Мемуары старого мальчика (Севастополь 1941 – 1945)

Задорожников Георгий

Глава III

Оккупация

 

 

1. Немцы пришли

В первый день начала оккупации мы не видели ни одного немца. На второй день примерно в 10 утра на нашей улице появились два немецких офицера. Шли спокойно, без тени настороженности, шли победители. Они подошли к соседнему с нами разрушенному дому, у которого сохранилась в целости калитка в стене двора и три цементные ступеньки перед ней. Из калитки появилась хозяйка дома Ольга Павловна и неожиданно бегло заговорила с офицерами на немецком языке. Вокруг постепенно собралась группка из нескольких оставшихся в живых обитателей улицы Подгорной. Ольга Павловна частично переводила смысл разговора. В основном говорилось о том, что не надо бояться, что все будет хорошо, обижать никого не будут, большевистская пропаганда все врала, теперь будет свобода и порядок.

Впервые я видел немцев, да еще так близко. Они были подчеркнуто чисты и опрятны: блестящие сапоги, выглаженная форма, белоснежные подворотнички… Обычные румяные молодые лица гладко выбриты. От них исходил запах одеколона и бриолина. Когда один из них поднял ногу на ступеньку, правый боковой карман брюк оттопырился, и показалась рукоятка пистолета, потом я узнал, что это офицерский «Вальтер».

Требуется пояснения о соседке Ольге Павловне и ее муже. Дом, в котором они жили, был рядом с нашим, следовательно, № 22. Фамилии их я не знаю. Ольга Павловна не работала, ее муж держал лавку школьных принадлежностей возле базара. Магазинчик представлял узкую щель, темную и душную со стойким запахом бумажной пыли и печатной краски от учебников. Хозяин был тих и безлик, с аккуратно подстриженными английскими усиками, в пенсне, всегда в соломенной фуражке. Он увлекался ловлей рыбы на удочку с бетонных плит пляжа «Солнечный». В связи с предстоящим началом учебы, он подарил мне связку ученических тетрадей, ручку, чернилку-непроливайку и карандаши. Семья жила очень тихо, очень незаметно, ни с кем не входя даже во временный контакт. О познаниях Ольги Павловны в немецком никто не знал. Где они пребывали во время бомбежек, как они уцелели, чем они питались, ничего не известно. На следующий после посещения немцев день, они исчезли бесследно. Догадки обывателей доходили до того, что они шпионы, а дед рыболов – резидент.

Вскоре у нас на улице в разное время стали появляться отдельными группами немецкие солдаты. Эти были не ухожены, грязноваты, какие-то низкорослые, корявые. Молча, они забирали подушки, кастрюли, всякую ерунду, бесцеремонно рылись среди вещей. Двое зашли к нам, забрали две пуховые подушки. Как бабушка не пыталась им всучить перьевые и меньшего размера, они, молча и непреклонно, отвергли ее предложения, не произнеся ни слова, забрали то, что им показалось наиболее соответствующим их утонченному вкусу. Но это что, это ерунда! Вот другое обидно до слёз. У нас было два гуся и несколько кур, бабушка прятала их на чердаке сарая. Каждая очередная группа «гостей» начинала с опроса наличия у хозяев яиц, молока и пр. Зашли к нам трое, вопросы стандартные. Отвечала всегда бабушка и, разумеется, отрицательно Слухи о расстреле на месте за сокрытие и обман ходили среди жителей. Смелости моей дорогой бабушки можно было только удивляться. Простая малообразованная женщина, она вела себя достойно, разговаривала с немцами без подобострастия, даже с некоторым превосходством, дескать, что с них взять, ведь ни черта не понимают по-нашему. И вот надо же, именно в момент отрицания наличия у нас всего, глупый гусак отыскал щель среди досок крыши курятника, высунул свою дурацкую башку и произнес: «га-га». «Как же так нет – я есть всегда». Залаяла радостная немецкая речь. «О! Гуд. Дас ист фантастиш!». Мигом по приставной лестнице самый активный толстожопый молодец взлез к окошку чердака. От увиденного внутри он залаял громче и чаще. Вся живность сноровисто (большой опыт) была изловлена, связана за лапки и унесена к котлам и кастрюлям в «компанийку» (примерно то же, что и казарма). В заключение, с пафосом на ломаном языке один из бандитов произнес: «Доичен солдатен никс цап-цагап, пгосто забгаль». Отец крикнул бабушке: «Не проси!». Она горестно махнула руками и стала ругать гуся, нарушившего конспирацию.

