тут личность и пригласили. На минутку. Для выяснения обстоятельств…
И, надо сказать, пошла после этого случая торговля у деда очень бойко. Еще пароход какой-то дальний к пристани подошел, и разбежались пассажиры с него за продуктами по городу. А пассажир — человек стремительный, все куда-то мчится, торопится: а вдруг без него пароход отвалит. Для коммерческого же оборота лучше такого покупателя не придумаешь: торговаться у него времени в обрез, и продавца он, по той причине, не зажимает. Так без всяких осложнений дед мед и разбазарил.
«А теперь, — думает, — на свободе, без хлопот, я и щучиной своей займусь».
Только нацелился из-под прилавка ее вытащить, обратно идет Васюха, племянник.
— Придется, — говорит, — дедушка, антракт сделать. Давай заканчивай торговлю! Пойдем протокол оформим!
— Да что вы все, нечистый дух, словно сговорились — оформим да оформим! — забушевал дед. — Скажи, скорость какая занадобилась! То два года жулика ловили — поймать не могли, а теперь, эвона, пожар получился! Нет, брат Пучок, обожди! Я колхозные дела переделал, а сейчас и свои пора офор… Тьфу! Рыбину надо продать!..
А Пучок словно чужой сделался. И на племянника-то совсем не похож. — Никаких, — режет, — не может быть «обожди»! Давай слезай с прилавка, и в срочном порядке!
— Да как же, Василий Семенович! — благует дед. — Это за то, что я на такую отчаянность решился, ты же мне и жилы на ногах подрезать собираешься? Думаешь, не знаю, как ты округ этого протокола теперь водить начнешь? Это же волынка верных часа на три. Никак не менее! До завтрего, что ли, мне здесь оставаться? На койке, в Доме крестьянина, со щучиной ночевать, может, прикажешь? У меня в колхозе делов не переделано! Деньги с собой общественные. Председателю завтра тарантас кончать надобно.
— Ничего, — отвечает Васюха, — не можем тебе утешительного сообщить. Конечно, постараемся по пустякам не задерживать. Навстречу пойдем твоей старческой сознательности. А сейчас извини. Дело, как говорится, казенное… И давайте, гражданин, не задерживайте!..
Ну, ничего не скажешь! Обошелся все-таки племянник с дедом по-родственному. Сорок минут всего и держал. Даже слово дал, что больше таскать не будет. И вернулся дед на свое место.
Только глаза протер, видит — напротив его Медведицкий рыбхоз торговать устраивается. Прямо с Волги подчалили. Корзины таскают с рыбой. Парная рыба — и лещ и судак. И щук сколько хочешь. Нормальных щук. И получается, как бы сказать, конкуренция.
Делать нечего — вытащил дед свою щучину, а около нее опять одни болтуны грудятся. Напротив рыбу берут, а у деда только ахают — либо зубы скалят. И, что всего противнее, продолжаются вопросы разные. А один, в очках, прыщавый такой, волосы длинные, вытащил из кармана рулетку и спрашивает:
— Разрешите, гражданин, смерить, сколько в ей будет сантиметров?
Хотел дед с ним сцепиться, но сдержался:
— Кого сам поймаешь, того и обмеряй! — только и сказал.
А тут вскоре и базару конец. Свистят. Звонки дают.
Так и не продал щуку дед. И, между нами говоря, на обратном пути ужасно лаялся. Всем попало: и личности, и племяннику, и рыбхозу и колхозу. И даже начальству всякому.
А дома, представьте, все обошлось. Прямо чудесно обошлось! Разрезала бабка ту щуку, почистила, напластовала в кадочку, крупной солью засыпала и тяжкий гнет положила. И получилась отменная штуковина. Хоть в пироги, хоть в похлебку.
И теперь, когда все уже утряслось и срок тому прошел порядочный, вспоминает дед Стулов случай этот с большой симпатией. И даже гордости на себя напускает:
— Мы, — говорит, с начальником городской милиции очень активно участвовали в задержании одного крупного шаромыжника. И хотя погорел я в тот раз на базаре со щучиной, зато государству оказал помощь немалую… Так что уж особенно убиваться не приходится. Тем более, что щук в нашей речке, слава богу, хватает. Никуда не девалися. Надо будет — я еще здоровее поймаю.
И тут же рассказывать примется в очень точных подробностях.
Гири
Раньше не было у нас в Акатове привычки окуней на блесну из проруби дергать. Моду эту в последние годы городские рыбаки завезли. И теперь, как глянешь зимой на речку, — дивно даже. Народу на льду — точно грачей на пашне. И ребята с удочками сидят, и мужики, и бабы. Старухи некоторые — и те печку теплую на лунку променяли. Всех заразила охота!..
