Жизнь Муравьева

Задонский Николай Алексеевич

Часть 1

 

 

1

Самые ранние детские воспоминания Николушки Муравьева, как звали его родные, связывались с отцовской родовой деревенькой Сырец. Расположенная недалеко от города Луги, в болотистой низменной местности, захудалая неприглядная эта вотчина, насчитывавшая всего три десятка дворов, совершенно оправдывала свое название. Мокротой отдавало тут всюду. Лужи на дорогах не просыхали и летом. В господском доме чуть ли не весь год в комнатах ощущалась сырость.

Кругом тоже ничто глаз не привлекало. Поля, да болота, да овраги, да низкорослые березки на погостах. Окрестные помещики славились поразительным невежеством, проводили время праздно, процветали картежная игра и пьяный разгул, вечные распри, ссоры и сплетни. Сосед и однофамилец Муравьевых мелкопоместный дворянчик Петр Семенович, отставной армейский капитан, с толпой крепостных баб и девок ходил развлекать скучающих господ. Установив своих невольных спутниц полукругом в господских хоромах, барин грозно возглашал:

– Пойте хорошо и громко до тех пор, пока не остановлю, а не то я вас! Греметь!

И обомлевшие от страха доморощенные певицы «гремели», обливаясь по?том, пока хватало сил. За малейшую оплошность провинившихся ожидала дома жестокая кара. Их раздевали, привязывали к деревянному, в человеческий рост, кресту и били до потери сознания; многие, не выдержав истязаний, кончали жизнь самоубийством.

Подобные явления были тогда весьма обычными. Помещики, отягощая крепостных изнурительным трудом и непосильным оброком, не признавали за ними никаких прав, творили над людьми что хотели, не находя в этом ничего безнравственного и предосудительного. Таков был самодержавно-крепостнический строй жизни.

И Николушка Муравьев, с малых лет наблюдавший картины бесчеловечного отношения господ к своим крепостным людям, видевший, что скромная жизнь их семьи отличалась от жизни невежественных соседей-помещиков, очень рано начал задумываться над вопросом о причинах несправедливого общественного устройства.

Муравьевы, принадлежавшие к древнему, но оскудевшему роду, от других помещиков во многом резко отличались. Отец – тоже Николай Николаевич – получил превосходное образование. Он окончил Страсбургский университет, обладал широким кругозором, не чуждался передовых идей своего времени. Был он замечательным математиком, мечтал стать ученым, но недостаток в средствах заставил прекратить занятия и поступить на военную службу; Прослужив несколько лет на флоте и в армии, он выходит в отставку в чине подполковника и занимается в Сырце сельским хозяйством. Земли мало, и земля плохая, урожаи скудные, никаких иных доходов нет. Муравьевы еле-еле сводят концы с концами. Зато живет большая их семья в душевном согласии, сохраняя гуманное отношение к своим людям, ставя на первое место в жизни не материальные, а духовные интересы. Дети – их было шестеро – с малых лет приучаются все делать самостоятельно, не бояться трудностей, помогать друг другу. Родители воспитывают в них хороший вкус, увлекают чтением и музыкой. В кабинете отца несколько шкафов с книгами. Выписываются отечественные и заграничные журналы. В зале клавикорды, на стенах картины хороших живописцев.

Мать – Александра Михайловна, урожденная Мордвинова – страстно любила музыку, и для маленького Николушки самым большим удовольствием было, забравшись на старый турецкий дедовский диван, слушать ее игру на клавикордах. Бывало, в поздний час придет за ним няня, и он сам хорошо знает, что пора спать, а покинуть зал никак не хочется, капризничает, воюет с няней, слезы из глаз градом катятся, до того невыразимо приятна была для малыша музыка. Такими запечатлелись в памяти ранние детские годы.

Ему пошел седьмой год, когда положение семьи неожиданно изменилось. Дальний родственник, князь Урусов, предложил отцу принять управление своим богатым подмосковным поместьем Осташево. Отец согласился. Дети подрастали, надо было думать об их образовании, расходы увеличивались, на родовую деревеньку рассчитывать не приходилось. Муравьевы переехали в княжескую подмосковную, там жили с весны до поздней осени, а на зиму перебирались в Москву, в урусовский дом на Большой Дмитровке.

Образование, как тогда было принято во многих дворянских семьях, дети получали домашнее. Математические и военные науки отец взялся преподавать сам. Обладая большими познаниями, он в то же время имел и огромное педагогическое дарование. Уроки проводились им так увлекательно, что математика стала любимым предметом для сыновей, они достигли в ней поразительных успехов. Николушка в двенадцать лет решал такие задачи, что не всякому студенту университета были под силу.

Слух, об этом заинтересовал московских родственников и близких знакомых отца. Первым явился Захар Матвеевич Муравьев:

– Ты бы, Николай Николаевич, моих молодцов Артамошку и Алексашку в обучение принял заодно со своими. Очень хвалят все твою мето?ду!

Потом приехал недавно возвратившийся из-за границы Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, бывший русский посланник в Испании.

– Сделай одолжение, любезный кузен, позволь моим старшим – Матвею и Сергею – лекции твои математические слушать…

Так постепенно в муравьевском доме собралось общество молодых людей, серьезно изучающих математику и военные науки.

В это же время Муравьевы очень сблизились с родственным им семейством адмирала Николая Семеновича Мордвинова, который приходился троюродным братом Александре Михайловне. Урусовская подмосковная, где жили летом Муравьевы, находилась в двадцати верстах от имения Мордвиновых. Известный своими оппозиционными взглядами адмирал и глубоко образованный отставной подполковник нашли много общего, стали часто навещать друг друга.

И вот однажды…

Тяжелый адмиральский дормез, запряженный четверкой лошадей, остановился у парадного подъезда. Из экипажа выпрыгнула девочка в белом платьице и легкой соломенной шляпке. Николушка Муравьев, вместе с родителями встречавший приехавших к ним погостить адмирала и его домочадцев, никак не мог впоследствии припомнить, кто еще приехал с адмиралом. Виделся один милый образ синеглазой, раскрасневшейся от жары, стройной девочки с пепельными, редкого оттенка, пушистыми косами.

Она первая подошла к нему, протянула руку:

– Давайте познакомимся. Наташа.

Николушка был болезненно застенчив, он смешался, покраснел, кое-как пробормотал свое имя.

Наташа улыбнулась:

– Папа так хорошо мне вас представил, что я сразу догадалась… Вам, как и мне, тринадцатый год, правда?

Николушка молча кивнул головой.

Наташа неожиданно вздохнула:

– Только вы, говорят, математику любите, а по-моему, противней ее ничего не может быть… Мне за нее от Карла Ивановича – это учитель наш – постоянно достается… Или я такая уж беспонятная? Как по-вашему?

И, не дожидаясь ответа, она неожиданно с такой детской непосредственностью рассмеялась, что Николушкину застенчивость словно рукой сняло.

Он предложил:

– Идемте, я вам парк наш покажу и озеро… Там на острове лебеди живут…

– Ой, как интересно! А посмотреть их можно?

– Издали можно, а если на лодке к острову подъехать, они такой сердитый крик поднимут, что не рад будешь… Это они птенцов охраняют!

– Ничего, я крика не испугаюсь, везите меня на остров!

– Да нельзя же пугать лебедей в такое время…

– А мы тихо подплывем, они и не услышат!..

С того дня началась их дружба, которая спустя некоторое время сменилась более нежным чувством. Они встречались не только летом, но и зимой в Москве у Мордвиновых, где каждое воскресенье молодежь собиралась танцевать. Характеры их резко отличались, и, может быть, именно поэтому взаимное увлечение не проходило. Подвижная, веселая, любящяя общества Наташа Мордвинова совершенно очаровала от природы нелюдимого, склонного к размышлению и созерцательности Николушку Муравьева, да и ей все более нравился молчаливо обожавший ее серьезный не по годам мальчик. Адмирал и жена его Генриетта Александровна, заметив эти романтические отношения, никакого значения вначале им не придали: дети еще, кто в их годы не испытывал первой влюбленности, от которой время не оставляло потом никакого следа!

Но шли недели, месяцы. Время ничего не изменило. Николушке Муравьеву исполнилось шестнадцать лет, а сердце его по-прежнему принадлежало одной Наташе. Беспокоила лишь мысль о предстоящей разлуке с нею: зимой он должен поступить в созданную недавно петербургскую школу колонновожатых, подготовлявшую офицеров квартирмейстерской части, а Наташа оставалась в Москве. Однако судьба на этот раз ему улыбнулась. Адмирал переезжал на постоянное жительство в столицу. Как хорошо для них все складывалось!

В начале сентября, перед отъездом, Мордвиновы приехали в Осташево проститься с Муравьевыми. Погода стояла теплая, тихая, и лишь позолоченные листья деревьев в старом парке напоминали о том, что лето кончилось. Николушка с Наташей вышли к озеру, там на берегу, в густой заросли желтой акации, скрывалась любимая их скамейка, и отсюда особенно хорошо был виден лебединый остров.

Наташа сказала:

– Помните, как мы познакомились и как первый раз пришли сюда, и вы рассказывали про лебедей?..

– Тогда была пора вывода птенцов, – продолжил он, – и я не хотел переправлять вас на остров…

– А я все-таки на своем настояла, – улыбнулась она, – хотя, сознаюсь, сильно струсила, когда увидела нападающих, гневно шипящих птиц… – И, чуть помолчав, добавила: – Зато сейчас на острове, вероятно, тихо и грустно… Давайте прокатимся туда, Николенька!

Просьба была неожиданна, он покраснел, замялся:

– Ну что за охота? Там нет ничего интересного…

Она окинула его испытующим, недоверчивым взглядом и сказала:

– А если мне очень хочется?

Он молчал, опустив глаза.

Она продолжала:

– Я чувствую, что вы что-то от меня скрываете. У вас что-то связано с островом. Признавайтесь! И не думайте, пожалуйста, что отстану, если вы будете молчать!

Он поднял глаза, промолвил тихо:

– Я не желаю, чтобы моя тайна была открыта… Может быть, вы будете надо мной смеяться… Но если вы сами хотите…

Любопытство ее было возбуждено до предела. Она, припрыгивая, словно маленькая девочка, побежала к лодке.

– Едем, едем! Сейчас же!

Спустя несколько минут лодка пристала к острову. Из-за кустарника, шумно разрубая воздух мощными крыльями, взмыла стая лебедей. Наташа от удовольствия захлопала в ладоши. Потом, взяв его под руку, смеясь, заметила:

– Теперь лебеди улетели, и вашу тайну никто не охраняет…

В глубине острова среди других деревьев виднелись красавицы березы. Сколько раз, тоскуя по Наташе и не смея никому поверить тоски своей, прибегал он сюда и вырезал ее имя на белоснежных стволах. И вот теперь Наташа сама стояла здесь с ним рядом, и ей столь неожиданно он как бы признавался в не высказанном еще никогда чувстве первой робкой мальчишеской любви.

Наташа не смеялась. Как-то сразу затихнув, она склонила голову, а потом молча, не глядя в глаза, взяла его руку и ласково пожала…

 

2

Дневниковые записи начал делать Николай Николаевич Муравьев не в Москве, а позднее, в Петербурге. Первые строки были точны и ясны: «Родился я 14 июля 1794 года. Воспитывался и учился в родительском доме. В феврале месяце 1811 года отец привез меня в Петербург для определения в военную службу. Я не имел опытности в обращении с людьми, обладал порядочными сведениями в математике, не имел понятия о службе и желал вступить в нее. Уже четыре года я был влюблен».

А в день приезда в Петербург сюда возвратился из служебной командировки его любимый брат Александр, бывший всего на год старше, офицер квартирмейстерской части. Они поселились вместе, близ Смольного монастыря, в квартире родного дяди, брата матери. Спустя два месяца Николай Муравьев, блестяще сдав экзамены, был произведен в прапорщики и назначен дежурным надзирателем и преподавателем математики в школе колонновожатых. Ему шел семнадцатый год.

Биографические эти подробности отмечены в дневнике. Не забыто и описание того памятного вечера, когда, надев впервые мундир, на бал-маскараде в особняке адмирала Мордвинова на Театральной площади вновь встретился он с Наташей. С кивером в руках, не снимая сабли и звякая шпорами, краснея и потея, стоял он в дверях, глядя завистливыми глазами на облаченного в рыцарские доспехи молодого офицера, танцевавшего с переодетой в испанский костюм Наташей. Впрочем, он знал отлично, что для ревности причин у него нет, она относилась к нему по-прежнему, нет, даже лучше, он чувствовал, что не безразличен ей, и был счастлив…

Но одно событие, на первый взгляд незаметное, осталось незаписанным, хотя в его жизни оно сыграло большую роль.

Незадолго до отъезда в Петербург он обнаружил в библиотеке отца изданную в Париже на французском языке книгу, с первых же страниц совершенно завладевшую им. Это был роман знаменитого Жан-Жака Руссо «Юлия, или Новая Элоиза». Впечатлительного и чувствительного юношу, каким был Муравьев, до слез взволновала сентиментальная история двух любящих молодых людей. В благонравной и добродетельной Юлии он выискивал черты Наташи Мордвиновой, а в красноречивых рассуждениях возлюбленного Юлии бедного учителя Сен-Пре угадывал некое сходство со своими собственными мыслями.

Но этим дело не кончилось. Книга была привезена в Петербург, и спустя некоторое время он вновь берется за нее, продолжая с неослабевающим жаром перечитывать главу за главой.

Летом почти каждый вечер на Быках – как называлась маленькая пристань, выстроенная на Неве против Таврического дворца, – появлялся молоденький, коренастый и круглолицый прапорщик с книжкой в руках и долго сидел на скамейке, углубившись в чтение, а потом, о чем-то размышляя, до поздней ночи бродил тут одинокий.

– Бог счастья, видно, не дал ему, вот и слоняется без подружки, тоскует, бедненький, – вздыхали сердобольные столичные кумушки.

Что же с ним в действительности происходило?

Адмирал Мордвинов принадлежал к сановитой и богатой аристократии, но не являлся приверженцем самодержавного строя, отличался независимостью суждений, открыто восставал против произвола корыстолюбивых и бесчестных царских сатрапов. Прямота и резкая критика старых порядков создали адмиралу большую популярность среди передовых, либерально мыслящих людей. Вместе с тем этот всегда любезный, с приятным, гладко выбритым лицом и живыми умными глазами сановник продолжал оставаться аристократом и никогда не отказывался от сословных привилегий и предрассудков.

Адмиралу Мордвинову нравился умный, скромный, хорошо воспитанный юноша из родственного семейства. И адмирал не имел ничего против дружеских отношений его со своей дочерью. Когда же Николай Муравьев стал офицером и, появляясь у них в доме, счастливый и сияющий, ни на минуту не отходил от Наташи и она глядела на него радостно светившимися глазами, когда столь явно обнаружились их чувства, адмирал начал хмуриться. Аристократическая гордость и сословные предрассудки давали себя знать. Юноша, не имевший, никакого состояния, не мог являться желательным претендентом на руку его дочери.

Николушку Муравьева по-прежнему в гостеприимном доме Мордвиновых принимали приветливо, и никаких внешних признаков изменившегося к себе отношения он не замечал.

Но однажды, будучи на даче Мордвиновых в Парголове, он случайно услышал, как адмирал, беседуя с кем-то из гостей, обронил фразу, смысл которой заключался в том, что молодые люди, прежде чем вступить в брак, обязаны непременно позаботиться о средствах для содержания семьи. Ничего особенного в неоднократно слышанной от других фразе не было, однако на этот раз слова адмирала, выражавшие непреклонное его мнение, смутили влюбленного юношу, как бы спустили из рая на грешную землю.

Он любил Наташу и наслаждался безмятежными, сладкими мечтами о будущей жизни с ней, но это будущее представлялось очень туманно, во всяком случае, практическая сторона этого будущего не беспокоила, а теперь слова, произнесенные ее отцом, сразу дали иное направление его встревоженным мыслям. На что мог он надеяться? Проклятый этот вопрос не давал теперь покоя. Пора упоительного самозабвения миновала. Раскрывалась жестокая действительность.

Материальное положение Муравьевых было из рук вон плохо. Недороды последних лет резко снизили доходность родовой деревеньки. Князь Урусов обещал отцу за помощь в делах часть своего имения, но пока что отделывался мелкими оскорбительными подачками.

Николаю Муравьеву приходилось жить на жалованье, которого едва хватало на удовлетворение самых скромных потребностей молодого офицера. «Мундиры мои, эполеты, приборы были весьма бедны, – записал он в дневнике, – кушанье для меня и для слуги стоило 25 копеек в сутки, щи хлебал деревянною ложкой, чаю не было, мебель была старая и поломанная, шинель служила покрывалом и халатом. Так жить, конечно, было грустно, но тут я впервые научился умерять себя и переносить нужду».

Нетрудно представить, с каким настроением бедный влюбленный юноша, уединившись на маленькой, невской пристани, перечитывал теперь роман Жан-Жака Руссо. Не чувствительные сцены, недавно вызывавшие слезы на глазах, а обличительные сентенции, подвергавшие сомнению моральные устои современного общества, приковывали внимание шестнадцатилетнего прапорщика.

Вот сделанные им некоторые выписки из книги.

«Для счастья никакие различия в происхождении, состоянии и общественном положении ничего не значат. Люди должны цениться по личным достоинствам, а браки заключаться по выбору сердца – вот настоящий общественный порядок». «Нравственную чистоту и скромность легче обнаружить в простом народе, чем в среде знатных и богатых». «Самый уважаемый класс людей – это простые честные труженики». «Горько видеть, что каждый помышляет лишь о собственной выгоде и никто об общем благе».

Жан-Жак Руссо, несмотря на глубокие противоречия своего учения, был одним из самых смелых просветителей-правдоискателей и борцом против угнетения народа. Его пламенные мысли ярким факелом освещали темные стороны жизни и не только вызывали желание нравственного совершенствования, но и пробуждали дух свободы.

Николай Муравьев оставил в своих записках краткое, но очень ценное признание: «Слог Жан-Жака увлекал меня, и я поверил всему, что он говорил. Не менее того, чтение Руссо отчасти образовало мои нравственные наклонности и обратило их к добру».

Ничего удивительного, что вскоре в его руках оказалось и наиболее революционное сочинение Руссо, знаменитый его политический трактат «Об общественном договоре».

 

3

После Тильзитского мирного договора с Наполеоном в 1807 году, по которому Россия принуждена была примкнуть к проводимой им континентальной блокаде Англии, положение внутри страны заметно ухудшилось. Англия была главным покупателем русского хлеба и сырья, прекращение торговли с ней подрывало экономику страны, вызывая резкое недовольство правительством среди помещиков и коммерсантов. В военных кругах, считавших Тильзитский мир позором для отечества, усиливался ропот против самонадеянного и невежественного императора Александра, окружившего себя бездарными советниками, сковывавшими силы и боевой дух русской армии. Оппозиционные настроения росли во всех слоях общества. Передовая дворянская военная молодежь, критикуя почти открыто любезные царю прусские военные доктрины, в то же время все более задумывалась и над темными сторонами самодержавного строя. Горячая любовь к отечеству, готовность пожертвовать за него жизнью сочетались со стремлением найти какие-то иные, лучшие формы общественного устройства.

Николаю Муравьеву исполнилось семнадцать лет. Колонновожатых из Михайловского дворца переселили в дом Кушелева, где были устроены классные комнаты, чертежная, библиотека, и несколько квартир для преподавателей – одну из них получили Николай и Александр Муравьевы.

Работать приходилось много. Николай преподавал геометрию, тригонометрию и фортификацию. Иным колонновожатым перевалило уже за тридцать лет, они относились сначала к молодому преподавателю с известным недоверием, но вскоре его обширные знания заставили великовозрастных учеников изменить к нему свое отношение.

