В боях за Великую Губу
Как бы тщательно мы ни маскировались, противник о нашем присутствии знал. Как знали и мы о нем. Не всегда знали только замыслы противника. И, разумеется, тщательно скрывали свои боевые планы. Финнов это пугало: они постоянно ждали от нас каких-нибудь неожиданностей. Особенно ночью. И чтоб не быть застигнутыми врасплох, с наступлением темноты поджигали что-нибудь такое, что ярко и долго горит. В поселке Великая Губа, например, они пожгли множество построек, спалили штабеля отборного строевого леса. Видеть все это было не по себе: ведь горело народное добро. Но война есть война, и потери на ней неизбежны. А чтобы их было меньше, надо поскорей изгнать захватчиков с нашей земли. И мы с нетерпением ждали приказа на наступление. Но командование полка с таким приказом пока не спешило.
Место, где наш батальон занял оборону, мы обжили. Шалаши для жилья утеплили снегом. Окопы, пусть и снежные, вырыли глубокие. Между взводами и окопами проложили тропы. По соседству с моей 7-й ротой разместилась рота политрука П. Горячева. Мы стали с ним чаще встречаться. А при встречах обязательно говорили о нашем сегодняшнем житье-бытье.
Однажды Горячев признался:
— Привык я тут. Чем не жизнь? Так и жене написал. Карельский лес, мол, мне понравился. Останусь здесь навсегда.
— Да ты что?! — говорю ему. — Это же чистейшая глупость! Зачем ты ей так написал? Она подумает, что ты не надеешься выжить, что тебя здесь убьют...
— А ты разве думаешь отсюда выбраться? — спросил Горячев.
— Конечно! Прогоним вот финнов, победим их. И домой! А как же еще?
— Нет! Я чувствую... Сердце вещует, — Горячев помолчал и добавил: — Я дам тебе адрес жены. Напиши ей! Напиши все, как было...
Заранее хоронить человека я не собирался, но листок с адресом взял. Не собирался и помирать, но в свою очередь попросил Горячева взять адрес моей матери. На всякий случай. Горячев как-то сразу успокоился, словно важное дело сделал. А мне стало немножко не по себе. Представилось, как матери вручают его письмо. По почерку на конверте она поймет: случилось что-то страшное: ее сын либо тяжело ранен, либо убит. Представились материнские слезы, рыдания... Чтобы поскорей избавиться от этой картины, я пожал Горячеву руку и поскорей ушел от него. Вернулся к своим бойцам. И первый, кто встретился, был Романенков. Его проницательный взгляд сразу заметил во мне перемену.
— Политрук? Что случилось? На тебе лица нет.
Я не стал ему ничего рассказывать, просто заметил, что положение на фронте, к сожалению, не дает пока повода для веселья. Посетовал на то, что писем из дома давно нет. На это Романенков ответил:
— Я, считай, уже полгода ни от кого писем не получаю. И ничего, не унываю. Уверен, кончится война, и всех увижу. И жену, и дочь, — и, сделав паузу, добавил свое обычное: — сына еще сродим! Обязательно!
Невольно заговорили о грядущих мирных днях. Война, по нашим представлениям, должна еще продолжаться, так что домой мы вряд ли скоро вернемся. Но уж в 42-м году обязательно. Возможно, даже к осени. Разъедемся по домам и начнем новую жизнь...
А между тем шел еще декабрь 1941 года. В суете я совсем было забыл, что 21 декабря — день рождения И.В. Сталина. Молчали об этом и газеты. А всего два года назад, когда вождю исполнилось 60 лет, столько было статей, торжественных заседаний и всего прочего!
В войну было не до юбилеев. Тем более что 62 года — дата не круглая. Однако и об этой дате нам напомнили. Невзирая на близость противника, к нам подскочил представитель политотдела дивизии. С ходу — к комиссару полка Ажимкову. Полушубок у политотдельца белее белого, новенькая шапка-ушанка, кожаная сумка, портупея. Мы стоим перед ним навытяжку, пожираем его глазами. А он произносит речь, правда, недолгую.
— Товарищи! Приближается знаменательная дата в истории нашей Родины! День рождения Иосифа Виссарионовича Сталина! Сделаем этот день поворотным пунктом в нашей священной войне с захватчиками. Командованием отдан приказ о наступлении. Оно начнется утром 21 декабря. После разгрома заклятого врага мы доложим в ставку, что день рождения нашего вождя мы отметили уничтожением группировки противника в районе города Медвежьегорска!
Комиссар батальона и мы, все три политрука, получили четкое задание: готовить бойцов к решающему сражению, говорить им, что идем в бой с именем Сталина. Добиться, чтобы каждый наш воин знал: 21 декабря не обычный день, а великая дата! Словом, стало ясно: приблизился час, когда мы вступим, наконец, в нелегкую схватку с противником. Я верил своим бойцам, знал, что подниму их на ратный подвиг. Ведь мы не одни: с нами Сталин. В роту я шел полный боевого воодушевления. Даже сил и смелости прибавилось. От бывалых бойцов слыхал, что перед боем даже смельчаки волнуются. А мне предстоящее наступление рисовалось таким, каким я видел его еще в училище, на тактических занятиях. Бегут, кричат, стреляют, а жертв — никаких. Ни одного убитого.
Горячев шагает рядом со мной. Внешне он довольно спокоен, но молчит. Посмотрел на меня так, словно напомнил: смотри же, в случае чего не забудь написать моей жене. Я понял его, но промолчал.
До наступления оставалось два дня. Времени, чтоб подготовить роту к наступлению, было достаточно. Я использовал его на полную катушку Можно было, конечно, собрать всю роту в одном месте, выступить и рассказать о том, что нам предстоит. Но я решил не рисковать. Ибо от случайного вражеского снаряда может погибнуть половина роты. Я решил, да и комиссар Ажимков нам советовал, побеседовать с каждым бойцом. Или с группами в два-три человека.
Провести беседу труда для меня не составляло: говорить я умел, Сталина любил. Верил ему, хотел, чтоб и каждый боец был предан вождю так же, как и я. И цели своей, как мне кажется, достиг. Все были готовы идти в бой, бить врага метко, не давать ему пощады. Глазунов. Трапезников, Романенков, Разумов Гриша во имя Родины готовы были на любой подвиг. Их лозунг: «С именем Сталина только вперед и ни шагу назад». Ох, как меня это радовало. В ночь на 21 декабря спал абсолютно спокойно, знал: 7-я рота в бою не посрамит себя.
Курченко эти два дня был занят не меньше меня. Он часто отлучался к командиру батальона, все что-то с ним уточнял, уяснял. Топографическая карта у него вся была изрисована красными стрелами. Наконец незадолго до боя он то ли всерьез, то ли в шутку спросил:
— Ну как, политрук, до Хельсинки наши с тобой бойцы дойдут? Силенок у них хватит?
— Дойдут, — уверенно ответил я. — Мы не одни, с нами Сталин!
Курченко посмотрел на меня с улыбкой, хотел что-то добавить, но не решился.
С каким настроением ждал предстоящей битвы наш опытный командир батальона капитан Кузнецов, не знаю. Судя по тому, каким он был мрачным, думаю, что она его не шибко радовала, но приказ есть приказ. Он обязан его выполнить.
Наконец наступило утро 21 декабря, дата начала нашего выступления. У меня настроение было боевое. Вспомнились тактические занятия в училище. Мне они нравились: проходили интересно и, как правило, с полным разгромом противника. Одержав победу, мы отмечали отличившихся в «бою». И мне представлялось, что сегодняшнее наступление пройдет так же успешно, как мы «наступали» в училище. О возможных потерях, конечно, думал, но сознание на этом не концентрировалось. Тем более что наступаем мы в необычный день — в день рождения Сталина. И он неотлучно с нами.
По команде капитана Кузнецова снялись со своих, уже обжитых за две недели мест и пошли. Все три роты, весь батальон. Идем цепочкой, друг за другом. Растянулись на километр. Командование батальона впереди, моя 7-я рота — замыкающая, рота Горячева — направляющая. Идем. Шаг умеренный. Снег взмесили так, что ноги тонут, как в сыпучем песке. Через каждые 10–15 минут останавливаемся, порой надолго, минут на 20. Почему, мы с Курченко не знаем. Маскировка самая тщательная, разговариваем только шепотом. В лесу так тихо, словно и нет войны. Даже финских автоматов не слышно. Мы с командиром роты переглядываемся, недоумеваем: почему останавливаемся, почему тишина?.. После очередной остановки батальон снова двинулся в сторону противника. Идем немножко быстрее. Но меня продолжает удивлять все та же тишина. Уж не драпанули ли финны со своих позиций? Новая остановка. Курченко мне говорит:
— Комбат у нас опытный вояка, на рожон не хочет лезть. Разведает, убедится, что путь не опасен, и только после этого дает команду «вперед».
Стоим с ним, разговариваем. Скоро и бойцы подошли к нам. У всех ушки на макушке; осторожно выпытывают, что нас ждет в ближайший час.
Вдруг слышим голос:
— Где Курченко? Заботин где?
Посыльный от комбата передал нам приказ немедленно явиться в голову колонны. Бежим. А там уже собрались все командиры рот, политруки. Кузнецов, Ажимков. а рядом с ними еще два офицера, мне не знакомых, стоят в сторонке с картой в руке и о чем-то рассуждают, спорят. Слышнее всех голос Кузнецова. Тем временем растянувшаяся колонна произвольно начинает сжиматься, подтягиваться к голове. Вскоре вокруг нас собралось множество бойцов. Куда ни брось взгляд, везде полушубки, полушубки. У одних еще довольно белые, у других — замызганные, местами почти черные. Я с нетерпением жду, когда комбат Кузнецов объяснит обстановку, отдаст приказ ротам. Общая задача ясна: взять весьма незначительный поселок Великая Губа. Но детали, частности?
Время идет, а комбат медлит. Мы стоим, переминаясь с ноги на ногу, зябнем. А тут еще кто-то совсем случайно, копаясь от безделья в снегу, обнаружил давно убитого нашего советского солдата. Выволок его из снега и положил на видном месте: смотрите, мол, как бы и нам не сподобиться такой участи. Я сделал ему замечание. «Зачем, — говорю, — вы его откопали? А тем более выставили на обозрение...»
Этот откопанный мертвый боец был первой увиденной мною жертвой войны. Мне стало не по себе. Смотрю на убитого. Дома, наверное, ждут от него писем, а он лежит тут в глубоком снегу. Поднимаю глаза на своих бойцов, на тех, кто давно на фронте, кто не раз видел кровь, видел убитых. Они довольно спокойны, если не сказать равнодушны. Я распорядился труп закопать обратно в снег.
Хочется поскорее уйти с этого места, скорее вступить в бой, освободить поселок. Но команды все нет. По-прежнему топчемся на одном месте, а мороз щиплет нос и щеки, хватает нас за пальцы рук и ног. Бойцы, чтоб разогреться, начинают плечом толкать друг друга. И вдруг в тишину вторгается резкий и короткий звук разорвавшейся гранаты. Все оборачиваются в ту сторону, откуда донесся этот зловещий звук. Из лесу медленно движется, пошатываясь, боец. Правая рука у него оторвана. Обрывки закоптелого, пригоревшего мяса висят лохмотьями. На лице же не видно ни ужаса, ни боли. Боец молчит, не зовет никого на помощь, шагает себе и смотрит пристально на свою изуродованную гранатой кровоточащую руку. «Что произошло? Кто это его так? — теряюсь в догадках. И вдруг мозг пронзает мысль: — Сам! Сам это сделал. Умышленно!» И едва он подошел, как я накинулся на него с гневом:
— Стервец! Ты что натворил? Воевать не хочешь? До самострела унизился? Под трибунал пойдешь!
Нас окружили бойцы всех трех рот. Одни смотрят на беднягу с состраданием, а у некоторых в глазах — явная зависть. Вот, мол, отвоевался; из госпиталя теперь одна дорога — домой. Большинство же, однако, во всем с ходу разобравшись, гневно осуждают слабака. Кое-кто готов немедленно устроить самосуд... Но тут сквозь толпу прорывается комиссар Ажимков. Я еще продолжаю отчитывать самострела, а он с гневом прерывает меня:
— Заботин, замолчи! Это не то, что ты думаешь, это несчастный случай! Правильно, товарищ боец, — обращается он к раненому, — несчастный случай?
И боец, ободренный его словами, начинает путано, но горячо объяснять, как это все случилось.
