226 ступень после Д.Р.

Это непосильное наслаждение… Быть центром, быть источником, тенью для обезумевших от жары и солнцем продрогших, быть беспрекословным владыкой, который в состоянии зажать рот любой крамоле, повелителем, — это единственный способ быть, достойный сильной личности. Место наверху только одно, и тот, кто достиг его, достиг всего. Он и есть преображение, он и есть духовная революция, он — цель развития цивилизации. Он умен не потому, что умен, а потому что он — там; он силен не потому, что у него бицепсы, а потому, что все силы других подчинены ему; он великодушен не потому, что у него добрая душа, а потому, что не всегда же наказывать; он жесток не потому, что изувер, а потому, что надо ведь их и попугать.

Едва я пришел в себя после бравурного финала путча и осознал, что достиг желанного и нет преград глупости моей, я взялся за дело. Следовало привыкнуть к непосильному наслаждению вседозволенностью.

Я начал с авантюрных выступлений перед Агломерацией, которую, словно мяч, перекинули, не вдаваясь в особые разговоры, от одних к другому. Я заверял, что порядок будет восстановлен, что моя цель — возобновить Защиту в новом, очищенном от ее недостатков виде. После успокоившей всех болтовни я занялся неприкосновенными.

Надлежало подмять этих дурней с записными книжками, заставить фиксировать то, что мне хотелось, мою версию истории. Иначе все насмарку. О какой вседозволенности можно говорить, если поблизости вертятся неподкупные стражи истории и отмечают каждый мой глупый поступок, всякую дрянь, которую я произнесу вслух. Предстать перед потомками во всем своем дерьме? Нет уж, увольте!

Но их Старейшина грубо отверг мои косвенные притязания — ладненько, разберемся с ними… позже.

Путчисты, смалодушничавшие во время ультиматума Джеба, не только, что оклемались, но даже стали требовать свою толику мзды. Пришлось временно назначить их на высшие посты.

Однажды, совершая поездку по городам. — где-то речь собирался толкать, случился между мной и Чунчей интересный разговор. Кроме нас в шимане находился только кучер, но он не проболтается ни за что.

— Обратите внимание, Мой Президент, — говорил Чунча, занимающий нынче пост главы оранжевых, — снова возобновили покраску фасадов.

Я скользнул взглядом по шиманам эскорта и лишь затем обратил свой взор к домам — по их фасадам ползали красильные автоматы.

— Чунча, — сказал я, — а не начать ли нам слегка и торцы красить?

— Это дорогое удовольствие…

— Да, но зато оно прибавит нам популярности. Ну, там, какой-нибудь разведенной краской, так для виду, а эффект все же произведет. И еще: надо бы снять Защиту с оружия моих телохранителей.

— Мой Президент, я уже так и распорядился — Защита на все вооружение восстановлена, но вашим телохранителям — полнейшая свобода. Это проверенные агломераты, с их стороны ничего не может быть…

— И еще: путчисты…

— Они наглы и требуют слишком многого…

— Ты угадал… Сейчас мы снаряжаем массу космолетов для упрочения контактов с галактикой, нарушенных Преображением… Потребуется немало руководителей экспедиций… долговременных экспедиций… А возглавлять эти экспедиции — несомненно большая честь.

— Да, Мой Президент, для путчистов это будет высшей наградой.

— Но вот Рогулька…

— Он пригодится на планете, я правильно понимаю?

Путчисты полетели в космос, а Рогулька стал моим личным советником. К сожалению, через неделю он погиб в шиманной катастрофе. Я объявил всепланетный траур. Рогулька был отличным парнем. Из тех Рогулек…

Чунча откопал в городах агломератов с признаками явной отсталости психического развития, чтобы оттенить мои способности. И мы учредили из них совещательный орган при мне, Незыблемом, — Камарилью. Реальной властью был только Чунча, но он был не опасен мне, потому что любил править из тени, загребать жар чужими конечностями. По предложению Рачи, которого я тоже оставил при себе, как способного демагога, мы ввели в Камарилье раздачу постов по росту — кто выше ростом, тот и получает более высокий пост. Каких каблуков они только не придумали, каких лекарств не пили, чтобы прибавить в росте… Словом, мы нашли Камарилье занятие — соревноваться и не влезать в проделки Чунчи.