А занятное все-таки дело — рыбалка зимняя! Стоит поинтересоваться. Вот сидит, к примеру, на ведре мужчина — усы инеем запушены, нахохлился, удочку в прорубку опустил, голову свесил. Думается со стороны — задремал. И вдруг как соскочит с ведра. Будто его током ударило электрическим. И давай руками махать. То одной, то другой. Это означает, что рыбину зацепил и тащит ее с большой глубины. По-нашему это называют «шьет рыбак». И верно, издали в точности смахивает на портного, когда у него нитка длинная. А как только начал шить — все прочие с места снимаются и хотя бы издалека, но к этому человеку бегут. И начинают рядом с ним лунки рубить. Потому что здесь расчет про стой: вытащил человек рыбину — значит, и вторая где-нибудь поблизости подо льдом рот разевает. Только, конечно, не всякий доволен, когда вокруг него рубить начнут. Другой очень расстраивается и даже кричит: уходите дескать, люди милые! Речка, что ли, вам, шакалам, мала? И так далее… Но это обычно помогает плохо. Тем более рыба — продукт общественный, и каждому желательно побольше ее выловить…
Дед Стулов второй год как в это занятие включился. И, надо сказать, неплохие обнаружил показатели. Везло очень деду. И не только своих облавливал, деревенских, а и приезжих случалось…
Сидит, бывало, иной рыбачок, машет удочкой, а все без толку. Десятка два лунок вокруг надолбит, а нет рыбы. Он и так и этак! Разве что одного окунишку зацепит из тех, что «хвост да глаза» прозывают. А тут к нему как раз дед Стулов топает. Станет рядышком, поздоровается, оглядится вокруг.
— Разреши, — скажет, — хозяин, поблизости привал сделать. И в какую тебе не жалко луночку позволь блесну макнуть! На стариково счастье! Вона сколько у тебя дырок понасобачено… Уважь пожилого человека!
Ну как откажешь? Тем более свои, деревенские, — те уже знают. Лучше с дедом и не связывайся! Попробуй откажи! Он так заблагует, так начнет тебя срамить, что хотя и сам слезай с лунки и уходи подальше. А приезжему тоже стыдно старика обидеть. «Садись, — скажет, — не жалко. Все равно не берет!»
Деду же только этого и надо. Сядет и давай окуней таскать. Да все толстых, икряных! Вот везет человеку! Откуда и рыба появилась? Словно кто там внизу ее на дедов крючок подвешивать взялся!
Так у тебя под носом рыбы и наберет. В твоих же лунках! А после сам еще и зуб скалит:
— Ежели, — говорит, — я лично буду каждую луночку рубать, так и ноги протянуть недолго. Лед-то нынче того!.. Попотеешь! А у меня, может, давление!
А какое у него, к лешему, давление, когда он за другой день верных два куба дров в лесу свалит, нарежет, домой привезет да еще на завтра расколоть целится. Так что никакое давление здесь ни при чем. А вот что рыбалка — дело темное, это истинно! Это уж кому как потрафит!..
Поздно в этом году Медведица встала. В декабре только. И замерзала очень долго, как все равно рыбачков дразнила. Схватит лед ночью — ну, думаем, порядок! А днем опять либо снег мокрый, а то и дождь. Так и мытарились — ни лед, ни вода!
Все же замерзла кое-как речка. И ловля в скором времени началась очень подходящая. Кто из рыбаков посвободнее, те днем в избу так и не заходили. На льду и питались. Потому что в перволедье рыбака час кормит. А деду Стулову бабка на речку даже обед возила. Укутает миску с похлебкой в старый ватник, поставит на саночки веревкой прихватит, чтобы не перевернулась, и везет. А обратно посуду порожнюю тащит да мешочек с рыбой. Чем плохо?
Но вскоре рыба из-под деревни ушла. Ближе к Волге скатилась. И решил дед Стулов книзу податься, под Шушпаново. Там всю зиму на ямах крупный окунь стоит. И другой раз такие оковалки попадаются, что даже по килограмму!
Рано вышел в тот день дед. Еще темно на дворе. К берегу направился, по рыбацкой тропе. И слышит, впереди пешня звенит, снег царапает, да скрипят валенки. Тоже, значит, рыбачок на добычу идет. Прибавил дед шагу. И вскоре человека догнал. Тут на деда маленько сивушкой пахнуло, после чего он и сказал себе:
— Ага!
А почему так сказал — требуется пояснить.
Был тот человек Федя Рощупков В больших людях когда-то ходил Федя по деревне. В сельсовете работал. Потом в кооперации. И даже председателем колхозным был чуть поменьше года. Только не всякому человеку идет командирство на пользу. С большой власти зашибать начал Федя. Понемножку сначала, а потом и пошло. И языком стал сильно перерабатывать. Намного выше нормы. С три короба наговорит. А как разобраться — ничего твердого в этом разговоре нету. Воздух один! Ну и разобрались колхознички тоже — выкатили Федю из председателей. Потому что сломался человек…
Жил Федя от деда Стулова наискосок, через улицу. Сам роста был низенького. В плечах же широк. Бороду брил и, пожалуй зря: уж очень морщин было на лице много. Глаза желтые, брови пучками, нос утиный и сильно красный к окончанию. Голос же Федя имел такой тонкий, что если глаза закроешь, то можно обознаться: не гражданка ли эта какая в очереди у сельпо дискуссию разводит. И также, когда шел Рощупков, то издали показывало, будто катится колесо. А в том дело, что ноги у Феди были уж очень кривые. Его так в деревне и прозвали: Федя Колесо.