Еще одна история с изъятием продукта, свидетелем которой мне довелось быть. Родная сестра моей бабушки Евфросиния, жила с вдовой дочерью Надеждой и её двумя малыми детьми на улице Батумской. Там в сарайчике они выращивали свинью, которая, уж не знаю каким образом, была поросая, почти на сносях. Так как все кругом развалилось, и держать свинью было негде, сестрички перегнали её под покровом ночи в наш двор. Однако не дремало око немецкого героя, любителя свиного шпига. Свинья была вычислена, и рано поутру шестеро солдатиков под командой унтера явились забрать своё, по праву победителей.

Тут уж вся женская часть нашего кодла вступила в борьбу за спасение свиньи, тем более свиньи поросой, вот-вот готовой опороситься, стать матерью. Пускать под нож скотину в таком положении, не укладывалось ни в какие рациональные понятия. Отстаивать свое добро – древнейший инстинкт человека, тем более, свинья эта была последней надеждой прокормиться.

Две бабки, Маня и Фрося на особом диалекте приморских городов пытались объяснить свое преимущественное право на свинью. Тетя Надя – жена погибшего блатника открыто по фене с примесью мата, орала на солдат и своим ширококостным телом прикрывала подступы к свинье. Немецкому унтеру все это надоело, и он перешел к переговорам. Для этой цели он выбрал наиболее активную тетю Надю. Жестами и отдельными интернациональными словами унтер объяснил, что сейчас же напишет расписку, и за свинью владельцам будут выданы не что-нибудь, а настоящие дойчланд марки, в огромном количестве (во всяком случае, слово «много» он произносил, правда, к чему это относилось, было не ясно, может быть, много неприятностей). Пригнувшись, он вошел под полуразрушенную крышу дома к старому письменному столу. Демонстративно (ну артист, ну фокусник) из тонкой элегантной полевой сумки извлек красивый черный блокнот, выдернул лист и скорописью вечным пером написал примерно три строки. Я потом держал в руках эту важную бумагу, запомнились толстые черные буквы и цифры, напечатанные в верхней четверти листа.

Теперь уж, считая себя благодетелем, уверенным жестом и кратким словом он приказал солдатам приступать к извлечению свиньи из загона. Свинья не желала идти своим ходом. Она ревела на всю улицу. Закатав рукава френчей, четверо отважных бойцов подвели под пузо животного две лаги и, ухватившись за них, поволокли свинью вдоль улицы. Буквально, как резаная, визжала свинья, рядом, побивая солдат ногами и матерясь, бежала тетя Надя. Картинка запомнилась на всю жизнь. Яркое солнце в зените, освещает изрытую воронками улицу, без домов. Тени короткие и черные. В перспективе улицы безобразная, копошащаяся серо-зеленая кучка военных людей с розовой тушей в середине. Вокруг мечется хромая толстая женщина. Она орет, хватает солдат за одежды, пытаясь оттащить от свиньи. Солдаты медленно, равнодушно и неумолимо движутся вперед. Сразу видно потомков римских легионеров.

Дальнейшее мне известно из рассказов взрослых. Свинью притащили к какому-то немецкому административному учреждению в районе улицы Советской. Там главный начальник выслушал жалобу тети Нади, накричал на солдат, и свинья была возвращена владелице. К вечеру не спеша, своим ходом свинью пригнали домой. Возврат свиньи был удивительным и необычным происшествием. Как тете Наде удалось очаровать высокое начальство, никому не известно. Наверняка, такой случай был единственным в оккупированном Севастополе. Мало того, немцы вообще не собирались заниматься благотворительностью, а совсем наоборот, всё оставшееся население было обложено данью. Независимо от того, есть ли у семьи подсобное хозяйство или нет, необходимо было сдавать с определенной периодичностью два десятка яиц и сметану или молоко. За сданный продукт выдавалась охранная квитанция, чтоб не брали второй раз.

Не могу гарантировать точность, но со слов бабушки организация, куда нужно было все сдавать, называлась «ВИКО». Пару раз я сопровождал бабушку в эту организацию, которая располагалась, если мне память не изменяет, недалеко от третьей школы. К нашему счастью все это скоро прекратилось, ибо стала понятна полная немощь населения.