Защиту я восстановил полностью, и все пошло хуже прежнего — круговая порука, поголовная безответственность. Определяющим элементом, внесенным мной в Защиту, стал осознанный террор. Если прежде лиловые хапали первого попавшегося из благих побуждений найти Дурака, то теперь они волокли любого заподозренного в неверии в мое величие. Судя по интенсивности работы Г/А, ими просто кишело все вокруг.

Приходилось вносить и принципиально новые моменты — например, случаи краж продолжались, потому что производства не справлялись с обеспечением всех предметами первой необходимости. Издал закон, по которому за грабеж наказывали в равной степени и укравшего, и обкраденного. На следующий же день воровство прекратилось.

Никто мне не прекословил. Мое слово — закон.

В подобном угаре протекали недели. Я бродил бесчисленными коридорами Оплота — без цели, глядя на мечущихся по своим делам сотрудников с усталостью и равнодушием. Поначалу, встречаясь со мной, все почтительно жались к стенам. Потом привыкли, и уже никто не отвлекался, когда я медленно плелся от поворота к повороту. Вне стен Оплота я был кумиром для преклонения. По приказу Чунчи скупались все появляющиеся и даже старые афоризмы — и они приписывались мне. Не выходило иных книг, кроме томиков моих речей и собраний моих афоризмов. Добрая половина газетных площадей и не менее трети ласкательного времени были посвящены моей персоне. Рачи состряпал улучшенный вариант моей биографии — теперь ее зубрили наизусть во всех школах. Словом, дело шло своим чередом. Я был лишь объектом прославления. Первые недели я еще тешился тем, что издавал по своей инициативе указы, а потом понял, что все идет и без меня.

В скорбной растерянности бродил я по коридорам. Чунча иногда сердился, запирая меня на несколько попыток в кабинете, и тогда он подписывал бумаги от моего лица. Несколько раз на меня находил кураж, и я пускался проказить, доказывать самому себе, что я — не пешка в чужих руках. Тогда Чунча лишал меня сладкого.

А тем временем белые комнаты Г/А работали бесперебойно.

— Рачи, — говаривал я своему главному демагогу. — Чем отличалась Защита при 999 президентах? Тем, что в нее верили. От первого до последнего агломерата. А когда начали сомневаться, то искренне страдали, переживали, считали себя преступниками — до того уже хотелось верить. При мне этого не будет — хватит этих глупостей с переживаниями. Никаких сомнений — они губят. Но как сделать, чтобы развеялись сомнения? Я чиню такое, что даже идиот подумает: не Дурак ли я? Поэтому сомнения надо искоренять с другого конца. Надо, чтобы все определенно знали, что я — Он. То есть мне следует произносить наглые речи, нагло, без стыда и совести действовать, не прикрываясь высокими словами.

И тогда все станут считать, что я — кретин. И это будет господствующим мнением. А бунт — это вызревание мнения, противоположного господствующему. Пусть у нас существует подпольное, тайное мнение, что я умнее, чем кажусь. Пусть сомневаются в том, что я — полный кретин. Примутся искать хорошее в моих поступках, разумное… и найдут! Да, найдут, олухи этакие!..

Рачи с увлечением слушал меня, но Чунча, решавший все, был категорически против такого хода. Он запер меня в дальней комнате, и пока я не отказался от своего плана, кормил меня сухой таквой.

Я царил над Агло безраздельно. Никто из находившихся подле меня не смел даже намекнуть на то, что я ошибаюсь или могу ошибиться. Каждое мое слово ловилось и записывалось. Чунча докладывал, что нет ни в одном городе агломерата, который не славил бы имя мое, просыпаясь поутру и отходя ко сну.

Но ночью мне чудилось, что все кругом лицемерят, только делают вид, что любят и уважают меня, а Чунча — бесстыдно врет, что все меня обожают и не помышляют о Хунтах. Перед моими глазами маячил Чунча, который при посторонних благоговел передо мной больше всех, а оставшись наедине, помыкал мной, окриком отменяя мои самые заветные решения. Рядом был и Рачи, который лишь делал вид, что не понимает, кто я. Так почему бы и миллионам притворяться, будто они ценят и любят меня…

Я ежедневно приказывал Чунче ужесточить поиски Дурака:

— Ты не стесняйся, пусть хоть половина Агло пройдет через Г/А, но Дурака надо найти!