Все понимают: врет. Но каждому понятна и позиция комиссара: ЧП в батальоне — это ЧП. И отвечать в первую голову будет комиссар: недоглядел, ослабил морально-политическую работу. За такие промашки по головке не гладят. Я тоже не желал комиссару плохого, поэтому не стал ни на чем настаивать. Умолк.
Комиссар вызвал санитаров, те обработали раненую руку, забинтовали, и боец торопливо, словно боясь, что его могут вернуть обратно, засеменил в тыл. Война для него была закончена.
А в 8-й роте, где политруком был Шелков, еще долго говорили об этом случае. Шелков злился, пресекал подобные разговоры. А в душе был благодарен комиссару батальона. Расцени он это событие как ЧП, и Шелкову бы несдобровать. Как, разумеется, и самому комиссару.
В тот же день я встретил Шелкова и говорю ему:
— Ну как, отлегло от сердца?
— Отлегло. Спасибо комиссару. Вот так в нашей работе. Один стервец сделал себя инвалидом, чтоб от войны отвертеться, а нам отвечать.
Наступать в тот день на Великую Губу нам так и не пришлось. Не получил товарищ Сталин в свой день рождения от нас подарка. Командование полка прикинуло наши силы и, видимо, не решилось идти на хорошо вооруженного, прочно укрепившегося противника. Еще засветло мы получили приказ двигаться обратно, на исходные позиции.
* * *
Вернуться бы в те, уже обжитые нами фронтовые жилища. Какая это была бы для нас радость! Но нас привели на новое место. Куда ни глянь — сосны, березы, разлапистые старые ели. Под ногами глубокий снег, а над головой — морозное звездное небо. Всем трем ротам было приказано рассредоточиться, занять круговую оборону. Как всегда, предупредили: противник рядом, строго соблюдать маскировку. Костров не жечь, громко не разговаривать, огонь папиросы и тот прятать.
Мы с Курченко обошли расположение роты. Расставили посты, указали сектор обзора и, как всегда, решили отдыхать по очереди. Сначала спит один, потом другой. И на этот раз я предложил командиру роты отдыхать первому, он не согласился. Сказал: «Сначала ты отдыхай, а потом уж я час-другой сосну».
Я ушел во взвод Романенкова. Лег. И вот странно: спать хочется, а уснуть не могу. Все время кажется: вот-вот нагрянут финны... Лежу со слегка ослабленным ремнем, под боком — сосновые ветки. Голову прислонил к холодному стволу сосны. Кажется, сплю, а все слышу. Слышу не только отдаленное татаканье финских автоматов, но и скрип снега под ногами у расхаживающего вблизи часового.
Не помню, сколько времени я пролежал, вдруг голос Курченко:
— Солдат, где тут спит политрук?
— Не знаю. Видел, он сюда проходил!
— Вот, черт возьми!..
Я быстро поднялся на ноги, подтянул на себе ремень. Поправил шапку-ушанку и вышел на голос командира роты.
— Ты что, разве не спал? — удивляется он.
— Спал, да еще как!
— Ну, теперь я прилягу. А ты подежурь. Да следи, чтоб часовые на посту не заснули. А не то... сам знаешь.
Ночь, к счастью, прошла спокойно, без ЧП и без тревог. Слышалась, правда, трескотня финских автоматов, над лесом краснело зарево пожара. Но мы к этому уже привыкли. С рассветом жизнь роты пошла обычным порядком. Курченко занялся укреплением обороны, по пояс в снегу пробирался от одного дерева к другому, осматривал местность. Рядом с ним брели по снегу командиры взводов. Комроты, слышу, чем-то недоволен, ворчит. Иногда покрикивает. А то вдруг остановится и отдаст какие-то распоряжения...
У меня свои дела: встречаюсь с бойцами, беседую. Надо побывать во всех взводах, в каждом отделении. Соберу небольшую группу и говорю о наших ротных делах, интересуюсь, как прошла у бойцов ночь. Выясняю, что многие, как и я, не сомкнули глаз и изрядно прозябли. Жду жалоб, нареканий. Но их, к счастью, нет: все понимают — приехали не к теще в гости. Тем, кто на переднем крае, на других, более горячих, чем наш, фронтах, гораздо труднее. Мы хоть потерь не несем, а там...
Вдруг появляется Романенков и радостно докладывает:
— Шалаш нашел! Да какой! Как дом.
Шалаш действительно отменный. Большой. Покрыт сеном. Не иначе, как еще осенью его соорудили наши советские бойцы. А оставили, вероятно, так же, как оставляли свои обжитые места и мы.
В шалаше этом могла разместиться почти вся наша 7-я рота. На полу — тоже сено. Мягко, тепло. Одна беда: от вражеских пуль и осколков этот шалаш не может укрыть. Но спасибо ему и за то, что от холода и ветра укрывает.
Расположились с комфортом и прожили... аж две недели. Здесь, в шалаше, я встретил новый, 1942 год, здесь читал письма из дома и писал на них ответы. А писем я получал много, и что ни письмо, новость. К сожалению, почти все печальные. Прочтешь, и сердце содрогнется: опять близкий товарищ погиб. Всего полгода длится война, а уже столько потерь. Удастся ли дожить до победы? Мысли горестные, однако домой перед Новым годом написал, чтоб в этом году меня ждали. Так и написал: приеду. И, забегая вперед, скажу: не ошибся. Именно в 1942 году, спустя три с лишним месяца после Нового года, я очутился в нашем родном городе Горьком. Но об этом — в своем месте. А пока вернемся в наш шалаш. Были дни, когда в нем кипело и веселье. И первое из них — в канун Нового года.
Началось все с того, что нас, политруков, вызвали к комиссару Ажимкову. Думали, получен приказ на наступление. Горячев по дороге говорит:
— После столь длительного затишья жди бури. Декабрь проболтались без дела, впустую. Ни одного финна не убили и вперед ни на шаг не продвинулись. А январь, надо полагать, будет жарким.
К счастью, друг мой ошибся: вызвали нас отнюдь не за тем, чтобы благословить на ратный подвиг, а для того, чтобы мы получили для своих бойцов подарки от тружеников тыла.
Да, страна не забывала о тех, кто воюет. Живя впроголодь, в нужде и в холоде, выбиваясь из сил на колхозных полях и на оборонных предприятиях, люди, отрывая от себя, собирали посылки для фронта. Ничего особенного в этих посылках, конечно, не было, но бойцу дорого было внимание. Впрочем, находились в посылках хоть и недорогие, но весьма полезные вещи: шерстяные носки, варежки, носовые платки, бритвы, расчески, шарфы...
Больше часа мы все четверо (три политрука и комиссар) делили все это богатство по ротам. Старались, чтоб всем досталось поровну.
В одной из посылок оказалась... курительная трубка. Куда ее? В какую роту? Шелков предложил вручить трубку комбату Кузнецову. «Да он же не курит», — сказал комиссар Ажимков. «Тогда сами ее возьмите». — «Нет, нет. Давайте кинем жребий». По жребию трубка досталась мне. Но я тоже не курил. Предложил желающим обменять — трубку на носки. Таковых не нашлось. «К ней еще табак нужен», — уныло протянул кто-то.
Выручил меня Романенков. Увидев трубку, он весь загорелся от нетерпения:
— Мне ее, мне, товарищ политрук!
Я, конечно, с радостью вручил ему эту действительно великолепную трубку. И Романенков тут же, светясь, как новый пятиалтынный, уселся на пенек, стал со всех сторон осматривать подарок.
— Трубка для меня тем дорога, — пояснил он, — что из трубки курит товарищ Сталин. Теперь и у меня такая же. С нею я всю войну пройду. С трубкой и домой вернусь!
В ночь под Новый год мы лежали с ним рядом в шалаше. Часов у нас не было, но явно после полуночи Романенков говорит мне:
— Давай выйдем, посмотрим, что там под открытым небом. Наверное, Новый год уже вступил в свои права.
Мы выползли из шалаша. Мороз. Небо вызвездилось. Где-то далеко бухает пушка. Ей вторят короткими очередями неумолчные автоматы. А вот и наш «максимка» огрызнулся им. Автоматы на время умолкли...
Так под недобрый диалог нашего и финского оружия мы и встретили новый, 1942 год.
* * *
И все-таки январь, как и предсказывал политрук Горячев, оказался жарким. И двух дней после Нового года не прошло, как батальон вновь получил приказ освободить поселок Великая Губа. Финны заняли его еще осенью. И, конечно, хорошо укрепили. Мы от него на расстоянии чуть более двух километров. Это в нем, в этом поселке, что-то каждую ночь горело. Нам хорошо было видно зарево. Топографической карты мне так до сих пор и не дали. Не было ее у Шелкова и Горячева. Политрукам, кто-то решил, они не нужны. Курченко вынул из сумки свою карту, подозвал меня. Показал на карте поселок, пути подхода к нему. Комроты очень сокрушался, что подойти к поселку скрытно невозможно. Расположен он на берегу Сегозера. В любое время суток, в любую погоду противник нас заметит. Ни на льду озера, ни в лесу, ни за кустами от него не укроешься! «Вот так, товарищ политрук! — констатировал Курченко. — На стороне финнов два хороших союзника: лес и озеро. Сокрушить противника будет нелегко». Тут Курченко сделал паузу, посмотрел на меня и повторил: «Нелегкая задачка предстоит. Но командование полка, как сказал нам Кузнецов, отказываться от наступления не намерено, поселок Великая Губа во что бы то ни стало должен быть освобожден».
После тщательной рекогносцировки местности командование полка решило атаковать поселок ночью и со стороны леса, в обход озера.
О предстоящем бое в роте говорили спокойно. Давно, мол, пора. Морально готовить бойцов к наступлению не требовалось, но рассказать им о поселке Великая Губа, о том, как мы его будем брать, надо было. Я сказал, что поселок небольшой, но финны его укрепили, так что взять его будет непросто. Но мы должны его взять в первый же день наступления!
Комбат приказал нашей 7-й роте быть направляющей. За нами идет 9-я, а замыкает — 8-я... И вот мы идем. Дорога довольно торная, но снег на морозе все равно скрипит, демаскирует нас. Я злюсь: финны услышат наше приближение, встретят нас огнем.
Рядом со мной шагает Савченко. Он сегодня необыкновенно разговорчив. Рассказывает о боях, в которых уже участвовал. Я слушаю его внимательно, кое-что переспрашиваю, уточняю. Пусть это чужой опыт, но он и мне может пригодиться.
Савченко явно не из трусливых, и ему можно верить. Он и сегодня не посрамит себя. Семья его на оккупированной территории, это я уже знаю. Знаю, как тяжело он это переживает. И ни разу, пока шли, не напомнил ему о семье. Неизвестно, как он это воспримет. Может, воспоминание прибавит ему храбрости, а может, наоборот, вспомнит, загрустит и руки сами собой опустятся. Нет, пусть уж он лучше вспоминает о недавних боях: это-то наверняка поднимет его боевой дух.
Почти три километра до исходной позиции мы прошли быстро. Рассредоточились. Приготовились к атаке. Но бойцы смотрят не столько вперед, сколько на незахороненные трупы, разбросанные вокруг. Трупы наших бойцов, в полушубках, со звездочками на серых шапках лежат с прошлого боя на этом рубеже и вряд ли вдохновляют живых. «Ох, деморализуют они моих бойцов, — думаю я. — Насмотрятся на эти скорченные останки, и попробуй тогда подними их в атаку. Неудачно выбрали место, очень неудачно». Признаться, я и сам с трудом гнал от себя мысль, что, может, и мне доведется сегодня лечь здесь и закоченеть, как вот этот молодой, возможно, мой ровесник, с двумя кубиками на петлицах...
От мрачных раздумий отвлек меня Курченко, он совсем, как мне показалось, не к месту спросил: «Знает ли кухня, где нас искать?» Я пожал плечами, а он засуетился, начал нервничать. «Людям в атаку идти, а они еще не завтракали». В душе соглашаюсь с ним и тоже, хотя и молча, негодую, сержусь на хозяйственников.
А тем временем справа, где девятая рота, началась стрельба. Строчат автоматы, бухают винтовки. Начинать атаку вроде бы еще рано, но стрельба не утихает. Мы насторожились. Вдруг перед нами, точно из-под земли, вырос посыльный от комбата:
— Вы почему не наступаете? Сигнала не видели? 9-я рота уже сражается. Живо в атаку!