 

2. Концлагерь

Вскоре после прихода немцев, может быть, на второй или третий день появились расклеенные на стенах домов объявления о том, что все мужчины от 16 лет и старше (кажется до 50 лет) должны явиться в комендатуру для регистрации, неподчинение каралось по законам военного времени. В дальнейшем нам довелось убедиться, что все объявления заканчивались подобной угрозой, или конкретно оповещалось: за не выполнение распоряжения – расстрел. Как потом оказалось, всех мужчин переправляли во временный концентрационный лагерь в районе Куликова поля, где уже находились военнопленные. Лагерь представлял собой участок голой земли, обнесенный колючей проволокой. Ни воды, ни хлеба не полагалось. Мне довелось все это видеть, так как дважды вместе с мамой приносил отцу воду и какую-то еду. Лагерь охраняли румынские солдаты. По периметру лагеря были установлены ручные пулеметы «Шпандау» на трехногих коротких опорах (я знаю, у меня потом был такой свой пулемет, немного поврежденный осколками и без патронов). Черные пулеметы лоснились на солнце от смазки. Возле пулеметов лежали и сидели румыны в форме табачно-травяного цвета и больших круглых беретах. Внутри лагеря ближе к воротам виднелись и немцы с закатанными по локоть френчами, с широко расстегнутым воротом. Чувствовалось, что они здесь главные вершители судеб. Над лагерем стоял сплошной гул голосов. К проволоке близко подходить не разрешалось ни изнутри, ни снаружи. Охрана иногда постреливала в воздух, как бы для острастки особенно назойливых посетителей. Тем не менее, люди сближались у проволоки, передавали пакеты с едой с одной стороны, записки к родным – с другой. Множество рук тянулось из-за ограды к находящимся снаружи женщинам с мольбой, просьбами о воде и пище. Отца довольно быстро удалось вызвать по фамилии, передаваемой по цепочке куда-то вглубь лагеря. Отец появился у проволочной ограды худой, заросший многодневной щетиной. Мы ухитрились передать ему узелок, и он быстро отошел, наказав больше не приходить. Постоять и поговорить было невозможно. Человеческий водоворот оттирал от забора одних, появлялись новые лица, и так бесконечно.

Отец потом рассказывал, что все дни внутри лагеря производилась «чистка». Выстраивались шеренги заключенных, и вдоль них не торопясь, шел немецкий офицер, пара автоматчиков, переводчик и человек-предатель из наших. Он указывал, кто есть командир, политрук, комиссар ну и, конечно же, «юден». Впрочем, в отношении евреев немцы сами разбирались неплохо. Выявленных людей отводили к противотанковому рву, откуда слышались короткие автоматные очереди.

Не совсем в тему, расскажу о совершенно не обыкновенном факте. Вся степь в окружении лагеря была усеяна рваными советскими деньгами: серыми десятками и красными тридцатками с изображением В.И.Ленина в овале. Люди в страхе уничтожали всю советскую символику, портреты вождей, их книги. По слухам, тех, у кого обнаруживалось нечто подобное, расстреливали на месте. Мама и бабушка сожгли в печке облигации с изображением Ленина, и даже фотографии героев-папанинцев. Потом сокрушались о потерянном состоянии. Никто не знал о том, что весь период оккупации наши деньги будут в обращении, как и немецкие марки.

Тут же в поле, недалеко от колючей ограды концлагеря, стоял мощный ДЗОТ. В пулеметные амбразуры был виден пол, усеянный соломой, и лежащий на шинели умирающий человек. Из амбразуры были слышны слабые стоны, и распространялся отвратительный запах гниющей человеческой плоти. Говорили, что это погибает важный советский военоначальник. Проходящие мимо люди подолгу смотрели внутрь ДЗОТа, тяжело и сокрушенно вздыхали и шли дальше своим путем. Да и кто и что мог сделать, чем помочь? Собственная жизнь казалась полусном, страшной и безнадежной.