Чунча понимающе кивал. Каждый раз мне было мучительно стыдно отдавать подобные приказы. Но Чунча сладко улыбался и кивал. Мы были не одни в кабинете.

— Мой Президент, — елейно пел он, — мы все, до одного, готовы пройти Г/А, лишь бы усладить вас. Всем нужен Г/А, кроме вас. Ибо кто усомнится в вас?!

И все прихлебатели дребезжащими голосами, вошедшими в моду, галдели наперебой: «Кто усомнится в вас!!»

Помню, во время моего разговора с Распорядителем Нравственности, распахнулись вдруг двери кабинета и вошел Старейшина Неприкосновенных. За ними трусцой бежал мой секретарь, стараясь не пустить.

Старейшина, высокий грузный агломерат, неподкупный аскет, с которым я был не в ладах еще при Пиме, спокойно направился к креслам и сел.

— Я занят, подождите в приемной, — процедил я.

— Ты не можешь быть занят, когда тебя призывает к ответу история, — ничуть не смутившись, ответил Старейшина. — Для разговора со мной неурочных часов быть не может.

Я приказал всем выйти вон и остался наедине с историей.

— Мы не властны изменять реальность, — сказал Старейшина. — Мы лишь фиксируем происшедшее. Но сегодня я хочу спросить — доколе?

— Неприкосновенным не даровано права спрашивать.

— Верно. Но я предвижу вопросы потомков… Вчера ты отправил весь 87 город на Г/А. Как это прикажешь понимать?

— Они решили, что уничтожать Охвостье преступно — мол, Защита против насилия… Вы отправили информацию в космос?

— Спутник стартует через час.

— Этот спутник не должен стартовать. Вернее, вложите в него другую информацию. Ведь ничего не произошло.

Старейшина поднялся.

— Дурак, — только и сказал он, уходя прочь.

— Ты… Ты!.. — задохнулся я.

Но он уже хлопнул дверью. Я вызвал Чунчу.

— Всех неприкосновенных на Г/А.

— Мой Президент, все неприкосновенные старше сорок — после Г/А не останется ни одного из них.

— Я рад, что ты не ноешь о том, что они неприкосновенные. Выполнять. А сегодняшний спутник задержать. Якобы по техническим причинам. Немедленно собрать новый состав неприкосновенных — и пусть они забудут о 87 городе!

Вечером я был в театре, давали милую вещицу, одну из многих, прославляющих мою мудрость. Где-то в середине второго действия в ложу наведался Чунча: «Мой Президент, новый состав неприкосновенных закончил отчет».

— Ну?

— Давайте выйдем.

Я прошествовал в фойе. Там несколько оранжевых поддерживали какого-то до крови избитого агломерата. Я вздрогнул, увидев красно-зеленый круг — знак неприкосновенного — на его груди.

— Это новый Старейшина.

— Однако… вы здорово… прикоснулись к нему, — сказал я.

— Они повторили отчет. Там вся правда. По долькам времени.

— Кого же вы избрали?

— Я фальсифицировал выборы, набрал своих агломератов… Но едва они получили статус неприкосновенных, как заговорили иначе! Слишком высоко доверие к институту неприкосновенных. И они верят в свою безнаказанность, несмотря на судьбу предыдущих.

— Ты, старый хрыч, — обратился я к красно-зеленому, — тебе жить надоело?

— Я не ваш. У меня долг перед потомками. Мы дополнили отчет тем, как вы истребили неприкосновенных.

— Всех в расход. Давайте, Чунча, новых — по-настоящему новых!

По Чунча так и не смог подобрать лояльный состав. После десятой попытки я запретил эту идиотскую организацию. Проживем и без них.

Как-то раз я созвал в экстренном порядке Камарилью. До меня дошли слухи, что Камарилья обнаглела — делят между собой города, стаскивают добро в возводимые для них дворцы. Какой-то недобитый преображенец снял об этом сюжет для ласкателя, и его кто-то пропустил. Показали по ласкателям один из строящихся дворцов — с ехиднейшим комментарием.