Курченко подал команду, и командиры взводов повели своих бойцов вперед. Наступление началось. Местность впереди лесистая, кое-где виднеются небольшие деревянные строения. Нашим бойцам удалось добежать до них. Продвигаемся дальше. Я вместе с солдатами. Временами вырываюсь вперед. Призываю роту следовать за мной. Кажется, еще один хороший бросок и мы — в поселке. Однако не тут-то было. Намеренно подпустив нас на ближайшее расстояние, финны открыли огонь. Зататакали их автоматы, послышались разрывы гранат. А вот легли и первые снаряды со шрапнелью. От взрывной волны снег оседает: кажется, сама земля под нами проваливается. Мои бойцы в замешательстве. Я и сам не сразу понял, что происходит вокруг. К счастью, рядом со мной оказалось какое-то деревянное строение, похожее на амбарчик. Я кинулся к нему. Оглянулся, а за мной — никого. Все бойцы лежат, зарывшись в снег, видны только черные спины. Я в замешательстве: как поднять рогу? Скомандовать «За мной!»? Вряд ли кто-нибудь услышит мой голос. Ищу глазами Курченко. Где он? Что с ним?.. И тут вдруг чувствую удар справа в челюсть и в грудь. То ли осколком гранаты, то ли шрапнелью ударило. Через несколько секунд почувствовал боль, по подбородку и шее потекла кровь. Санитара не зову, достаю из кармана перевязочный пакет, пытаюсь самостоятельно забинтовать рану. Это у меня плохо получается. Бинт сразу окрасился кровью, в крови и руки. Сидя на коленях, продолжаю попытки хотя бы остановить кровь. А пули свистят, гранаты рвутся. Но более всего опасаюсь шрапнели. Пусть я и за строением, но она может меня поразить. А тут еще это проклятое колебание снега: кажется, что началось землетрясение. Я нервничаю, чувствую озноб во всем теле. И тут вдруг подбегает ко мне Глазунов. Он был неподалеку от меня, лежал в снегу и видел, как меня ранило. «Политрук? Тебя что, зацепило?» — «Похоже, что так, — говорю, — шрапнелью, видно, шарахнуло!»
— Бежать надо отсюда! Бежать! Пока не добили! — говорит торопливо Глазунов. — Ты как, бежать можешь?
— Могу, только что скажут солдаты?
— Я им объясню, что политрук ранен.
— Нет, нет, ничего объяснять не надо. Давай войдем в амбар, поможешь мне перевязаться. И все! Я остаюсь с вами.
К сожалению, амбар оказался на замке. Пришлось ползком и перебежками добираться до более безопасного места. По пути увидели только что убитого бойца нашей роты; кто это был, выяснить впопыхах не удалось.
К счастью, рана оказалась неопасной. Глазунов меня перевязал, сделав в одночасье похожим на больного флюсом. Повязка вскоре промокла. Глазунов заставил меня расстегнуть полушубок, показать ему грудь. Но там, как оказалось, была только ссадина.
Спрашиваю у Глазунова:
— Кто это из наших лежит тут убитый?
— Савченко! Пулей сшибло.
— Савченко?.. — я невольно вспомнил, как менее часа тому назад он шел рядом со мной и рассказывал, как удачно выходил из предыдущих боев. Мне казалось тогда, что такие храбрецы остаются невредимыми во всех боях. И вот его уже нет. Погиб. «Ах, Савченко, Савченко!» — мысленно сокрушался я, осознав, что на одного бойца моя и без того неполная рота стала меньше.
Передохнув, пошли к бойцам, пусть видят, что политрук с ними, и не падают духом. Пригнувшись, побежали опять к тому амбарчику: от него хорошо видно поле боя. Видны и мои бойцы. Вот они лежат на снегу. Один, другой, третий. Грязными пятнами выделяются их полушубки. Все зарылись в снег, жмутся к земле, ища в ней спасения. Пусть она мерзлая, холодная, но сейчас, когда над головой свистят пули, она — как для ребенка материнская грудь. Лежа, бойцы ведут огонь по противнику. Смотрю вперед, потом оглядываюсь и вижу: в мою сторону, к амбарчику, пригнувшись, бежит санитар Загоруля (никак не вспомню его имя и отчество):
— Политрук! Ты ранен?
— Ранен. Но в помощи уже не нуждаюсь. Спасибо.
Я собрался было отчитать санитара: зачем было бежать сюда, подвергать себя опасности.
— Такая стрельба, а ты бежишь! Переждал бы!
— Ждать, когда человек ранен? Это преступно!
Мысленно еще раз благодарю санитара. А он тем временем сообщает, что ранен Романенков. И что именно он, Романенков, настоял, чтобы санитар немедленно бежал ко мне.
— Как он, Романенков? — спрашиваю. — Сильно ранен? В строю останется?
— Что ты! — машет рукой Загоруля. — Дай бог, чтобы в живых остался! Между прочим, он трубку твою потерял. Ох, и жалел же ее! «Она, — говорит, — была моим талисманом. Потерял, вот меня и ранило».
Пули свистят, но Загоруля, придерживая рукой сумку, побежал, а я опять остался один. У каждого свои функции. Загоруле надо перевязывать раненых, Глазунову и другим бойцам — вести огонь по врагу, а мне — воодушевлять бойцов, вести их в атаку. Так нас, политруков, учили: быть всегда впереди, кричать: «Вперед!», «За мной!», «За Родину!», «За Сталина!»
...Время идет, Великая Губа все еще остается в руках противника, а я чувствую, как рана начинает беспокоить меня. Слегка кружится голова, но мысль работает четко. Уверен, смогу поднять бойцов в атаку. Вот выжду момент и, вскинув руку, скомандую: «Вперед! За мной!» Ищу глазами Курченко, но его что-то не видно. Ничего неизвестно мне о других ротах батальона — восьмой и девятой. Оттуда доносится буханье ружей, оно заглушает трескотню финских автоматов. Но есть ли там успех, продвинулись ли они вперед, не знаю, связи с ними нет. Тем не менее собираюсь с решимостью перед атакой. Только бы вот Курченко увидеть: вдвоем легче действовать. Оглядываюсь, прощупываю каждый клочок пространства глазами. Вдруг вижу молодого бойца с автоматом.
— Вы политрук? — подбежав ко мне, спрашивает он.
— Я. А в чем дело?
— Живо со мной к командиру полка!
— К нему лучше бы командира роты, а не меня.
— Комроты уже там, — боец поворачивается и бежит, низко пригнувшись; я, стараясь не отстать, бегу за ним. Порой мы падаем в снег и, переждав, поднимаемся, снова бежим. И снова при свисте пуль падаем. Догоняем Курченко и уже втроем докладываем о прибытии. Щуплый и низкорослый майор, выкатив красные от бессонницы глаза, с ходу накинулся на нас:
— Почему топчетесь на месте? Почему не в поселке? Почему?.. — Голос у него резкий, прямо пронзает барабанные перепонки. — Приказываю немедленно взять поселок! — продолжает кричать майор.
Я смотрю на Курченко: он белее снега. Вероятно, не намного краше был и я. А майор разоряется, машет руками, хватается за кобуру нагана... Сердце мое бьется так, что, кажется, вот-вот выскочит из груди. Чувствую: сегодняшний день — последний в моей жизни. Если майор не пристрелит, то погибну в бою. В самом деле: противник сыплет по нам из автоматов, а у нас не то что автоматов, винтовок порядочных нет. У меня — карабин, у Курченко — старый наган. Даже гранаты с собой нет.
Курченко стоит навытяжку, слова вымолвить не смеет. А неизвестный нам майор посмотрел на меня, на мои окровавленные бинты:
— Ты ранен?
— Да.
— Иди в санчасть. А ты, товарищ старший лейтенант, — все тем же строгим голосом приказал майор Курченко, — сейчас же своей ротой займешь поселок. Ясно? Идите!
Мы пошли: я — прямо, низиной, которая не простреливалась, а Курченко свернул вправо. Шел он, низко пригнувшись, озираясь. И вдруг началась стрельба шрапнелью, в снежной пыли Курченко быстро исчез.
В санчасти с меня сняли окровавленную повязку, рану обработали и вновь забинтовали. Делали все это быстро, попутно со мной разговаривали, шутили. Предложили отдохнуть. Я сел. И тут, избавившись от напряжения, я вдруг почувствовал сильную усталость. По всему телу разлилась боль. И когда подошла санитарная машина, я не смог самостоятельно до нее дойти: меня повели под руки.
В госпиталь меня не направили, оставили в медсанбате. Там я пробыл немногим более недели.
* * *
Все время, пока был в санбате, я ни на минуту не забывал о своих товарищах из 7-й роты. Оставил я их в трудный момент, перед самой атакой на поселок. И все время думал: «Как там Курченко? Справится ли со столь трудной задачей?» Лягу в постель, закрою глаза и вижу командира роты, во весь рост стоят передо мной Глазунов и Трапезников. Представляю себе нелегкую работу наших санитаров Загорули и Малышкина: под огнем противника они вынесли с поля боя Романенкова. Да, Романенкова теперь нет со мной, я потерял верного друга, помощника. И тут я вдруг подумал: а не здесь ли он, не в санбате ли? Ведь всех раненых доставляют сначала сюда. Быстро сбрасываю с себя одеяло и, накинув халат, спешу в коридор ветхого деревянного строения, где расположился медсанбат. Навстречу мне — лечащий врач.
— Товарищ доктор, — обращаюсь к нему, — не припомните ли, сержант по фамилии Романенков не поступал к вам на этих днях?
— Сержант Романенков? Да! Вчера поступил. Рядом с вашей палатой лежал. А сегодня, минут десять тому назад, мы отправили его в госпиталь. Взгляните, может, машина еще не ушла.
— Ушла машина, — доносится с другого конца коридора.
«Эх, черт! — думаю. — Мой друг лежал рядом, через стенку! А я и не знал». Ругаю себя: почему раньше не спросил? Почему?
Но дело уже не поправишь. Увезли моего друга в госпиталь, в глубокий тыл. Дай бог, чтоб он там быстрей поправился.
К вечеру того же дня привезли в санбат и сержанта Бондарева. Спешу к нему, надо же узнать, где сейчас наша рота, ворвалась в поселок или нет.
Бондарев оставался на передовой целые сутки после меня. Но вот беда — ранен он тяжело, и меня к нему не пустили. А утром узнаю, что Бондарев умер и уже унесен из санбата. Мне даже мертвого не довелось его увидеть.
Вести с передовой до нашего санбата, конечно, доходили. Каждый вновь поступивший раненый что-нибудь да рассказывал. Но о судьбе 7-й роты никто, к сожалению, ничего не знал.
Вскоре меня выписали из санбата. Повязку велели пока не снимать, с неделю походить в ней. Врач пожимает мне руку.
— Ну что ж, политрук, езжай, воюй. Да не поддавайся финнам, не подставляй им щеки, ни правую, ни левую. Бей их сам, да так, чтоб с ног падали!
— Буду стараться, товарищ доктор! — отвечаю с улыбкой. — Спасибо вам за все.
И вот я снова среди своих товарищей, снова в родной 7-й роте. За те дни, что я лежал в санбате, ворваться в поселок ей так и не удалось. А людей полегло много. Главная потеря — наш командир. Да, старший лейтенант Курченко погиб в тот самый день, когда нас так строго отчитал тщедушный майор. Погиб на глазах у своих бойцов. Навсегда остались в снегу лейтенант Рудаков, старшина Губинский, рядовой Цыба. Савченко (он погиб еще при мне). Ремизов, Палкин, Гладков. Всех не перечтешь. Рота воевала без командира и политрука, потому и потери понесла большие. Не многим лучше обстояло дело и в других ротах, где командиры и политруки были на местах. И командование полка вынуждено было весь батальон вывести во 2-й эшелон, к руслу речки Лисья Оя.
* * *
Попытка овладеть поселком Великая Губа силами одной лишь пехоты, без поддержки артиллерии, без танков, закончилась так, как и должна была в этих условиях закончиться, — неудачей. Батальон понес жестокие потери, командование, надо полагать, сделало для себя какие-то выводы.
Не мне судить, почему командир батальона решил вдруг голыми руками взять хорошо обороняемый поселок. Подчинился команде сверху? Вполне возможно.
Пополнился батальон, надо сказать, быстро. Среди вновь прибывших было немало тех, кто уже побывал в боях, получил ранения и вылечился в госпитале. Были и необстрелянные юнцы. Их сразу можно было заметить: крайне неопытны, боятся.