В свободное от занятий время квартира братьев Муравьевых всегда была полна народа. Родственники, сослуживцы, колонновожатые. Чаще других являлся сюда жизнерадостный, плотный, с крупными чертами лица и открытым взглядом Матвей Муравьев-Апостол, зачисленный недавно юнкером Семеновского гвардейского полка. Иногда он приводил с собой нежно любимого младшего брата Сергея, темноволосого кудрявого юношу с восторженными глазами. Приходил веселый и остроумный юнкер конной гвардии Алексей Сенявин, сын известного адмирала. Бывал Никита Муравьев, часто наезжавший в Петербург из Москвы, где он слушал лекции в университете. Постоянными посетителями были определившиеся недавно в колонновожатые франтоватый и громкоголосый красавец Артамон Муравьев и братья Лев и Василий Перовские, незаконные сыновья графа Разумовского, получившие фамилию по отцовской подмосковной деревеньке Перово. Братья были разносторонне образованы, добры, любезны и болезненно мнительны, при любом намеке на происхождение краснели совсем по-девичьи.

Что же привлекало военную молодежь в скромной плохо обставленной квартире братьев Муравьевых? Ни кутежей, ни картежной игры, ни вина, никаких иных соблазнов здесь не было, а угощение ограничивалось обычно чаем с хлебом и домашним печеньем. Зато у Муравьевых чувствовали себя все совершенно свободно, говорили обо всем с душой нараспашку, и преграды мыслям своим никто не ставил. Большинству молодых людей, собиравшихся здесь, были известны сочинения французских просветителей, некоторые успели уже познакомиться и с российской запретной литературой.

Книги Руссо, особенно трактат «Об общественном договоре», пользовались особенным вниманием. И это не удивительно. Руссо не только критиковал абсолютизм. Призывая народ возвратить себе свободу, отнятую тиранами, он пытался, хотя и при огромных противоречиях, наметить план революционного преобразования общества, создать некое идеальное государство, где уничтожено рабство и благоденствуют свободные равноправные граждане.

Жан-Жак Руссо, пробуждая дух свободы, вызывал постоянные споры среди молодых людей.

– Человек рожден свободным, а между тем везде он в оковах – вот, братцы, высказанная Жан-Жаком истина, которую нельзя оспаривать, – возглашал Артамон Муравьев.

– Немыслимо надеяться на замену самодержавия республикой в такой огромной, привыкшей к рабству стране, как Россия, – говорил Василий Перовский.

– Само собой разумеется, – уточнял Николай Муравьев, – если все будут сложа руки сидеть и никто не будет помышлять об общем благе…

Сам он сидеть сложа руки не собирался. Истины, открытые Руссо, поразили его юношеское воображение. Он, как и большинство его товарищей, воспитывался в полном убеждении, что монархический строй и дворянские традиции незыблемы, помазанник божий – царь – представлялся в ореоле святости и непогрешимости, и если народ жил плохо, кругом царили нищета и бесправие, то это объяснялось воспитателями обычно тем, будто приближенные к царю люди скрывали от него правду. Руссо начисто отвергал подобные идеалистические взгляды. «Вместо того, чтобы управлять подданными с целью сделать их счастливыми, – писал Руссо, – деспотизм делает подданных несчастными, дабы управлять ими». В другой главе, резко критикуя монархическое правление, великий французский мыслитель отмечал: «Личный интерес монархов прежде всего заключается в том, чтоб народ был слаб, беден и чтобы он никогда не мог им сопротивляться… Неизбежным недостатком монархического правления, который всегда ставит это последнее ниже республиканского, является те, что в республике голос общества выдвигает на первые места только людей способных и образованных, которые занимают свои места с честью, тогда как те, которые выдвигаются в первые ряды в монархиях, чаще всего суть только мелкие смутьяны, мелкие плуты, мелкие интриганы; их мелкие таланты, доставляющие при дворах крупные места, служат только для того, чтобы показать обществу всю неспособность их, как только эти люди добьются высоких постов…»

Николаю Муравьеву теперь в ином свете стали представляться и действия правительства, и причины многих позорных явлений общественной жизни. Неясные стремления к справедливости обретали все большую ясность. Преимущества республиканского правления перед монархическим были очевидны. Николай думал над тем, каким образом возможно претворить в жизнь хотя бы некоторые порядки и установления, о которых так убедительно писал Жан-Жак Руссо.

Но прежде чем что-либо предпринимать, необходимо было посоветоваться с самыми близкими людьми, как они смотрят на это? Самыми близкими были отец и брат Александр. Взяв отпуск, Николай поехал в Москву. Однако с отцом откровенничать не пришлось. Николай Николаевич старший, едва только услышал резкие отзывы сына о российской монархии, сейчас же строго остановил его:

– Ты еще молод, чтобы судить о том, что не подлежит твоему суждению…

– Помилуйте, батюшка, – попытался возразить сын, – на моих плечах уже офицерские эполеты…

Возражение вызвало сильнейший гнев отца. Он побагровел, стукнул кулаком по столу:

– Молокосос! Щенок! Да знаешь ли, сколько таких критиканов, как ты, правительство отправило на каторгу? А сколько людей сгнило в крепостных казематах? Офицерство от кандалов не спасает, не надейся! С военных крамольников спрос строже! – Потом, немного остыв, отец добавил: – Не ты один, а многие, и я в том числе, желали бы видеть отечество не под властью Аракчеева и продажных чужеземцев, а под более разумным правлением, все это так, но… посягнуть на вековые устои нашей жизни… Об этом, заруби себе на носу, мыслить более никогда не смей!

Отцовское наставление, вызванное естественным чувством страха за сына, ни в чем не разубедило, но насторожило. Отец прав, предупреждая о грозящей опасности. Правительство, несомненно, будет противодействовать любой попытке, изменить существующий порядок. Следовательно, необходима сугубая осторожность, все должно осуществляться тайно, нужна на первых порах хотя бы небольшая тайная организация. Впрочем, об этом Николай Муравьев думал еще до беседы с отцом.

С братом Александром разговор тоже не получился. Александр был очень чувствителен ко всякой несправедливости, не скрывал либеральных мыслей, но, попав в то время под сильнейшее влияние масонов, полагал, что избавить людей от всех бед может только масонство. Состоя мастером столичной масонской ложи «Елизавета и добродетели», Александр бывал дома все меньше и, возвращаясь поздно ночью, с увлечением рассказывал о таинственных обрядах и испытаниях, через которые ему пришлось проходить.

– Все это пустое ребячество, ничего больше, – отозвался как-то о масонах Николай.

Александр страшно обиделся:

– Мы, по крайней мере, что-то делаем, а ты лишь отвлеченными химерами занимаешься…

Спорить с ним о бесцельности масонства и о необходимости создания некоей иной, более действенной организации было бесполезно.

Осенью 1811 года в квартире Муравьевых состоялось первое тайное совещание военной молодежи. Присутствовали Николай Муравьев, Артамон Муравьев, Матвей Муравьев-Апостол, Лев Перовский, Василий Перовский и Алексей Сенявин.

– Мы все, любезные друзья и товарищи, согласны в том, что отечество наше нуждается в лучших законах и порядках, – говорил Николай Муравьев. – Мы все также согласны, что установление у нас желательного республиканского правления потребует самоотверженной борьбы и труда многих поколений, но означает ли это, что мы с вами ничего полезного для блага отечества не сможем, предпринять? Выслушайте меня и давайте обсудим сказанное… Я думаю, что мы примерно в пять лет могли бы подготовить создание республики на одном из северных наших островов, населенных диким народом, еще не испорченным цивилизацией, духом коммерции и законодательством. Жан-Жак Руссо, как вам известно, полагал, что такой небольшой народ легче всего образовать в республиканском духе, что мы и сделаем. Наши действия, направленные к этому, будут, само собой разумеется, неугодными правительству, поэтому должны происходить в строжайшей тайне. Наше товарищество будет иметь устав и республиканские законы, нами самими составленные и утвержденные. Но прежде всего нам надлежит избрать остров, на котором удобней и безопасней всего учредить можно республику…

– Чоку, или Сахалин, как его называют, что близ Японии, – предложил Лев Перовский. – Туда добираться долго, значит, больше времени у нас будет для устройства обороны…

– Вполне разумно, – поддержал Алексей Сенявин. – Адмирал Крузенштерн всего шесть лет назад водрузил там русский флаг, и наши поселенцы не успели еще обжить остров. Туземцы трудолюбивы, простодушны и честны, занимаются рыбными и звериными промыслами. И там можно быстро построить несколько кораблей, создать небольшой военный флот для защиты берегов от внезапного нападения.

Предложение было всеми одобрено. После этого Николай зачитал составленные им в духе Руссо законы товарищества, которые впоследствии должны были стать основными законами новой республики. Законы были утверждены, но для усовершенствования их постановили каждому члену общества составить записку о желательных, изменениях и дополнениях. Затем были учреждены настоящие собрания и введены условные знаки для узнавания друг друга при встрече. Положено было взяться правой рукой за шею и топнуть ногой; потом, пожав товарищу руку, подавить ему ладонь средним пальцем и взаимно произнести друг другу на ухо слово «Чока».

В конце совещания президентом созданного тайного общества был с полным единодушием избран Николай Муравьев.

Последующие собрания молодых республиканцев проводились всю осень и зиму в разных местах, собирались обычно вечерами в квартире того или иного члена общества. На этих собраниях обсуждали записки членов общества об усовершенствовании законов, вырабатывали устав, принимали новые постановления. Руссо писал: «В стране действительно свободной граждане все делают своими руками, а не деньгами». Молодые республиканцы в соответствии с этим принципом обязывались научиться какому-нибудь ремеслу. Артамон Муравьев должен был стать лекарем, Матвей – столяром, Сенявин брался за кораблестроение. Освобождался лишь один президент общества, на которого возлагалась самая трудная обязанность – создать воинскую часть для защиты сахалинской республики.

Для всех республиканцев установили одинаковую простую и удобную одежду: синие шаровары, куртку и пояс с кинжалом, на груди две параллельные линии из меди в знак равенства. Был уточнен также и срок сбора всех членов общества на Сахалине.

Пополнялось общество кандидатами, которых выдвигали члены, эти кандидаты принимались после проверки и обсуждения на общем собрании. Николай выдвинул своего родственника Никиту Муравьёва, с которым в последний его приезд из Москвы особенно душевно сблизился.

Однажды зимой Артамон Муравьев привел с собой на собрание колонновожатого Рамбурга, серьезного, хорошо воспитанного юношу из обрусевших немцев.

Николай Муравьев мельком как-то слышал, что в Петербурге существует некое иное тайное, якобы республиканское, общество молодых офицеров и колонновожатых, куда входил и Рамбург, однако цели этого общества были неизвестны. Рамбург произвел на всех самое лучшее впечатление и после откровенной беседы признал:

– Наше братство больше вашего, мы мечтаем, как и вы, о республиканских законах, но практически сделали значительно меньше вашего…

– А что вы скажете о нашем плане создания республики на одном из островов? – задал вопрос Николай.

– Оченьзаманчивый план, – ответил Рамбург, – и, уверен, вполне осуществимый.

– Так, может быть, нам следует согласовать обоюдные виды наши?

– Я уже думаю об этом… Нам нужно соединиться… Собрания наши происходят раз в месяц, я сделаю своим это предложение, и, надеюсь, никто возражать не будет.

Так шли дела у молодых республиканцев. Между тем брат Александр, заметив, что молодые люди, собиравшиеся у Николая, о чем-то таинственно перешептываются, воспылал желанием разведать, что у них делается.

Николай решил подшутить над братом. Достав несколько масонских книг и заучив масонские знаки, он показал их своим товарищам, а те, используя эти знаки, составили несколько двусмысленных записок, написанных якобы кровью. Будто по неосторожности записки остались на виду и попали Александру в руки. Тот пришел в великое недоумение:

– Что это такое, Николай? Чем вы занимаетесь?

– Я тебе откроюсь, если ты дашь клятву не выдавать нас.

– Хорошо, клянусь. Говори.

Николай наклонился к его уху, произнес:

– Мы члены обширного общества, учрежденного для истребления масонов…

Александр невольно отпрянул назад:

– Что? Да ты, кажется, с ума сошел?

– Ничуть. Ты разве не читал недавно в газетах о загадочной смерти графа Лихтенштейна? Так знай: он зарезан членами нашего общества потому, что хотел открыть нашу тайну.

Александр побледнел и, ничего более не сказав, поехал в свою ложу предупредить братьев-масонов о нависшей над ними опасности.

Вскоре, впрочем, жизнь братьев Муравьевых круто изменилась. Наступила весна 1812 года. Надвигалась военная гроза. Французские войска сосредоточивались близ русских рубежей.

Патриотическое возбуждение, царившее в столице, охватило и колонновожатых. Все более охладевая к учебным занятиям, они мечтали о предстоящем военном походе, о героических подвигах и бивачной жизни. Братья Муравьевы неожиданно получили предписание явиться в распоряжение квартирмейстера первой западной армии генерал-майора Мухина.

Николай отправился к Мордвиновым, чтобы проститься с Наташей. Отношения с нею оставались неясными… Зимой они встречались только на танцевальных воскресных вечерах у Мордвиновых, и Наташа была мила с ним, но свидания помимо этих вечеров стали все более затруднительными: то она уезжала с матерью куда-то гостить, то являлись еще какие-то причины, не позволявшие остаться с нею наедине. Он догадывался, что адмиралу, видимо, не очень-то приятны его визиты, и самолюбие страшно страдало, но отказаться от Наташи… Это было свыше его сил! И он шел сейчас к Мордвиновым с твердым намерением во что бы то ни стало объясниться с Наташей, высказать ей все, что не было еще высказано.

В доме Мордвиновых встретил его сам адмирал, пригласил к себе в кабинет и тут же объявил, что Наташа второй день лежит в постели, схватила где-то простуду. Может быть, так оно и было, но Николаю в словах адмирала почудилась какая-то лукавинка, он мучительно покраснел.

– Я отправляюсь в армию… Хотел проститься…

– Ну, я надеюсь, мой друг, вы успеете еще увидеться. Наташа в ближайшие дни поднимется, – успокоительно произнес адмирал, – доктор ничего опасного, слава богу, не нашел…

– Я отправляюсь в армию завтра, Николай Семенович…

– Ах, вот что! Так поспешно? Неужели вам не дали даже достаточно времени для сборов?

– Сборы окончены, все к отъезду готово.

– Как? И вы не нашли времени, чтобы навестить нас раньше?

Николаю меньше всего хотелось продолжать разговор с адмиралом. На душе было скверно. Он сухо откланялся.

Несколько дней спустя братья Муравьевы были уже в Вильно.

 

4

Вот они, тетради с записями о достопамятных событиях двенадцатого года. Как хорошо, что он даже в трудной походной жизни не расставался с дневником и потом, сразу после окончания войны, по живым следам событий, нашел время несколько поправить и дополнить торопливые беглые заметки; Нет, он не ставил целью описывать военные действия, он отмечал лишь то, чему был свидетелем, что сам пережил и перечувствовал.

«Мы явились к генерал-квартирмейстеру Мухину. Занятий было мало, он приказал нам только дежурить при нем. Вскоре приехал государь с огромной свитой. В Вильно начались увеселения, балы, театры, но мы не могли в них участвовать по нашему малому достатку. Когда мы купили лошадей, то перестали даже одно время чай пить. Тяжко было таким образом перебиваться пополам с нуждой. Новых знакомых мы не заводили и более дома сидели. У нас было несколько книг, мы занимались чтением… Как изобразить тогдашнее положение наше? До тех пор мы постоянно жили в кругу братьев и близких товарищей, не зная почти никого из посторонних людей, а теперь очутились в совершенно чуждом для нас обществе, и еще каком! Все полковники, генералы… В первые дни мы были отуманены и в большом замешательстве, впоследствии же несколько обошлись. Круг, в коем мы находились, состоял вообще из людей малообразованных, мы избегали короткого с ними знакомства, ибо обычная праздная жизнь их не соответствовала нашим понятиям об обязанностях и трудолюбии, в коем мы были воспитаны.

В Вильно, за замковыми воротами, находится отдельная крутая гора с остатками древнего замка литовских князей, от которой городские ворота получили название за?мковых. Среди этих романтических развалин была любимая прогулка моя. Часто ходил я туда и просиживал на камне, под сводами древнего здания иногда до поздней ночи. Тут в беспредельном воображении моем предавался я мечтам о будущей своей жизни, к чему способствовала очаровательная местность. Среди ночного мрака сквозь провалившийся свод виднелось небо, усыпанное звездами, восходившая из-за гор луна освещала речку Вилейку, протекающую у подошвы горы. В городе по домам зажигались огни, часовые начинали перекликаться, городовой колокол бил ночные часы. Конечно, не могли быть порядочны мысли, в то время меня занимавшие, но я считал себя как бы одним во всей природе, и ничто не препятствовало моему созерцательному расположению духа. Я думал о Наташе, и мне приходило в голову броситься со скалы в каменистую речку, и я чертил имя ее на камне среди развалин…»

Да, так оно и было… Между тем кончалась весна. Казачьи патрули каждый день доносили, что на том берегу Немана скопление неприятельских войск увеличивается и что-то там затевается. Война приближалась. Братья Муравьевы нашли доброго и умного товарища. Это был красавец кавалергард ротмистр Михаил Федорович Орлов, состоявший адъютантом при князе П.М.Волконском, возглавлявшем штаб императорской глазной квартиры. Орлов выгодно отличался от других штабных офицеров разносторонними глубокими знаниями и свободомыслием, открытым характером, готовностью всегда оказать помощь товарищу. Хорошо осведомленный обо всех происшествиях в главной квартире и о военных приготовлениях, Орлов, не стесняясь, порицал императора и его немецких советников, парализовавших своим бестолковым вмешательством разумные действия командующего Первой армией Барклая де Толли. Впрочем, настроен был таким образом не один Орлов.

Как-то раз Александр и Николай Муравьевы, зайдя к Орлову, застали у него кавалергарда поручика Михаила Лунина, родственника своего по матери, и полковника Михаила Фонвизина, адъютанта генерала Ермолова, командовавшего гвардейской пехотой. Орлов возмущался:

– Барклай каждый день получает одобренные государем сумасбродные оборонные проекты, составленные Фулем и Вольцогеном, слывущими у нас за великих стратегов. Дрисский укрепленный лагерь, созданный этими царскими любимцами, – настоящая ловушка для русских войск. Возмутительно, господа! А кто такой этот Карл Людвиг фон Фуль? Тупой, бездарный прусский генерал, который за шесть лет пребывания в России не научился даже русскому языку, а его неграмотный денщик Федор Владыко превосходно за это время овладел немецким, помогая своему хозяину объясняться с русскими.

– Преклонение перед немчизною – застарелая наша болезнь, – вздохнул Александр Муравьев.

– Алексей Петрович Ермолов полагает, что все проекты, предлагаемые Фулем, свидетельствуют об умственном его расстройстве, – сказал Фонвизин.

– Если не о предательстве, – подхватил Лунин. – Нет, право, никакими добродетелями государя поведение его оправдать нельзя.

– Это печально, но это так, – согласился Орлов, – Над отечеством нависла грозная опасность. Не секрет, что французская армия, расположенная на границе, гораздо сильнее нашей. Старые, окуренные боевым порохом, привыкшие к победам войска. И во главе их искуснейший полководец, тогда как с нашей стороны всем распоряжается государь…

– А на войне знание и опытность берут верх над домашними добродетелями, – вставил, не удержавшись, Николай Муравьев.