Я вышел к Камарилье прозрачно-серый от гнева. Я прохаживался перед трепещущей шеренгой и молчал. Наконец я остановился.

— Что? Каково? — мгновенно переходя на крик, начал я. — Подлецы, падаль, взяточники, стяжатели! Вас тут полсотни, и тем не менее здесь только один, только один честный агломерат! Один честный агломерат!

Я медленно обвел взглядом шеренгу камарильцев. Первым в шеренге вытягивался Чунча и преданно ел меня глазами. Встречая мой взгляд, камарильцы — один за другим — цепенели от предвкушения: ах, не я ли окажусь единственным честным?

Я с презрением плюнул.

— Да, только один. И это… я.

Чунча первым опомнился и галантно выступил вперед.

— Мой Президент, вы единственный среди мерзейших, ничтожнейших, но пожалейте нас, снизойдите…

Бес в его глазах показывал мне кукиш. Но остальные и впрямь одеревенели в страхе. Я снисходительно усмехнулся: пусть почувствуют!..

Не было предела мудрости моего правления.

Чунча не раз заходил ко мне, плотно закрывая дверь кабинета, и усаживался на стол.

— Ну, ваше высококачество, опять расшалились?

— А что, не любо? — отвечал я, заталкивая обратно в мешок подсознания выпирающую оттуда ненависть.

— Цитирую: «Нами рассмотрена проблема отвлечения работников на подпирание стен разваливающихся ветхих строений. Подобная практика отвлечения агломератов от их непосредственной работы ради укрывания нерадивости тех, кто должен снести ветхие строения и построить новые, — является нелепой. Необходимо немедленно снести ветхие и построить новые здания, не ссылаясь на нехватку работников этой отрасли.

Поэтому, учитывая интересы и пожелания агломератов, приказываю:

внести порядок в подпирание домов спинами, дабы каждый точно знал, какую стену подпирать и сколько времени; ввести раздачу горячей таквы под стенами ветхих зданий.

— А, как тонко, музыкально составлен приказ? — сказал я жмурясь.

Чунча как-то по-особенному посмотрел на меня.

— Но смысл-то где? Ведь вы ясно говорите, что отвлечение на подпирание домов — безобразие. А заканчиваете тем, что это безобразие нужно организационно улучшить. Где логика?

— То-то и оно! Логика? На то я и высококачество, что мне нет дела до логики. Так смешнее! Ведь глупцы как расценят? Им бросится в глаза, что впервые заговорили вслух, громко о постыдном — практика подпирания стен спинами (или чем другим, тоже срамном, о чем раньше только перешептывались). Они будут умилены моей откровенностью. А то, что гора родила мышь… ха-ха… они того не приметят. Тому, кто видел, как мягко мы стелили, будет не так жестко спать! Они и не обратят внимания, что концовка говорит похабно! «Ну, плохо, ну, хуже некуда, ну, пусть и дальше так будет!»

Чунча рассмеялся:

— Галактика с вами, пусть остается этот приказ.

Иные разы Чунча бывал нетерпимее:

— Это что же такое! — влетел он как-то на президентский совет. — Да ведь этот стервец всех нас хочет заложить. — Камарилья засмущалась. — Только что мне по секрету вручили болванку его речи на Параде Разума!

Чунча размахивал листками. Рачи взял их у него и принялся читать.

— Так… так… ага… «…сегодня я приветствую вас на этом уморительном событии в качестве высококачественного Дурака, самого распрекрасного глупца в Агло…»

Рачи выронил листки.

— Ну, чего? — недовольно ворчал я. — Как хочу, так и перчу.

— Это он властью своей бравирует, — орал Чунча, да так, что Камарилья головы пригибала. — Это он над Агло изгаляется, терпение агломератов проверяет! Сам слетит — и нас, подлец, за собой потянет!

— Неловко… — более спокойно сказал Рачи. — Не можем же мы за вами, как за дитем малым…

Словом, мало ли чего бывало. Что дрянь-то описывать…

Все закончилось вчера. На Параде Разума. А как же — без Парада Разума. Пренепременно я и Парад Разума восстановил.

Чучело Дурака догорает. Толпы орут, мечутся — ну, обычное дело.