Прибыл в роту и новый командир, лейтенант Анатолий Борзов. Родом из Ленинграда. На нем чистенький полушубок, да и лицо еще не огрубело от холода. Белое, с небольшим румянцем. С первой же встречи он проявил себя как необыкновенно добрый и отзывчивый товарищ. По возрасту немного моложе меня, в бою еще не был. Я, наверное, казался ему закаленным в боях ветераном: одна повязка на щеке чего стоила. Да и лицо обветренное, не слишком чистое (умывался снегом, и то не всегда, утирался полой полушубка). Кое-какой боевой опыт у меня действительно уже был: на войне люди учатся быстро. Борзов ценил этот опыт, прислушивался ко всему, что я говорил.
Жили мы с ним дружно, вместе готовили роту к предстоящим боям. А они возобновились довольно скоро. Недели не прошло, как Борзов получил команду вывести свою роту на исходную позицию. Как положено, он созвал командиров взводов, довел до их сведения команду, разъяснил ближайшие задачи, и мы выступили. Трехкилометровый марш-бросок рота выполнила организованно, без шума, без суеты, без отстающих. И вот мы на новом месте. Оглядываюсь по сторонам. Только что был сплошной лес, а тут — ни деревца. Следует приказ залечь и окопаться. В столь глубоком снегу сделать это просто. Однако финны могут нас заметить, поэтому надо быть осторожными, как говорится, не высовываться. А тут вдруг приносят нам обед. Я начал было отговаривать бойцов, дескать, подождем до темноты, а там уж и пообедаем и поужинаем. Однако боец, принесший термос с супом, говорит: командир роты Борзов нашел место, где можно скрытно перекусить. Что ж, раз так, идем в это укрытие. Сперва, конечно, я сбегаю, посмотрю, как туда пройти, а потом и вся рота по очереди отобедает. Преодолевать опасное место нам не впервой: короткими перебежками мчусь вслед за бойцом.
Анатолий Борзов ждет меня возле небольшого деревянного строения. Как потом выяснилось, здесь был когда-то магазинчик. Война его уничтожила, но стены и крыша остались. Слава богу, можно укрыться от ветра, а заодно и от противника. Жаль, грязновато тут и запахи отнюдь не цветочные: магазин какое-то время служил отхожим местом. Но война уже научила нас не быть слишком брезгливыми. Располагаемся в уголочке, боец расстилает белую тряпицу, кладет на нее хлеб, ложки, ставит котелок...
После нас и вся рота небольшими группами побывала в этом укрытии. Пообедали все.
* * *
После этой опять неудачной вылазки наш батальон снова отвели во второй эшелон. Однако жизнь наша мало в чем изменилась. Да, пули не свистят, не приходится и падать в снег, но опасность миновала не совсем: в любую минуту противник может обстрелять нас если не из автоматов, то из пушек. Да, мы ходим во весь рост и разговариваем в полный голос, но все понимаем: противник постоянно нас выслеживает, он тайно охотится за нами. И не дай бог, застигнет врасплох, нагрянув с тыла. Предвидя все это, командир батальона капитан Кузнецов распорядился расставить часовых так, чтобы они вовремя могли предупредить о появлении противника, откуда бы он ни подкрался. Мой новый командир роты лишился покоя. Он не совсем доверяет часовым, боится, что они могут прозевать, не дадут своевременно сигнал и рота поляжет под огнем. Борзов сам десятки раз обходил всех часовых. Кого-то пожурит, кого-то, бдительного, похвалит.
У меня как у политрука дел было не меньше. В роте пополнение. Я всех еще толком не знаю. А что это за политрук, если он не знает своих бойцов хотя бы в лицо. И я знакомлюсь с ними, стараюсь поговорить с каждым. Рассказываю им о боевом пути части. Пусть он пока не слишком велик, не так богат опытом, но и то, что есть, поможет бойцам составить хоть какое-то представление о части, в которой они очутились. Словом, работы хватает. А тут еще комиссар Ажимков то и дело вызывает к себе: доложи ему, да поподробнее, о политической работе в роте.
Работа велась, и отчеты политруков Ажимкова удовлетворяли. Но тут вдруг случились два ЧП, о которых узнали и в штабе полка, а может, и в штабе дивизии. В 8-й роте, где политруком был Шелков, пропал один боец. Погибнуть, как считали, он не мог: его видели после боя. Может, на это посмотрели бы сквозь пальцы: мало ли что могло с человеком случиться. Ранен, отстал, заблудился — чего на фронте не бывает. Пройдет день-два, объявится. И он объявился, только не в своей роте, а черт его знает где, в тылу. Там его изловили и привезли обратно в батальон. Комиссару нагоняй: «Прозевали дезертира! Плохая, значит, политическая работа в батальоне».
Вскоре случилось и второе ЧП: в роте политрука Горячева боец обморозил палец. Указательный, тот, которым нажимают на спусковой крючок. В санбате обморожение расценили как умышленное, ради того, чтоб выйти из строя и больше не воевать. Сообщили в прокуратуру. Бойца судили, дали ему 10 лет с отбыванием на передовой и вернули в роту Горячева. Товарищи встретили его насмешками:
— А ну, расскажи, как это у тебя получилось. Мороз выбрал только один палец? Добро бы всю кисть, все пять пальцев, так нет, только тот, что нужен в бою. Ну и мороз! Ну и хитрец!
Обмороженный палец болел, но боец терпел. А комиссар Ажимков при всех отчитывал его:
— Садись рядом со мной, я дам тебе бумагу, а ты пиши матери. Напиши все: какое ты преступление здесь совершил, как не хотел быть защитником Родины, как тебя осмеяли товарищи, каким негодяем ты стал перед всеми. Словом, напиши, порадуй мать.
— Нет, товарищ комиссар, — помотал головой боец. — Я писать это не буду. Я не хочу, чтоб она знала, какой я преступник! Нет, не буду, товарищ комиссар! Не буду!
— Тогда напишу я! Иль попросим написать вашего политрука. Товарищ Горячев, напишите! — повернулся комиссар к политруку роты. — И напишите еще в сельский Совет. Пусть вся деревня знает, как воюет их земляк.
— Товарищ политрук, умоляю вас, не пишите! Я прошу, не пишите. Я искуплю свою вину. Искуплю! Слово вам даю. Только на родину, матери, ничего обо мне плохого не пишите Не надо! Не пишите! — слезно умолял боец.
Я стоял рядом, видел его страдания. Видел, как из глаз его готовы были брызнуть слезы. Нижняя губа тряслась, лицо перекосилось, побелело. И я подумал: какое счастье, что это не случилось в моей роте. Комиссар Ажимков смотрел на меня совсем иными глазами, чем на Горячева. И я смело смотрел в глаза комиссара. Знал, в мой адрес ничего плохого он не скажет. Впрочем, и в моей роте есть разгильдяй, рядовой Шорин, из взвода Разумова; уж очень развязно ведет он себя. На мои замечания не реагирует, о его плохом поведении, о нарушении армейской дисциплины известно уже в батальоне. Ему и прозвище дали — Шатун. Знал о его проделках и командир батальона. А комиссар Ажимков не раз говорил мне:
— Не пойму, что за солдат этот самый Шорин?
А однажды он прямо сказал:
— С этим Шориным мы с тобой беды наживем. Займись им, а не то он ославит весь наш батальон!
Эти слова были сказаны после того, как на глаза комиссару Шорин попался с разорванной штаниной. «Шорин, — прикрикнул на него комиссар, — своим неопрятным видом ты позоришь роту, позоришь батальон. Иди сейчас же в землянку и зашей штанину». Но Шорин только кривовато улыбнулся и продолжал ходить по морозу с голой ногой. Не раз из-за этой штанины делал ему замечания и я. Наконец мне это надоело, и я сказал:
— Ты что, решил простудиться и выйти из строя? Ведь мороз-то под 30 градусов!
— А у меня иголки и нитки нет, — нагловато ответил боец. — Спрашивал у товарищей, никто не дает!
— Ах, Шорин, Шорин, до чего ты дошел. Нитки с иголкой не дают... Видать, хорош ты, друг!
В тот день я попенял бойцам, дескать, что ж это вы, братцы, иголки с ниткой для товарища пожалели. А они смотрят на меня с удивлением. Оказалось, Шорин ни к кому не обращался. Я, конечно, тут же отыскал его и сделал такой нагоняй, что он в моем присутствии взялся за иголку Брюки починил, но вскоре отличился в другом.
...В батальоне тревога. Разведка доложила, что финны обходят нас. Вот-вот они нападут с тыла. Капитан Кузнецов поднял батальон. Моей 7-й роте приказано выслать в район возможного появления противника одно отделение с задачей не допустить финнов в распоряжение батальона, вступить с ними в бой и уничтожить. А если силы противника окажутся значительными, отступить.
Выслали мы отделение Разумова. Двенадцать человек, в том числе и всем известный Шорин.
Задание, конечно, сложное: все светлое время придется лежать в снегу и зорко наблюдать. А как появится противник, вступить в бой. Мороз — 30 градусов, а бойцам не то что побегать, пошевелиться нельзя: противник заметит, откроет огонь. Жди ночи. В темноте можно походить, постучать сапогом о сапог. Правда, гораздо труднее заметить приближающегося противника.
Лейтенант Борзов условился с Разумовым: в случае обнаружения противника еще до вступления в бой немедленно уведомить роту и его — командира.
Отделение выдвинулось на расстояние полутора-двух километров, телефонной связи с ним у нас, увы, не было. И я ни на минуту об этом не забывал. Сколько придется ждать финнов? Час? Сутки? На таком морозе и за полчаса без движения окоченеешь... А если противник незамеченным подойдет вплотную? Не дай бог! Погибнут все до единого.
Лейтенант Борзов чувствовал себя гораздо спокойнее.
— Бойца на войне закалила сама природа, — философски рассуждал он. — Холод русскому красноармейцу нипочем.
— Обморозиться-то можно запросто, — заметил я.
— Этого, конечно, не миновать.
Вспомнили Шорина.
— Хорошо, — говорю, — что он штанину зашил, а то обморозился бы первым.
А Шорин оказался легким на помин: едва мы назвали его имя, как видим, бежит. И так быстро, словно за ним гонятся. Борзов насторожился. Побледнел. Глаза забегали:
— Связной от Разумова, — шепчет про себя. — Финны нас обходят. Пошли навстречу связному. Комбату надо сообщить...
И вот Шорин перед нами.
— Ну, что там, финны, близко? — спрашивает в тревоге Борзов. — Много их?
Шорин удивленно рот раскрыл:
— А я не знаю! Ни одного не видел.
— Как? — возмутился Борзов. — Зачем же Разумов тебя послал?
— А он не посылал, я сам. Полежи-ка там, в снегу. Чай, не лето красное, январь!
Мы от удивления и возмущения даже языка на время лишились. Потом Борзов приказным тоном потребовал от Шорина немедленно вернуться и выполнять указания отделенного. Но Шорин и не думал подчиняться приказу командира роты. Спокойно повернулся и ушел в землянку, где топилась буржуйка. Я растерялся. Иду вслед за Шориным. Когда это было, чтобы рядовой в боевых условиях не выполнил распоряжение командира роты... Борзов скрипит зубами, нервно ходит по тропе. Тут расстрелом дело пахнет. Но я спешу уладить конфликт. Начинаю убеждать Шорина, что он ведет себя возмутительно.
— Ты что, забыл, что мы на фронте и что слово командира — закон? Немедленно бери винтовку и отправляйся в боевое охранение!
Я из себя выходил, стараясь убедить его, усовестить. А он сидел и усмехался. Мол, говори, говори, а мне начхать на твое красноречие. Вот подброшу еще пару полешек дров в буржуйку и завалюсь спать.
Двое суток отделение Разумова пролежало в боевом охранении. Борзов каждый час докладывал комбату Кузнецову, что противник на этом участке активности не проявляет. Доложил, конечно, и о дезертирстве Шорина и спросил, как с ним поступить. Кузнецов на это коротко ответил:
— Спрашивай не у меня, а у своих бойцов, которых он предал. Бойцы подскажут, что с ним делать.
Борзов, однако, как ни был возмущен дерзким поступком Шорина, предавать дело гласности, сообщать в прокуратуру не собирался. Мысль спросить у бойцов, как поступить с Шориным, ему понравилась. Бойцы, конечно, наставят ему синяков. И как это ни противно и ни противоправно, но, видимо, ничего другого тут не придумаешь. Я же надеялся на резкую товарищескую критику. Кстати, я и сам собирался принять участие в обсуждении проступка Шорина. Однако все повернулось не так, как мы с Борзовым ожидали.