Все рассмеялись, Лунин громче всех:

– Ядовито, но весьма точно! – и, чуть помедлив, продолжил: – Все мы так-то мыслим, брат Николай, всех бы одолжил государь, кабы догадался со своими немецкими стратегами из армии уехать…

…В конце мая братьев Муравьевых разъединили. Александра оставили при главной квартире, Николая прикомандировали к гвардейскому корпусу, расквартированному в Видзах. Там Николай Муравьев впервые увидел Ермолова и сразу, как многие другие, попал под его обаяние. Ермолов выглядел геркулесом, приветливый, остроумный, веселый, так непохожий на других генерал. Он ласково, с какой-то особой товарищеской непринужденностью принял молодого офицера, дал несколько дельных советов, пригласил заходить в любое время.

Зато ничем не расположили к себе командир гвардейского корпуса – вздорный, невежественный великий князь Константин Павлович и начальник его штаба полковник Курута, маленький, круглый, словно шарик, кривоногий хитрый грек.

В начале июня Николая Муравьева, как наиболее расторопного офицера квартирмейстерской части, послали в местечко Казачизну, верстах в тридцати от Видз. На случай отступления Первой армии необходимо было спешно подготовить дорогу, сделать ее удобной для прохождения артиллерии, расширить, выровнять, построить мосты через речки, загатить топи и болота. Земской полиции было приказано на починку дорог выгонять из ближайших селений всех жителей.

Но, добравшись до указанного места, Муравьев обнаружил на дороге лишь несколько десятков дворовых людей с лопатами.

– А где же остальной народ? – спросил он подошедшего земского чиновника.

Тот беспомощно развел руками:

– Коих в подводчики угнали, кои неведомо где…

– Кому же тогда ведомо, если вам не ведомо? – сердито спросил Муравьев и приказал: – Извольте сейчас же собирать крестьян. Я пойду с вами!

Однако в ближайшем селении, куда они пришли, было безлюдно, и только бродили по широкой улице тощие облезлые псы. Покрытые гнилой соломой избенки производили тягостное впечатление. Перед Муравьевым раскрылась картина ужасной народной нищеты. «Я обошел все дворы, – записал он в дневник, – и нашел только в двух или в трех по старику и несколько больных людей, которые лежали; когда же я к ним входил, то они просили у меня хлеба и говорили, что часть селения их вымерла от голода, а другая разошлась по миру за милостынею, наконец, что они, не имея сил подняться на ноги, ожидают себе голодной смерти в домах своих. Несчастные крайне жаловались на своих помещиков, которые в таком даже положении приходили их обирать. Проезжая по лугу, я видел нескольких крестьян с детьми, питавшихся собираемым щавелем… Итак, в этой деревне рабочих не нашлось…»

В других селениях картина была не лучше. И, конечно, собрать народ, исправить по всем правилам дороги не удалось. Да и не хватило бы на это времени. Встретившийся в Казачизне кирасир, прибывший сюда с каким-то поручением, сообщил:

– Война, ваше благородие! Французы переправились через Неман. Гвардия из Видз на Свенцияны пошла…

Война… Давно уже готов был Николай Муравьев услышать это жестокое слово и все-таки, услышав, почувствовал, как захолодело сердце. Войска величайшего завоевателя, не встречая сопротивления, двигались по родной земле. Военные преимущества и численное превосходство неприятеля были очевидны. А у нас плохо связанные между собой, растянутые на много верст армии, неразбериха в оборонных планах, всюду бестолковщина, бедственное положение народа… Невеселые мысли тревожили душу!

В Свенцияны приехал он ночью. Штаб гвардейского корпуса размещался в помещичьем доме, в двух больших комнатах, смежных с покоями великого князя. Ничего достоверного о военных событиях никто еще не знал. Большинство штабных офицеров и адъютантов цесаревича спали на походных кроватях, иные дремали, сидя у камина, двое в углу о чем-то перешептывались. На столе догорали оплывшие свечи. В камине краснели раскаленные угли. А по комнате в черном ночном колпаке на голове важно расхаживал Курута, курил трубку и что-то жужжал себе под нос.

Муравьев доложил ему о своих действиях, потом присел на стулу камина, пригрелся и крепко заснул, а пробудившись поутру, увидел, как невероятно переменилась обстановка… Из всех углов слышались зевота и заспанные голоса, один бранил слугу, другой сердился, что шумят, третий требовал трубку, четвертый кричал «кофею»… Господа оставались господами. И слуги, сбившись с ног, носились ошалело из кухни в комнату и обратно, ублажая валявшихся на кровати своих владык.

Муравьев глядел на эту картину с невольной неприязнью и думал о том, как, в сущности, чужд ему тот круг богатых, избалованных, беспечных людей, среди которых он сейчас находился, и он понимал, что ему, живущему на одно более чем скромное жалованье и не имеющему никаких знатных покровителей, тут не место. Отпросившись у Куруты, он пошел в гвардейский лагерь искать близких себе по духу товарищей.

В соседней деревеньке находился Семеновский полк. Там первым встретился юнкер Матвей Муравьев-Апостол. Их обоих обрадовала эта встреча. И Николай, обнимая милого, доброго Матвея, улыбаясь, шепнул ему на ухо заветное слово:

– Чока!

Матвей, пожимая, как полагалось, ладонь друга, живо отозвался:

– Чока, Чока! Не забыл, не думай!

В шалаше, где жил Матвей, быстро собрались его приятели, среди них прапорщик Иван Якушкин. Всех волновали военные события, всем хотелось выведать новости у гвардейского квартирмейстера, но Николай сам толком ничего не знал, и оживленный разговор свелся к различным предположениям и откровенной критике действии начальства.

– Ясно одно, господа, – сказал Якушкин, – с этой войной в нашем существовании что-то должно сильно измениться…

Муравьеву фраза эта запомнилась. Якушкин понравился.

Из Свенциян гвардия и подошедшие сюда вскоре армейские войска отступали на Дриссу и Полоцк. Шли проливные дожди. Пехота утопала в грязи. Артиллерия застревала в размытых водой оврагах. Заготовленного продовольствия и фуража не хватало. И все же солдаты на тяжелые переходы не жаловались, сохраняли бодрость. Все нетерпеливо ожидали боя с неприятелем.

Офицерам квартирмейстерской части теперь спать почти не приходилось. На них лежала обязанность отыскивать удобные позиции, производить дислокацию войск, размешать их no лагерям и квартирам, подготавливать дороги и строить мосты, выполнять всякие иные поручения, и при этом каждый командир, не считаясь ни с чем, требовал от квартирмейстера всяких удобств, а при случае сваливал на него вину за собственные свои промахи. Служить же квартирмейстером в штабе не терпевшего никаких возражений великого князя было сущей каторгой. В дневнике Муравьев отметил, как однажды под вечер, подготовив размещение на ночлег гвардейского корпуса, услышал звук труб подходящих гвардейских полков и поспешил им навстречу. Великий князь ехал верхом со своим штабом впереди колонны. Муравьев доложил о дислокации, повернул полки к тем селениям, которые для них были назначены, указал великому князю оставленную для него, находившуюся в полутора верстах от большой дороги прекрасную мызу, и все шло как будто хорошо, но вдруг великий князь ни с того ни с сего закапризничал:.

– Я не хочу стоять на мызе, до нее далеко ехать. Хочу остановиться вот в этой деревне, как ее называют?

– Михалишки, ваше высочество, она назначена для кавалергардов.

– Выгнать их!

И он сам поскакал туда. Но не успел еще Муравьев переменить дислокацию, как за ним прискакали адъютанты великого князя, который возвратился из Михалишек совершенно бешеный и стоял под дождем на большой дороге.

– По милости вашей, сударь, видите вы меня под дождем! Прекрасный офицер! Вы не могли для меня подготовить квартиры? Михалишки заняты, и я по вашей расторопности ночую на большой дороге!

– Ваше высочество, для вас была отведена мыза, но вам неугодно было ее запять, а из Михалишек я не мог еще успеть вывести кавалергардов.

– Как, сударь, вы еще оправдываетесь? Я вас представлю за неисправность, я вас арестую, вы солдатом будете, ведите меня сейчас на мызу!

Делать нечего, поворотили на мызу, но туда вступил уже кирасирский полк, которому мыза была назначена после изменения дислокации.

– Это что такое? – опять закричал великий князь.

– Они проходят мимо вашей мызы на свои квартиры, – попробовал схитрить Муравьев и поскакал вперед, чтобы предупредить кирасир. А сзади нагонял его великий князь и во все горло хриплым голосом орал:

– Арестовать Муравьева! Задержать! Арестовать!

Подобные сцепи повторялись часто. Тяжелая служба осложнялась и почти полным безденежьем. Отец, вновь поступивший на военную службу полковником, материальной поддержки сыновьям оказывать не имел возможности. Жалованье прапорщика за третью часть года, как оно тогда выплачивалось, составляло всего 118 рублей. На эти деньги нужно было содержать себя со слугой, покупать фураж для двух лошадей. Пища братьев Муравьевых большею частью состояла из одного хлеба с водою; лакомились же картофелем и редькой, которые удавалось отрывать на огородах, иногда вареной курицей, привозимой с фуражировки.

Постоянное недоедание вызвало тяжелое цинготное заболевание. Николай несколько дней питался одним молоком и еле держался в седле. Выручили, позаботились, помогли поправиться добрые сослуживцы Михаил Орлов, Михаил Лунин, Михаил Фонвизин, Матвей Муравьев.

А войска тем временем продолжали отходить на восток, сдерживая неприятеля жестокими арьергардными схватками. Император Александр, вняв советам близких людей, изволил наконец отбыть из армии со своими «великими стратегами», чем несказанно всех обрадовал. В армии произошли изменения. Ермолов стал начальником штаба, а главным квартирмейстером – полковник Толь. Вскоре разнеслась и другая добрая весть; Вторая армия под начальством Багратиона, блистательно отразив все попытки маршала Даву окружить ее, спешила к Смоленску на соединение с Первой армией. Теперь недовольство отступлением и ропот против Барклая, замечавшийся в войсках, немного утихли. Появилась надежда, что под Смоленском соединенные силы двух армий дадут неприятелю генеральное сражение. Войска приободрились, подтянулись, шли форсированными маршами и задержались на три дня лишь в Поречье, где предполагалось напасть на один из французских корпусов, который, однако, избрал другой, обходный путь.

Николай Муравьев находился при кавалергардском полке, жил в шалаше Лунина, с которым его сближала любовь к отечеству и республиканская настроенность мыслей. Лунин был хорошо образован, умен, горяч, упрям, отличался отчаянной храбростью. Проснувшись как-то ночью, Муравьев увидел, что Лунин в ночной рубашке и с неизменной трубкой в зубах сидит на постели у сколоченного из ящика стола и что-то пишет при свете огарка.

– Послание возлюбленной, что ли, сочиняешь? – спросил Муравьев.

– Нет, брат, тут сочинение совсем иного сорта, – отозвался Лунин. – Рапорт главнокомандующему пишу…

– По какому же поводу?

– Желаю принести себя в жертву отечеству, – немного патетически сказал Лунин. – Прошу послать меня парламентером к Наполеону…

– Ну, и что же дальше?

– А при подаче бумаг императору французов я всажу ему в бок вот это…

Лунин повернулся, выхватил хранившийся под изголовьем кривой кинжал и махнул им в воздухе. Муравьев от неожиданности вздрогнул. Он не сомневался, что Лунин, решительный характер которого ему был хорошо известен, точно сделал бы это покушение, если б его послали и если б…

– Верю, друг Михаила» в доброе твое намерение послужить отечеству, – произнес Муравьев, – однако имей в виду, что не так все просто обстоит, как ты представляешь. Монархи и деспоты плохо заботятся о народе, зато свои драгоценные особы охраняют весьма бережно; если б не так, то деспотизм давно бы перестал существовать…

– Да, ты прав, пожалуй, хотя…

Лунин не досказал, задумался.

 

5

… Под Смоленском не смолкал гул орудий, происходило ожесточенное сражение. Пехотная дивизия генерала Неверовского, составлявшая арьергард Второй армии, и корпус генерала Раевского с необыкновенным мужеством сдерживали во много раз сильнейшего неприятеля. Французские уланы разъезжали по левому берегу Днепра вблизи сверкавшего золотыми главами древнего русского города, искали броды для переправ. Но помешать соединению русских армий французам не удалось. Армии в Смоленске соединились. Багратион согласился по доброй воле подчиниться Барклаю де Толли, принявшему главное начальство над соединенными войсками.

Барклаю более чем кому-либо хотелось дать неприятелю генеральное сражение: он знал, как нетерпеливо ожидают этого войска, и знал, какие нарекания на себя вызовет, если это сражение не будет дано, но осмотренные им близ Смоленска позиции были совершенно непригодны и могли дать преимущества лишь наступающему численно превосходящему противнику. Барклай с тяжелым сердцем вынужден был подписать приказ об оставлении Смоленска.

Николай Муравьев спустя некоторое время после этого сделал следующую дневниковую запись: «Вечером получено было приказание к отступлению, и во всем лагере поднялось единогласное роптание. Солдаты, офицеры и генералы вслух называли Барклая изменником. Невзирая на это, мы в ночь отступили, и запылал позади нас Смоленск. Войска шли тихо, в молчании, с растерзанным и озлобленным сердцем. В Смоленске оставалась только часть корпуса Дохтурова для удержания натиска неприятеля в воротах. Хотели дать время увезти раненых и скрыть от неприятеля наше быстрое отступление. Дохтуров защищался в самых воротах против превосходящих сил, на него крепко наседавших. Наша пехота смешалась с неприятельскою, и в самых воротах произошла рукопашная свалка, в коей обе стороны дрались на штыках с равным остервенением и храбростью. После продолжительного боя, когда все войска уже вышли из города, наши уступили место и в порядке перешли через Днепр. Французы разграбили и сожгли Смоленск, церкви обратили в конюшни, поругали женщин, терзали оставшихся в городе стариков и слабых, чтобы выведать у них, где спрятаны мнимые сокровища. Bo всю эту войну они показались совершенными вандалами. В поступках их не заметно было искры того образования, которое им приписывают. Генералы, офицеры и солдаты были храбрые и опытные в военном деле, но дисциплина между ними слабая. Bo французской армии было вообще мало образования, так что между офицерами встречались люди, едва знавшие грамоте. Bo все время войны французы ознаменовали себя неистовствами, осквернением церквей и сожиганием сел, озлобленный на них народ вооружался против них и побил множество мародеров, удалявшихся в сторону для грабежа… Из-под Смоленска великий князь уехал. Причиною тому были неудовольствия, которые, он имел с главнокомандующим за отступление».

Александр Муравьев, в то время снова прикомандированный к гвардейскому штабу, был свидетелем столкновения великого князя с Барклаем, которое произошло вскоре после того, как Барклай стал главнокомандующим соединенными армиями.

Был знойный июльский полдень. Александр Муравьев дежурил в штабе. Курута работал за письменным столом. В соседней комнате великий князь Константин Павлович совещался о чем-то с генералами. Внезапно дверь распахнулась. Константин Павлович выскочил красный, злой, растрепанный, прохрипел:

– Курута, поезжай со мною!

Оседланные лошади стояли у крыльца. Сопровождаемый Курутой, Муравьевым и адъютантами, Константин Павлович поскакал к главнокомандующему, который находился в открытом сенном сарае, откуда он осматривал местность и отдавал приказания. Константин Павлович без доклада вошел к нему со шляпой на голове и громким, грубым голосом закричал:

– Немец, шмерц, изменник, подлец! Ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде! Курута, напиши от меня рапорт Багратиону, я с корпусом перехожу под его начальство!

Барклай, расхаживая по сараю, услышав брань, остановился, удивленно посмотрел на великого князя. Тот продолжал изрыгать самые непристойные ругательства. Барклай, не обращая более на него никакого внимания, ничего не отвечал, хладнокровно продолжал ходить взад и вперед. Константин Павлович, натешившись бранью и ругательством, выбежал из сарая, с глупой самодовольной усмешкой сказал окружающим:

– Что, а? Каково я этого немца отделал!

Но через два часа по возвращении в штаб он неожиданно получил от Барклая предписание: сдав гвардейский корпус генералу Лаврову, немедля выехать из армии. Вечером великий князь отправился в Петербург, за ним поехали еще некоторые приближенные к нему лица.

Александр Муравьев, рассказав об этом происшествии брату, воскликнул:

– Нет, ты только подумай! Выставить из армии родного брата императора! И при том сохранить полное самообладание и благородство! Восхищаюсь таким характером и почитаю его истинно великим, подобным знаменитым древним мужам Плутарха!

Николай с братом был согласен. Не раз приходилось ему, как офицеру квартирмейстерской части, выезжать для выбора позиций в места предполагаемых сражений. Он видел их неудобства и не мог винить Барклая за отступление, вызванное причинами, от него не зависящими.

– Что и говорить, нарекания на Михаила Богдановича несправедливы и напрасны, всяческого уважения достоин он по военным заслугам и неподкупной честности, – промолвил Николай, – и все же, милый брат, нельзя не считаться и с настроением умов, и духом войск…

– Кто же о том спорит, – сказал Александр. – Я уже слышал, будто в Петербурге озабочены создавшимся положением и существует мнение, что необходим новый главнокомандующий…

– Вот это, пожалуй, выход из положения, но кого же нам прочат, не слышал?

– Орлов мне говорил, будто дворянство требует назначения Кутузова…

– Ну, это пустое дело! Всем известно, что государь старика Кутузова терпеть не может…

– Слухи таковы, а там кто знает! Поживем – увидим!

Слух вскоре подтвердился. Император Александр вынужден был вопреки своей воле назначить главнокомандующим Кутузова.

«Известие сие всех порадовало не менее выигранного сражения, – записал Николай Муравьев. – Радость изображалась на лицах всех и каждого».

Кутузов, прибыв в армию, потребовал, чтоб квартирмейстерская часть главной квартиры была составлена из лучших молодых офицеров. В числе их главнокомандующему был представлен Николай Муравьев. Так началась его служба при Кутузове.

…23 августа наши войска, пройдя Колоцкий монастырь, остановились близ села Бородино. Место, избранное для сражения, было, по мнению Николая Муравьева, довольно удобное.

Линии наши занимали высоты по обеим сторонам дороги. Прямо было село Бородино, лежащее на речке Колоче, прикрывавшей фас нашего правого фланга. Правый берег речки был гораздо выше левого и крут. На том же фланге была довольно обширная роща, которая оканчивалась при большой дороге кустарником. Середина нашего левого фланга выдавалась вперед, расположена была на укрепленной высоте, которую защищали войска корпуса Раевского, поэтому и высота эта получила название батареи Раевского. Левый фланг примыкал к большому лесу, через который пролегала Старая Можайская дорога.

Главная квартира находилась в селе Татарках. Барклай остановился в Горках, на полдороге между Татарками и Бородином. Багратион устроил свою квартиру влево от дороги, в селе Михайловском.

Николай Муравьев все последние дни не слезал с коня. Кутузов сразу заметил недюжинные знания и сообразительность восемнадцатилетнего прапорщика, давал ему ответственные поручения, связанные с выбором позиций и дислокацией войск, и, наконец, послал вместе с полковником Нейдгартом укреплять правый фланг. Квартирмейстерам здесь нашлось что делать. Они назначили место для просек и засек в роще, устроили закрытые батареи и окопы, помогли правильно разместить стоявшие на этом фланге корпуса Багговута и Остермана-Толстого. Приехавший сюда среди дня Кутузов остался действиями своих квартирмейстеров доволен, похвалил их, сделал несколько, дельных указаний. Николай Муравьев, стоявший близ Кутузова, видел, как невозмутимо спокоен был этот невысокий, тучный, старый генерал в простеньком коротком сюртуке и шарфе через плечо, и это его спокойствие, неторопливость движений, тихий повелительный голос невольно вселяли во всех подчиненных полное доверие к нему и надежду на успех.