И еще надо добавить, что третью неделю, как заменял Колесо кладовщика Дмитрия Ивановича, который в область выехал на желудочную операцию. Был же Димитрий Иванович деду Стулову первый друг с самых юных годов. Они и в школу приходскую вместе ходили, и в рекрутах куражились, и в Петрограде советскую власть становили, а сейчас вместе в колхозе Акатовском век доживают. И уже скоро надо бы возвращаться Димитрию Ивановичу, как велел председатель Петя Овчинин сделать в кладовой проверку экстренную. И, отдав тот приказ, тоже на трое суток в район отбыл. Чего это Пете в голову стукнуло — так никто и не разобрался. Все же создали комиссию из трех человек. И проверивши, только руками развели. Потому что чаще всего, как проверка, то все больше не хватает, а тут в кадушке одной масла коровьего оказалось девять килограммов лишку. А почему так произошло, никто от Феди толку не добился. По той причине дело решили оставить до председателя. Поскольку случай исключительный…
Обернулся Федя. И тоже деда признал:
— А, — говорит, — соседушко! В Шушпаново, что ли?
И уж совсем было подготовился дед Стулов обратно задать один секретный вопрос, как попадись им поперек тропки какая-то палочка. Первый дед ее увидал, а Федя поднял. Оказалась же это удочка зимняя, из мозжухи, с крючком и лескою. Может, своя, деревенская, а может, из приезжих кто обронил. Так себе удочка — не больно важная. И тут же Федя начал разливаться, как бы хорошо владельца этой удочки разыскать. И возвратить ему снасть. И какой бы тот вышел счастливый и довольный. А уж известно: раз прицепился Федя к иной малости, так и пойдет жевать. И намотает вокруг пустяка разговору клубок целый.
Вот и взялся Федя, к случаю, рассказывать, как нашел его брат в Калязине бумажник кожаный, а в нем денег девять рублей. И тоже принялся хозяина разыскивать. Объявление даже в газетах поместил и отдал за него двенадцать целковых. Владелец же только на второй год обнаружился. И то не через газету, а в пивной по случайному разговору. И как узнал, то бумажник обратно потребовал и денег девять рублей. А за объявление так и не отдал ни копеечки. Вот оно как за честность-то люди страдают.
Дед на этот счет много распространяться не стал и спросил только, стоющий ли на удочке крючок и не тот ли это брат, которого недавно по амнистии выпустили. И потом опять было рот хотел раскрыть по секретному вопросу, как Федю дальше понесло.
Уж раз прилип Федя к случаю — все! Скоро не от дерешь!
— Обман, — кричит, — это дело страшное! За него и на этом свете неприятностей не оберешься. И неизвестно еще, на том похвалят или нет.
И опять рассказывать взялся. Только уже про судью районного — товарища Мачехина. Судья же уроженец наш, акатовский, и первый охотник, почему каждую осень деревню навещает.
Приехал судья первого августа. В одиннадцать вечера прибыл. С друзьями-товарищами. А в двенадцать ноль-ноль — пожалуйста, открывайте сезон. Потому что охота по области разрешается. И едва все с катера слезли, утка стеной пошла. Только бей! А судья такой человек — и сам не стреляет и товарищам не велит. Кричит: «Попробуйте палить! — Каждому по году припаяю. Со строгой изоляцией! Никак не менее! И на дружбу кровную не погляжу! Всех под суд!..» Ну, те, конечно, перепугались. Хоть и приятель, а судья все-таки. Черт его знает, чего у него там на уме? Так никто и не выпалил. А через час, как разрешилась охота — словно назло — будто сгорела утка! Ни единой. И у одного из охотников с той поры трясучка пошла. До сих пор, говорят, головой дрыгает. От потрясенья нервов. Вот она, какая история получается через честность у людей! Да!..
— А я, — буркнул дед, — часы бы подвел. Вперед на час! Беги до деревни, проверяй по радио, если охота есть! И намазал бы нос судье!.. А вот скажи ты мне лучше, друг ситный…
Но тут такой ветрище дунул деду в бороду, что и не до беседы. Потому что лесок они миновали и на шушпановские пустыри вылезли. Как стало светать, ровно кто погоду подменил. Поземка, да злая! Дальше в ручей спустились, где бакенщики зимой лодки хоронят, и вышли на лед. А там тоже так несет, что на ногах не устоишь. И скользко очень, весь снег с речки сдуло. Дед же вместо пешни топор взял. Думал, нести легче. Вот тебе и легче вышло! Нечем упереться. Сносит проклятый ветер!
Стали мужики затишья искать, за бугор повернули. А там и вовсе, как в трубе какой. Свистит даже. Плес длинный и видно в отдалении — рыбаки сидят. С полкилометра, не менее, и против, ветра. Ух, ну и ветер же? Обратно вернулись, где ручей выходит. Под самый бугор. Тут вроде заводинки что-то образовались. И чуть потише. Стукнул дед Стулов по льду топором и сразу насквозь — даже вода побежала. Значит, ручей поблизости лед подмывает, струя! Осторожно надо! В другом стукнул месте. Та же история!