Едва отделение Разумова по распоряжению штаба батальона вернулось в расположение роты, как к нам пожаловал начальник контрразведки СМЕРШ капитан Кощеев. Он приказал Борзову построить отделение и, как советовал комбат Кузнецов, спросить у бойцов, какого наказания заслуживает дезертир Шорин.
Страшно волнуясь, Борзов построил отделение. Шорина поставили перед строем. Смотрю на него: волнуется? Конечно. Он ведь не ребенок, знает, чем все это может для него обернуться. Присутствие капитана из СМЕРШа ничего хорошего не сулит.
Борзов объяснил, в чем провинился красноармеец Шорин. Впрочем, это и без того было всем известно.
— Что же теперь будем с ним делать? — спросил комроты. — Простим его предательство или накажем? Право за вами.
В воздухе повисла тревожная тишина. Наконец правофланговый коммунист Бобков, недавно прибывший в роту, произнес негромко:
— Расстрелять. Шорин предал нас, сбежал. А за предательство у нас одна мера наказания.
Я смотрю на Бобкова, удивляюсь. Разве другой меры наказания нет? Хочется крикнуть: Бобков! Подумай! Но тут все бойцы разом зашумели. Слышатся возгласы одобрения, повторяется слово «расстрелять».
Я перевел взгляд на Шорина. Перепуган, растерян. Глаза так и бегают, а лицо белее снега. Борзов не может устоять на месте, смотрит то на меня, то на Кощеева. К расстрелу своего бойца он явно не готов, бросает умоляющий взгляд на Кощеева, словно надеется, что тот придумает нечто иное. Но Кощеев бросает коротко:
— Приводите приговор в исполнение. Он законен.
Борзов растерян. Ему не приходилось убивать людей. Взволнованно притихли и бойцы. Даже те, кто выкрикивал страшное слово «расстрелять», умолкли. Все смотрят на Шорина. Перепуганный Шорин смотрит на них. Что он думал в ту минуту? Раскаялся ли в своем поступке. А может, гневно осуждал своих товарищей? Кто знает. Сам он ни слова не обронил.
Борзов поднял наган. Я мгновенно отвернулся. Невыносимо было видеть смерть человека, с которым я так часто, пожалуй, больше, чем с кем-либо другим, встречался, разговаривал, порой ругался. Увидел я Шорина только после выстрела. Николай лежал на тропе, раскинув руки в стороны.
Днем позже капитан Кощеев меня отчитал:
— Когда расстреливают предателя, отворачиваться не следует. Надо смело на это смотреть. Нельзя теряться, нельзя миндальничать. Иначе дисциплины не будет.
* * *
Древние карельские леса. Нетрудно себе представить, как хороши они были в мирное время. Бесчисленное множество неописуемо красивых озер. По утрам над ними, конечно, туман. А тишина какая! Слышатся только пение птиц да всплески расшалившейся рыбы.
Но как же ты суров, карельский лес, в военное время! Ни одной ночи не проходит, чтоб над тобой не висело зловещее зарево пожара. И тишина вот уж полгода как ушла отсюда. Громыхание пушек не утихает ни на час. А уж татаканье пулеметов, дроби автоматов прямо пронзают уши. Особенно по ночам, когда из-за этого трудно уснуть.
В лесных дебрях Карелии мы прячемся от врага. Но лес — не всегда надежное убежище. И я по личному опыту знаю, что среди своих красивых сосен лес прячет финских автоматчиков. За любой сосной или березой может стоять, ожидая меня, противник, готовый в любой момент выпустить струю свинцовых пуль. Суров и обманчив карельский лес. За это я невзлюбил его. Ни красота его озер, ни красноствольные, высотой до неба, сосны не радуют меня. Такого же мнения о карельском лесе и мой командир роты Анатолий Борзов. Он уж не раз с гневом говорил мне:
— Выпало же на нашу долю здесь воевать! По нужде и то идешь с оглядкой: за любым деревом может скрываться противник...
И еще одна вроде бы нелепость: кругом великолепный строительный материал, а мы ютимся в землянках. Но, во-первых, в землянке куда теплее, чем в шалаше. Правда, вырыть ее в мерзлой, как бетон, земле нелегко. Но боец полон сил и энергии. Да и руки тоскуют без работы, и вот, сбросив полушубки, служивые сантиметр за сантиметром вгрызаются в землю. Несколько часов, и землянка готова. А в ней печка-буржуйка. За это спасибо нашим хозяйственникам. С печкой землянка — что тебе дом родной. Она и согреет, и отпотевшие портянки высушит. Можно и полушубок снять, чтобы плечи отдохнули. Одно плохо — освещения нет. Только буржуйка и светит чуть-чуть. А кому этого света не хватает, тот жжет провод. Правда, от него больше копоти, чем свету. Но по сравнению с печкой это все же кое-что: можно даже письмо написать. Так что каждый обрывок провода ценили, не выбрасывали. Подобным образом освещались все три роты. Даже землянка штаба батальона освещалась не лучше. Разве что провода в их распоряжении было куда больше, чем у нас.
Порой в таких землянках в ожидании боя мы проводили до двух недель, а то и больше: прокоптиться успевали изрядно, лица делались как у негров. Тем более что мы с Борзовым, целиком занятые боевым состоянием роты, ни разу не поинтересовались, умываются наши солдаты или нет. По правде сказать, мы и сами не всегда начинали день с освежения лица хрустящим от мороза снегом. Если б не бритва комиссара Ажимкова, мы, пожалуй, и бороды бы отрастили. Комиссар нас выручал. Бритва у него была отменная, и он следил за тем, чтоб все политработники были чисто выбритыми.
Других бритв в роте не было, обращаться к комиссару рисковали не все. Тем не менее с щетиной на лице как-то боролись. И только двое — Гриша Разумов и рядовой Козлов, чьего имени, к сожалению, уже не помню, — отпустили бороды. У Гриши она была черная, окладистая. За собой парень следил, умывался ежедневно. Так что лицо у него было чистое, белое. Козлов же был по-цыгански смугл. А борода черней, чем Гришина. Из-под шапки на лоб спускались темные вьющиеся пряди волос. В землянке он всегда подсаживался поближе к горящему проводу, читая то письмо из дома, то армейскую газету. Эти два бородача выделялись в роте, узнать их можно было издалека. И звали их иногда не по именам, а просто:
— Борода! Дело есть!
Но однажды я не узнал Козлова. Стою рядом с ним, смотрю и не узнаю. Подумал: уж не из роты ли Горячева к нам пришел? Там тоже были бородатые. Спрашиваю:
— Товарищ, вы как сюда попали? Ваша фамилия?
Он недоуменно уставился на меня:
— Товарищ политрук, да вы что? Аль не узнали?
— Нет, — говорю, — рыжих и рябых у нас вроде нет.
— Да я же Козлов!
Вот так. Стоило только Козлову вымыться в бане, как он стал неузнаваем, борода из черной превратилась в рыжую. Исчезла и цыганская смуглота: лицо оказалось белым, с оспинками.
Над этим случаем долго потом смеялись. А комроты Анатолий Борзов возмутился:
— Артист! Под Пугачева загримировался. Вкатить бы тебе пару нарядов за лень, небось начал бы умываться.
С той поры я стал следить, чтоб бойцы каждое утро умывались. Сам показывал им пример: из землянки вылезал без полушубка, с расстегнутым воротом. Мороз минус 30 градусов, а я натираю лицо снегом. Борзов следовал моему образу, а иногда и вперед забегал — на мороз выходил в одной нижней рубахе. Натрется снегом и живо в землянку, одеваться. Нерях, не желающих умываться, Борзов зло высмеивал. Это, как правило, действовало: бойцы подтягивались.
Жизнь у нас шла по своему, не очень обременительному распорядку Утро в роте всегда было оживленным. Вылезали из своих нор-землянок, спешили размяться, освежиться. Мало кто обращал внимание на татаканье финских автоматов, даром что до них было 2–3 километра. Чувствовали мы себя в наших землянках неплохо, жили как во фронтовом пансионате. Словом, отдыхали.
Новое пополнение прижилось быстро. Бойцы познакомились друг с другом, некоторые подружились. Я постарался с ходу ввести их в курс дела, объяснить, какой силы перед нами противник, какие селения он занимает и так далее.
Бойцы знали, что в любой день и час может последовать приказ на наступление, что бои в наших условиях непременно будут тяжелыми, но наша задача — победить. Сражаться придется в основном в дневное время, но и ночью вряд ли удастся по-настоящему заснуть. Я, например, при одном из первых наступлений на поселок в течение суток спал только 15 минут. Ибо ночь после боя была такой же тревожной, как и день: противник ни на минуту не прекращал обстрел наших позиций. Нам приходилось отстреливаться, вести тщательное наблюдение. Словом, как ни устали днем, бодрствовать пришлось и ночью.
С рассветом нам удалось овладеть штабелями строевого леса, а дальше продвинуться не хватило сил. Более того, финны заставили нас и этот рубеж оставить. Они пробрались к штабелям и заняли удобную позицию. А мы среди этих штабелей оказались как бы в мешке: ни вперед, ни назад. Стою с небольшой группой бойцов среди толстых бревен, сложенных выше человеческого роста. Ведем наблюдение, но противника прокараулили. В белых халатах среди сугробов снега финны практически незаметны. Рядовой Немыгин вознамерился было вывести нас из мешка. Мои попытки отговорить его, подождать до темноты успеха не имели. «Что, мы так и будем стоять здесь весь день? — сказал он. — Пошли!» И первым вышел из укрытия. Однако сделал он всего лишь шаг или два и был тут же сражен финской пулей. Упал он замертво в одном метре от нас. Пули продолжали свистеть, и ни один из нас головы высунуть не решился. По-видимому, финский стрелок был где-то совсем близко. И нам ничего иного не оставалось, как ждать темноты. Разговаривали мы шепотом, старались не чихать, не кашлять. И, конечно, продолжали наблюдать. Однако выследить и уничтожить притаившихся где-то рядом финских автоматчиков никак не удавалось. Ни мы их, ни они нас так и не выследили. Было морозно, всюду слышалась стрельба: то бухают пушки, то строчат автоматы. А я со своими бойцами стою между штабелями. В метре от нас лежит еще не остывшее тело нашего товарища. Он как бы преградил нам дорогу, сказал своим телом: «Стоп, не высовываться! Ждите темноты». И мы, притаившись, ждем, стоим, от холода переминаясь с ноги на ногу. Вначале я нервничал: ведь я старший среди бойцов, отвечаю не только за себя, но и за них. Но скоро меня успокоили. Убедили, что я принял верное решение — не высовываться, терпеливо ждать. Ждать-то ждать, но я не спал минувшую ночь. И уже к полудню меня, прозябшего до костей, начало клонить ко сну. Я сделался вялым, пассивным, мне нужен был отдых. И кто-то из бойцов, фамилии не помню, сказал, заметив мое состояние:
— Политрук, ляг, отдохни!
Отдохнуть? А почему бы и нет. Только где? А вот залезу под бревна. Они лежат на подкладках, подкладки толстые. Человек вполне может там уместиться. И мы вдвоем с Колей Ганиным полезли. Первым — Коля, я — за ним. А перед тем как лезть, я попросил одного нашего бойца, у которого были часы, засечь время.
И вот мы с Колей улеглись. Холодно, под боком — мерзлая земля. Однако стоило лишь закрыть глаза, как сон поглотил меня. Не знаю, сколько я спал, но проснулся выспавшимся, бодрым. Показалось, что спал я целые сутки. Боже мой, за это время столько событий, наверно, произошло! Спрашиваю у владельца часов, сколько я спал.
— Сколько? — боец посмотрел на часы. — Ровно пятнадцать минут.
Я было не поверил, но другие подтвердили: «Верно, вы только что заснули и тут же проснулись...» В дальнейшем я не раз убеждался: во фронтовых условиях порой самого короткого сна бывает достаточно, чтобы целые сутки потом чувствовать себя бодрым и деятельным.
С наступлением темноты мы покинули наше временное убежище. Однако финны, видимо, услышали хруст снега под нашими ногами, дали наугад несколько автоматных очередей. Двое наших бойцов были ранены. К счастью легко, сами могли идти. И вот мы у себя! Борзов, Разумов, Глазунов, Трапезников рады нам: мы живы, мы опять вместе.