Кутузов стоял на возвышенности, откуда хорошо просматривалось Бородинское поле, советовался о чем-то с генералами, как вдруг из рощи поднялся орел, круто взмыл вверх, в голубое сияющее небо, и величаво поплыл над войсками. Генерал Багговут, первым заметивший его, снял фуражку и закричал:

– Ein Аdler, ach ein Аdler!

Кутузов тяжело поднял вверх большую голову и, увидев орла, тоже снял фуражку и, помахав ею, воскликнул:

– Победа российскому воинству! Сам бог ее нам предвещает!

На другой день подошедшие французские войска начали сильную атаку на левом фланге, стремясь захватить так называемый Шевардинский редут и овладеть лесом на оконечности фланга. Густые колонны французской пехоты с барабанным боем лезли вперед. Солдаты были пьяны.

Русские батареи обрушили на неприятеля такой яростный град картечи, что колонны атакующих стали рассыпаться, оставляя на поле сотни трупов.

Кутузов, окруженный большой свитой, во время боя находился на левом фланге. Николай Муравьев впервые видел Кутузова под сильнейшим огнем. Неприятельские ядра все время перелетали через головы, ложась в задних наших линиях. Кутузов был так же спокоен, как вчера, его распоряжения, отдаваемые тем же тихим, повелительным голосом, отличались краткостью и ясностью.

Бой прекратился с наступлением темноты. Стоял тихий вечер. Всюду зажигались костры. Неприятельский лагерь обозначался непрерывной линией пламени на протяжении нескольких верст.

Наши солдаты, составив ружья в козлы, отдыхали у костров, варили кашу, и на лицах только что возвратившихся из боя людей не было никаких признаков пережитого напряжения и утомления, слышались уже и обычные веселые байки, и добродушный смех.

Возвращаясь в главную квартиру, Муравьев близ одного из костров остановился, прислушался. Старый, усатый гренадер рассказывал окружившим его тесным кольцом товарищам:

– Тут, братцы, значит, Бонапарт, прознав, что Кутузов приехал к войску, задумал, значит, Кутузова застращать и послал ему со своим генералом мешок пшеницы. Ты, дескать, Кутузов, со мной зря не воюй, а покорись, у меня войска столько, сколько зерен в мешке, попробуй посчитай. Только скажу вам, братцы, наш никак того не испугался, а послал, значит, обратно с тем генералом Бонапарту горсть перцу зернистого. У меня, дескать, войска поменьше твоего, да попробуй раскуси!

Гренадеры ответили раскатистым хохотом. И Муравьев тоже невольно улыбнулся и подумал о том, как чудесно и точно выражалось в этой байке состояние воюющих сторон, и численное превосходство неприятеля, и солдатская вера в Кутузова, и сознание своей силы. Попробуй раскуси!

… И вот пришел он, грозный день русской славы, сохранившийся в дневниковых старых записях Муравьева таким, каким виделся тогда.

«26 августа к рассвету все наше войско стало под ружье. Главнокомандующий поехал в селение Горки на батарею, где остановился и слез с лошади. При нем находилась вся главная квартира. Солнце величественно поднималось, исчезали длинные тени, светлая роса блистала еще на лугах и полях. Давно уже заря была пробита в нашем стане, где войска в тишине ожидали начала ужаснейшего побоища. Каждый горел нетерпением сразиться и с озлоблением смотрел на неприятеля, не помышляя об опасности и смерти, ему предстоящей. Погода была прекраснейшая, что еще более возбуждало в каждом рвение к бою.

Прежде всего увидели мы эскадрон неприятельских конных егерей, который, отделившись от своего войска, прискакал на поле против нашего правого фланга. Началась перестрелка с нашими егерями, переправившимися за речку Колочу. Остерман-Толстой приказал пустить несколько ядер в коноводов. После непродолжительной перестрелки французские егеря отступили, но между тем неприятель атаковал гвардейский егерский полк, который защищал село Бородино. Наши войска не могли устоять против превосходных сил и наконец уступили мост через Колочу и отступили. Бородино оказалось в руках французов.

В то же время французы открыли огонь по селению Горки. Наши орудия им отвечали, но атаковать пехотой наших батарей при селе Горки неприятель не стал. В это время самое жаркое дело завязывалось на левом фланге. Наполеон послал сюда Мюрата, приказав ему во что бы то ни стало занять батарею Раевского. Но это было не так-то просто сделать. Чтобы занять и удержать эту батарею, надобно было оттеснить нашу пехоту, защищавшую лес, находившийся на оконечности нашего левого фланга. Кутузов приказал подкрепить сей фланг, и в лесу завязался ожесточенный бой. Между тем продолжался по всей линии частый артиллерийский огонь; зарядные ящики взлетали на воздух и орудия подбивались, но их немедленно заменяли свежими из резервной артиллерии. Наполеон, находя, что уже настала пора начать атаку, послал огромные массы войск, чтобы взять на штыках батарею Раевского. Французская пехота несколько раз добиралась до нее, но была отбиваема с большой потерей. Тогда в довершение натиска Наполеон пустил всю свою конницу в атаку, чтобы прорвать наши линии, и конница сия, смяв почти весь шестой наш корпус, заняла с тыла батарею Раевского, на которую вслед затем пришла неприятельская пехота.

В эту минуту неприятель мог бы опрокинуть все наше войско, но Кутузов, видя, что правый фланг наш не будет атакован, приказал корпусам Багговута и Остермана-Толстого двинуться на усиление левого фланга. При переводе колонн через большую дорогу Кутузов ободрял солдат, которые спешили на выручку товарищей и отвечали на приветствия главнокомандующего неумолкаемыми криками «ура». Bo все время сражения Кутузов сохранял невозмутимое хладнокровие. В самые опасные минуты он не терялся и рассылал приказания свои со спокойным видом, что немало служило к поддержанию духа в войсках.

Между тем Алексей Петрович Ермолов, бывший тогда начальником главного штаба у Барклая, увидев, как неприятель занял батарею Раевского, собрал разбитую пехоту нашу, состоявшую из людей разных полков, приказал случившемуся тут барабанщику бить «на штыки» и сам с обнаженною саблей в руках повел сию сборную команду на батарею. Французы собирались увозить оставшиеся там орудия наши, когда сборная команда, предводительствуемая Ермоловым, вбежала на батарею, переколотила всех неприятелей и поставила на место орудия. Сам Ермолов был ранен пулей в шею, он не мог далее оставаться в сражении и уехал. Находившийся с ним рядом генерал Кутайсов был убит наповал.

Полки, пришедшие с правого фланга, заступили место расстроенных частей, гвардейскую артиллерию выдвинули на батарею. Французы продолжали атаку. Рукопашный бой между массами смешавшихся наших и французских латников представлял необыкновенное зрелище и напоминал битвы древних рыцарей или римлян, как мы привыкли их себе воображать. Всадники поражали друг друга холодным оружием среди груд убитых и раненых. От атаки неприятельской конницы остались следы в наших линиях, где лежало много французских кирасир, многие из них были переколоты нашими рекрутами, которые нагоняли легкораненых латников, едва двигавшихся под своей грузной бронею.

Перед самой атакой кавалерии я находился с братом Александром в Горках, как прискакал с левого фланга адъютант генерала Беннигсена, бурка его была в крови; обратившись к нам, он сказал, что это кровь брата нашего Михаилы, которого сбило с лошади ядром. Адъютант не знал только, жив ли брат или нет. Мы с Александром отпросились на левый фланг, куда поскакали по разным дорогам. Участь брата нас сильно тревожила.

Следуя за раненым, я спустился в лощину. Тут всюду стояли лужи крови, среди коих многие из раненых умирали в судорожных страданиях. Картина ужасная! Стоны и вопли смешивались со свистом перелетавших ядер и лопавшихся гранат. Истребление человеческого рода на сем месте изображалось во всей полноте, ибо ни одного целого человека и необезображенной лошади тут не было видно. Можно себе составить понятие о понесенном некоторыми полками уроне из следующего примера. Я ехал мимо небольшого отряда иркутских драгун. Их было не более пятидесяти человек, они на конях стояли неподвижно во фрунте с обнаженными палашами под сильнейшим огнем, имея впереди себя только обер-офицера. Я спросил у него, какая это команда. «Иркутский драгунский полк, – отвечал он, – а я поручик такой-то, начальник полка, потому что все офицеры перебиты и, кроме меня, никого не осталось». После сего драгуны участвовали еще в общей атаке и выстояли все сражение под ядрами. Можно судить, сколько их под вечер осталось.

Я доехал до Татарок, но никто о брате ничего не знал. Александр тоже возвратился ни с чем. А солнце уже садилось, и огонь все еще не прекращался. Остатки корпуса Дохтурова, примыкавшего правым флангом своим к большой дороге, еще кое-как удержались, но оконечность нашего левого фланга была отброшена назад, так что Старая Можайская дорога оставалась почти совсем открытою.

Когда совершенно смерклось, сражение прекратилось и неприятель, который сам был очень расстроен, опасаясь ночной атаки, отступил на первоначальную свою позицию, оставив батарею Раевского, лес и все то место, которое мы поутру занимали. Войска наши, однако, не подвинулись вперед и провели ночь в таком положении, как вечером остановились. Потери с обеих сторон были равные, хотя гораздо ощутительнее для нас, потому что, вступая в бой, у нас было гораздо менее войск, чем у французов.

Всю ночь войска провели без сна. Разнесся слух, будто сражение с рассветом возобновится, но затем узнали, что подписан приказ об отступлении, да иначе и быть не могло. Bo многих полках оставалось едва сто человек, иные полки почти совсем исчезли, и солдаты собирались с разных сторон. Вся Можайская дорога была покрыта ранеными и умершими от ран, но при каждом из них было ружье. Безногие и безрукие тащились, не утрачивая своей амуниции и оружия.

Подобной битвы, может быть, нет другого примера в летописях всего света. Одних пушечных выстрелов было сделано французами семьдесят тысяч, не считая миллионов выстреленных ими ружейных патронов. Потеря наша убитыми и ранеными в сем сражении состояла из 26 генералов, 1200 штаб– и обер-офицеров и 40 000 нижних чинов. Французы не менее нашего потеряли. Лошадей зарыто на поле сражения 19 тысяч. От гула 1500 орудий земля стонала за 90 верст. Таким образом кончилось славное Бородинское побоище, в котором русские приобрели бессмертную славу.

… Рано поутру войска наши, оставив поле сражения, начали отступать к Можайску. Французы не решались нас преследовать, вступая лишь в перестрелку с нашим арьергардом.

Полагая брата Михайлу убитым, но в надежде еще найти его, Александр выпросил позволения ехать в Москву, чтобы искать брата на дорогах между множеством раненых, которых везли на подводах. Я отправился вслед за ним днем позднее».

 

6

Москва, куда 30 сентября добрался Николай Муравьев, представляла горестное зрелище. На улицах под открытым небом лежали мертвые и раненые солдаты. Присмотра за ними не было. Всюду слышались стоны и крики. Дворяне и зажиточные люди спешили покинуть город. Тянулись беспрерывно обозы с казенным имуществом и барским добром. Где-то заунывно перезванивали колокола, в церквах шла служба. Простой народ толпился кое-где у господских особняков, с озлоблением смотрел на проезжающие кареты и забрасывал их камнями. Выпущенные из острогов арестанты разбивали кабаки и торговые лавки.

В родительском доме на Большой Дмитровке было тихо. Николай, сдав лошадь старику кучеру, вбежал, гремя шпорами, в раскрытые опустевшие комнаты и неожиданно был остановлен у дверей отцовского кабинета братом Александром:

– Тише, тише… Михаила умирает… У него открылся антонов огонь… теперь ему операцию делают…

Николай осторожно вошел в кабинет. Доктор Лемер, которого с трудом удалось отыскать, вырезал осколки из страшной гноившейся раны: гранатой было сорвано мясо с левой ноги, повреждены мышцы. Михайла лежал на кровати с помертвелым страдальческим лицом. Узнав брата, он кивнул головой. Потом впал в забытье.

Александр и Николай, посоветовавшись с доктором, решили отправить раненого в Нижний Новгород, куда выехали все родные. На следующий день, заложив парой лошадей найденную в сарае старую удобную коляску, они проводили брата и сопровождавших его на телегах оставшихся дворовых, а сами возвратились в главную квартиру, остановившуюся в Филях.

И там узнали, что на военном совете, только что здесь состоявшемся, решено сдать неприятелю Москву без боя.

Трудно было свыкнуться с мыслью, что чужеземцы будут обладать священным русским городом. Войска покидали матушку белокаменную в скорбном молчании, солдаты со слезами на глазах глядели в последний раз на кремлевские соборы, истово крестились. И Николай Муравьев не удержался от невольной слезы, но его привычный к математической точности разум брал верх над чувствами, он понимал совершенную необходимость избранного Кутузовым решения оставить Москву без боя. Численное превосходство неприятеля после Бородина увеличилось, наша армия не успела еще оправиться, даже на глаз было заметно, как на марше дивизии быстро сменяли одна другую: ведь во многих людей оставалось в три-четыре раза меньше, чем полагалось. «С потерей Москвы не потеряна Россия…» Эти, передаваемые из уст в уста, сказанные Кутузовым слова крепко засели в мозгу и поддерживали дух.

А Москва горела. «Дым от пылавшей столицы обратился в густые черные облака, которые носились над нашими головами несколько дней, – записал Николай в свой дневник. – Казалось, будто тень древней Москвы не оставляла нас и требовала мщения».

Войска двумя колоннами медленно отступали по Рязанскому большаку.

Неожиданно ночью полковник Толь, собрав офицеров-квартирмейстеров, объявил:

– Господа, предупреждаю, услышанное здесь должно сохраняться вами в самой полной тайне. Главнокомандующий начертал, господа, новый марш для наших войск с конечным выходом их на Калужскую дорогу. Все необходимые указания и маршруты всякий из вас будет получать от меня, колонны придется вести проселками, возможно, будут нарекания со стороны командиров, тем не менее объяснения по сему предмету с генералами и с кем бы то ни было вам иметь строжайше запрещается. Главнокомандующий надеется на вас, господа!

Оставив на Рязанском большаке небольшой отряд легкой конницы, дабы обмануть французов, русская армия внезапно повернула вправо, к Подольску, и, потерянная из виду неприятелем, начала знаменитый фланговый марш. Стояли осенние ненастные дни. Проселочные дороги, покрытые лужами, затрудняли движение. Направление марша никому, кроме квартирмейстеров, не было известно. Генералы и офицеры недоумевали, куда их ведут. Но более всех встревожился Наполеон: «Где же русские, куда они исчезли?»

Замысел Кутузова удался блестяще. Наполеон лишь спустя двенадцать дней узнал, что русские войска вышли на Калужскую дорогу и стоят на позициях близ села Тарутино.

Армия расположилась здесь в несколько линий на высотах позади села. Тяжелую конницу поставили в окрестных селениях. Главная квартира была в Тарутине, затем Кутузов перевел ее в соседнюю деревню Леташовку.

Тарутинский лагерь походил на оживленный городок. Построены были хорошие шалаши, благоустроенные землянки, несколько просторных изб. На протекавшей здесь реке Наре появились бани, на большой дороге собирались ежедневно базары, из Калуги приезжали торговцы пирогами и сбитенщики. По вечерам во всех концах лагеря слышалась музыка, долго не умолкали песни. Ночью лагерь освещался множеством бивачных огней. Кто-то из генералов заметил, что в лагере не по временам слишком весело.

Кутузов возразил:

– А лагерь и не должен походить на монастырь. Веселость солдат – первый признак их неустрашимости и готовности к бою.

Николай Муравьев, находившийся вблизи Кутузова, имел возможность наблюдать за его деятельностью, учиться у него военному искусству и дипломатическим тонкостям.

В глазах царя и многих военных Кутузов не оправдывал своего высокого положения. Москва была в руках неприятеля, а главнокомандующий сидел спокойно в Леташовке, много спал, с аппетитом ел и против французов никаких боевых действий не предпринимал, даже уклонялся от них. Начальник главного штаба бездарный, завистливый генерал Беннигсен и его старый приятель Роберт Вильсон, агент английского правительства при русской армии, открыто осуждали фельдмаршала, плели всякие интриги против него, посылали жалобы в Петербург. Император Александр не скрывал своего раздражения. Кутузов чуть не каждый день получал царские наставления и выговоры, но не обращал на них внимания, продолжая делать то, что считал единственно правильным и нужным для того, чтобы с наименьшими потерями и жертвами освободить отечество от чужеземцев.

Кажущееся многим бездействие Кутузова было мнимым. Предвидя, что Наполеон попытается прорваться в плодородные, неистощенные войной районы, Кутузов, совершив фланговый марш, преградил путь в эти районы и в Тарутинском лагере необычайно деятельно занимался подготовкой армии к предстоящим наступательным действиям, стремясь в то же время всячески ослабить неприятельские силы. На свою ответственность, вопреки воле императора, Кутузов создал десятки партизанских армейских отрядов и поощрял действия стихийно возникавших народных партизанских дружин.

Николай Муравьев записал в дневнике: «Армейские партизаны наши присылали много пленных, других ловили крестьяне, которые вооружались и толпами нападали на неприятельских фуражиров. Не проходило дня, чтоб их сотнями не приводили в главную квартиру. Поселяне не просили себе другой награды, как ружей и пороху, что им и выдавали из числа взятого неприятельского оружия. В иных селениях крестьяне составляли сами ополчение и подчинялись раненым солдатам, которых подымали с поля сражения. Они устроили конницу, выставляли аванпосты, посылали разъезды, учреждали условные знаки для тревоги. Некоторым из крестьян Кутузов сам выдавал Георгиевские кресты. Не удивительно, что в неприятельской армии вскоре оказалась большая нужда в продовольствии. Французы стали употреблять в пищу своих лошадей, от недостатка питания появились у них заразительные болезни… Пока неприятель таким образом изнемогал, наша армия поправлялась. Продовольствие у нас было хорошее. Розданы были людям полушубки, пожертвованные из разных внутренних губерний, так что мы не опасались зимней кампании. Конница наша была исправна. Каждый день приходило из Калуги для пополнения убыли в полках по пятьсот, по тысяче и даже по две тысячи человек рекрутов. Войска наши отдохнули, укомплектовались, при выступлении из Тарутинского лагеря у нас было под ружьем 90 тысяч регулярного войска. Численностью, однако ж, мы были еще слабее французов, и нам нельзя было рисковать генеральным сражением, но можно было надеяться на успехи в зимней кампании».

И если император Александр и враждебные фельдмаршалу лица не понимали или не хотели понять глубокого, далеко идущего замысла Кутузова, оценить его действия, то в войсках не сомневались в правильности этих действий, видели, что соотношение сил складывается в нашу пользу и час расплаты с неприятелем приближается. В лагере солдаты распевали только что сочиненную песню:

Хоть Москва в руках французов, Это, братцы, не беда: Наш фельдмаршал князь Кутузов Их на смерть впустил туда, Свету целому известно, Как платили мы долги, И теперь получат честно За Москву платеж враги…

Братья Муравьевы были очевидцами многих интересных событий, происходивших в главной квартире. Они сопровождали приехавшего сюда генерала Лористона, посланного Наполеоном с предложением мира или перемирия.

Кутузов впервые за всю войну надел парадный мундир со всеми регалиями и заранее приказал пододвинуть устроенные в походном порядке лучшие полки. В лагере по его приказанию беспрерывно играла музыка, песенники пели.

Лористон вошел к Кутузову, тот принял его с печальным видом, кряхтя и охая, жалуясь на старческие недуги. Лористон изложил цель своего приезда.

