Когда поднялись на вершину, было еще темно. Не верилось, что восхождение закончилось. Последние километры в темноте, на крутом подъеме пришлось карабкаться самому, без верблюда. Перепрыгивать с камня на камень. Хотелось бросить все, развернуться — и туда, вниз, обратно, к комфортабельному верблюду, который покорно ждал возвращения перед последней финишной кривой.
Болели суставы, ныли мышцы, жаловался на свою участь мозг, просился обратно в постель. Так рано утром в автобусе студент представляет себе, какую бы позу он сейчас выбрал в постели, каким бы эмбриончиком сложился бы под одеялом, так удобно, и щечки, как хомячок, на лапки вот так бы положил. Но невозможно было даже остановиться, чтобы пофантазировать или передохнуть. Дышали в спину, как в метро. Подталкивали сопением. Сзади, как на демонстрации, чувствовались колонны людей. На обочину нельзя было сойти, потому что обочины не было. Были горы и пропасть. Прямо за мной карабкался в поднебесье старый японец лет шестидесяти-восьмидесяти. Трудно по японцам определить, сколько им лет. Одно я мог сказать точно — он был хромой и с палкой. Но хромал так ловко и быстро, что ему стыдно было уступать дорогу. На час с лишним он стал моей совестью. Он буквально гнал меня своей палкой, и еще, что было совсем противно, он успевал фотографироваться. «Где он научился так хромать по горам? — думал я. — Может, тренировался на Фудзияме своей» Но он заставлял меня переводить дыхание прямо на ходу, и, чтобы выдержать этот темп, напевать про себя песню Высоцкого: «И можно свернуть, обрыв обогнуть, но мы выбираем трудный путь, опасный, как военная тропа».
Уже несколько раз мне казалось, все, на вершине. Нет, за очередной скалой начинался очередной подъем.
И вдруг, неожиданно, вместе с японцем-погонялой мы буквально вынырнули почти с отвесной тропы на самую макушку горы. Наверное, такое же ощущение было у Садко, когда он поднялся на поверхность с морского дна. Небо было очень близко. Звезды висели на созвездиях-ветках, как спелые яблоки.
От фонариков и звезд вершина казалась освещенной. Правда, скуповато. А от количества людей в полутемноте напоминала дискотеку, в которой заиграет музыка.
Жизнь кипела. Арабы торговали. Они даже здесь открыли свои лавки. Не лень им было из-за своей копеечной прибыли забраться в такую высь. Собранные где-то из досок, где-то из фанерных ящиков их арабские лавки напоминали будки наших пенсионеров на садово-огородных участках. Чайные и закусочные больше походили на спортивные раздевалки, в которых пахло потом, снятыми башмаками и перетренировавшимися спортсменами.
Но все это было такой мелочью по сравнению с тем счастьем, которое испытывал каждый взошедший. Успел! Добрался! Услышу, что шепнет мне Господь! И если б я поглядел на себя в зеркало тогда, я бы сказал, что у меня было выражение лица бухгалтера, у которого сошелся годовой отчет. Чертовски здорово казалось сидеть на фанерном ящике, попивать чаек среди мировой туристической толпы в скупом свете арабской лампады волшебника Алладина. Арабы, и те казались после этого восхождения удивительно симпатичными. И непонятно было, как евреи не могут с ними договориться. Сели бы вот так вместе на фанерный ящик, попили чайку. Но для этого надо было восхождение совершить.
Только я об этом подумал, как действительно увидел еврея, не нашего, израильского, настоящего, черного. Он мирно что-то обсуждал с арабским лавочником. С арабским. Мирно. Какие-то сорта чаев. Я не понял, потому что они говорили на каком-то своем израильско-арабском английском. «Может, и правда, — подумал я, — гора эта святая?» Француз и американец сидели дружно, рядышком, на бревне. Американец был очень большой, очень. Бочкотелый и общительный — всех спрашивал, бывали ли они в Америке и как им Америка — о'кей или не о'кей? Итальянцы руками ему показали, какой это большой о'кей Америка. Японцы хихикали и фотографировались группой на фоне этого американца. В тридцатых годах такие фотографии были: группа летчиков на фоне дирижабля.
Даже француз, и тот сказал, что ему Америка о'кей. Американец спросил, а как француз в Америку прибыл?. Француз ответил: «На самолете».
— А почему не на машине? — переспросил дирижабль.
— Вообще-то, океан, — ухмыльнулся француз.
— Но вы же прорыли какой-то туннель, разве не правда? — переспросил американец.
— Но это туннель в Англию, — смутился француз.
Американец задумался. Видимо, пытался вспомнить, что означает слово «Ла-Манш». Но тут его удручила белорусская семья, которая подсела на соседний с бревном ящик. Меня не узнала, я был в кепочке. Эта семья была — он, она и мальчик лет двенадцати, который вообще не мог понять, зачем его в ночи сюда затащили. И грехов вроде нет — две мухи убил за свою жизнь. Поэтому глаза у него были сонные и удивленно-выпученные и напоминали два перекачанных анаболиками арбуза.