Наши действия Борзов одобрил. «Каждый разумный поступил бы именно так», — сказал он. И мы чувствовали себя если не героями, то счастливцами: ушли из-под носа столь бдительного и осторожного противника.
* * *
Очередное наступление на Великую Губу было столь же спешным, суматошным, без всякой подготовки. Даже командиры рот не знали, что нам в этот день, 5 февраля, предстоит.
Начался этот день как обычно. Утром, после завтрака, я планировал провести с бойцами беседу о положении немцев под Москвой, об их злодеяниях на оккупированной территории. Особенно хотелось мне рассказать об освобождении толстовской усадьбы Ясная Поляна. Подобрал материал — вырезки из газет, статьи, фотографии. Борзов после завтрака ушел по своим делам в штаб батальона. Я собирался уже дать команду роте — сосредоточиться у нашей землянки. Но тут появляется Борзов. Он и рта еще не раскрыл, а я уже вижу: что-то произошло. Что?
— Приказано сегодня овладеть поселком! — избегая моего взгляда, говорит он.
— Как? Прямо сегодня?
— Да, сегодня! Ни минуты промедления! Снимаем роту, идем на исходные. Там, сказали, будет приказ!
— Как же так? — недоумеваю я. — Мне до приказа роту надо собрать, перед боем с красноармейцами поговорить, объяснить им, какая перед ними задача. Что там Ажимков думает? Хоть бы предупредил!
— С Ажимковым встретитесь там, на исходной!
Борзов торопит. Не иначе, по данным разведки, наступил благоприятный момент и его нельзя упустить.
Роту мы подняли по тревоге. Построили. И я все же улучил момент, рассказал коротенько, какая перед нами задача. Заверил, что буду неотлучно с ними. Ободрил их. Мол, не посрамим себя, драться будем смело. Враг не настолько страшен, как иногда кажется. «Словом, больше смелости, — заключаю я. — Стреляйте метко, не жалейте патронов. А пойдем в атаку, колите штыком! Мы не захватчики, мы освобождаем свою землю. Так что правда за нами...»
Не успел я закончить свою речь, как подошел Борзов и дал команду: «Шагом марш!»
По пути к исходной позиции я увидел Горячева. Говорю ему:
— Как самочувствие, земляк? Что пишут из дома?
Мой однокашник горько улыбнулся:
— Вчера написал жене последнее письмо.
— Что значит «последнее»? — спрашиваю.
— А то и значит, что некому будет их писать. Меня не будет.
Я посмеялся. Назвал все это глупостью. Сказал, что мы еще сто лет будем жить Но Горячев как в воду глядел: не прошло и суток, как его действительно не стало.
На исходную, прочесывая попутно лес, двигался по разным маршрутам весь наш батальон. Борзов, чтоб не сбиться с пути, то и дело посматривал на компас, на карту-двухверстку, советовался со мной. Не забывали мы оба и о том, что в любую минуту можем напороться на финнов: их вооруженные отряды часто «гуляют» по лесу. Бдительность, бдительность. Иначе столкнешься, и никто тебе не поможет: связи с другими ротами нет.
К счастью, обошлось без стычки с противником. На исходную позицию мы подоспели вовремя.
Четыре километра мы одолели за час с небольшим. Если учесть, что шли без дороги, часто останавливались, прислушиваясь к каждому звуку, то времени потратили не так уж много.
И вот мы на исходной. Однако радости мало: перед нами опять штабеля бревен. Куда ни посмотришь, везде штабеля, штабеля. Невольно приходит на память, как совсем недавно я едва не погиб среди таких же штабелей. Тогда, можно сказать, повезло. Повезет ли и на этот раз? Холодок прокрадывается в сердце...
Неподалеку от нас расположились и две другие роты батальона.
Где-то здесь проходит линия обороны противника. Где она? Заметили ли нас финны? С нашей стороны не прозвучало пока ни одного выстрела. Не стреляют тем временем и финны. Выходит, проморгали они нас? А может, ждут, когда мы во весь рост пойдем на них? Предполагать можно и то, и другое. А как обстоят дела в действительности?
Комбат Кузнецов и комиссар батальона Ажимков пришли на исходные вместе с ротами. Оказались тут и два майора, по-видимому, представители полка. Ни на шаг не отстают от них еще несколько человек. Все в белых халатах, все до предела сосредоточенны и молчат. От штабеля к штабелю ходят пригнувшись, быстрым, торопливым шагом. Мой комроты Борзов нервничает. Глаза прищурены, серьезны. Он то со мной постоит, то уйдет к комроты-9 Шульгину. Но и там надолго не задерживается, возвращается в свою роту. Нервничаю и я. А кто перед боем спокоен? Кто может знать заранее, чем для него этот бой кончится? Может, награду схватишь, а может, и пулю. Даже командир дивизии, и тот, наверное, переживает.
Очередь из вражеского автомата ему, конечно, не грозит: он далеко от нее. А переживает, нервничает он за исход боя. Все вроде предусмотрено, спланировано заранее. А вдруг противник возьмет да и сорвет этот план и наступление не удастся? Нет, командир дивизии тоже переживает, нервничает, волнуется. И командир корпуса волнуется, и командарм смотрит на карту, волнуется. И Сталин в Кремле... Пока идет война, волнуются все.
Я подошел к своим бойцам: рядом с ними я всегда чувствую себя спокойнее, увереннее. Не по поговорке ли: «На миру и смерть красна»? Завожу разговор на нейтральную тему, пытаюсь шутить. Но никто даже не улыбнулся.
Прибегает посыльный от Ажимкова: комиссар созывает политруков.
Разговор немногословный: готовы ли роты к наступлению? Какую работу среди бойцов мы провели? Работа проводилась ежедневно. Незаметно, исподволь, но все мы готовили своих бойцов к наступлению. Думаю, работа эта не осталась бесплодной.
Уточнив кое-какие детали, Ажимков еще и еще раз попросил нас в бою быть среди бойцов, увлекать их за собой. «Мы, политработники, — сказал он, — не должны бояться смерти. Для нас превыше всего Родина, а не жизнь! Итак, успеха вам в предстоящем бою!»
Мы ушли в свои роты. Ждали, вот-вот будет команда и мы поведем свои роты в бой. Время идет, а команды все нет и нет. Тишина как ножом режет то одна, то другая короткая очередь автомата, умолкнет, и бухнет пушка. И тяжелое эхо прокатится по всему лесу.
Наконец узнаем: наступление переносится на 6 февраля.
Все светлое время 5 февраля и ночь на 6-е прошли в томительном ожидании. Я улучил момент и написал домой письмо. Однако передать его связистам не сумел; так оно пролежало несколько дней в полевой сумке.
Комроты Анатолий Борзов, стараясь как-то убить время, без конца проверял надежность ротного оружия. Свой наган почистил. Потребовал, чтобы бойцы и почистили винтовки. Но те ответили дружно:
— Да вы что, товарищ лейтенант, наши винтовки никогда нас в бою не подводили. Вот гранат бы нам, да побольше! Любых, какие есть!
Гранаты-«лимонки» были у каждого. Но лишь по одной. У меня тоже висела граната на правом боку поверх полушубка. Старшина Филюшкин, старательный парень, раздобыл для меня новенький карабин. Теперь для успешного боя мне недоставало лишь белого маскхалата. Впрочем, таких халатов не было ни у кого, а они так бы нам пригодились! Потому что полушубки в грязи и копоти землянок стали почти черными и на снегу были видны за версту. Я завидовал Горячеву: он снял халат с убитого финна. То же самое сделали и некоторые бойцы моей роты. Однако, завидуя им, сам я не решался последовать их примеру. Раздевать убитого? Нет! Лучше уж я буду щеголять в своем грязном полушубке. Тем более что я не один такой. Правда, у вновь прибывших полушубки были свежее, не успели так запачкаться. И на снегу были малозаметны.
Итак, комроты Анатолий Борзов, побывав у комбата Кузнецова, уточнил:
— Наступление на рассвете 6-го. Девятая рота атакует противника первая. Наша задача — поддержать ее. А потом, когда будет прорвана оборона, развить наступление. Ворваться в поселок и удерживать его до подхода восьмой роты! Артподготовки не будет. Не поддержат нас и танки: их, говорят, в нашем полку вообще нет — все под Москвой.
...До начала наступления оставалось менее часа. Командиры рот Борзов и Шульгин под прикрытием ночи повели бойцов к тому рубежу, откуда мы должны подняться и пойти в бой. Мы с Горячевым идем следом. Прошли метров двести. Бесконечные штабеля остались позади, перед нами — ровное, с небольшими кустиками снежное поле. Где-то там, за этими кустами, противник. Далеко ли он? И какова его оборона? Этого никто из нас не знает. Где-то наверху, похоже, удивились: как, Великая Губа до сих пор не взята? Взять немедленно! И вот, не имея никаких данных о противнике, мы снова идем брать эту окаянную Губу. Идем вслепую и практически с голыми руками.
Борзов и Шульгин — сзади своих рот: так им удобнее будет руководить боем. У каждого — солдат-посыльный, в случае надобности он проникнет в любой взвод. Командиры — в укрытии: кто за кустом, кто за кочкой, к тому же оба в низине, где не каждая пуля заденет. Мы же с Горячевым — вместе с бойцами. Именно мы и поведем их в бой. Своей смелостью, своим бесстрашием воодушевим их на подвиг. Это наш долг, наша обязанность.
...Над лесом повисла серая мгла. На небе — ни одной звездочки. И так тихо, что слышно биение собственного сердца. Хоть бы финский автомат татакнул, хоть бы наше ружье бухнуло. А то подумаешь, что и война кончилась... Мы с Петром Михайловичем сидим на бревне. У него все время зябнут ноги, и он зарывает валенки поглубже в снег. И меня учит: «В снегу не так холодно...»
До начала атаки — несколько минут. Горячев вдруг говорит:
— Интересно, догадывается кто-нибудь из домашних, что мы вот-вот пойдем в бой?
Помолчал и спрашивает:
— Да, у тебя сохранился адрес, что я тебе давал?
— Конечно, — говорю. — Хранится в кармане гимнастерки.
— Слушай, я прошу тебя как друга: напиши жене. Напиши все, как было. Где погиб, какого числа. Напишешь?
У меня мороз прошел по коже. Что за маниакальная идея у моего друга! Непременно ему надо погибнуть, и чтоб я написал об этом его жене. Преодолев спазм в горле, говорю тихо:
— Напишу.
— Спасибо.
В эту самую минуту над нами, рассекая темноту ночи, взлетела красная ракета — сигнал к атаке. Горячев поднялся первым. Пошел. Я взглядом провожаю его. Вижу его широкую спину, его белый халат... Скоро он скрылся в предрассветной мгле. Я пошел к своим бойцам. Нашел Борзова. «Садись!» — сказал он мне. Я сел рядом с ним. Жду, что он скажет. Но комроты молчит. Молчу и я. Оба ждем, вот-вот вслед за девятой ротой пойдет в наступление и наша 7-я. Бойцы уже наготове. Ждут нашей команды. Нервы напряжены до предела. Кажется, готовы лопнуть. Уж если наступать, так скорее бы. А там все пойдет своим чередом.
Девятая рота, слышим, поднялась и пошла вперед. Удастся ли ей продвинуться, занять позиции противника? Перед глазами — спина уходящего Горячева. Сейчас он там, со своей ротой. И, конечно, впереди. Призывает не отставать от него, следовать его примеру. Но почему не слышно стрельбы? Молчит противник, молчат наши. А время идет, расстояние между атакующими и противником с каждой минутой сокращается. Но на передовой по-прежнему тишина. Мы в недоумении. Уж не ушел ли отсюда противник? Может, и выгонять уже некого? И как к этому относиться: радоваться или унывать?.. Однако, как вскоре выяснилось, финны и не думали отсюда уходить. Они просто ждали. Ждали, когда наши подойдут поближе, чтобы встретить их плотным кинжальным огнем. В предутренней тишине вдруг, как перепуганные сороки, застрекотали сотни вражеских автоматов. В небо взвилось до десятка осветительных ракет. Выстрелы же наших ружей были единичными Можно считать, что их вообще не было. К нам подбежал комиссар Ажимков. Он был настолько поражен, обескуражен, что спокойно говорить не мог, кричал, матерился, потрясал над головой руками.