Кутузов развел руками:

– Видите, генерал, в каком состоянии разорения мы находимся. Уверяю вас, что я беспрестанно прошу императора заключить мир, но он ни за что не соглашается…

Лористон, только что видевший бодрые войска, понял горькую насмешку, но не подал никакого вида и сказал:

– В таком случае, ваша светлость, я просил бы вас сообщить императору Александру о предложениях моего государя, которые я имел честь вам изложить…

– Непременно, непременно, генерал, так и сделаю, сегодня же обо всем донесу в Петербург, не сомневайтесь…

В дневнике Николай Муравьев отметил, что Кутузов действительно послал такое сообщение, но «курьеру приказано было попасть в руки неприятелю, и Наполеон уверился в мирных расположениях Кутузова, а между тем через Ярославль был послан другой курьер к государю с просьбой не соглашаться ни на какие условия. Французы стояли перед нами в бездействии и ожидали ежедневно ответа о мире».

Любопытно и такое происшествие. Александр Муравьев, будучи однажды на аванпостах вместе с донским генералом Орловым-Денисовым и казачьим полковником Сысоевым, увидел, как из французского лагеря выехала огромная группа конников, впереди которой находился Мюрат, король Неаполитанский, командующий неприятельским авангардом. Отделясь от своей свиты, Мюрат на прекрасной белой лошади, в парадном мундире с золотом и длинными перьями на треугольной шляпе, выехал почти на версту вперед на возвышенность и стал в подзорную трубу рассматривать расположение наших войск. Сысоев не вытерпел такой дерзости, крикнул своему ординарцу:

– Лошадь!

Невооруженный, с одной нагайкой в руках, вскочил он на своего черкесского серого коня и помчался к Мюрату, который сначала не заметил его, а когда услышал невдалеке топот скачущей лошади, успел повернуть коня и понесся во весь дух назад. Сысоев на резвом скакуне догонял его, подняв вверх нагайку. Картина была восхитительная! Король в великолепной одежде, с развевающимися перьями на шляпе на богато убранном коне удирает от казака, который догоняет его, стоя в стременах и подняв нагайку, готовую обрушиться на королевскую спину. Но к Мюрату подоспела на помощь свита, и Сысоев принужден был возвратиться, однако продолжал грозить королю нагайкой и ругать его отборными словами.

Полчаса спустя на аванпост явился парламентером французский генерал, изложил Орлову-Денисову жалобу короля Неаполитанского. Александр Муравьев был послан в главную квартиру, где, встретив командующего авангардом Милорадовича, рассказал ему о том, что случилось. Внезапно дверь из соседней комнаты открылась, просунулась голова Кутузова:

– Что это, мой дорогой, что такое? – спросил он по-французски с явным любопытством. – Расскажите мне…

Муравьев рассказал подробно.

Кутузов, обратясь к Милорадовичу, сказал:

– Мой дорогой генерал, прошу вас, поезжайте к Неаполитанскому королю, передайте его величеству свои извинения за то, что казак, невежа, посмел преследовать и замахнуться плеткой на его величество. Попросите его простить этого варвара. Но скажите также от меня Сысоеву, что, если в другой раз представится случай захватить короля, пусть берет его.

Вскоре, 6 октября, произошло Тарутинское сражение. Николай Муравьев, прикомандированный к авангардным войскам, участвовавший в этом сражении, сделал такую запись:

«Кутузов, находя, что настало время действовать, решился атаковать врасплох стоявший перед нами французский авангард под командой Мюрата. Предварительно посланы были офицеры квартирмейстерской части лесами и проселочными дорогами для обозрения местоположения в тылу неприятеля. Обстоятельно ознакомившись с путями, они повели ночью две колонны под командою Багговута и Беннигсена. Нападение сие хранилось в большой тайне, потому запрещено было во время движения говорить, курить трубку, стучать ружьями. K рассвету колонны были стянуты у опушки леса, к которому примыкал неприятельский левый фланг, войска остановились в близком расстоянии от французов. Милорадович выстроил авангард впереди Тарутина, чтоб отвлечь внимание неприятеля. Гвардия стояла в резерве. На рассвете Беннигсен дал пушечным выстрелом сигнал атаковать левый фланг. Французы еще спали, были раздеты. Беннигсен и Багговут открыли сильную канонаду по неприятелю и, выступив с пехотой из леса, захватили двадцать орудий, стоявших на позиции. Французы, оправившись, отступили левым флангом, устроили сильную батарею, но она была скоро сбита, причем Багговут убит ядром. Между тем правый фланг неприятеля тронулся, чтобы атаковать Милорадовича, но был отражен картечными выстрелами. Пока сие происходило, мы увидели в тылу неприятеля казаков Орлова-Денисова, атакующих французов. Атака была блистательная. Казаки опрокинули неприятельских кирасир, причинив им значительный урон. Французы стали отступать бегом, мы преследовали их верст десять, и наконец они исчезли из виду, потеряв большое число орудий и много убитых, в числе которых генерал Ферье. Войска наши возвратились в Тарутинский лагерь с песнями и музыкой. Аванпосты наши остались на том месте, где неприятель скрылся. Милорадович снова занял квартиру свою в селении Тарутине. Сражение сие получило название по речке Чернышке, на которой оно происходило, называют его также Тарутинским. После этого дела наши гвардейские офицеры пустили насчет Наполеона красное словцо, будто он, выступая из Москвы, сказал о Кутузове: «Taroutine ma d?route!»

Известие о Тарутинском сражении, в котором французы потеряли более 4 тысяч убитыми и пленными и 38 орудий, заставило Наполеона быстрее оставить Москву. Он приказал войскам отступать через Малоярославец на Калугу, как и предвидел Кутузов. Но в Малоярославце французы были задержаны подоспевшими русскими войсками. Завязался ожесточенный бой, город восемь раз переходил из рук в руки. В то же самое время по распоряжению Кутузова была перехвачена и другая калужская дорога через Медынь. Наполеон в конце концов вынужден был отказаться от своего плана. Французская армия начала бесславный обратный путь по разоренной Старой Смоленской дороге, по тому маршруту, который был заранее подготовлен для неприятеля Кутузовым.

Наши авангардные войска шли проселками, в некотором расстоянии от неприятельской армии. Не вступая с нею в сражение, они не допускали и никаких ее отклонений в сторону, стремились совместно с партизанами причинять ей всяческий урон, уничтожить отдельные воинские части.

Николаю Муравьеву, квартирмейстеру авангардных войск, приходилось не только исполнять свои прямые обязанности. Он принимал участие в рекогносцировках и в схватках с голодными, озлобленными французскими фуражирами и мародерами, которые в поисках продовольствия забирались в селения, где квартирмейстеры предполагали устраивать на отдых свои войска.

Муравьев близко соприкасался с простым народом, видел его действия против неприятеля и все более убеждался, как высока и бескорыстна его любовь к отечеству. Нашествие иноплеменников всколыхнуло всю страну, патриотические чувства были присущи людям всех слоев общества, но молодой республиканец наблюдал на каждом шагу такие примеры героизма и самопожертвования со стороны крепостного русского крестьянства, что в голову невольно приходила мысль, насколько этот патриотизм простых людей выше, чище, благородней патриотизма дворян и помещиков. Услышав о приближении неприятеля, помещики покидали свои поместья, спасались в отдаленных местах, а крестьяне уходили в леса, создавали партизанские дружины, отстаивали землю своих отцов не щадя жизни. Ничто не было для них слишком дорогой платой за освобождение отечества от неприятеля!

Войска генерала Дохтурова спешили к Малоярославцу, но натолкнулись на препятствие. Мост через реку Протву, который нужно было переходить, сожгли французы. Саперов не было, леса вблизи тоже не было. Дохтуров обратился за помощью к крестьянам соседнего селения, и они, не задумываясь, разобрали свои избы, помогли быстро построить мост, оставшись на зиму без жилья.

– Колотите хорошенько хранца, служивые, – говорили они солдатам, – а мы как-нибудь тут перебьемся, землянухи выкопаем!

В дневнике Муравьева записан и такой случай:

«Во время Тарутинского боя встретил я одного драгуна, который гнал перед собою русского, сильно порубленного. Раненый кричал, просил пощады, но драгун не переставал толкать его лошадью и подгонять палашом. Я спросил, в чем дело. Пленный этот, оказалось, был родным братом драгуна, ходил по воле в Москве и вступил в услужение к французскому офицеру, за что и не щадил его родной брат, который после строгого обхождения с ним отдал его в число военнопленных, собираемых в главную квартиру. Подобие римских нравов!»

И Муравьев не раз в задушевной беседе с близкими друзьями высказывал мысль, что нищенски живущие, бесправные неграмотные крепостные крестьяне, обладающие столь высокими качествами души, достойны благодарности отечества и лучшей участи. И друзья немолчаливо соглашались с ним.

 

7

Недавно еще грозная, непобедимая, великая армия, заставлявшая трепетать всю Европу, продолжала отступать ускоренным маршем. Авангардные русские войска, вооруженные крестьяне, конные армейские партизаны и казаки со всех сторон днем и ночью тревожили неприятеля, отбивали тяжелые обозы с награбленным добром, уничтожали отряды фуражиров и конвойные команды, Ломали мосты и переправы. Наполеон надеялся, что ему удастся оторваться от идущей по пятам русской армии, закрепиться на рубежах по Днепру и Двине, строил планы зимовок в Смоленске, затем в Витебске и в районе Орша – Могилев, замышлял даже прорваться на Украину. Все было тщетно!

Прогремели кровавые бои под Вязьмой, Смоленском, Красным, русских нигде задержать не удалось, они продолжали неумолимо преследовать обессилевающих французов. Наполеон видел, как рушатся последние его надежды, и мрачнел все более. Событиями управлял не он, а Кутузов, план которого теперь заключался в том, чтобы окружить и окончательно разгромить неприятельскую армию в районе Борисова на Березине.

Дальновидность Кутузова была поразительна! Наполеон находился еще в Вязьме, собираясь зимовать в Смоленске и делая соответствующие распоряжения, а Кутузов уже писал командующему Молдавской армией Чичагову, чтобы он «как можно поспешнее, оставя обсервационный корпус против австрийских войск, с другою частию обратился в направлении через Минск на Борисов». Позднее, допуская мысль, что французам частично удастся переправиться через Березину, Кутузов приказал Чичагову на всякий случай немедленно занять находившуюся за Березиной «дефилею при Зембине, в коей удобно удержать можно гораздо превосходнейшего неприятеля».

Получил своевременно точные указания главнокомандующего и генерал Витгенштейн, войска которого находились близ Полоцка и должны были соединиться в районе Борисова с войсками Чичагова, преградив таким образом дальнейший путь отступления неприятельской армии.

Кутузову, однако, не удалось до конца выполнить свой план. Чичагов и Витгенштейн оказались ненадежными исполнителями его предначертаний. Зная о неприязни императора Александра к Кутузову, они пропускали мимо ушей дельные указания главнокомандующего, предпочитая сноситься с самим царем, дававшим, как обычно, путаные советы.

Витгенштейн враждовал с Чичаговым, не спешил с ним соединяться. Бездарный Чичагов был введен в заблуждение Наполеоном, который отвлек внимание адмирала подготовкой ложной переправы через Березину, ниже Борисова, тогда как французская армия начала переправу у деревни Студенки, выше Борисова. Витгенштейн и Чичагов лишь спустя два дня догадались о совершенной ими ошибке и появились со своими войсками у Студенок, открыв артиллерийский огонь по переправе.

Наполеон, потеряв здесь всю артиллерию и обозы, все же успел переправиться с гвардией и оставшейся кавалерией и занял Зембинскую дефилею, болотистую местность, через которую были проложены десятки мостов, – Чичагов не догадался даже сжечь их. Наполеон, легко пройдя Зембинскую дефилею, мосты за собой, разумеется, уничтожил, и это позволило ему на некоторое время оторваться от преследования и быстрее добраться до Вильно.

Враги Кутузова, узнав о переправе Наполеона с гвардией через Березину, пришли в сильнейшее негодование. Более всех кипятился Роберт Вильсон:

– Выпустить из своих рук Бонапарта – общего врага нашего! Какое несчастье! Кутузов нарочно это устроил. Я буду писать императору Александру, он должен найти более способного главнокомандующего…

Штабные интриганы поддакивали английскому агенту, создавая мнение о Кутузове как о весьма посредственном, ленивом, нерешительном военачальнике, не имевшем никакого плана борьбы с неприятелем и все надежды возлагавшем на божью помощь.

Прапорщик Николай Муравьев не принадлежал к числу близких людей Кутузова, но вместе с тем был далек и от штабных интриганов, строивших всякие козни против фельдмаршала. Муравьев был честен, правдив и писал в дневник то, что видел и о чем достоверно знал, и вот что записал он о березинских событиях:

«Намерение главнокомандующего было припереть неприятеля к реке Березине до ее замерзания. Чичагов подвинулся форсированными маршами к Березине и занял Борисов, дабы преградить французам переправу, но авангард его, переправившийся через Березину, был внезапно атакован бегущим неприятелем и принужден был обратно перейти за реку. Пока французы отвлекали Чичагова, вся неприятельская армия, построив мост в другом месте, переправилась, встретив сопротивление только от небольшой части наших войск, которые Чичагов не успел подкрепить. Между тем Витгенштейн придвинулся к Борисову. Он должен был соединиться с Чичаговым и совокупно с ним действовать против главной французской армии, но не сделал сего, как слух носился, потому что не хотел подчиниться Чичагову. Общенародно обвиняют адмирала в пропуске Наполеона, но многие полагают, что и Витгенштейн был тому причиной».

В Борисове, куда Муравьев вошел с авангардными частями главной армии, творилось что-то невообразимое. В Студенках артиллерия Чичагова била по переправе, оттуда доносился несмолкаемый гул орудий. Площади, улицы города и раскрытые дворы были забиты исковерканными каретами и повозками, всякой рухлядью, замерзшими неприятельскими трупами, среди которых копошились еще живые раненые, брошенные на произвол судьбы. Душу раздирали предсмертные стоны, проклятия, многоязычная ругань. Из догоравшей корчмы на окраине города шел отвратительный смрад, вероятно, там погибли в огне люди. Французские офицеры и солдаты, отставшие от своих частей, более похожие на тени, чем на живых людей, покрытые рогожами и чем попало, стучали в окна домов:

– Клиеба, клиеба…

В канаве сидел утративший человеческое подобие чужеземец и с горячечным блеском в глазах жадно грыз отрезанную лошадиную ногу.

Войска главной русской армии, утомленные длительным беспрерывным преследованием врага, тоже сильно ослабели. Численность полков заметно уменьшилась, в иных ротах оставалось всего по десять – пятнадцать рядовых. Солдаты сменили разбитые сапоги на лапти, шинели – на серые крестьянские кафтаны. Офицеры были одеты немногим лучше, ходили в нагольных полушубках, подпоясывались нитяными шарфами. Николай Муравьев находился в бедственном положении. Одежда его состояла из солдатской шинели с выгоревшими у бивачных костров полами, поношенной солдатской фуражки с башлыком, сапог с отваливающимися подошвами, шаровар и сюртука, пуговицы которого были отпороты и пришиты к белью, много недель нестиранному и кишевшему насекомыми. Но более всего мучили покрытые начавшими гноиться язвами ноги, которые только в Борисове он получил возможность вымыть теплой водой и перебинтовать. Он изнемогал телесно и душевно и мог рапортоваться больным, но попасть в переполненный тяжелоранеными госпиталь было не лучшим выходом из положения, да и удерживала от этого мысль, что война на исходе и предстоят какие-то интересные события: вероятно, военные действия будут перенесены в европейские страны. Поэтому не хотелось в такое время отставать от товарищей.

И все же служба все более становилась невыносимой. Милорадович, как на грех, определил его под начальство полковника Черкасова, человека из той породы штабных блюдолизов и службистов, которые ценили лишь соблюдение уставных правил и, карабкаясь вверх по спинам ближних, готовы были каждого из них утопить за одну милостивую улыбку высокопоставленного начальства. Черкасов сразу невзлюбил молодого офицера-квартирмейстера и за превосходство его ума и знаний, и за присущий ему демократизм в обращении с нижними чинами и простым народом.

В Борисове старый мост через Березину был сожжен. Надлежало за одну ночь построить новый, чтоб с рассветом начать переправу войск. Черкасов, возлагая это ответственное дело на Муравьева, заметил не без ехидства:

– Вы, господин Муравьев, я слышал, математик превосходный и офицер с репутацией отличной, кому же, как не вам, задачку сию решать?

Задача была не из легких. Для строительства моста назначили конно-саперную роту капитана Геча, в которой осталось не больше пятидесяти изнуренных солдат. Муравьеву с трудом удалось выпросить еще пехотную роту, но в ней оказалось всего пятнадцать рядовых. Надлежало разобрать случайно уцелевшую на правом берегу большую корчму и бревна использовать для строительства.

Ночь была темная, ветреная. Мороз крепчал с каждым часом, раскаленными иглами колол лицо. По широкой реке, с несколькими островами, накануне шел лед, он только что остановился, но не был еще в состоянии выдержать тяжесть человека. Муравьев и Геч решили проложить по льду, с острова на остров, связанные бревна и по ним сделать настил, устроив как бы плавучий мост на льду. Замысел был рискованный, но что же, кроме этого, можно придумать?

Солдаты развели огни на берегах и островах, начали разбирать корчму, стаскивать бревна в указанные места. Чтобы ободрить уставших людей, Муравьев работал наравне с ними, хотя больные ноги мучительно ныли и приходилось напрягать всю силу. За полночь, когда работа была в разгаре, с берега раздался окрик полковника Черкасова:

– Прапорщик Муравьев, пожалуйста, сюда!

Муравьев подошел как был: с бревном на плечах. Полковник, от которого разило водкой, окинул его мутным взглядом, сказал сердито:

– Вы роняете достоинство офицерского звания, пустившись в работу с нижними чинами… Стыдно-с!

– Никакого стыда в том не нахожу, – сдерживая себя, проговорил Муравьев, – напротив того, пример мой нужен для ободрения людей.

– Вам следует только распоряжаться людьми, а оттого, что вы сами работаете, у вас ничего не сделано, даже и начала моста не видно.

– Зато разобрана корчма, лес поднесен к месту, а постройка сейчас начнется.

– Как? Вы хотите еще оправдываться, ничего не сделав? Посмотрите, как нужно обращаться с этим народом… Эй вы, скоты, – закричал он во все горло на солдат, – живей поворачивайтесь, не то я вас всех! – И он пустил такой непристойной руганью, что солдаты даже рты разинули.

Муравьев сжал кулаки, почувствовал, что начинает терять самообладание. Он сделал шаг вперед и, глядя в глаза полковнику, отчеканил:

– Я прошу вас оставить людей в покое, иначе я не могу отвечать за постройку моста…

И, видимо, столько твердой решимости было в глазах прапорщика и в тихом сдавленном голосе, что полковник ссору продолжать не решился.

– Хорошо, я удаляюсь, – пробормотал он, – но предупреждаю, если к рассвету моста не будет, вы пойдете под суд…

Служить под начальством Черкасова после этого случая было уже нельзя. Муравьев подал рапорт Толю, тот взял его опять к себе в главную квартиру, которая в скором времени разместилась уже в Вильно. Освобождение отечества от неприятеля заканчивалось.

 

8

В начале 1813 года русская армия под начальством Кутузова, перейдя границу, двинулась на запад. Пруссия, порвав сношения с Наполеоном, перешла на сторону России. Но Кутузов недолго оставался главнокомандующим: в середине апреля в Бунцлау он тяжело заболел и скончался. Между тем Наполеон сумел быстро создать новую двухсоттысячную армию и двинулся навстречу русским и австрийским войскам, которые сначала потерпели поражение под Люценом и Дрезденом, но вскоре счастье Наполеону начало изменять. K союзникам присоединилась Австрия, а главное, усилилось народное сопротивление Наполеону в порабощенных им странах, стали рушиться созданные им марионеточные государства. Союзные войска отовсюду теснили французов.