— Ах ты, нечистый дух, — забеспокоился дед. И сам назад подает. — Тут дело не иначе Иорданью пахнет! И нет никакого расчета из-за рыбы купанье устраивать!
И только когда нашел потолще ледок, успокоился и сел на ведро. Спиной к ветру оборотился. И с места пошел у деда окунь. Один за другим. А у Колеса никак нет удачи. Катается кругом деда Колесо и уже с десяток лунок просадил, рыбы же ни одной. И деду никак не дает секретного вопроса поставить. Потому что опять завелся. Что вот все так некрасиво у него в жизни устроено. И приходится не только людей обманывать, а даже и рыб. Хотя бы и сейчас взять: суют они окуню вместо пищи под нос жестянку какую-то, а он, чистая душа, верить этому должен и на крючок вешаться. И что если ему, Рощупкову, рыбалить сейчас и приходится, то не иначе как с очень тяжелым сердцем. А это потому, что в роду у них все хотя и очень честные, но с детских лет злые охотники. И вот через эту злость приходится Феде душой кривить и обманывать рыбину. А потом такую понес околесину, что даже и слушать — уши вянут…
И вдруг дед такого зацепил горбача, что насилу леска вытерпела. Верный килограмм. А Федька в тот момент оглянись, да повернись, да поскользнись, да с маху топни ногой. И вдруг лед под ним — хрясь!.. Страшное это дело, когда человек в проруби барахтается! Злому врагу не пожелаешь! Шевелятся у Федора губы, а сказать спервоначалу слова не может. Очумел! Морщины еще глубже стали, будто их кто ножом врезал, а лицо точно в муке вываляно. Глаза же такие, что и говорить не приходится! Уцепился за край льда, а под ним опять — хрясь!
— Закидывай, дьявол, ногу! Боком заноси! — орет дед Стулов.
А тот, и верно, что колесо. Вот уж назовет народ без промашки! Кривые у него ноги! Непутевые! Как у рака-краба, что на банках напечатан… Разве такую ногу закинешь?..
Тут еще ветер вовсю разыгрался! Точно ждал события! И деда-то гонит по льду прямо к полынье…
Рубанул дед по льду топором. Зацепился кое-как. Сам на четвереньки стал. Словно зверь какой. Только борода по ветру мотается. А Колесо маленько очухался:
— Спасай, — кричит, — погибаю!.. Родимый соседушко!..
Легко сказать — спасай! Веревки нету. Пешню Колесо утопил. До леса далеко. Да не враз и жердь вырубишь! А ближе подползешь руку подать — обоим купаться! Уж и лед кругом полыньи водой залило.
— Как, Федька? — кричит дед, а у самого слезы из глаз текут. — Минут с десяток протерпишь? А я сейчас помощь вызову. Рыбаки там. Пешни свяжем и в момент вытащим!
— Буду, — клацает Федор зубами, — буду стараться! Только поскорее, ради христа! Холодно шибко! Сердце заходит!
Выбрался дед за бугор. И ну реветь — рыбаков кликать. Только разве против такой струи услышат? А к ним бежать, Федьку бросать — душа не лежит. Нельзя! Тем более, дойдешь не скоро — ветер сбивает, скользят ноги. Чего делать?!
И вдруг видит дед — под берегом хворостинка брошена. Не больно надежная. Жиденькая. Тащить человека — не вытащишь, а поддержать можно. Временно. Ладно, думает дед. Хотя как-нибудь… А дальше что?
И вдруг как хлопнет себя по лбу!
Подался к середине реки. Чтобы его рыбакам виднее было. И ну руками махать. Шить! Будто окуней с глубинки таскает. Одного за другим. И в точку попал дед Стулов: видит — зашевелились рыбачки. Не вытерпели, с места снимаются. Значит, засосало у них! И направляются в дедову сторону. А чего им по ветру не добежать? Так и рассчитал дед, что через пять минут помощь обеспечена.
Схватил хворостину и скорее к Федору. Загнал топор в лед. Уперся. Одной рукой за топорище держится, а другой хворостину подает.
— Берись, — кричит, — Колесо, за конец! Только гляди, не очень нажимай! Шибко потянешь — обломится!
Тот уцепился одной рукой, а другой за лед.
— Ой, — стонет, — видно, приходит моя смертушка! Замерз! А где же народ-то?
И видит дед Стулов, пришел момент подходящий… Задавать пора секретный вопрос!
— Ушел, — говорит, — с речки весь народ. Никого нету. Домой, наверное. Погода!.. И хочу я поэтому вас, Федор Никитич, перед кончиной вашей мученической спросить: скажите ради бога, откуда это коровьего масла девять килограммов лишку в кадке очутилось?
А тот еще больше побледнел и вот-вот пузыри пустит.
Однако за хворостину держится цепко. И молчит.
— Конечно, — кричит против ветра дед, — с чистой совестью преставляться легче. Многие об этом рассказывают и даже в старинных книжках напечатано. Так что давай, Федя! Как на духу чтобы! Тем более, сам говорил, что все у вас роду ужасно честные. Открывай тайну посмертную!