Я впился взглядом в корчащиеся лоскутья Дурака, попираемые пламенем. Так! Так! Так они могли бы поступить и со мной. Звери! вот чем кончается их мерзкий Парад Разума — безжалостным нелепым актом. Разве Дурак виноват, что он другой, что природа обделила его? И за это его — огнем? Сволочи!

Чунча склонился ко мне, шепча в самое ухо:

— Ваше высококачество, лучше нам уйти. Народ впервые в такой ярости сжигает чучело Дурака. Тут что-то не то. Посмотрите, как они злобствуют.

— Это они — меня! — внезапно громко сказал я.

Чунча поволок меня с трибуны, на которой толпились размордевшие воители «нового поколения». Я не успел подойти к ступенькам, как вдруг заметил непорядок совсем рядом. Кто-то выскочил из толпы и кинулся в промежуток между лиловыми, оцепившими трибуну. Это была агломератка.

Она пробежала несколько шагов, я стоял, ошеломленно уставившись на нее. Вдруг телохранитель навалился на меня. Неподалеку кто-то истошно закричал. Еще какие-то вопли. Тяжелое дыхание телохранителя — мне в щеку. Меня подхватывают и несут. Кровь. Нет, не моя. Лиловые расшвыривают агломератов, прокладывая мне путь.

Через две дольки времени я уже был в Оплоте.

Возле меня суетился врач. Подскочил с докладом оранжевый:

— Покушавшаяся — некая Фашка — схвачена. Чунча легко ранен. Она стреляла в вас. Что прикажете с ней делать?

Я тупо уставился на него. Фашка?.. Да, Фашка.

— Фашка, говоришь?

— Так точно.

— Отпустить… Впрочем, нет. На воле ей теперь опасно. Пусть пока живет в неприсутственной части Оплота. Охранять. Лично отвечаешь за ее жизнь. И чтобы ей все необходимое.

— Как это благородно…

— Вот, вот… сообщи о моем благородстве прессе. А теперь — вон.

Я сходил еще к Чунче, справился о его здоровье. Увы, его легко ранили, в самом деле легко.

— Как неприкосновенные? — внезапно спросил я его.

— Они живы. Их стало даже больше. Вместо публично избираемых сотен — тысячи, если не миллионы.

— Вы сбиваете ракеты?

— Но осколки-то разносятся по вселенной!

— Вот и ладно… — сказал я, покидая безмерно удивленного Чунчу.

Светило понурилось, Нет, мне здесь не жить — блохе неловко на лысом месте.

Я не смог, может быть, не успел, поведать, как я стал Незыблемым. Зачем? Да и нет сил.

Когда, при Пиме, я ратовал за учреждение касты неприкосновенных, я смутно предвидел и свою победу в путче, и свое нежелание писать правду — потом… все, все, предчувствовал… даже то, что я их разгоню… и не без умысла создавал эту касту крепкой… И теперь то, что я, за неимением времени и желания, не дописал, вы прочтете в докладах неприкосновенных. Рано или поздно их заметки соберут… ужасный момент… лучше не думать о нем.

Прощайте. Надеюсь, одной ампулы хватит.

Я искренне хотел…. ну да что там теперь оправдываться. Я освобождаю вас от себя.

Вы свободны. Дурака больше нет.

Меня во мне не было: я тщательно собирался в одну точку, и эта точка, дрогнув, стала удаляться от меня, но я, оставшийся, даже не шевельнулся, чтобы возвратить себя удаляющегося, потому что главней теперь был тот, кто находился в болезненно пульсирующей точке, которая вдруг стала укрупняться, укрупняться — или, точнее, на нее словно вызырился глаз микроскопа, и она оказалась вселенной со всем множеством заключенных в ней смыслов, которые внезапно стали один за другим проясняться для меня, потому что я вышел из себя и пристально разглядывал себя для того, чтобы единство меня распалось на крупицы, и эти крупицы можно было бы прощупать, разделив на то, что находилось во мне от рождения, от тех клеточек матери и отца, соединенных и взращенных в меня, и на то, что было от деревушки, спящей днем с открытыми ставнями, от бабушкиных сказок о Дураке, от дедушкиных фырканий, от ребячьих дразнилок, от Праздника взросления, от уксуса, пролитого Примечанием мне в мозг, от Фашки, кричащей: «Нет, не хочу!», от кичащейся своей серьезностью Агломерации, от скрытности Джеба и пугливого героизма Пима, от горечи правды и от сладости лжи, от восстаний и путчей, от объятий Додо и плевка Фашки, от банальной шлюхи, ставшей моей женой, и от пустодума Брида, ставшего моей совестью, — от всех тех впечатлений, которые бурлили во мне, не сливаясь в единое течение, и только издалека меня можно было принять за личность, тогда как я был свалкой, куда каждый бросал свои мнения, суждения, выводы, вопросы и ответы.