— В душу мать! — кричал он. — Погубили роту. Разве так наступают? Это мясорубка, а не бой.
Я ждал, что он прикажет нашей роте идти на выручку. Хотя понимал, что помочь 9-й роте могла бы лишь артиллерия. Но где ее взять? Не только в батальоне, а, пожалуй, и во всем полку — ни одной пушки.
Где-то далеко они постреливают иногда, но при нашем наступлении ни одного выстрела не было. Видно, вся артиллерия сосредоточена на каком-то ином, более важном направлении. Наша же сегодняшняя операция не только стратегического, но и тактического значения не имеет. Возьмем мы у финнов эту Великую Губу или не возьмем, положение даже на нашем участке фронта мало в чем изменится.
Да, атака роты захлебнулась. Комиссар Ажимков нервничает. Послал ординарца к комбату Кузнецову узнать, что делать дальше. «Скажи ему, что роту, пока не поздно, надо вернуть, иначе вся погибнет».
В этот момент подбегает раненный в руку боец из 9-й роты. Еле переводя дух. громко и растерянно выкрикивает:
— Политрук убит. Рота залегла. Головы поднять нельзя.
Санитар из моей роты Малышкин принялся перевязывать ему руку, а боец продолжает:
— Напоролись! Как я остался жив, сам не пойму. Пуль, пуль, как пчел у растревоженного улья.
Так неудачно закончилась и эта новая попытка овладеть поселком: мы еще раз наступили на одни и те же грабли.
Те, кто еще остался жив, по приказу комбата вернулись обратно на исходные позиции. Горячев же, как оказалось, был не убит, а тяжело ранен. Бойцы вынесли его с поля боя. Собирались перевязать ему рану, но он на их руках через несколько минут и скончался.
Днем, когда прекратилась всякая стрельба, я пошел посмотреть на моего друга и земляка. Горячев лежал на снегу вниз лицом, шапки-ушанки на нем не было. Не было уже и валенок — сняли. Мертвому ни к чему. Черная прядь волос одиноко трепетала на холодном ветру. Невольно вспомнилась его последняя просьба. Что ж, Петр Михайлович, не думал я, не ждал, что именно сегодня мы с тобой расстанемся навсегда. Но коль так случилось, напишу жене: твой муж Петр Михайлович Горячев в бою был храбр и смел и пал геройской смертью. Думаю, что это как раз и будет та правда, о которой ты просил.
* * *
Потери девятой роты в этом наступлении были страшно велики. И мы весь день только о них и говорили. Осуждали своих командиров. Нельзя без поддержки других родов войск посылать людей на верную гибель. А нас послали. Как выяснилось, комбата Кузнецова не раз в тот день вызывали к телефону, кричали на него, упрекали в неумении командовать, обещали наказать за столь большие потери в девятой роте. Капитан как мог оправдывался, но там, наверху, ничего не хотели знать. И комбат дал слово предпринять новое, третье наступление. Только уже с другой стороны поселка.
С вечера 6 февраля в батальоне началась подготовка к третьей атаке. Командиры рот долго совещались с комбатом. С остатками 9-й роты встретился комиссар Ажимков. О потерях — ни слова. Даже политрук Горячев не был упомянут. Зато последовали заверения, что поселок Великая Губа, как бы финны его ни защищали, будет непременно взят. И не какой-то другой частью, а именно нашим батальоном.
И вот утро 7 февраля. На Великую Губу решено идти со стороны озера. Финны-де никак нас отсюда не ждут, все их силы сосредоточены там, где мы наступали вчера. Для обмана противника создана видимость, будто мы и сегодня пойдем туда же. А на самом деле нам приказали оставить штабеля бревен и двигаться в сторону озера. Конечно, с соблюдением маскировки. То есть не курить, не разговаривать и, чтобы меньше было шума от наших шагов, ступать след в след.
Под прикрытием леса до берега дошли благополучно. Слава богу. Теперь надо воспользоваться темнотой — а ночь, словно по заказу, выдалась безлунная — и выйти на заснеженную гладь озера. Озираюсь вокруг, с трудом различаю силуэты бойцов и думаю: «Спасибо, ноченька, за твою черную вуаль. Помоги нам и в дальнейшем незаметно подкрасться к противнику и успешно его атаковать».
Наконец под ногами не просто снег, а снег на льду. Все три командира рот и два политрука (я и Шелков) стоим перед комбатом Кузнецовым и комиссаром Ажимковым. Смотрим в сторону поселка, но не видим его: серая муть висит над озером. Финны молчат. Вот уж часа три, как умолкли их автоматы. Что они там делают? Отдыхают? А может, выжидают, когда мы подступим к их обороне? Тут уж и гадать не надо: повторится то, что случилось вчера. Ах, ворваться бы в этот поселок! Уж там мы закрепились бы и хоть немножко пожили по-человечески.
Так думал я. То же самое было, наверное, и в голове комбата. Недаром он сегодня выглядит куда бодрее и увереннее, чем выглядел вчера. Его уверенность, решительность передаются и нам, командирам, политработникам, и бойцам.
Вдруг из-за туч покачалась луна, и озеро осветилось на всем пространстве. Комбат бросил в небо гневный взгляд и погрозил луне кулаком:
— Сгинь, исчезни сейчас же!
И луна, словно подчиняясь приказу, тут же спряталась за тучу. А мы, воспользовавшись этим, сделали решительный бросок на противоположный берег озера. Первой снялась с места моя 7-я рота. Борзов сказал мне:
— Ну, политрук, давай. Веди за собой бойцов!
Я побежал. Рядом со мной в белом халате Разумов. Слышу, кто-то из наших крикнул: «Политрук уже бежит! А мы что? А ну!»
И вот за мной бежит вся рота. А за ротой — весь батальон. Огромное зеркало озера покрыто снегом, по нему пока никто не проложил какого-либо следа. А снег довольно глубок, ноги вязнут. Но никто не думает о неудобствах, у всех одна мысль: скорее к берегу, к домам! В менее опасное место! Скорее закрепиться там и начать атаку на противника.
Шум сотни пар ног, скрип снега, видимо, разбудил задремавшего под утро финского часового. И он спросонья не сразу сориентировался, откуда этот шум. Дал очередь из автомата, но пули просвистели чуть правее нас. Мы насторожились, но продолжали бежать. В ту минуту я думал об одном: как поскорее довести роту до берега. Не то финн повернет ствол автомата...
А тем временем наш шум, автоматная очередь часового, видимо, подняли на ноги всех финнов. Они схватились за автоматы, но было поздно: озеро осталось позади, мы выскочили на берег, а тут вот они, рукой подать, дома.
Автоматы противника бешено стрекочут, осыпают свинцовым дождем озеро, а батальон уже весь в поселке. Занимаем один дом, другой, третий... Ожидаем, что в каждом — финны, приготовили гранаты. Но финнов нет, они отошли. И мы торжествуем: окраина поселка в наших руках. Зацепились, слава богу. Теперь мы отсюда не уйдем, весь поселок будет наш.
До полного рассвета остается совсем немного; командование батальона спешно собирает все перебравшиеся через озеро силы. Капитан Кузнецов отдает распоряжения командирам рот, комиссар Ажимков инструктирует нас с Шелковым. Выясняет, все ли перебрались в поселок, и заключает одним напутствием:
— Держитесь, ребята!
С этими двумя словами я и вернулся в свою роту. В доме меня ждал Гриша Разумов.
Командира роты Анатолия Борзова рядом не оказалось, и я пожалел об этом. Хотелось встретиться, поговорить. Ведь предстоит нелегкий бой, удастся ли после увидеться? Гриша сказал, что комроты где-то согласовывает свои действия с Шульгиным. А я весь в нетерпении. Сейчас самое время и ударить по финнам, но наши почему-то тянут...
Дотянули, конечно, до того, что финны первыми перешли в атаку. Домики, где мы засели, они облили свинцовым огнем, прочесывают улицу, проулки... Наши роты, не выдержав натиска противника, покидают укрытия и бегут обратно. Бегут, ясное дело, через озеро. Первым удалось добежать до леса. Среди них был и наш командир роты лейтенант Борзов. А вот комбат Кузнецов и комиссар Ажимков убежать не успели, погибли.
Я был с Гришей Разумовым. Мы слышали глухой стук пуль о стенку дома. А те, что попадали в оконные проемы, со свистом вонзались в противоположную стену или переборку. Паники мы с ним не переживали. Наоборот, опасность заставляла действовать спокойно и хладнокровно. В дальнейшем я убедился, что это — закон. Его помнят, наверное, все фронтовики. Опасность дисциплинирует.
Разумов в надежде на свой белый халат, который сделает его незаметным, выбежал из дома Я остался: мой грязный полушубок демаскирует меня мгновенно. Пристроившись у оконного проема, веду огонь по наступающим на нас финнам. Вижу, у самой стены дома стреляет с колена и Гриша Разумов. Я вижу и его, и наступающих финнов. Вести огонь из окна дома удобно, не очень опасно, пока тебя не заметили. Разумов же весь на виду; белый халат на фоне дома дополнительно демаскирует его. Я смотрю на Разумова: он в каком-нибудь метре от меня. Стреляет. И вдруг отбрасывает винтовку, хватается за грудь и медленно падает на левый бок. Помочь ему, перевязать рану?.. Но он лежит неподвижно, видимо, финская пуля угодила ему в сердце. Так он и умер у меня на глазах. Оставшись в одиночестве, я сразу почувствовал, как силы и уверенность покидают меня. Разумов убит, а сейчас и я паду в стенах этого холодного дома. Финны продолжают вести по нему огонь, удары пуль о стену тяжело отдаются в моем сердце. Может, оставить этот деревянный мешок, уйти из него в менее опасное место? Но где оно, это место? С грустью смотрю в ту сторону, откуда на рассвете пришли сюда. Вернусь ли на ту сторону озера?
Противник, видимо, решил, что никого из наших в поселке больше не осталось. Стрекотня автоматов постепенно умолкла, а я все еще сижу в этом доме. Впрочем, не сижу, а нервно хожу из угла в угол. Посматриваю в окно: где там финны? А они рядом, у крыльца. Сердце сжалось в комок. Принимаю отчаянное решение: как только финны войдут в дом и приблизятся ко мне, я тут же брошу себе под ноги гранату. Погибну сам, но погибнут и финны. А может, они все-таки не войдут? Смотрю опять на тот берег озера. Те из наших, кто уцелел, давно уже там. Удастся ли мне с ними соединиться? Расстояние невелико. Но до смерти от финской пули, пожалуй, еще ближе. Ах, финны! Ушли бы вы поскорей, оставили меня одного. Я не выпускаю из руки гранату. А по коже мурашки бегают, стараюсь не дышать и, чтоб не заметили, прячусь за перегородку. Прислушиваюсь к голосам. А вот и шаги слышны. В дом идут?.. Нет, слава богу, мимо прошли. Я вижу их. Все в белых халатах, с автоматами. Шагают с опаской, пригнувшись.
Вторые сутки крошки хлеба во рту не было, но об этом я не думаю. В голове одна мысль: как поскорей из этого дома выбраться? Как добраться до своих? Бежать через озеро днем — явная смерть. Один выход — ждать темноты. И потянулись томительные часы ожидания. А время как остановилось. Чего только я не передумал за этот на всю жизнь запомнившийся мне день 7 февраля. Вспомнил всех, кого знал. Вспомнил маму, своих товарищей, командира роты Анатолия Борзова... Знают ли они, где я сейчас, думают ли обо мне? Мама, если б знала, подала бы мне руку. В мыслях я обращаюсь к ней. Напряжением воли поторапливаю солнце: зайди поскорей за горизонт! Молю луну: не появляйся в небе, когда придет ночь!
Наконец наступили сумерки. Еще немножко стемнеет, и я смогу оставить этот ненавистный мне чужой дом. Правда, он спас меня от гибели. Не будь его, я тоже, наверное, лежал бы, как Гриша Разумов, недвижный, застывший. Но он же, этот дом, стал и моей тюрьмой. Скорее бы оставить его и податься к своим. Кромешной тьмы, конечно, не дождешься, но и в густых сумерках взять меня на мушку будет непросто.
Жду еще десять, пятнадцать минут. Наконец приближаюсь к двери, чтобы переступить порог... И вдруг вес поселок озарился заревом пожара.