Гвардейская легкая кавалерийская дивизия, шедшая впереди авангарда русской армии, участвовала во всех сражениях с неприятелем. Походная жизнь отличавшимся в боях замечательной храбростью кавалеристам нравилась. Командир дивизии генерал Чаликов, старый рубака, крикун и хлопотун, во время лагерных стоянок офицеров не стеснял, они, как обычно, жили весело, много пили, играли в карты, буйствовали, ссорились со штабными господами, которых терпеть не могли, изощряясь в насмешках над ними. Но с дивизионным квартирмейстером Николаем Муравьевым отношения сложились иначе. Кавалеристы-гвардейцы быстро сдружились с ним. И не потому, что он выделялся из среды других умом, образованием, знаниями, а как раз потому, что эти качества старался не подчеркивать и поступки свои соразмерял с понятиями лихих драгун, улан и гусар.

Под Бауценом русские войска занимали позицию на возвышенности, примыкавшей к высоким горам, отделяющим Саксонию от Богемии. Разворота для конницы не было. Кавалерийская дивизия стояла в резерве за левым флангом, у подошвы лесистых гор, в которых засели французские стрелки. После сильной перестрелки им удалось к вечеру потеснить русских егерей и приблизиться к левому флангу. Генерал Чаликов, окруженный офицерами, стоял на бугорке, следя за перестрелкой, и, увидев, как перебегают по хребту горы французские стрелки, забеспокоился:

– Хм, дело, господа, приобретает неприятный оборот, французы могут зайти к нам в тыл… Хорошо бы пробраться в горы, разведать, нет ли там скрытых колонн? Как, есть охотники?

Офицеры крутили усы, думали. Горы явно кишели французами, ехать туда, где за каждым кустом ожидала пуля, – дело рискованное, все понимали. Николай Муравьев, не раз бывавший в трудных рекогносцировках, вызвался первым.

– Разрешите, ваше превосходительство, попробовать, – сказал он спокойно. – Местность по карте мною изучена, думаю, удастся объехать стрелков стороной и добыть «языка» в тыловых селениях…

– Что ж, если так… не буду возражать, господин квартирмейстер. С богом!

Взяв трех улан, Муравьев перебрался стороной через горный хребет, спустился в покрытую кустарником долину, где увидел небольшое селение, проехал туда осторожно, но там никого не было. Однако, повернув назад, заметил несколько французских стрелков, пробирающихся в селение с другой стороны. Медлить было нельзя. Муравьев выхватил саблю, скомандовал уланам, они понеслись прямо на французов, те, отстреливаясь, побежали, скрылись за первыми строениями. Но один из стрелков, раненный в руку, отстал, его захватили и уже затемно все четверо благополучно возвратились к своим.

Пленник оказался савояром, охотно пояснил, что колонна стрелков состоит из его земляков-горцев и, кроме них, никого в тылу нет, сообщил много иных ценных сведений.

Генерал Чаликов при всех обнял, расцеловал молодого квартирмейстера:

– Ловко, ловко сделано! Молодец! Спасибо, уважил!

Офицеры тут же взяли квартирмейстера к себе в шалаш, устроили в честь его попойку, и он, не отказываясь, первый раз в жизни напился.

Навсегда в памяти Муравьева запечатлелось кровопролитное сражение при Кульме, где гвардейская пехотная дивизия Ермолова и разрозненные батальоны Остермана-Толстого отразили натиск впятеро сильнейшего корпуса маршала Вандама. Кавалерийская дивизия стояла в стороне, ничего не зная про действия Вандама. В тот день Муравьева послали с каким-то мало важным поручением к Ермолову, и он явился к нему, когда сражение было в разгаре. Рвались гранаты, свистели пули. Остерману-Толстому только что ядром оторвало руку, его отправили в полевой госпиталь. Муравьев, выполнив поручение, с позволения Ермолова остался при нем. Гвардейцы держались у подножия гор, в тесном месте, пересеченном болотами и каменными выступами. Вандам находился на горе, в старинном рыцарском замке, укрытом деревьями. Французские стрелки спускались с гор. Селение Кульм, лежавшее в одной версте отсюда, было занято неприятелем.

Ермолов, в сильнейшем огне разъезжая шагом среди боевых линий, воодушевлял солдат, обнадеживал скорым подкреплением. Когда Вандам послал густую колонну пехоты взять на штыки наши батареи, Ермолов, подозвав Муравьева, приказал:

– Передай второму батальону семеновцев, чтобы шли орудия наши выручать…

Второй батальон семеновцев не раз уже ходил в штыки. И теперь сильно поредевшая колонна их стояла в резерве. Первым, кого Муравьев увидел, был прапорщик Якушкин, находившийся впереди колонны:

– А где ваш батальонный, Иван Дмитриевич?

– Я за него остался, никого из офицеров больше в строю нет. Матвей тоже выбыл, в правую ногу ранение, но, кажется, неопасное…

Муравьев передал приказание. Якушкин скомандовал, и батальон со штыками наперевес скорым шагом, в ногу двинулся на батарею, переколол французов, отбил орудия.

Лишь ближе к вечеру при выходе из ущелья засветились медные каски кирасир, заиграли трубы. Следом за кирасирами подошла кавалерийская дивизия и гренадерский корпус Раевского, а за ним – австрийские и прусские войска. Сражение возобновилось на следующий день. Корпус Вандама был разгромлен наголову, сам он взят в плен. Муравьева за боевые отличия в этом сражении произвели в подпоручики и наградили орденом Владимира 4-й степени.

Участвовал Муравьев и во многих других баталиях, и в трехдневной битве народов под Лейпцигом, где с обеих сторон сражалось полмиллиона человек и где Наполеон потерпел решительное поражение. За умелую дислокацию боевых колонн Муравьев был произведен в поручики, а вскоре получил Анненские кресты 3-й и 2-й степени и австрийский орден Леопольда.

Однако в дневниковых записях Николая Муравьева отражены не только военные события. Впервые попав за границу, пристально наблюдает он существующие здесь обычаи и порядки. Разница между тем, как жил народ в крепостной стране и в немецких землях была, конечно, ощутительна, и в первые дни многое поражало воображение. Тщательно обработанные земли, мощеные дороги, обсаженные деревьями, благоустроенные чистенькие города и селения, трудолюбивые гостеприимные обыватели. Но монархические правительства были одинаковы. Налоги и повинности, возлагаемые на народ, разные беззакония, творимые высокопоставленными лицами и помещиками, переходили иной раз всякие границы. В Пруссии, Саксонии, Баварии, Богемии, Вюртемберге – везде народ стонал под гнетом власть имущих.

И Муравьев записал:

«Вюртембергцы жаловались на свои бедствия. Король их был самовластный и злодей, всякий опасался за свою собственность, даже за жизнь. Рассказывали, что король многих без всякого повода отправлял в особо на тот предмет построенную крепость, где в темницах заключались сотни несчастных, часто там и погибавших. Когда король ездил на охоту, то он приказывал собирать земледельцев, отрывая их от работ для того, чтобы сгонять дичь, и, кроме того, поля земледельцев стаптывались охотниками. Если же король узнавал, что кто-нибудь из пострадавших от его забав осмеливался жаловаться, то таких заключал в крепость. Пышность Вюртембергского двора не уступала пышности больших европейских дворов, на что истрачивалось множество денег и отчего народ был обременен налогами. Вюртембергский король, дядя нашего императора, был необыкновенно толст и в летах, говорили, что он предавался всяким порокам… Под таким правлением жили в Германии, краю просвещенном, тогда как природа наделила его всеми своими богатствами. Народ очень роптал. Я особливо имел случай слышать этот ропот между студентами в Тюбингене, в университете. Они не хотели оставаться в своем отечестве по окончании курсов».

С нетерпением ожидал Николай Муравьев, когда откроется перед ним Франция. Сколько чудесных рассказов о ней слышал он в детстве от своего гувернера! Бывший пехотный капитан Антуан Деклозе, подвижной, средних лет француз, с ярким румянцем на щеках и черными, лихо подкрученными усиками, попал в плен к русским во время суворовских походов и прижился у Муравьевых, сберегая жалованье, чтоб возвратиться к себе домой не с пустыми руками. Там, в небольшом городке Бар-сюр-Об, близ Tpya, ждала Антуана Деклозе невеста, обладавшая, по его словам, всеми женскими достоинствами. Получая от нее письма, гувернер предавался обычно воспоминаниям и со слезами на глазах декламировал:

– O моя прекрасная Франция, моя милая родина, разве есть другая, подобная ей, счастливая страна? O моя возлюбленная, добрая и нежная Тереза, разве есть на свете большее совершенство?

А лет десять назад чувствительный гувернер уехал домой, и, как знать, может быть, теперь удастся его повидать!

1 января 1814 года гвардейские дивизии перешли Рейн во швейцарских владениях, близ Базеля, и вступили на французскую землю, продолжая затем спокойно продвигаться в глубь страны через Монбелияр, Везуль, Лангр, Шамон. Николаю Муравьеву почти ежедневно приходилось бывать в длительных рекогносцировках, подыскивать удобные места для размещения на отдых гвардейских полков, и он с любопытством ко всему присматривался и все более разочаровывался. «Я не встретил во Франции того, чего ожидал. Жители были бедны, необходительны, ленивы. Француз в состоянии просидеть целые сутки у огня без всякого занятия. Едят они весьма дурно вообще, как поселяне, так и жители городов; скряжничество их доходит до крайней степени; нечистота же отвратительная, как у богатых, так и у бедных людей. Народ вообще мало образован, немногие знают грамоте, и то нетвердо и неправильно пишут, даже городские жители. Многие, кроме своего селения, ничего не знают, не знают местности и дорог далее пяти верст от своего жилища. Дома поселян выстроены мазанками без полов. Я спрашивал, где та очаровательная Франция, о которой нам гувернеры говорили, и меня обнадеживали тем, что впереди будет, но мы подвигались вперед и везде видели то же самое».

И когда гвардейские дивизии заняли большой многолюдный город Tpya, Муравьев не преминул справиться о своем гувернере, и оказалось, что тот переехал недавно сюда, живет близ городской площади. Муравьев не замедлил отправиться к нему. Антуан Деклозе в старой енотовой шапке, какую носил еще в России, стоял у ворот хорошенького домика, и не успел подъехавший офицер соскочить с коня, как Деклозе признал его и радостно, со слезами на глазах, бросился обнимать:

– O, mon cher Nikolas, je vous revois done avant de mourir!

Он очень изменился, постарел, завял, бедный Антуан Деклозе. Он был женат. Толстая, немолодая, грубая баба с собачкой на руках вышла из дому.

Деклозе представил:

– Моя жена Тереза…

Она молча поклонилась гостю и тут же, не стесняясь его, неприятным, визгливым голосом приказала мужу:

– Возьми Мимишку и ступай гулять с ней в сад, да не спускай на землю, она поморозила лапки…

Мадам резким движением сунула собачку мужу и удалилась. Антуан Деклозе стоял, опустив глаза, щеки его дергались.

Муравьев имел намерение поговорить со стариком по душам, вспомнить прошлое, расспросить его о жизни, но теперь он не решился это сделать, да и не было никакого смысла.

19 марта союзные войска парадным маршем вошли в Париж. После того как они были разведены по казармам, квартирмейстеры получили отпуск. Николай Муравьев осматривал достопримечательности французской столицы и вместе с тем с интересом приглядывался к темпераментным, легковерным парижанам.

Старые роялисты, надев белые бурбонские кокарды, бегали по улицам, кричали: «Viv Ie Roi!» и «Vive Аlexandre!», жали руки русским офицерам. Народ попроще смотрел на роялистов с насмешкой, и все чаще слышались из толпы возгласы: «Vive Ia republique!»

В парижских записях Муравьев отметил: «Заметно было, что французы, в сущности, были расположены в пользу Наполеона… Мальчишки бегали по улицам и в первые дни пели куплеты, сочиненные во славу Александра и Бурбонов, а через несколько дней из этих куплетов сделали пародии на союзных государей. Вскоре появились и карикатуры на них, а там и брошюрки, которые разносились на улицах и продавались с криком».

И было еще одно интересное наблюдение, которое он записал в Париже: императору Александру, этому располневшему, начавшему плешиветь и глохнуть самовлюбленному щеголю с приятной улыбкой на устах и холодным сердцем, был совершенно чужд народ, которым он управлял. Это особенно ярко выявилось в Париже. На балах, даваемых в его честь французской знатью, он публично называл русских дураками и плутами, уверяя, будто все хорошее, что есть в России, сделано иностранцами. Он назначил комендантом Парижа француза Рошешуара, которому приказал следить за поведением русских офицеров. Войска, прошедшие победоносным маршем всю Европу, держались в казармах как бы под арестом и нa самой скудной пище. Появляться на улицах им запрещалось.

И солдаты понимали, что им ничего хорошего на родине ожидать не приходится. Никаких льгот освободителям отечества царь не даст. Шпицрутены и розги будут терзать по-прежнему. Несмотря на строжайший надзор, каждый день из полков уходили люди, многие с лошадьми и амуницией.

В числе беглых были и унтер-офицеры, награжденные за храбрость крестами и медалями. Шесть тысяч солдат победоносного российского воинства предпочли не возвращаться в крепостную страну!

… Наступило лето. Гвардейская легкая кавалерийская дивизия походным маршем шла в Россию. Дивизионный квартирмейстер Николай Муравьев считал дни, оставшиеся до встречи с родными и близкими; более всего, конечно, не терпелось ему увидеть Наташу. Тогда, перед отъездом в армию, он так и не простился с нею и уехал, глубоко оскорбленный отношением к нему адмирала, да и поведение Наташи обижало. Его долго мучила глухая тоска, он порой просто не знал, что с собой делать, но военные события, захватив его, отвлекли от личных дел, дали иное направление мыслям, время начало постепенно притуплять остроту сердечной боли. И вдруг в Париже от приехавшего подпоручика Корсакова, двоюродного брата Наташи и друга ее детства, он узнал нечто такое, что вновь обострило чувства и воскресило надежды. Наташа любит его, и помнит, и страдает оттого, что так нехорошо сложились отношения между ними, и она не виновата в этом, пусть он поймет ее, не осуждает и не забывает… Удивительно ли, что после такого известия парижские развлечения сразу перестали занимать Муравьева, и он веселую французскую столицу оставил без сожаления.

А кавалерийская дивизия продолжала марш. В Вюрцбурге догнали конных егерей. В одном из их батальонов служил поручик Сергей Муравьев-Апостол, и встрече с ним Николай обрадовался чрезвычайно. Ни с кем из кавалеристов близких отношений у него не возникло, а так хотелось отвести душу в распашной беседе.

Сергей стоял на квартире в уютном домике пастора и пригласил Николая к себе. Они говорили с родственной откровенностью и о личных делах, и о политических событиях, и о тиранических порядках в отечестве, и о презрении царя к русским войскам и народу. Был благостный июльский вечер. Открытые окна выходили в цветник, откуда тянуло пряным ароматом цветущих маттиол. Сергей в домашней рубашке с раскрытым воротом расхаживал по комнате, и по тому, как порывисто ерошил он густые темные волосы, как набегали и исчезали морщинки на крутом чистом лбу и светились прекрасные глаза, видна была его искренняя заинтересованность беседой. Потом он остановился перед Николаем, произнес взволнованно:

– Я согласен с тобой, любезный Николай, россияне бессмертными подвигами заслужили лучшую долю; позорное рабство и тираническое владычество – главнейшие бедствия наши, и что-то нам всем необходимо предпринять, но что же, что?

– Думается мне, первей всего надо чаще единомыслящим соединяться, связь нам нужна, – сказал Николай. – А там, возможно, какое-то общество составится…

– Мне тоже так мыслилось, – поддержал Сергей. – На манер тугенбунда, так, что ли?

Николай, куривший у окна трубку, слегка поморщился.

– Ну, признаюсь, я до немецких бундов и всяких иных немецких выдумок не охотник. Вольнодумство и поиски лучшей жизни не одним чужеземцам присущи. Что-нибудь свое, русское придумаем…

Сергей неожиданно припомнил:

– Подожди-ка… Матвей мне как-то говорил, будто ты республику на Сахалине замышлял и что-то вы такое устроили?

– Было дело, – подтвердил Николай, – взялись мы тогда горячо, и настоящие собрания учредили, и законы собратства нашего, и условные знаки ввели…

– А здорово, ей-богу, здорово! – воскликнул Сергей. – Я недаром жалел, что, будучи в Москве, не смог в то время примкнуть к вам… Ну, а теперь разве нельзя ваших собраний продолжить?

Николай покачал головой:

– Ребячества много в мечтаниях тех имелось… Теперь не о сахалинской республике, а о благоденствии всего отечества помышлять надо…

Сергей подошел к нему, дружески положил руку на его плечо.

– Да, ты прав, брат Николай. Отечество требует преобразований, новых порядков. Приедем в Петербург, будем сообща думать. В политическом младенчестве более оставаться нам нельзя.

Кончалась короткая летняя ночь. Дохнул предутренний холодок, острей запахли цветы. Восток быстро светлел. Пришла пора расставаться. Довольные друг другом, они крепко, по-братски, обнялись, прощаясь.

… Спустя некоторое время в дневнике Николая Муравьева появилась такая запись: «Мы миновали Кенигсберг, пришли к Тильзиту, где переправились через Неман и перешли свою границу. Я уже имел откомандировку в Петербург для приготовления дислокации войскам около Стрельны. Как ощутительна была разница при переходе в наши границы! Деревни были разорены неприятелем и помещиками, жители разбежались, бедность и нищета ознаменовали несчастную Литву. Несмотря на то, меня радовала мысль, что достиг Родины, – и я с нетерпением желал скорее возвратиться в Петербург… Крепко билось сердце мое, когда въезжал я в заставу. Мне не верилось, что я в Петербурге.

Остановившись в доме дяди моего, я прежде всего узнал, что адмирал с семейством приехал в Петербург из Пензы накануне моего приезда, и я поспешил к нему…»

 

9

Подъехав к парадному подъезду особняка Мордвиновых, он не успел еще позвонить, как дверь распахнулась и сама Наташа, в простеньком ситцевом платье и домашних туфлях, с раскрасневшимися щеками, радостная, сияющая, появилась в передней.

– Николенька!.. Вот хорошо, что вы приехали… Я вас в окно увидела…

Не в силах более сдерживать своих чувств, они невольно потянулись друг к другу и впервые обменялись робким поцелуем и в счастливом смущении, держась за руки, вошли в комнату. Он успел только прошептать:

– Я никогда не забывал вас, Наташа…

Она подняла синие блестящие глаза, и он, взглянув в них, понял, что спрашивать ничего не надо, она не сомневается, верит, любит…

Николай Семенович и Генриетта Александровна приняли его необыкновенно ласково. Оставили на весь день, расспрашивали с дружеским расположением о заграничных впечатлениях и службе, хвалили его намерение совершенствоваться в науках, адмирал предложил пользоваться книгами своей библиотеки, а за обедом посадили его рядом с Наташей, и он утопал в неизведанном блаженстве.