Я перестал быть и с удивлением понял, что и не был.

Я был лишь дрожащей стрелкой какого-то незнакомого мне прибора. По прибору стучали — и я вынужденно качался в определенную сторону, ясно указывая на что-то, чего и сам не мог объяснить.

И только поняв, что я — не был, внезапно ощутил, что я — есть, и болезненная, пульсирующая точка приближается ко мне и смыкается со мной, совпадает со мной — и вот она во мне, пляшет в груди, рассыпается на десяток жгучих точек…

Я открыл глаза.

Рядом колебались крупные тени. Где я?

— Вы в Оплоте, Мой Президент, — ответил — голос, уловивший, как видно, мой шепот. — Ваша бесценная жизнь вне опасности. За это ручаюсь я, ваш врачеватель.

Неожиданно пелена спала с моих глаз, и я почувствовал себя совершенно бодрым и здоровым.

Я увидел большую комнату, врача и двух его ассистентов, ласкатель вместо окна.

— Все вон! — приказал я.

Ассистенты поспешно вышли. Врачеватель не сдвинулся с места. Я в раздражении уставился на него — агломерун, лицо разбито крупными морщинами, глаза не блестят.

— Мой Президент, — тихо сказал он, — я все знаю.

Наши взгляды встретились, и я, несмотря на страх или, может, именно благодаря страху, поразился чудесной глубине глаз Врачевателя. Они напомнили мне несерые круглые глаза Фашки.

— Я бредил? — спросил неожиданно спокойно.

— Да. И я узнал, что вы Дурак.

Я сел на кровати. Он поплатится жизнью. Только убить его надо прежде, чем кто-нибудь войдет. Не то крикнет, или он уже… Или еще кто-нибудь мой бред…

— Вы уже раззвонили об этом? — поинтересовался я.

— Нет. И не спешите убирать свидетеля. Быть может, я выскажу вам одну весьма необычную, но интересную мысль. А потом делайте со мной, что хотите. Я — агломерун, и мне нечего терять, кроме нескольких недель жизни.

Я согласно кивнул, подошел к двери, запер ее и вернулся на место.

— Вы бредили больше пяти попыток. Агломерации не сообщили, что вы пытались покончить с собой. Просто, мол, заболели. Вам заменили две трети органов — наша медицина впервые произвела такую тотальную реплантацию, благополучный исход был весьма сомнителен. Я, не полагаясь на ассистентов, неотлучно находился при вас.

Это произошло во вторую ночь. Вам стало вдруг резко хуже, ассистенты побежали за новыми приборами, а я не спускал глаз с ваших подрагивающих век. Вдруг вы очнулись, посмотрели на меня и громко, отчетливо произнесли: «Никто не знает, что я Дурак. И никогда не узнает.»

Я так и обмер. Разряд испуга спаял воедино ваше признание и общеизвестный факт, что вы обезвредили Дурака убили, надо сказать, при странных обстоятельствах, о чем в народе гуляют самые невероятные слухи.

— Мне не докладывали…

— Ввести после Преображения — Защиту, это все равно, что закупорить в душной комнате агломерата, который глотнул свежего воздуха. Мы отведали свежего воздуха и — возненавидели вас. Очень многие смаковали странные обстоятельства вашего «великого подвига». Самые умные давно подозревали, что Дурак — это вы. Ваш путч, потом разнузданный террор, все эти ваши поступки — словом, догадаться было несложно.

— И вы догадывались?

— Я агломерат из не смелых. Бывают времена, когда даже втихомолку догадываться — непозволительная, опасная роскошь. Даже думаешь потише — словно вполмысли. Я большую часть жизни прожил при Защите, у меня в голове на каждом шагу стоп-сигнал.