— Гири, — мычит Колесо. — Ой, гирюшки! Масло подтопил. Сунул во внутренность. Все говорили, не жилец Иваныч, не вытерпит операции! А лишку выбрать не успел! Ревизия как снег на голову! Ой, кончина моя! Ох, водка окаянная! Прощай, соседушко!
А тут как раз народ бежит из-за бугра. Рыбаки все тертые. У нас в деревне редкий мужик из-за этой проклятой рыбы в проруби не бултыхался. Каждый с опытом. Ну, веревка у кого-то нашлась. Петлю накинули — и вмиг Колесо на лед выволокли…
Ух, и драпанул же он до деревни! На самолете не догонишь! Но, между прочим, домой попал вовремя: только печку закрыл русскую, и жар сильно пошел. Не заболел Колесо. Выходился. Еще потом объяснял, что пьющего человека простуда так просто не заберет. Нет, брат! И опять разный приводил случаи…
Конец же всему делу получился такой. Собрание было. И хотели сначала Федю судье передать. Товарищу Мачехину. А потом простили все-таки. Много очень народу выступало. И Димитрий Иванович, кладовщик, что благополучно прибыл с операции, выступал. По его слову и простили: под него ведь Федька главную мину закладывал. А потом и председатель, Петя Овчинин, говорил.
— Я, — каялся, — мужики, тоже очень виноватый. Разве можно горького пьяницу до колхозного добра допускать? Недосмотрел! Потому что дела очень много. Так что извините!
А за ним дед Стулов вылез.
— Ошибся, — сказал, — все-таки Федор Никитич. Когда в то утро все учил меня жить по-честному. А не надуй дед Стулов рыбачков — кормить бы, нечистый дух, Федьке окуней под Шушпановом!..
И тут такой хохот поднялся на собрании, что даже дверь в клубе маленько отошла. Слабая там у нас дверь…
Наличники
Может, насчет чего иного и допускал дед Стулов какие послабления, а только насчет здоровья строго себя содержал. Тут еще статейка одна ему в газете попалась. О пользе гимнастики для лиц пожилого возраста. Изучил дед статейку и завел порядок: чуть свет запускать радио и всю утреннюю зарядку прослушивать. До конца, пока марша не сыграют. Иной раз, бывало, и сам ногой дрыгнет, а то руками разведет на особенном упражнении.
Даже бабку хотел совместно вовлечь и уже дал ей распоряжение черного сатина в сельпо подобрать на трусики.
Только не поддалась в этот раз бабка. Ни в какую.
Пришлось переключиться деду вместо гимнастики на усиленную колку дров. Дрова же в тот год попались еловые да такие вязкие, что не из каждого полена обратно и колун вытащишь. Поколешь часа два и о всякой физкультуре поминать бросишь.
И еще за зубами своими имел дел неослабное наблюдение. Потому что известно — если у человека зубы тронутые, то и от желудка хорошей отдачи не жди. У деда же, хотя корешков зубных и был рот полный, вроде бы и отбавить не мешало, — самостоятельный зуб остался только один. Посередине, в нижней челюсти. И ветерана этого берег дед как зеницу ока. Каждую субботу чистил после бани.
Так что на здоровье деду жаловаться особо не приходилось. Случалось, даже из молодых завидовали. А если и занедужит маленько дед, то тоже ненадолго. «Нет, — буркнет, — у меня времени бока тешить. Не на пляже!..» Пошлет бабку с пустой четвертинкой куда следует, сам на печку русскую взгромоздится, а утром, глядишь, обмогся дед. И опять по хозяйству крутится.
Но как бы, говорят, веревочке не виться, а кончику быть. И слег в феврале месяце дед Стулов от жестокого воспаления. А дело получилось такое.
В ту зиму зайцы на акатовские сады набег сделали. Беляки. Чуть не все яблони на колхозных усадьбах перепортили. Петр Михайлович, председатель, даже в район писал, в союз охотников. Присылайте, дескать, поболее мужиков с ружьями. А тем недосуг. Так и пришлось нам от зайцев отбиваться собственными силами.
С зайцами этими дед даже сон потерял. Четыре дерева у него обглодали: анис полосатый, две китайки, а больше всего коричное пострадало. Уж такие яблоки родились от этого коричного, что не только кушать — вспомнить и то сладко! В самом соку яблоня — четырнадцати годов. Ваське-внучку ровесница. А глодал ее, по приметам судя, старый зайчина, матерый. С большой квалификацией.
Трое суток дед этого оборотня выслеживал. По утрам. Зайцы-то ведь больше перед зорькой кормятся. А на четвертые сутки поднял дед зайца с лежки около самой усадьбы. Вплотную напоролся — чуть валенком не наступил. Заяц — прысь в сторону! А дед вскинул свою тульскую, зажмурился да как бабахнет из обоих стволов. Даже собаки по всей деревне забрехали да иней с яблонь посыпался. И заяц, тот кувырком, через голову.