Забыты были все прошлые горькие сомнения и мысли, он даже склонялся появление их объяснить собственной излишней мнительностью: слишком уж наглядно было доброжелательное отношение к нему Мордвиновых. Вечером, прощаясь, адмирал обнял его, любезно пригласил:

– Всегда рады видеть вас, дорогой Николай, заходите к нам в любое время запросто…

Возвратившись домой, он долго находился в состоянии счастливой взволнованности и думал о том, как причудливо изменилась к нему фортуна. Брат Александр, впрочем, ничуть этому не удивился. Выслушав, пожал плечами:

– Не будь идеалистом. Адмирал изменил отношение к тебе потому, что изменилось твое положение. Ты на хорошем счету, награжден пятью орденами, и потом не забудь, что Мордвиновы выдали замуж уже вторую дочь, а Наташа старшая, и ей идет двадцать первый…

– Ты на что намекаешь? – обиделся Николай. – Что ж она перестарок какой или дурна? Да я уверен, если б она захотела…

– Я Наташу корить не собираюсь, успокойся, – перебил брат, – но родителям с возрастом дочерей приходится считаться, вот что я хотел сказать. Ну и несомненно адмиралу известно, что батюшка наш получил недавно значительное наследство от скончавшегося князя Урусова…

Довод этот был основательнее других, спорить Николай не мог.

– Может быть, конечно, и так, только Николай Семенович о батюшкином наследстве не заикался даже… Хотя я сам, признаюсь, на батюшкину помощь рассчитываю, но, не зная, что мне он выделит, не могу к сватовству приступить…

– Да, тебе надо поскорее брать отпуск и ехать к отцу в Москву, – сказал Александр.

Однако с отпуском дело надолго затянулось. Неожиданно много времени потребовала дислокация гвардейской кавалерийской дивизии, участие в устроенных в Петербурге парадах, а вскоре был создан гвардейский генеральный штаб: братьев Муравьевых зачислили туда одними из первых, и там пришлось выполнять множество всяких поручений.

В то же самое время произошло еще одно событие, имевшее большое значение в жизни Николая Муравьева, да и не его одного. В гвардейском штабе вместе с братьями Муравьевыми служил прапорщик Иван Григорьевич Бурцов, одногодок Николая, происходивший из небогатых дворян, он отличался превосходными военными знаниями и либеральными взглядами. Александр и Николай Муравьевы сблизились с ним и стали в конце концов неразлучными друзьями. Однажды, когда собрались они вместе, Николай предложил:

– А что, милые мои, если создать нам артель? Снимем удобную квартиру, будем держать общий стол и продолжать самообразование, это и дешевле и приятнее для нас во всех отношениях…

– Подобные артели, я слышал, заводятся среди офицеров в некоторых полках, – сказал Бурцов, – однако поощрения начальства они не находят…

– А тебе разве поощрение это так уже дорого? – усмехнулся Александр.

– Ты не ехидничай, Саша, я просто, осторожности ради, предупредить хотел, – отозвался Бурцов. – А мысль Николая мне по душе.

Александр, обратившись к брату, спросил:

– А как тебе мыслится артельная квартира?

– Каждый должен иметь отдельную комнату, а одна, самая большая, будет общей…

– Все это так, – согласился Александр, – но ведь артель, вероятно, будет расширяться, уверен, что брат Михаила, приехав с Кавказа после лечения, захочет жить с нами, и наш друг Петр Калошин, и другие… Как быть с ними?

– Будем искать квартиру с несколькими запасными комнатами на первый случай, – ответил Николай.

– Мне думается, новых артельщиков можно поселить и где-нибудь поблизости, – добавил Бурцов. – Вопрос вполне разрешимый!

Через несколько дней квартира для артели была снята на Средней Мещанской улице. В складчину приобрели необходимую мебель и посуду, наняли повара. За обедом всегда имелось у артельщиков место для двух гостей, и места эти никогда не пустовали, а вечерами гостей у них собиралось больше.

Привлекала друзей царившая в артели товарищеская непринужденность; можно было здесь за стаканом горячего чая почитать иностранные газеты, которые выписывались артельщиками, или сыграть в шахматы, но более всего соблазняла возможность поговорить без стеснения о заводимых в стране и вызывавших общее негодование аракчеевских порядках, о бессмысленных деспотических действиях двоедушного царя. Либерально настроенным молодым людям, на глазах которых только что свершились великие исторические события, невыносима была пустая придворная жизнь, тягостна служба под начальством бездарных и жестоких парадиров. Тем для разговоров было много. И споры в артели день ото дня становились все горячей.

В конце января 1815 года Николай Муравьев получил наконец отпуск и собрался ехать в Москву, как вдруг, зайдя к Мордвиновым, узнал, что Наташа опять слегла, и на этот раз с воспалением легких в самой тяжелой форме. Лучшие столичные доктора не ручались за успешный исход болезни.

От Мордвиновых явился он к себе в артель в таком состоянии, что все встревожились. Помертвевшее лицо, прикушенные губы, неподвижный взгляд.

– Что с тобой, Николай, друг мой? – поспешил к нему испуганный Бурцов.

– Она… умирает… – произнес он чуть слышно и, с трудом сдерживая рыдания, ушел в свою комнату.

Тут только открылась друзьям вся глубина его безмерной, всепоглощающей любви. Несколько дней он был словно в столбняке. Бурцов пробовал отвлечь его от мрачных мыслей, однако он оставался ко всему безучастным, потом сказал, что при известии о смерти Наташи лишит себя жизни, и это решение его твердо, ничто отвратить от него не может. Характер Николая был друзьям хорошо известен, они не решались даже отговаривать, это могло лишь укрепить его намерение, но они устроили постоянное наблюдение за ним, окружили заботой и вниманием, по два раза в день бегали к Мордвиновым узнавать, в каком положении больная.

Так прошло несколько томительных дней. И вот наконец брат Александр возвратился от Мордвиновых повеселевший, с порога еще крикнул:

– Кризис миновал. Мне с доктором лечащим поговорить удалось. Будет жива Наташа!

Николай бросился обнимать его и радостных слез не сдерживал.

Бурцов, не менее родных братьев переживавший за него, тут же принялся уговаривать:

– Теперь собирайся к родителю в первопрестольную. Надо же тебе с ним повидаться. Дни идут, второго отпуска могут не дать, а о здоровье ее я буду посылать тебе частые и верные известия…

Бурцов был прав. Откладывать поездку нельзя, иначе опять на неопределенное время задержится сватовство. Наташа, хотя и медленно, поправлялась. Артельщики собрали ему денег на прогоны. И он поехал в Москву.

… Наследство, отказанное князем Урусовым пасынку Николаю Николаевичу Муравьеву-старшему, заключалось в известном имении Осташево и московское доме «со всем, что в оном находится», как было сказано в завещании. Но во время нашествия французов имущество, оцененное в 120 тысяч рублей, из Москвы было вывезено в Нижний Новгород и оставалось там, когда старый князь умер. Полковник Н.Н.Муравьев-старший был тогда в заграничном походе, родственники покойного князя воспользовались этим и начали судебный процесс, требуя раздела имущества между всеми наследниками. Суд признал это требование справедливым, доставшаяся Муравьеву часть имущества ушла на уплату судебных издержек. А имение Осташево было приведено управляющим в полное расстройство. И к тому же полковник, надеясь на наследство, жил не по средствам, наделав порядочно картежных и всяких иных долгов. Будучи знатоком сельского хозяйства, Николай Николаевич мог исправить положение, поднять доходность имения, но на это требовалось время, а он решил опять заняться педагогической деятельностью, собрал старых и новых учеников, которым преподавал математику и военные науки, и замыслил открыть в Москве школу колонновожатых, представив для зимних занятий большой урусовский дом, а для летней практики – Осташевское имение. Начальник главной императорской квартиры Петр Михайлович Волконский замысел этот горячо одобрил, и теперь Николай Николаевич со дня на день ожидал официального разрешения на огкрытие школы.

Но так или иначе, материальное положение, в каком Николай Николаевич находился, нельзя было назвать хорошим, и поэтому не удивительно, что он отнесся к желанию сына жениться на дочери адмирала довольно холодно. Выделить сыну мог он лишь самую незначительную сумму и знал, что это адмирала не устроит, а надеяться на большое приданое невесты тоже не приходится, у адмирала семеро детей.

Николай Николаевич имел другой план. Не давая сыну никакого ответа, он на следующий день повез его к старой богатой московской барыне Нарышкиной. Здесь сын был представлен внучке старухи Анете Бахметьевой, шестнадцатилетней прекрасной собой и хорошо воспитанной девице. Молодой офицер гвардейского штаба, грудь которого была украшена орденами и крестами, и на бабушку и на внучку произвел самое лучшее впечатление. Бабушка, прощаясь с отцом, не удержалась от комплимента:

– Завидую тебе, Николай Николаевич, что такого молодца вырастил. И умен, и обходителен, всем хорош. Посылай его к нам почаще.

Но деловой разговор с сыном у Николая Николаевича не получился.

– Что скажешь, как тебе понравилась Анета? – спросил, он, когда возвращались домой.

– Очень славная, милая, ничего не могу возразить…

– Надеюсь! Любимая внучка Нарышкиной, старуха на ее образование ничего не жалела, души в ней не чает…

– Только я не понимаю, батюшка, – продолжал сын, – зачем весь этот разговор? Вы знаете, у меня не она на сердце…

Полковник, сдержав себя, сказал как можно мягче:

– Знаю, осуждать не могу, все молоды были, но надо же, дружок, и разум иметь. За Анетой приданое огромное, дом, чудесная подмосковная, шестьсот душ…

Возражение сына дышало непреклонностью:

– Если б достоинства Анеты удвоились, а состояние ее удесятерилось, это все равно бы никак повлиять на меня не могло, мои чувства остались бы неизменными!

Отец спора продолжать не стал, была очевидна его бесполезность. Когда-то он сам вот так же, без памяти, влюбился в Сашеньку Мордвинову, и ничто не могло поколебать его. Теперь он молчал, грустно опустив голову. А сын любил отца и, почувствовав невольный укор за огорчение, дотронулся до руки его, произнес душевно:

– Не сердитесь, батюшка, и простите, тут уж ничего нельзя поделать!

Николай Николаевич написал адмиралу, что, одобряя желание сына, просит для него руки Наташи и со своей стороны обещает выделить сыну приличные для гвардейского офицера средства и всемерно содействовать в семейном устройстве.

… Посылаемые Бурцовым из Петербурга известия были для Николая Муравьева приятными. Наташа быстро оправляется от болезни, и у Мордвиновых о нем говорят как о близком человеке. Возвращался он в первых числах марта домой в радостном, приподнятом настроении.

Адмирал при первом же свидании с ним, подтвердив получение отцовского письма, сказал:

– Нам приятно видеть Наташу в супружестве с вами, и она чувствует к вам дружбу и уважение, я говорил с нею на сей счет, но вы и она еще молоды, мы просим несколько подождать и почаще посещать нас, дабы мы могли короче вас узнать…

Обнадеживающий ответ адмирала не оставлял никакого сомнения в его доброжелательном отношении к сватовству. Николай стал почти каждый день бывать у Мордвиновых, и Наташа, зная о предложении, краснела всякий раз, когда он подходил к ней, но это замешательство, вызванное необыкновенной скромностью, вскоре проходило, и он чувствовал все возрастающую нежность ее. Однажды, прощаясь, они остались одни, он привлек ее к себе и страстным шепотом поклялся:

– Что бы со мной ни случилось, Наташа, верьте, первым я верности вам никогда не нарушу!

Наташа, вся пылая, неожиданно обняла его, поцеловала в губы и, застыдившись своего поступка, убежала.

Взволнованный и счастливый, он до рассвета бродил в ту ночь no столичным набережным, строя радужные планы совместной жизни с Наташей. А коварная фортуна опять уже готовила для него неприятный сюрприз.

В ближайшее воскресенье, ранним утром, его разбудил Бурцов, возвратившийся из гвардейского штаба с ночного дежурства.

– Новость потрясающая! Опять воевать придется!

Николай сел на постели, протирая глаза.

– Что такое? С кем воевать?

– Наполеон покинул Эльбу, высадился во Франции…

– Да что ты говоришь? Как же это случилось? Какие же у него войска?

– Я слышал, будто высадился он с одним батальоном старогвардейцев, которые на Эльбе с ним были, – сказал Бурцов, – но к нему всюду присоединяются гарнизоны южных городов, и французы восторженно его приветствуют.

– Понятно Я еще в Париже заметил, что народ предпочитает Наполеона ненавистным Бурбонам… В общем, счастливый корсиканец двигается на Париж, не встречая сопротивления. Наши армейские войска уже маршируют на запад. Вероятно, в ближайшие дни отправится в поход и гвардия.

Да, так оно и случилось. Стояли чудесные весенние дни, на оживленных проспектах краснощекие цветочницы бойко торговали букетиками фиалок и ландышей, с моря дул теплый ветерок, и тихо плескались невские воды… В такую пору особенно грустно было расставаться с Наташей, а приходилось, и неизвестно, на какое время.

Накануне отъезда он провел у Мордвиновых весь вечер, и, желая скрыть печальное смущение, сел за фортепьяно и долго с чувством играл романсы и ноктюрны, которым еще в детстве научила покойная мать Наташа несколько раз выбегала из комнаты, чтобы скрыть волнение и смахнуть набежавшую слезу, она хотела как-то ободрить его, но не могла этого сделать.

Проститься с ним собралось все семейство. Адмирал удержал его, напутствовал с родственной теплотой:

– Прошу вас беречь себя, дорогой Николай Николаевич. Будьте уверены в нашем уважении. Прощайте, желаем вам счастливого похода, хорошего здоровья и скорого благополучного возвращения!

 

10

Гвардия дошла только до Вильно. Здесь получили сообщение о победе, одержанной союзными войсками при Ватерлоо над Наполеоном, и о вторичном его отречении. Гвардейцам, не успевшим принять участия в военных действиях, возвращаться обратно было даже немного обидно. K тому же после бивачной веселой жизни оказаться опять в казармах, с раннего утра до вечера заниматься шагистикой никому не улыбалось.

Николай Муравьев, впрочем, об этом не думал. Мысли его были сосредоточены на другом. Он спешил в Петербург, где его ждала Наташа и где надо было подготовить новую более просторную и удобную квартиру для артели…

Bo время похода артельщики по-прежнему почти не разлучались, и однажды Муравьев высказал мнение, что после возвращения домой им следует изменить артельную жизнь, расширить и законспирировать ее деятельность. Артельщики согласились. Ведь у них собирались не только единомыслящие вольнодумцы, но заходили и сослуживцы с иными политическими настроениями, и хотя при них артельщики воздерживались от резких суждений, а все же мало ли что могло произойти!

Артельщики решили прежде всего переменить квартиру, гостей приглашать с большим разбором и приняли предложенный Николаем Муравьевым план артельного переустройства. В плане этом отразились и опыт юношеского собратства, и характерное для вольнодумцев того времени увлечение вечевым устройством древних русских городов, и республиканские взгляды автора.

Николай Муравьев, как и четыре года назад, когда создавал юношеское собратство, был страстно увлечен этим планом. Прибыв в столицу, он хотя и отвлекался частыми визитами к Мордвиновым, однако переустройство артели, намеченное им, шло своим чередом. Квартиру для артели сняли в двухэтажном доме генеральши Христовской на Грязной улице. Общая комната, представлявшая комбинированную столовую и гостиную, помещалась па втором этаже и могла вместить свободно двадцать-тридцать человек. Шесть комнат вверху и внизу занимали по одной на каждого Александр, Николай и Михаил Муравьевы, Иван Бурцов, Петр и Павел Калошины, молодые офицеры гвардейского штаба, старинные приятели Муравьевых. Постоянными посетителями артели были Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы, Никита Муравьев, Иван Якушкин, Сергей Трубецкой. Приходили Лев и Василий Перовские, Михайло Лунин, Михайло Пущин, Дмитрий Бабарыкин, Алексей Семенов, несколько позднее стали появляться здесь и лицеисты Иван Пущин, Владимир Вольховский, Антон Дельвиг, Вильгельм Кюхельбекер.

Артель, созданная Николаем Муравьевым и его товарищами, в отличие от обычных бытовых артелей являлась политической организацией, а сами артельщики называли ее между собой Священной нераздельной артелью, но говорить о ее существовании артельными правилами запрещалось. Связанные единомыслием члены артели и их товарищи составляли Священное братство, которое превыше всего ставило любовь к отечеству, общественное благо и пользу сограждан. «Всякий член Священного братства, занимаясь различно самообразованием и служебными делами, обязывался содействовать намеченной цели и пользе общей». А цель явно виделась в изменении существующего порядка вещей.

Иван Якушкин, вспоминая позднее о частых встречах с братьями Муравьевыми, писал: «В беседах наших обыкновенно разговор был о положении России. Тут разбирались главные язвы нашего отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами, которых служба в течение 25 лет почти была каторга, повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще. To, что называлось высшим образованным обществом, большею частию состояло тогда из староверцев, для которых коснуться которого-нибудь из вопросов, нас занимавших, показалось бы ужасным преступлением. O помещиках, живущих в своих имениях, и говорить уже нечего».

Иван Пущин в своих записках тоже свидетельствует о политическом характере бесед в Священной артели: «Постоянные наши беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими втайне, необыкновенно сблизило меня с этим мыслящим кружком: я сдружился с ним, почти жил в нем».

В комнате Николая Муравьева, признанного главы артели, находился вечевой колокол, каждый мог ударить в него и собрать сход для решения общественных дел. Собрания Священного братства были закрытыми и открытыми. На закрытых решались такие вопросы, как выбор думы, артельщика и казначея, а также прием новых членов братства. На открытых собраниях, которые назывались беседами, шла главным образом подготовка будущих членов братства. Когда тот или иной кандидат был достаточно просвещен, наблюдающий за ним артельщик свидетельствовал, что, по его мнению, этот кандидат заслужил право быть членом Священного братства «мыслями и поступками, сходными с правилами, знаменующими нас», после чего он подвергался еще испытанию и лишь затем утверждался членом братства.

Меры предосторожности, принятые в Священной артели, оказались весьма своевременными. Император Александр, возвратившийся из европейского вояжа, строжайшим образом запретил существование каких бы то ни было офицерских артелей, сказав, что ему эти офицерские сборища не нравятся. Священная артель довольно легко перешла на нелегальное существование.

… Навсегда остались в памяти Николая Муравьева артельные зимние вечера. На дворе морозно, северный злой ветер поднимает и гонит по пустынным улицам снежную колючую пыль, леденит дыхание у спешащих домой редких прохожих. А в артельной гостиной тепло и необыкновенно уютно. Великий артельщик, как звали товарищи Николая, позаботился о том, чтобы всем здесь было приятно. Окна завешены тяжелыми бархатными шторами. На стенах со вкусом подобранные картины и гравюры. Зеленеют пальмы в глазированных кадках. Горят свечи в старинных бронзовых подсвечниках, неугасимое колеблющееся пламя камина отсвечивает на стеклах книжных шкафов и на полированных клавишах фортепьяно, которое достал где-то Бурцов, неутомимый и ревностный помощник великого артельщика.

Собравшиеся в гостиной члены Священного братства расположились где кому понравилось: и за столом, и на широких удобных диванах, и в креслах, а некоторые устроились прямо на полу, против камина, сидя на коврике, поджав по-турецки ноги, с чубуками и трубками в зубах.

Якушкин, расхаживая по комнате, говорит взволнованно:

– Существующие у нас рабство и аракчеевские порядки несовместимы с духом времени… Я видел недавно, как истязают солдат шпицрутенами. Невыносимое зрелище! А положение несчастных крестьян, остающихся собственностью закоснелых в невежестве и жестокосердии помещиков? Мир весь восхищен героизмом русского народа, освободившего свое отечество и всю Европу от тирании Бонапарта, а какую награду героям уготовил их повелитель император Александр?

– А ты царского манифеста не читал? – иронизирует Матвей Муравьев-Апостол и на церковный манер возглашает: – Верный наш народ да получит мзду свою от бога!

– Вот, только разве это, – усмехается Якушкин. – Мзда от бога! Ничего, кроме лживых обещаний и красивых жестов! В Европе наш царь держится чуть ли не либералом, а в России – жестокий и бессмысленный деспот!