— Где же сегодня ваш стоп-сигнал? — съязвил я.

— Передо мной Дурак. Я должен его победить. Вся моя прошлая жизнь, весь горький опыт нашей цивилизации были направлены на выживание в столкновении с Дураком. Сейчас, именно в настоящую дольку времени, наступил исторический момент. Все, что готовилось для этой схватки, теперь должно пройти проверку.

Врачеватель встал и возбужденно зашагал по комнате. Я лихорадочно соображал. Да, я дам бой. Я сильнее их. Пусть они готовились целые пролеты ко встрече со мной. Напрасно. Их жалких усилий недостанет, чтобы уничтожить меня!

— Я повторяю, — звонко (я испугался, не услышали бы за Дверью) произнес Врачеватель, — я повторяю, что умственные силы нашей цивилизации накапливались специально для этого мгновения. Я горд, что судьба избрала меня для нанесения последнего удара Дураку.

Он остановился и выпрямился, что при его сгорбленном старостью теле стоило немало усилий.

— Встаньте, — торжественно произнес он.

Я машинально подчинился.

— Бажан…

Я вздрогнул — последние две ступени никто не осмеливался обратиться ко мне по имени, даже мать.

— Бажан, очнитесь же, ведь вы больше не Дурак.

Я сел на кровать.

— У вас здесь что — не кормят? — наконец произнес я. — Шестую попытку не евши…

На следующее утро Врачеватель пришел после завтрака. Он осмотрел меня, расспросил о самочувствии, посоветовал еще попытки две полежать без дела. Он пошутил о собачьем холоде вне больницы — Координатор так и не восстановили до конца. Он направился к двери.

— Мы вчера начали занимательную беседу, — окликнул его я.

— Ах да, — словно бы вспомнил Врачеватель, возвращаясь. — Вы меня поразили вчера тем, как холодно приняли мое утверждение, что вы не Дурак.

— Вы не сказали мне ничего нового. Я давно подозревал. Но это было до того невероятно… А насчет моего равнодушия к вашим словам… хм… Однако что вы имели в виду?

— В бреду вы подробно пересказывали свою жизнь — точнее, я из обрывков составил довольно законченную картину. И понял, что вы пережили духовную метаморфозу. Вы преодолели трагическую предопределенность, заложенную в ваших генах. Благодаря чему? Рядом с вами постоянно находились хорошие, умные агломераты. Вы обладали чудесной способностью влюбляться в стоящих агломератов. Дедушка, Примечание, Фашка, Джеб, Начи, Бачи, другие — они постепенно внушали вам правильные мысли, воспитывали вас.

— Джеб, к примеру, был не очень хорошим агломератом.

— Зато он был хорошим учителем, — возразил Врачеватель. — Даже Брид с его изломанной судьбой, прозревший, когда его стукнули физиономией об стол — это выражение из вашего бреда — и тот был прекрасным учителем. Природа наделила вас отличной наблюдательностью и умением делать выводы. Но дала вам и чудовищную медлительность. Впрочем, наблюдательный агломерат при порядочных целях не потерян, даже если он тугодум. Вас любили прекрасные люди — это подарок судьбы. Этот подарок вам теперь следует отработать. Пройдя через столько испытаний, так мучительно размышляя над всем, так не щадя себя, так трудясь над собой… Вы превзошли самого себя. Вспомните, как вы пищали. Сумели же поставить отличную дикцию…

— Моя дикция теперь особенно хороша, — продребезжал я.

— Ну, это после Г/А… А ваши аграрные манеры и словечки — где они? Зато любовь к Аграрке, к ее пестрому наряду, к природе вы сохранили. А как пытались обуздать в себе жестокость?! А как учились слушать других вместо того, чтобы говорить самому?! Как мучительно избавлялись от преклонения перед авторитетами! Как вгрызались в непонятные вам науки! Вы сатанинским терпением взяли то, что не Дурак взял бы походя, играючи… А в результате оказалось, что тот гипотетический агломерат так ничего и не взял, именно потому, что был убежден: ему стоит только наклониться, что успеется, — а вы, которому не дано было взять, переломили предвзятое решение судьбы и не поленились, — скрипя зубами, взяли-таки все, что смогли, а смогли многое.