Чтобы осветить подступы к поселку, финны зажгли дом. К счастью, не тот, в котором я находился. Стало светло, как днем. Я в отчаянии кусаю губы. Но ждать больше нечего. Сейчас или никогда! И я решаюсь выпрыгнуть из окна, потому что со стороны крыльца стена освещается пожаром. Стою и выжидаю момент. И вдруг слышу, кто-то окликает меня:
— Заботин! Заботин!
Вглядываюсь. Кто бы это мог быть? Бросился к двери и глазам не верю: передо мной стоит политрук 8-й роты Шелков:
— Я знал, что ты здесь. Я видел тебя!
— Как хорошо! — от радости я чуть не заплакал. — А я думал, один остался. Ну что ж, вдвоем веселее. Бежим! Не то уложат нас.
И вот мы мчимся наперегонки с ветром. Только бы финны нас не заметили, не открыли вдогонку огонь... Но они заметили. Правда, далеко не сразу: мы успели добежать до середины озера... Застрочили автоматы, зацвикали пули. Мы прибавили ходу — откуда только силы взялись. И вот он, берег, где мы в безопасности. Тут уж можно отдохнуть, отдышаться. Мы присели. Смотрим друг на друга и не верим, что живы остались. А спустя несколько минут я был в объятиях Анатолия Борзова. Он целовал меня и радостно говорил: «Жив? Как хорошо! А я думал, ты погиб. Ну, слава богу, ты снова с нами. Жив! Здоров! Как хорошо! Как хорошо!»
* * *
Об очередной нашей неудаче командование полка и дивизии узнало, конечно, в тот же день. Узнало и о тяжелых потерях. Однако от намерения освободить поселок не отказалось.
О гибели комбата Кузнецова и комиссара Ажимкова мы с политруком Шелковым узнали не сразу: на войне о погибших не принято говорить. Вместо Ажимкова со мной беседовал майор, которого я видел впервые. Интересовался силами противника и заверял, что поселок мы возьмем: «Труда в этом большого нет. Только надо быть решительным и смелым». Этим самым он как бы упрекал Кузнецова и Ажимкова, не проявивших нужных качеств. Именно по их вине, как он считал, мы и топчемся на одном месте. От командира роты Борзова я узнал, что этот майор взял под свое командование наш батальон. Надолго ли?!
* * *
Ночь на 8 февраля прошла в тревоге. Готовимся к новому наступлению. Память о прежних неудачах не уходит из головы, нервы у всех напряжены до предела. Я хожу, не зная, что сказать солдатам. Как их подбодрить, как внушить веру, что на этот раз все будет расчудесно? А новоиспеченный комбат абсолютно уверен в нашей победе. Он бодр, подвижен, разговорчив. «Устали? — то и дело спрашивает он. — Ничего, возьмем поселок, тогда уж и отдохнем. А сейчас только в бой. В бой!»
Поселок Великая Губа майор решил взять со стороны леса. В обход озера. И все оставшиеся в живых пошли по указанному маршруту. Шли, как всегда, скрытно, соблюдая маскировку Миновали длинный ряд штабелей. Дальше начался мелкий кустарник; в ночной темноте он пугал нас. Комбат распорядился разведать местность. Три бойца в маскхалатах ушли. Начались долгие минуты ожидания. Вернутся разведчики или не вернутся? Вдруг их обстреляют и они погибнут? Волновались все. Но больше всех, вероятно, беспокоился за успех разведки наш майор. К счастью, разведчики вернулись. Доложили, что в кустах противника нет. Можно смело идти. А там, за кустами, — поселок.
В эту ночь хозяйственники снова нас не нашли: двое суток, как мы и куска хлеба не съели. Но никто не жаловался, мысли были заняты одним: с рассветом в бой.
Все, от рядового до командира роты, помнили, чем кончились наши прежние попытки овладеть поселком. Знали: любая атака может увенчаться тем же. Поэтому настроение у всех было не ахти. Но политрук должен знать свое дело, и я как мог старался. Рассказал бойцам о сокрушительном разгроме немцев под Москвой. К большой досаде, похвастаться успехами Красной армии на нашем Карельском фронте я не мог: об этом фронте в сводках Совинформбюро вообще не говорилось ни слова. Не писали о нас и военные корреспонденты. Тем не менее для подъема духа я заверил бойцов, что сегодня эту Великую Губу мы все-таки возьмем. Она будет наша. Надо только не теряться, смело идти вперед.
— Равняйтесь на меня, друзья, — призвал я. — И все будет в порядке.
Кто-то из солдат, фамилии сейчас не вспомню, дал мне еще одну гранату-лимонку, Борзов снабдил меня патронами. Вид у меня был боевой, но на душе кошки скребли. Перед глазами постоянно то Гриша Разумов, падающий от вражеской пули, то финны, разговаривающие по-своему у крыльца домика, в котором я затаился... Скверно. Но бойцы не должны этого видеть и чувствовать. Бодрюсь. Повторяю почти вслед за новым комбатом: «Верю, трудно. Хорошо будет, когда возьмем поселок».
Эх, несчастный этот поселок. Хоть бы скорее им овладеть!
Ночь в ожидании боя, как всегда, кажется и тревожной, и долгой. Мы с Борзовым отдыхали по очереди: вначале он, потом я. Впрочем, отдохнуть, уснуть при всем старании ему так и не удалось. Не смог заснуть и я. Все нас настораживало, порой даже пугало. Треснет дерево от мороза, а я уже хватаюсь за карабин. Так и кажется, к нам крадется финн, он уже близко. Майор распорядился: как только он даст команду «Вперед», всем ротам под покровом предрассветных сумерек смело идти на поселок. А там, в поселке, дружно кричать «Ура-а-а!!!» и колоть финнов штыками.
Лично я к такому плану отнесся недоверчиво. Так и хотелось сказать комбату: «Товарищ майор, вы там не были, а я там был. И заколоть финна штыком вовсе непросто: у него в руках автомат. Он сто раз тебя скосит, прежде чем ты добежишь до него со своим штыком». Однако сказать такое нашему комбату я не решился. Знал, он накричит на меня, назовет трусом, обвинит в нежелании воевать и в других смертных грехах. Нет, лучше уж промолчать и идти в бой вместе со всеми.
...Наша 7-я рота, в которой осталось не более тридцати человек, топчется у штабелей. Переминаемся с ноги на ногу, нервничаем. Тут появляется Борзов и с ходу командует: «Вперед!»
Идем развернутым строем. Винтовки держим наготове. Серая предрассветная мгла окутала подступы к поселку. Тихо. Противник молчит. Не хотят пугать его своими выстрелами и наши солдаты. Однако тишина кое-кого настораживает, пугает. Один из моих солдат упал и зарылся в снег. Я подбегаю к нему: «А ну вставай!» Он встал, пробежал несколько метров и опять лег. А до поселка остается все меньше и меньше.
Страх у бойцов растет. То один падает в снег, то другой, то третий. Вскоре полегли все. А наступать надо. Я бегаю от одного бойца к другому, поднимаю их, но они встают неохотно. А если какой и встанет, то через два-три шага снова падает. Так черепашьим ходом мы и приближаемся к поселку. Вот уже видны контуры домов. Еще несколько усилий, коротеньких бросков, и мы были бы в поселке. Но солдаты лежат, и ох как трудно их поднимать! Чем ближе к поселку, тем труднее. Мне уж не до того, чтоб кричать: «Вперед! За мной! За Родину! За Сталина!» Я бегаю от одного бойца к другому, поднимаю пинками и матюгами. Обычно я не матерился — не пристала ко мне эта зараза. А тут — откуда что взялось... Тут-то финны и заметили меня. Первой же очередью и повалили наземь. Внизу живота нестерпимая боль, кровоточит и кисть правой руки. Одна пуля прошила меня насквозь. Другая, разрывная, попала в ложу карабина, который был у меня в руке. Осколки разорвали ладонь. (Один так и остался там на всю жизнь. Доставать не стали, чтобы не повредить сухожилие.)
Зову санитара:
— Загоруля!
Он подбегает. Вместе с ним — санитар Малышкин. Однако перевязать рану или поднять меня, чтобы увести с поля боя, оказалось невозможным: финны мгновенно бы нас прикончили. Да и встать я не мог. Санитары довольно быстро сориентировались в обстановке. Убедившись, что левая рука у меня здорова, они зацепили ее ремнем карабина и поволокли меня по снегу. Где-то неподалеку была санитарная «лодочка», ребята уложили меня в нее и, ползя на четвереньках, быстро повезли подальше от пуль противника.
Тем временем вся рота продолжает лежать. Вижу, Анатолий Борзов, как и я несколько минут назад, пытается ее поднять. Бегает от одного бойца к другому. Но кто встанет, когда финны уже строчат из десятков автоматов и пули свистят над самой головой. Так и на этот раз наступление роты не состоялось.
* * *
Рана у меня оказалась серьезной: пуля прошла в одном сантиметре от печени. В госпиталь, в город Сегежа, я был доставлен только на следующий день. В животе страшные боли. Едва осмотрев меня, врачи тут же приступили к операции. Запомнилась фамилия хирурга — Хубаев. Пока я ложился на стол, он всячески успокаивал меня, заверял, что операция будет легкой, что я и не услышу, как он будет меня резать. Я, конечно, верил ему. Но операция оказалась гораздо тяжелее, чем можно было предположить. Выручила меня вынужденная трехдневная голодовка. Кухня, как я уже писал, долгое время не могла найти нас. И это, как ни странно, спасло мне жизнь: кишечник был пустой, и потому рана оказалась не смертельной. Вот уж поистине, не было бы счастья, да несчастье помогло.
Спустя неделю я начал слегка подниматься и делать робкие шаги. А госпиталь-то прифронтовой, долго в нем не держат, и для полного выздоровления меня отправили дальше в тыл, в город Онега Архангельской области. Там я вскоре стал передвигаться более уверенно, мог уже посидеть за столом, взять в руки газету. Очень хотелось узнать что-нибудь о боевых делах нашего батальона, но ни в одной газете о нем не писали. Как, в сущности, и обо всем Карельском фронте. Хоть бы радио что сказало, но и оно молчит. В газетах и по радио сообщают об успешном наступлении наших войск на Западном фронте, о героических подвигах бойцов и командиров. А о нашем фронте, где столько людей сложило головы, где и сам я был трижды ранен, хоть бы заметочка какая. Ничего! Обидно, конечно.
Здесь, в госпитале, пользуясь обилием свободного времени, я и написал письмо жене П.М. Горячева. Выполнил его просьбу. Небольшой серенький листок сложил треугольником, надписал адрес и, с трудом передвигаясь, иду коридором, чтобы опустить письмо в почтовый ящик. И вдруг слышу позади:
— Заботин! Заботин!
Оглядываюсь. Ко мне спешит с перевязанной рукой молодой незнакомый боец:
— Я знаю вас. Вы политрук 7-й роты? А я из 8-й.
Как было не обрадоваться столь неожиданной встрече. Оказалось, боец ранен несколькими сутками позднее меня. Сколько же было у меня к нему вопросов! И первый, конечно, о поселке Великая Губа:
— Взяли его?
Боец поморщился, помотал угрюмо головой:
— Нет, товарищ политрук, взять поселок так и не удалось. Много жизней положили, а Великая Губа по-прежнему в руках финнов
У меня сжалось сердце в комок. Мы постояли, повспоминали имена товарищей, навек оставшихся там, на подступах к поселку. Их было много. Первыми погибли Савченко, Митя Семенов, потом Горячев, комбат Кузнецов, комиссар Ажимков. Погиб, кстати сказать, и тот горячий майор, который считал, что взять поселок — пара пустяков. Я не успел его как следует узнать, даже фамилию не запомнил. Но решительность майора мне нравилась. «Уж кто-кто, — думал я, — а он финнов проучит! Поселок Великая Губа будет наш». Но не настала тогда пора: слишком слабы были у нас силенки. Да и тактика... Кто ж идет на автоматы и пулеметы в полный рост, без предварительной артподготовки! Шли только потому, что сверху, из Москвы, от верховного, строго требовали: Давай! Действуй! Гони финнов, бей их!
Часто мы с тем бойцом вспоминали недавнее прошлое, благодарили судьбу за то, что в такой мясорубке она сохранила нам жизнь. Таких, как мы, в батальоне было не так уж много. Большинство осталось лежать там, на снегу, и, вероятно, до сих пор никто их не предал земле.
* * *
После госпиталя в свой батальон я уже не вернулся. Сразу после излечения меня как политработника направили в город Горький, в резерв Главного политуправления. Пробыл я там недолго: снова попал на фронт.