— А вы откуда? — спросил американец, явно жалея ребенка.
— Белараша, — на чистом университетском английском ответила она.
Американец очень напрягся от загадочного слова.
— What is where? — спросил он. Как про некую вещь просто спросил он.
Обиделся он, глава семьи. И сказал ей:
— Скажи ему, что ученые недавно вычислили, что это самый центр Европы!
Она перевела.
У бедного американца трудная ночь выдалась. На этот раз он молчал долго. Потом хихикнул и сказал:
— Это шутка, я понял. Думаете, я не знаю, что центра не может быть, что земля круглая!
Даже при всей моей нелюбви к американцам, этот американец здесь, после восхождения казался мне симпатичным. Ну что он виноват, что он вот так вырос, такой вот сильно выросший лилипут. Что у них такое образование. Зато он пытается в чем-то разобраться. Шел на эту гору, к чему-то стремился. Все-таки Америка не безнадежна, пока у нее есть такие наивные и чудные дирижабли. Араб-лавочник тоже небезнадежен. Может, и арабы небезнадежны.
Вон, араб-лавочник переключился с еврея на группу немцев. Шутил с ними. Они дружно смеялись. Правда, из последних сил, не гогоча, как обычно. Не как немцы, а как эстонцы. Вообще, я заметил, что немцев и финнов могут рассмешить даже самые незамысловатые шутки турков и арабов. Например, на пляже в Турции я сам видел, как разносчик мороженого турок однажды бросил немцу в плавки кусочек льда. Все немцы давились от хохота. Все! Один извивался аскаридом на сковородке, а остальные ухахатывались. Незамысловатое чувство юмора, не наше. Попробовали бы нашему бросить кусочек льда.
Наверное, действительно гора была волшебной! Здесь все были симпатичны и интересны друг другу. Восхождение, как прожитая человеком жизнь, приближала всех к заповедям. Однако было очень холодно. Минус три-четыре градуса. Дул ветер. А что, собственно, ему еще было делать ночью в горах. Только дуть. Вот он и дул. Он по-своему радовался общению с многотысячной толпой. Несмотря на взятые с собой теплые вещи, я купил у араба два полосатых матрасика размером с прикроватные коврики, чтобы закутаться в них верхней, и нижней половиной туловища. После чего стал искать себе место, как ищут в театре, когда билеты проданы, а места на них не пронумерованы. Дело оказалось непростым. Самые умные забрались сюда с вечера. И заняли первые ряды партера, амфитеатра, сидели на выступах и в пещерах, как в правительственных ложах. Мне досталось не самое плохое место в первом ряду галерки. Место стоячее. Один шаг — и бездна.
Чтобы матрасы держались на мне крепко, я обвязал один из них вокруг себя купленной у арабов веревкой. Другой матрас держал от ветра кульком на голове. Мне так было жалко, что никто из этой темной бездны не может меня сфотографировать сейчас. Люди же все прибывали и прибывали. Начинался переаншлаг. Если бы вход на гору был платный, то там, внизу, должны уже спрашивать лишний билетик. Странно, как местные арабы до этого не додумались?
Кого тут только не было. Немцы восстанавливали потерянную жидкость, естественно, пивом. Уставшие итальянцы отряхивали от грязи свою модную одежду. Причем я впервые видел, как они что-то делают молча. Японцы фотографировались на фоне взошедшей Венеры. Они уверены были, что японская вспышка достанет и до Венеры.
А мне повезло. Как всегда. За спиной послышалась русская речь. Скорее, говорок русско-украинский. Черновцы или Харьков. По этому говорку в любой точке мира можно безошибочно узнать наших эмигрантов. Этот говорок появляется только, когда они от нас уезжают. Вот я ни в России, ни в Советском Союзе, ни на Украине не слышал такого акцента, который больше всего подходит для комедий, поставленных по Шолом-Алейхему в провинциальной оперетте.
— Ну что, Сара, будем молиться на рассвете? — спросил мужской, сильно грассирующий голос, как будто всю жизнь отрабатывал скороговорку «четыре черненьких чертенка».
Сара не ответила.
Второй, не менее шоломалейхевский мужской голос начал рассказывать подробности из жизни Моисея.
— Откуда ты все это знаешь? — спросил первый.
— Я вчера прочитал это на личном сайте Моисея, — ответил второй, не подозревая, что говорит это все через матрас на ухо мне. То есть практически попадает в мировую историю сейчас.
Они втроем стали обсуждать Моисея, иудаизм, выкрестов, Арафата одновременно. Наконец, тот, который говорил обо всем уверенно, как бывший профсоюзный работник, наверняка, заявил, что, по последним данным, Арафат в прошлом еврей-десантник, был заслан на Ближний Восток Комитетом государственной безопасности СССР, но, когда прыгнул с парашютом с самолета, промахнулся, попал в Палестину. Чтобы его не опознали, надел на голову полотенце из рюкзака и с тех пор удачно косит под араба.