— Ну, гад, отожрал мои яблони! — заорал дед. И к зайцу. А тот поднялся, шатается. Словно выпивши. И вдруг от охотника — скок! Хотя и не в полную силу.
Бросил дед ружье, растопырил лапы — и за зайцем. А тот опять — скок! И дед за ним — прыг!.
Так и пошло. Дед — прыг! Заяц — скок! И держат одну дистанцию. Как на военном параде. В руки же заяц не дается.
А обулся дед в тот раз, надо заметить, тяжеловато. Вместо валенок домашней валки фабричные напялил, а на них галоши литые. На каждой ноге по полпуда всякой обувки наворочено. И прыгать в такой амуниции не очень удобно. Тем более, снег февральский — пухлый, глубокий.
— Ах ты, нечистый дух! — взъярился дед. — Это пожилого человека да на издевку брать! Все едино достигну!
Сел посереди поля, скинул напрочь валенки да в одних вигоневых носках и махнул за косым. А заяц, не будь дурак, тоже скорость переключил. Только уши мелькают, а на них кисточки черные.
Так и гнал дед зайца — от усадьбы до самого сосняка. С километр, пожалуй, гнал, никак не менее. Вот она что делает, горячка-то охотничья! А допрыгали до леса, и зашлось у деда сердце. Ухватился за ближнюю сосенку, рот — разинул, а слова сказать не может. Весь сделался мокрехонек. В глазах темнота, и только белые мухи носятся.
Не словил дед этого зайца. Должно быть, промазал сгоряча. Уж после сам сетовал: не надо бы жмуриться!
С того часа деда, наверное, и прохватило. Да и было от чего — ведь чуть не босиком оказался. А тут, точно назло, погода сменилась. Ветер с севера повернул, поземка пошла, да такая въедливая. Все вокруг закидывает — насилу дед на обратном пути валенки свои разыскал.
Воротился в избу, а с обеда скорее на печь. Там его и закрутило. Места живого не найдет, точно в грохоте просеяли. В боках колет, в груди теснит, в ногах ломит, живот вспучило. В голове какая-то жилка тренькает, а жаром от деда так и пышет, как от каленого утюга.
А бабка вокруг него носится, хлопочет. Все средства в ход пустила: сухой малинки с медом заварила, муравьиным едучим спиртом ноги деду натерла, оболочкой ватной запеленала, а сверху овчинами укутала. А поту добиться никак не могут — сухость одна. И не согреется дед, только трясется да зубами стучит. Пихнула ему бабка под мышку градусник, и показало на нем тридцать девять да три десятых градуса.
Всю ночь старуха глаз не сомкнула. С лица даже спала. Нет-нет отойдет в угол да подолом с глаз слезинку смахнет.
А забрезжил свет, клокотнуло что-то у деда в горле, и сказал он:
— Дерьмовое мое, должно быть, дело! Сходила бы ты, мать, на село к фельдшеру Верухе Маловой. Не прибегнет ли к помощи медицины?
А уж раз так сказал, поняла бабка, значит, на самый край попало. За всю жизнь еще не видывала, чтобы дед капель себе каких-либо в стакан накапал или хотя пилюлю одну сжевал.
К слову заметить, в те годы еще у нас такой порядок заведен был: идет фельдшер из села Медведицкого на вызов и заодно с собой котомку тащит со всей аптекою. И кому чего требуется, тут же деревенским продает за наличные. На месте. Кто позапасливей, обязательно какое-нибудь лекарство да приобретет. А дед, хотя и очень интересовался, какую боль чем лечить следует, денег на ветер никогда не кидал.
Бывало, заманит Веруху к себе в избу и все пузырьки у нее переберет. И вот все спрашивает: это, мол, зачем да то от чего? Даже в сторону склянки три отставит, вроде за собой забронирует. А потом ощерит зуб, пузырьки обратно отодвинет и скажет:
— Великая вещь медицина! А отпусти-ка ты мне, красавица симпатичная, гривен на восемь ды-ды-тэ!
И получается, что с врачебным делом не приходилось деду особенно соприкасаться…
Так вот, хоть и побежала бабка в больницу, а вернулась без большой удачи. В райздрав Вера уехала и быть обратно обещалась не ранее вечера.
А больному, что ни час, хуже становится. И такие слова начал высказывать, что лучше бы и молчал вовсе. Прыгнет к нему, к примеру, в ноги кот Порфиша, и завопит дед:
— Ах ты, дорогой кисонька! Прибыл к хозяину на последнее свиданьице! Провожать старца в путь-дорожку дальнюю!
А раньше кота этого к одеялу и близко не подпускал. Всегда ремнем отваживал. С латунной пряжкою.
Подаст бабка кружку кипятку с клюквой толченой, и опять зальется дед:
— Ах вы, клюквинки-ягодки, не сбирать мне вас больше в болотце моховом руками белыми!
Да так жалостно зальется, что послушаешь, и хоть сам реви белугою.