– Чего стоит подписанный недавно государем указ о создании военных поселений! – напоминает Петр Калошин. – Аракчеев все глубже запускает когти в тело народа…

Николай Муравьев, сдерживая негодование, добавляет:

– На Бородинском поле до сей поры не сооружен ни один памятник в честь храбрых русских воинов, погибших здесь за свое отечество; жители окрестных селений, не получив никакого пособия, живут в ужасающей нищете, питаются мирским подаянием, тогда как благоверный наш государь изволил выделить жителям Ватерлоо, потерпевшим от сражения, бывшего в том месте, два миллиона русских денег.

– Какое издевательство над русским народом, какое оскорбительное предпочтение чужеземцев! – пылко восклицает Никита Муравьев. – Не стыдно ли после сего оставаться в безмолвном повиновении монарху, допускающему подобные явления?

– Приходится повиноваться, коль вся власть и сила в его руках. – вздыхает кто-то из сидящих у камина.

– Печальная истина, с коей нельзя не считаться, – произносит длиннолицый, чопорный Сергей Трубецкой и повертывается в кресле к Никите Муравьеву: – Вы сказали как-то святые слова, Никита Михайлович: нельзя, чтоб произвол одного человека был основанием правления. Вполне разделяю ваше мнение. Вы говорили также, что слепое повиновение основано только на страхе и недостойно ни разумных повелителей, ни разумных подданных. Согласен и с этим. Государь, столь явно чуждающийся нас, сам отвращает от себя и уважение наше и желание служить ему, истинно так! Однако ж и того забывать нельзя, что простолюдины смотрят па многое иначе, чем мы с вами, повиновение, помазаннику божию прививалось народу православной церковью веками, следовательно…

– Следовательно, необходимо приучать народ неповиновению земным владыкам, – вставляет сидевший рядом с братом на диване Сергей Муравьев-Апостол.

Все невольно улыбаются столь неожиданному выводу. Сергей продолжает:

– Нет, право, любезный Трубецкой, ты подсказываешь дельную мысль.. Церковь пользуется словом божиим, чтоб поддерживать самодержавие, а ежели сие духовное оружие направить против? Будем пояснять, что бог создал всех равными, и апостолов собрал из простых людей, и повиноваться царям, тиранящим простой народ, богопротивно…

– Что ж, мысль сама по себе недурна, – одобрительно кивает головой Бурцов, – можно для просвещения народа и этим средством пользоваться…

Трубецкой недовольно морщится:

– Я же хотел, однако, сказать, что задача наша более в том состоит, чтоб добиваться ограничения самовластья, способствовать ускорению полезных реформ, нежели в том, чтоб говорить о неповиновении властям предержащим…

Тут поднимается сидевший в задумчивости у камина брат Александр. В новеньком гвардейском мундире с только что полученными полковничьими эполетами, высокий, статный, с мужественными, благородными чертами лица, он и впрямь похож чем-то на известного полководца маршала Морица Саксонского, артельщики недаром прозвали его дружески Маршалом.

– Много вопросов существует, братья и товарищи, о коих долго еще придется спорить нам, – говорит Александр, – но есть и такие в нравственном мире неоспоримые истины, что уверять в них образованных людей было бы смешно. Разве не такова высказанная Жан-Жаком Руссо истина, что наибольшее благо всех состоит в свободе и равенстве? А кто из нас возьмет на себя смелость оспаривать, что узаконенное рабство, существующее в нашем отечестве, является величайшим его позором? Я разделяю негодование Якушкина, неустанно напоминающего о горькой участи крестьян, остающихся в собственности помещиков. Русские люди торгуют русскими людьми, меняют их на собак и лошадей, проигрывают в карты, заставляют исполнять свои любые самые гнусные прихоти и за ослушание запарывают до смерти… – Александр делает короткую передышку, затем еще более гневно продолжает: – И все же наши знатные господа-староверы утверждают, будто в крепостничестве заключается древнее законное право русского дворянства. Законное право пользоваться чем же? Землями и трудами своих крестьян, располагать личной их участью! Если это право законное, то что же тогда беззаконное? Нет, нельзя мириться с таким положением! Братья, товарищи, друзья артельщики, давайте рассудим, каким способом можем мы воздействовать на правительство, заставить его освободить народ от рабства, ускорить проведение полезных реформ, как выразился Трубецкой, или… или следует нам предпринять для блага отечества и пользы сограждан что-то иное? Подумаем! Да возговорит в нас честь и совесть истинных и верных сынов отечества!

Ничего нового как будто сказано не было, артельщики не раз высказывались за необходимость уничтожения крепостного права, но та сила убежденности, страстность, с которой говорил Александр Муравьев, артельщиков всегда увлекала, и, как обычно, последние его слова утонули в гуле возбужденных голосов:

– Дольше терпеть крепостное иго немыслимо!

– Стыд вечный нам и презрение потомства, если не сделаем для освобождения крестьян всего, что в наших силах!

– Самодержавие на крепостничестве держится, на царя надеяться бесполезно!

Загорались жаркие споры, накалялись страсти. Высказывались и разумные мысли, но более строились всяческие несбыточные планы, давались клятвенные обещания не щадить жизни для счастья отчизны. Все это от души, от чистого сердца. Благородные помыслы владели молодыми офицерами, желавшими видеть свое отечество свободным, могучим, просвещенным.

Широко открытыми влюбленными глазами глядит на своих красноречивых друзей Павел Калошин, шестнадцатилетний прапорщик, самый младший из артельщиков. А его брат, Петр, которого артельные вечера настраивали на поэтический лад, что-то, кажется, нашептывает, может быть, в его голове уже складывались посвященные артели стихотворные строки:

Мечта златая ранних дней Еще от нас далеко, Еще в тумане скрыта цель Возлюбленных желаний! Кто ж благотворную артель — Источник всех мечтаний, Высоких чувств и снов златых Для счастия отчизны, — Кто в шуме радостей пустых Мне замени?т в сей жизни?

Незаметно проходит время. Догорают свечи. Часы бьют полночь. Николай Муравьев садится за фортепьяно и ударяет по клавишам. Плывут торжественные звуки Марсельезы. Споры сразу затихают, один за другим поднимаются со своих мест артельщики ис разгоряченными лицами, стоя и взявшись за руки, вдохновенно поют вполголоса Марсельезу:

Аllons enfants de Ia Patrie! Le jour dc qlorie est arrive…

… Между тем наступили рождественские праздники. В доме Мордвиновых, где постоянно собиралось много молодежи, веселились каждый день: елки, маскарады, катание на тройках, концерты, танцы. Николая Муравьева принимали в семействе адмирала с обычной приветливостью, он участвовал во всех святочных развлечениях, и Наташа была с ним мила по-прежнему, но на душе у него было невесело. Все-таки в отношении к нему адмирала ощущалась какая-то настороженная выжидательность, да и само по себе положение его в доме Мордвиновых отличалось полной неопределенностью. До каких же пор можно ждать ответа на сделанное Наташе предложение? Смутное беспокойство овладевало им все более. Он не сомневался в чувствах Наташи, и, будь она немного посмелей и не так привязана к отцу, которого все его дети боготворили, он нашел бы способ увезти ее и обвенчаться, но о том нечего было и думать: Наташа без родительского благословения ни за что на это не решится. А надо было что-то делать, знавшие о сватовстве товарищи каждый раз при встречах интересовались, когда же его намерение осуществится.

Он отправился к дяде – Николаю Михайловичу Мордвинову, брату матери, родственнику адмирала, признался ему во всем, просил переговорить с родителями Наташи, чтобы дали они решительный ответ на сделанное им предложение – больше ждать он не может.

Дядя согласился, был у адмирала и говорил с ним, но тут произошло нечто такое, чего никак нельзя было предвидеть.

Адмирал не принял во внимание никаких высказанных дядей доводов и сказал:

– Дочь моя и все наше семейство относятся к племяннику вашему с уважением, но так как он не желает ждать, а требует ответа решительного, то объявите ему, что мы отказываем ему в супружестве с Наташей и просим, чтобы он удалился из Петербурга, потому что может повредить нашей дочери…

Жестокий неожиданный удар совершенно сразил Николая Муравьева, и только спустя полгода смог он взяться за перо, чтоб записать, в каком состоянии тогда находился: «Я был в отчаянии. Можно ли было ожидать такого ответа от людей, которых я привык уважать? В крайнем волнении находились тогда мои мысли, я терял все очарования будущности, коими питались мои надежды, и мрачные думы их заменили. Мне хотелось исчезнуть, удалиться навсегда из отечества. Я думал скрыться в Америке, и так как у меня не было средства предпринять этот путь, хотел определиться простым работником или матросом на отплывающем корабле. Долго думал я о сем способе, но оставил это намерение, боясь бесславия, которое нанесу сим поступком отцу своему и семейству. Затем мне приходило на мысль застрелиться. Может быть, и не остановился бы я в исполнении сего намерения, если б не удерживала меня страстная и нежная любовь к Наташе, которую я опасался огорчить этим поступком. Родители ее требовали, чтоб я выехал из Петербурга, и я решился на сие последнее средство не из уважения к ним, а к дочери их».

Выехать из Петербурга, оставить службу здесь… Но как это осуществить? Он только что подучил чин штабс-капитана, однако материальное положение его не улучшилось, а скорее ухудшилось. Пришло известие из Москвы, что отец, произведенный недавно в генерал-майоры и утвержденный начальником московской школы колонновожатых, опять наделал долгов и на помощь его совершенно рассчитывать нечего.

И тут только разъяснилась истинная причина адмиральского отказа. Побоялись связать судьбу дочери с офицером без средств. Что ж, в этом была своя логика! Навсегда осталась у Николая Муравьева неприязнь к честолюбивым аристократам и сановникам, ценящим людей не по личным заслугам и достоинствам, а по чинам, связям, состояниям.

Братья и друзья артельщики, которым он обо всем рассказал, были возмущены до глубины души. Бурцов собрался идти стыдить и урезонивать адмирала.

Николай остановил его:

– Нельзя этого делать, ты забываешь, что у меня тоже есть самолюбие. Если б даже они сами прислали за мной, я бы все равно не пришел. Я оскорблен, огорчен, обижен, и мысли мои стремятся лишь к тому, чтобы поскорее уехать отсюда, найти занятие, которое помогло бы мне забыть о понесенной утрате…

– Я понимаю твое состояние, – со вздохом промолвил Бурцов, – но ты должен и об истинных друзьях своих подумать. Возможно, ты оставляешь нас на пороге великих свершений, отечеству нужны будут твои способности и душевная сила, ужели ты, глава Священного нашего братства, хочешь навсегда лишить нас надежды сопутствовать нам на стезе общественного блага?

Сердечность, с какою говорил Бурцов, тронула Николая, он ответил взволнованно:

– Нет, добрый мой Бурцов, я никогда не забуду нашего Священного братства, навсегда останусь верен нашим правилам, и ежели настанет время великих свершений, как ты говоришь, и потребует того польза отечества, я к вам возвращусь… А сейчас я должен искать способ удалиться отсюда, нет у меня иного выбора!

И вскоре случайная встреча, как это часто в жизни бывает, помогла этот способ найти.

С поручением из гвардейского Генерального штаба он был во дворце и, выходя оттуда, лицом к лицу столкнулся с Ермоловым. Алексей Петрович окинул его быстрым взглядом проницательных серых глаз, узнал, обнял, потом отвел в сторону, спросил со свойственной ему прямотой:

– А ты почему будто не весел, братец Муравьев? Что с тобой приключилось?

Николай был душевно расположен к Ермолову и таиться не стал, тут же поведал кратко о причинах угнетенного своего состояния. Ермолов выслушал внимательно, с явным сочувствием.

– Да, история твоя печальная, слов нет, на незнатных служивых, как мы с тобой, всюду шишки сыплются, однако зачем же голову вешать? – Алексей Петрович дотронулся до руки Муравьева и продолжал: – Я тебя за храброго, образованного, умного офицера знаю, помню, как при Кульме под ядрами стоял, и, если пожелаешь, могу тебя с собой взять.

– С вами готов куда угодно, ваше превосходительство, – не задумываясь и благодарно глядя на генерала, отозвался Муравьев.

– Подожди, подожди, – слегка поморщился Ермолов. – Во-первых, запомни, что я титулований терпеть не могу, у меня имя и отчество есть, а во-вторых, выслушай сперва, что скажу, и до времени никому того не разглашай… Меня посылают чрезвычайным послом в Персию, и я могу включить тебя в число посольских чиновников…

– Что же может быть для меня лучшего? – воскликнул Муравьев. – Я буду век признательным должником вашим!

– Но уговор, уговор! – Ермолов поднял палец, лицо его приняло строгое выражение. – По возвращении из Персии я остаюсь в Грузии командовать войсками Кавказского отдельного корпуса, мне и там нужны будут образованные сотрудники, ты должен дать слово, что и в Грузии меня не оставишь…

– Охотно даю, Алексей Петрович, лишь бы в гвардейском штабе не препятствовали…

– А уж это не твоя забота, договорюсь сам… Завтра утром явись ко мне, поговорим обо всем посвободней!

Ермолов все устроил отличным образом. Теперь оставалось собраться и проститься с близкими. Артельщики не могли не согласиться, что служба под начальством Ермолова, поездка с ним в Персию – превосходный выход из положения для Николая, многие ему завидовали, но расставаться с ним было тяжело, особенно потому, что…

Ночью к нему в комнату пришел брат Александр. Он сел на кровать, как любил это делать в детстве, и откровенно признался, что считает необходимым создать тайное общество, целью которого будет в обширном смысле благо России, и что он говорил об этом с некоторыми членами Священного братства, и они замысел его одобряют.

– Я понимаю, – добавил Александр, – что мысли твои сосредоточены сейчас на другом, но ты имеешь опыт в устройстве подобных обществ, и мне хотелось бы посоветоваться с тобой, узнать твое мнение на сей счет.

– Мы всегда с тобой были близки по склонностям и понятиям нашим, – ответил Николай, – тебе в моем мнении сомневаться нечего, Саша. Я полагаю, что пора для соединения единомыслящих людей в едином тайном обществе назрела, верю, что благородное предприятие сие отечеству послужит с большой пользой… Мне только одно немного неясно, – продолжил он, подумав, – все наши артельщики, не сомневаюсь, войдут в тайное общество, а что же тогда будет со Священной артелью нашей?

– В артели все останется, как при тебе, в беседах наших будут убеждения и мысли друзей и товарищей выявляться, и коих найдем для дела готовыми, станем принимать в общество.

– Стало быть, Священная артель как бы соединит свою деятельность с деятельностью тайного общества?

– Выходит, так. Придется, вероятно, при составлении устава общества и кое-что позаимствовать из наших артельных правил… А в общем, – неожиданно вздохнул Александр, – жаль, что обстоятельства нас с тобою разлучают… Нам, как никогда, будет тебя не хватать.

– Бурцов говорил со мной о том же. Ничего не поделаешь, судьба! – сказал Николай. – Самому тяжело разлучаться с вами. Сердце сжимается, как подумаешь, что вскоре зазвонит без меня вечевой колокол и вы опять соберетесь вместе, а я лишь мысленно буду представлять все и слышать приятный вечевой звон, он проводит меня через места чужие, раздастся в обширной донской степи, эхо повторит его в горах, наконец, умолкнет он, когда строгий долг службы повелит мне оставить воспоминания… Грустно, грустно, Саша!

Александр взял его руку в свою, пожал сочувственно.

– Мы будем по-прежнему считать тебя своим великим артельщиком…

– Считай меня также и сочленом в создаваемом обществе. Верь, Саша, куда бы судьба меня ни забросила, я всюду буду служить общему нашему делу. Может быть, и на Кавказе мне удастся что-то создать в духе нашего общества…

– А если нам придется кого-то укрыть, – сказал Александр, – или кто-нибудь из наших не по доброй воле попадет на Кавказ, мы будем рассчитывать на твою помощь.

– 06 этом не стоит и говорить… Пишите чаще, держите постоянную связь со мной, только соблюдайте величайшую осторожность!

… Сборы посольства задержались до конца лета, но пришел наконец и тот печальный день, когда братья и друзья артельщики проводили Николая Муравьева до Средней Рогатки и расстались там. А близ Осташева, куда заезжал из Москвы проведать отца, последний раз неожиданно встретился он с Наташей.

Почтовая тройка, звеня бубенцами, бежала по Волоколамскому большаку. Было раннее утро той благодатной поры, которую в народе издавна называют бабьим летом. Золотилась и краснела листва в подмосковных лесах, над убегающей вдаль извилистой речушкой медленно плыла голубая дымка, и свежий воздух был напоен острыми запахами грибов и увядающих трав.

– Господа какие-то нас догоняют, – сказал ямщик.

Николай повернулся и увидел, как из-за рощи, куда сворачивала дорога, показалась запряженная в дышло парой серых рысаков лакированная рессорная коляска, следом другая, а за ними четверка лошадей вынесла старинный тяжелый дормез. Это Мордвиновы возвращались из своей подмосковной в столицу.

Он почувствовал, как прилила к голове волна горячей крови и бешено заколотилось сердце. Он приказал ямщику свернуть чуть в сторону и остановиться. Вылез из брички, жадно глотнул воздух. Серые в яблоках рысаки, собственного мордвиновского завода, высоко вскидывая ногами, быстро приближались. Наташа сидела в передней коляске с младшей сестрой и ее гувернанткой. Он не отрывал глаз от милого лица, и она узнала его и на молчаливый поклон ответила легким кивком головы и улыбнулась.

Экипажи Мордвиновых скрылись за густым облаком пыли. Поднявшееся солнце начинало припекать все чувствительнее. Пахнуло горькой придорожной полынью. Почтовая тройка продолжала свой путь. А он долго не мог прийти в себя, думая о Наташе. Приятный ее взгляд и эта странная, ничего не выражающая улыбка оставили его в тяжком недоумении. Каково ее отношение к нему, к тому, что с ним произошло? Неужели и ей свойственна аристократическая нечувствительность?

Из памяти Николая Муравьева не выходил один случай. Bo время Отечественной войны под Вязьмой скончался на его руках близкий друг Михаил Калошин, брат артельщиков, молодой гвардейский офицер. Перед смертью он признался, что страстно любит красавицу Нелидову, был с ней счастлив, и просил передать ей, что умирает с ее именем на устах. Муравьев исполнил предсмертную просьбу друга, и что же? Нелидова, выслушав трогательный рассказ, только улыбнулась… Никакою душевного волнения не отразилось на лице молодой аристократки, ничего, одна эта неуместная, страшная, деланная улыбка.

Он не хотел сравнивать, не хотел верить, что Наташа может быть столь же черствой. Незадолго до отъезда ему сообщили, будто за Наташу сватался какой-то князек, но она решительно отвергла его предложение, заявив отцу, что ни за кого, кроме как за Николая Муравьева, не пойдет. И вновь затеплилась у него надежда. Вот почему, увидев ее сегодня, он мучительно ждал, что она хотя бы сброшенным платочком или иным каким знаком выскажет неизменность своих чувств, подкрепит его надежды… Нет, ничего этого не произошло. Все кончено! Вероятно, товарищи, чтобы немного его подбодрить, нарочно сказали ему, что Наташа отказала князьку. Он не должен более питать никаких надежд на счастье с ней…

И все же, несмотря ни на какие доводы рассудка, где-то там, в глубине его души, как огонь под пеплом, жгла и согревала мысль, что он, возможно, ошибается в своих выводах, что Наташа не изменяла своего отношения к нему, и созданная искусственно преграда между ними рухнет, и долгожданное, выстраданное счастье не минует его… Надо терпеть, время и новые обстоятельства все могут изменить! Ведь ему только двадцать два года! А теперь скорее туда, где ждет его новая жизнь, полная опасных приключений, неизведанных тревог и лишений! Погоняй лошадей, ямщик!