Но вот небо начало светлеть, и на горе стали проявляться люди, как проявляются в темной комнатке фотографа цветные фотографии. Многие, оказалось, пришли сюда в своих народных костюмах. Негры-христиане в белых одеяниях, экскурсия из Латинской Америки — словно с бразильского маскарада, человек тридцать японцев. Одеты одинаково в теплые оранжевые жилеты. Напоминают издали наших шпалоукладчиц на БАМе. Японцы заняли целый выступ горы и держали перед собой ноты, словно собирались вот-вот что-то запеть, но ждали сигнала. Стали проявляться постепенно и цепи гор, которые ветер волнами гнал к нам из-за горизонта. Начиналась предрассветная увертюра цветов. Даже в шуме ветра слышалась ее музыка.
— Сара, ты видишь, вон там Земля обетованная, — послышался снова сильно грассирующий голос. — Вот она. Отсюда Моисей ее увидел впервые. Именно такой она изображена на его сайте: Мойсей-собака-рамблер-точка-ю-с.
Чем светлее становилось небо, тем приглушенней слышались голоса, словно каждый к чему-то готовился, очень важному. Бледнели все звезды, кроме Венеры. Она, Венера, словно вытягивала солнце из-за горизонта. И солнце уже было где-то совсем рядом. Темнота еще сопротивлялась его лучам из последних сил. Но лучи пробивались, как пробиваются травинки через асфальт. Уже подрумянились горы, и загорелся над горизонтом солнечный нимб, точно указав, где сейчас появится аура бога Ра.
И вдруг голоса мгновенно стихли. На горе словно никого не было. Солнце дожидалось именно этого момента. Мгновения тишины! Оно осторожненько высунулось, сначала одним своим лучом полоснув по остаткам тьмы, и поводья невидимой колесницы бога Ра вытянули его. И вдруг… в этой тишине раздались аплодисменты!!! Как в театре. Аплодировали на горе все. Аплодировали свету, победившему тьму, аплодировали богу Ра. И верилось, что на свете есть все-таки одна чеховская мировая душа. Аплодировали люди разных национальностей, конфессий, люди разных языков, культур. Это был единственный момент в жизни, когда верилось, что люди когда-нибудь все-таки начнут жить по заповедям, то есть по-человечески.
— Сара, я все-таки помолюсь, — сказал тот же голос совсем шепотом.
Запели японцы. Не для кого-то. Им было все равно, слушали их или нет. Они пели для себя. Их мелодия была красивая, видимо, очень древняя. Наверняка была посвящена свету. Арабы никому не навязывали бусы. Понимали: сейчас их покупать никто не будет, не до них. Немцы замерли, как в стоп-кадре, с пивом в руках. Молчали итальянцы. Негр в белом был похож на привидение. Он раскрыл Библию и что-то бубнил себе под нос.
Солнце выбиралось из-за горизонта легко, по-спортивному. Оно было удивительно огромное. Мне казалось, что я смотрю на него через увеличительное стекло. Совсем рядом, перед глазами, ближе, чем на ладони. При этом на него можно было смотреть, не жмурясь, оно не было агрессивным и не слепило. Всего несколько минут, и гора начала согреваться, как будто сковородку нагревали теперь электрической плитой. Мне было жалко, что солнце так быстро вынырнуло. Я скинул с себя ужасные матрасики. Ветер стих. Представление окончилось.
И таким глупым казалось отсюда, сверху, думать о том, что кто-то там, внизу спорит. И там идут споры, чья конфессия правильнее, чья обрядовость точнее, с какой стороны надо откусывать какой хлеб. Все это имело значение только там, внизу, в городах. Потому что это был спор за паству, а не за веру, то есть за те деньги, которые принесут в церковь. С той ночи, которую я провел на горе Моисея, когда я слышу подобные споры, я думаю, сколько вокруг меня было людей со всего мира, сколько языков и костюмов. Как это было красиво! Так и религии. Они должны быть разными на земле, удобными для своих народов и обряженные в разные одежды. Как цветы на поле! Согласитесь, скучно подумать, что целое поле может состоять из одних цветов, пускай это даже будут розы. Смотреться такое поле будет вызывающе скучно.
У паломников есть свои приметы. Например, если с горы Моисея после встречи восхода солнца спустишься, ни разу не оступившись, значит, Господь простил тебе все грехи. В противном случае еще расслабляться рано. Скажу сразу и честно, на обратном пути я два раза чуть не сломал ногу, а один раз чуть не вывихнул руку. Но я особенно не расстраивался. Во-первых, даже если мне отпущена половина грехов, — немало. А во-вторых, мне очень нравится, что сказал Гоголь: «Нашего русского человека надо благодарить хотя бы за его намерения, потому что у него все равно ничего не получится». А намерения у меня были.