— Я сам, сам, — словно в лихорадке скороговоркой заговорил я. — Сам знал, что то… то страшное уже миновало, что я другой… Но не верил, не мог, не смел… а потому не мог поступать, сообразуясь с каждым новым открытием. Мне было жутко: я другой, а словно бы еще и тот — и нет спасения от него, и я принуждал — понимаете, принуждал! — себя поступать, как поступил бы Он… Я вздор, быть может… но понимаете? Нет, не понимаете! Как это тягостно быть лучше себя и не иметь сил изменить единожды уже выбранную линию поведения. Не это ли отрыжка моей глупости — то, что я так долго не решался вести себя умно только потому, что считал себя Дураком? Единственно потому, что окружающие подозревали во мне Дурака и ждали от меня дурацких поступков? Вот она — моя последняя, гнуснейшая глупость!.. Нет мне прощения.

— Прощения нет, — неожиданно сурово подтвердил Врачеватель. — Душ вы погубили без числа. Нет прощения. Но вы можете исправить нагроможденные нелепицы и водворить порядок там, где вы все смешали. Конечно, можно вышвырнуть вас вон, как сор, заменить одного Владыку другим, сменить имя, а то и вовсе передать власть какому-нибудь комитету, собранию умных голов или чему-то в этом роде. Да все будет слабее, чем вас оставить. Где на планете отыщется другой агломерат, который столько бы пережил, у кого имелось бы больше горького опыта, чем у вас? Где такой, кто прошел бы путь от межеумка, с трудом связывающего слова, до мудреца, парализованного званием Дурака? На этом пути вы познали такое, что иные — с более благополучной судьбой — не изведают во веки веков. Так что вы, именно вы нужны Планете. Загладить свои ошибки вам уже не удастся, а пользу принести сможете. И пользу огромную.

Я искал в его словах насмешку и не находил. Я смотрел на него и радовался за Агломерацию — может же она производить на свет таких, как он!

— Да ведь вот вы, вы! — воскликнул я. — Вам-то и быть над всеми, вам-то и вести за собой! Этак проникать в суть вещей! И я вам говорю не потому, что вы меня хвалите… да вы меня и не хвалили вовсе!..

— Полноте, я обыкновенный агломерат, а выводы мои в порядке вещей. Не преувеличивайте.

— Будете моим советчиком?

— Я стар. Лечить — это мое дело. А над планетой верховодить — сноровки нет.

— Нет, правда, что я смогу исправить? Вы уверены, что мне не следует передать кому-нибудь планету, а самому… Надо бы принародно сознаться…

— Вам и только вам исправлять содеянное. А признаваться пока не стоит, это вызовет смятение. Покаетесь перед тем, как перестать быть. А то, что вы не Дурак, это должны увидеть по делам вашим.

— А если… если я к прежнему вернусь.

— И это не исключено. Отчего же этому и не быть? Дурак тем и славен, что горазд каяться — да все бестолку.

— Я не вернусь к прежнему. Клянусь Фашкой.

Врачеватель ободряюще улыбнулся.

— Моя жизнь — дурно скроенный фантастический роман, — сказал я. — Мне кажется, что и все кругом — дурно скроенный фантастический роман.

— Словно можно отделить правдоподобное от фантастического, — сказал Врачеватель. — Как работают хорошие писатели? Они берут реальные события — линии — и продолжают их, эти линии, за пределы свершившегося. Они непременно пересекутся в мире событий вероятных. Писатель только подмечает эти линии, которые за пределами сбывшегося вдруг выявляют свою суть: возможность пересечения, возможность преступления, возможность дряни или, наоборот, — возможность подвига, счастья, свершения. Так что вы напрасно сравниваете свою жизнь с фантастическим романом — романы эти крайне бедны выдумкой, даже если ладно скроены. Жизнь стократ богаче самого разнузданного воображения. Вот, взгляните, я нарисую. У этих линий в видимом мире нет ничего общего.

И он нарисовал мне:

мир видимый — мир нереализованный

Как странно больше не чувствовать себя Дураком. Клянусь Фашкой, я сделаю все, что смогу. Клянусь.