А засумерничало, и начал дед отдавать последние распоряжения:
— Ты, мать, Геннадия-то раньше осени не коли. Уж ежели моя жизнь кончается, пускай хотя боровок лето проживет. Хватит ему теперь до молодой травки картошки-то. Одним едоком в семье меньше становится… Вот она и економия образовалась… Ох!.. А книжку-то сберегательную, гляди, никому не показывай. А то будут соседушки навещать да взаймы клянчить. Не отобьешься! А часы мои серебряные с двойной крышкой Ваське-внучку вилкою ковырять не давай!
Слушает бабка, а сердце у ней точно разрывается. А дед глотнул раза два воздух, ровно карась на сковороде, и дальше продолжает:
— Тес там на чердаке припасен, без сучков, выдержанный. На последний случай берег. Так уж ты свату Михаиле передай, чтобы был в готовности. Ожидал сигналу. Лучше-то его, пожалуй, никому не сколотить… Ох!.. Не идет Верушенька, задерживается. В Кимрах, сказывают, амура завела. Рябой такой амур, из речной флотилии. Натолием звать… Ну что ж, ихнее дело молодое… А сено-то недельки через две продавать начинай! Не ранее. Самая цена будет сену-то!.. Ох!.. Ты, бабушка, уж коли медицина не идет, на худой конец за попом бы послала!..
А тут в дверь стучат. Прикатила все-таки Веруха. Сама румяная с морозу, веселая, глаза серые, мужественные, нос орлиный. Поглядишь на такого фельдшера, другой раз и про болезнь забудешь.
— Это, — спрашивает, — что же за непорядок? Всю колхозную знать хворь одолела. И председатель тоже третьи сутки как валяется. Оскользнулся около конюшни, ногу вывихнул. А уж до чего же беспокойный больной! Все с постели рвется: уйду да уйду! Только раз я постановила лежать — значит, все! Железобетон!
Шубу скинула, белый халат оправила — и к деду:
— Ну, старый бедокур, на что жалуешься? Рассказывай!
— Жаловаться, — стонет дед, — поздновато мне, доченька. Да, пожалуй, и совестно. Всеми я вами премного благодарен, милостивцами. Пожил — нечего бога гневить — желаю всякому! А теперь вот вышел срок собираться в путь-дорожку дальнюю.
И как только помянул дед про эту дорожку, так и давай опять вопить. И старуха тоже в подголосок.
Ну, а Вера, конечно, всякое слыхала. Потому что фельдшер.
И взялась деда мять да щупать. А потом и воронку черную к дедовой груди приложила.
— Так, — говорит Вера, — вздохните, больной! Попрошу еще раз! Да не вертись ты, дедушка! Чистый председатель! Ей-богу! Тоже минутки покойно не полежит… В Калязин, видишь ли, собирается, плотников подряжать. Клуб задумал по фасаду отделывать. А ну еще, дедушка, вздохни! Только поглубже!
Вздохнул дед Стулов, да так, словно у него внутри пластинку старую поставили переиграть. На патефоне… А потом спрашивает:
— А как рядить собирается? Поденно или сдельщиной? Ох! Не напал бы Петя на лихих живоглотов. На калымщиков.
— Да я почем знаю, — отвечает Вера. — Наверное, сдельщиной. Скорее хочет. И сказала тебе — не болтай! А ну, бабуся, подойди, отвороти-ка ему бороду, а я еще послушаю. Не дыши, говорят!
— Скоро, красавица моя, и вовсе дыхать отстану, — стонет дед. — Участь моя решенная! Ты уж председателя только береги. Чтобы ранее недели и думать не мог с койки слезать. Не угробь Петра Михайловича. Такие люди нам дороже золота… Это чего ж он с клубом-то поспешает?
— Да замолчи ты, старая тарахтелка! — кричит Вера. — Сказано, кончай разговоры — значит, все! Наверно, ко дню нашей армии… Здесь больно?
— Неужто нет, Верушенька! — тужится дед. — Тебе бы так надавить! Так что же он, и наличники резные на окна делать собирается? Ох!.. И не повидать мне больше красы нашей деревенской, любовь ты моя бесценная!..
— Вот что, дедушка, — говорит Веруха. — Это же надо большое жалованье получать, чтобы такую болтовню терпеть… Никак в толк не возьму, что у тебя там внутри происходит?!
Замолчал дед. Долго еще его Вера выслушивала. Уж и так его и этак. А потом вымыла руки, села за стол, из сумки порошки вынула. Четырех сортов порошки. Одни жар снимают. Эти через час принимать по две штуки сразу. Вторые от кашля мягчат — три раза в сутки. Третьи от сердца — эти по мере надобности. А четвертые, особые, — бабке. От расстройства чувств. Наложила Веруха порошков здоровый тюрек и прощаться стала.
— Пока, — говорит, — до свиданьица. Хотела бы деду пожелать скорого выздоровления, да, пожалуй, не получится. Грешу на воспаление легких. Смотрите, лекарств не перепутайте. А больному полный покой: лежать, не двигаться. Если завтра к утру не полегчает, придется в больницу везти. И тогда уж собираться враз — без задержки. Как сказано, так и будете делать.
А сама бабке мигает — выйди, дескать, проводи!
Вышла бабка за ней в сени, а Веруха ей шепотом, чтобы дед не услыхал:
— Ты уж, милая, ко всякому готовься. Разное может произойти. Как-никак человек в закатных годах. Не молоденький. Станет хуже, беги ко мне немедленно. В любой час заходи, потому что мы, сельские врачи, люди отчаянной жизни и рабочий день у нас нормы не имеет.
— Да неужто, — спрашивает бабка, — так плох дедушка?
— Трудно сразу сказать, — отвечает Вера. — Еще неизвестно, в какую сторону повернет. Значит, не стесняйся, а буди, хотя и посередине ночи.
Даже так договорились: если что — бабка прямо в Верухино оконце стучит, чтобы, часом, хозяев не переполошить.
Только эта ночь спокойно прошла. Выспалась к утру Вера, комнату прибрала и чай пить села с молоком топленым. Хозяйка ей еще блинков овсяных принесла. Прямо из печи, даже пар идет. Свернула Вера блин, макнула в сметану, только рот раскрыла и вдруг слышит: в окошко — стук, стук и еще раз — стук!
— Так, — говорит Вера хозяйке. — Выходит, плохи дела с дедом Стуловым. Года все-таки свое берут. В больницу придется класть. Не иначе.
Так в аппетит блинков и не отведала. Шубу надела, пуховую шаль накинула, сумку с инструментом схватила и к бабке выбежала:
— Ну, пойдем скорее. По дороге расскажешь!
А на той лица нет.
— Как же, — говорит, — милая. Я уже совсем думала — полегчало ему после порошков-то. Дедушка, как ты ушла, подряд принимать их взялся. Мои и то съел. Потом его в сон ударило, и уж таково сладко спал, словно младенчик какой. Не храпанул даже. Всю ноченьку спал, а проснулся — и завтрак потребовал. Яишенку я ему толкнула да картошки жареной с солеными рыжиками подала. И молока выпил. А потом сел на койке, руку поднял, глаза какие-то чудные — светятся — и говорит: «Ну вот и все! Отведал плодов земных. Скоро и в путь пора. Ступай к свату Михайле. До поспешай, покуда ему бригадир наряда не выправил. Пусть на чердак лезет. Время подоспело тес скидывать». — Ой, погоди, Верушенька, не торопись!
Оглянулась Вера, а старуха сморщилась да как запричитает:
— А сватушке-то он еще вчера приказывал быть в готовности. Сигналу ожидать, коли дело на последний конец повернет. Михайло ведь из того тесу колодину должен дедушке сколотить…
— Ну, — говорит Вера, — ты все-таки не отчаивайся. (А сама, между прочим, тоже слезинку утирает). Примем меры самые экстренные. Если с сердцем что — укол сделаем. Я и шприц захватила и камфару.
А идти нужно было порядочно. Село все миновать, полем пробежать, потом леском, потом опять полем. А там и Акатово.
День же выпал прямо замечательный. Перепадают у нас такие деньки в феврале месяце, что не хуже иных апрельских.
Ветра нету. Солнышко до того яркое, что смотреть на снега больно, и даже жмуришься.
Дымок из труб прямой струйкой вверх тянется. К лесу в низинке туман лег. А с крыш уже капель первая. На завалинках куры сидят, отряхиваются, меж собой беседуют. А воробьи точно обезумели. И небо голубое, как платок шелковый у дедовой снохи Агашки, что она прошлой осенью в Москве купила.
— Ах ты! — вздыхает Веруха и поглубже в себя воздух тянет. — И выдумают же люди в такую погоду болеть… А это кто же такие около клуба?
— Царица небесная, заступница! — ахнула бабка.
И видят: на верхней приступке председатель сидит — Петя Овчинин. Правая нога вытянутая, и подложена под нее крашеная табуретка. Должно быть, из клуба табуретку ту и принесли. А рядом сват Михайла, здоровый мужик, рыжий, ростом немного пониже колодезного журавля. Этот с тесиной, чего-то примеряет. И дед Стулов тут же стоит в тулупе, и красным шарфом сверху шапки голова обмотана. И идет у них между собой спор великий — руками машут. А рядом мерин наш колхозный, Гарем, фыркает, головой мотает, в санки запряжен. На нем, видно, все и приехали.
Подбежала к ним Веруха, а сама сделалась, как бурак вареный. И голос даже рвется:
— Это что же за разной такой? Что же вы, тираны, здесь делаете?
Глянул тут дед на председателя. А председатель на деда. И после этого оба глаза развели. Петр Михайлович скворечник стал на осине рассматривать, а дед на мерина воззрился, будто на диковину какую. И замолчали.
Тут сват Михайло загудел:
— Ты уж, Вера Ивановна, разговору нашему помехи не делай. Клуб по фасаду желаем отделывать. Наличники меряем. Резные будут — вологодской вязи. Так председателю и говорим — ужели мы свою культуру да на откуп калымщикам доверим?
— Со своим материалом рядимся, золотая! — встрял дед Стулов. — Из отборного тесу! Из выдержанного!
И шарф на подбородке затянул потуже: холодок бы, ехида, не пробрался. Потому что всегда, дед старинное правило помнил — береженого и бог бережет…