Примерно через неделю всех гражданских отделили от военнопленных и нестройной колонной по четыре человека погнали в сторону Бахчисарая. Рядом с отцом шел его приятель по прошлой работе Костя Лубеницкий. Оба не годные к военной службе по здоровью. Отец глухой, а приятель – без одного глаза. Тихо переговариваясь, они пришли к заключению, что их ведут к противотанковому рву, на расстрел и, наивные ребята, договорились – как услышишь выстрелы – падай, как будто убит.

Шли долго, под жарким солнцем, без остановок, мимо одного рва, мимо второго.… Вдруг к голове колонны примчался мотоцикл с коляской. Ахтунг! Стой, русский! Минут пятнадцать томительного ожидания. И вдруг: «Всем разойтись, к чертям собачьим, по домам!» Ноги сами понесли радостных мужиков во все стороны степи.

Вечером отец был дома. И весьма кстати, т. к. утром поступило распоряжение немецкого командования, устное и в виде наклеенных бумажек с черным штампом вверху – орел со свастикой в когтях. Предписывалась всем жителям приморской полосы, шириной до 3-х км, в течение трех суток, очистить от своего присутствия этот район. Наш подвал и наше разрушенное жилище по улице Подгорной попадало под действие этого приказа. За неподчинение – расстрел.

Кажется, к этому же времени, а может быть, раньше, появился приказ: всем евреям нашить на одежду белые шестиконечные звезды на спину и на грудь. Я видел этих людей. К нам на Подгорную забрел старый седой еврей, почти не говорящий на русском. Чем-то моя бабушка внушила ему доверие. Может быть, хотя бы потому, что пожилая женщина 55 лет, не могла быть неверующей (здесь он не ошибся). Он заговорил с ней на еврейском. Постепенно разобрались, что он оставляет ей самое дорогое: граммофонные пластинки со священными текстами и песнопениями. Брикет из этих толстых, лоснящихся черным пластинок был неимоверно тяжелым. Вероятно, старик был беженец и нес свой святой груз от самых западных границ. Но вот судьба настигла его здесь, на краю земли. Он мог предвидеть, что будет дальше.

 

3. Переселение

Полоса отчуждения, очень быстро была отгорожена столбами с колючей проволокой. В моем районе она проходила от Покровского собора, спускалась вниз к Артиллерийской улице, шла мимо школы, разрушенного «Дома Дико» (куда упала первая бомба), вдоль лестницы, ведущей в Карантинную бухту и далее к развалинам Херсонеса. На столбах у прохода на каждую улицу были прибиты деревянные доски с кратким предостережением: Sperrgeben! Jutrittnur mit sperrgebict sausmeis. Запретная зона кто будет дальше идти булет расстрелен.

Нам требовалось убираться. Искать где-нибудь пристанище. Действовать нужно было быстро, оставалось меньше двух суток. В пригородной зоне, на Пироговке, Туровке, Карантине, Корабелке оставалось довольно много брошенных целых домов без хозяев. Дальние родственники подсказали, что у их дальних родственников имеется пустующая квартира, хозяева в эвакуации, присматривает дед по фамилии Масловский, который живет в своей хате на Пироговке. Где-то на краю света.

Отыскивать деда, чтобы получить добро на заселение, отправился мой папа, меня он прихватил с собой как доказательство нашей печальной безысходности. Надеюсь, я по всем своим параметрам соответствовал такому положению. Дорога была живописной, по узким улицам, засаженным акациями, с зелеными лужами и высокой сорной травой. Следы войны в виде воронок и разрушенных домов попадались редко.

Вдруг я увидел под стенкой одной из усадеб аккуратно в ряд стоящие медные трубы духового оркестра. Вставало солнце, трубы великолепно блестели. Хозяев не было. Это была символическая картина антипобеды. «Замолчали фанфары победы». Даже трубы сдались врагам. Было странно, что их до сих пор никто не забрал. Наверное, люди боялись, вдруг наши вернутся. Мне очень хотелось маленькую трубу с клавишами, но отец запретил даже дотрагиваться. Он мне сказал, что если наши вернутся и найдут у меня музыкальный инструмент – часть оркестра, то могут быть неприятности. Вот насколько мы были запрограммированы советской властью многими запретами, а по сути, библейскими заповедями. Но наши не возвращались долгих два года. Надо было отдать мальчику трубу.

Мы шли все дальше. И вот, наконец, добрались до хаты деда Масловского. Усатый дед, с трубкой во рту сидел во дворе и пек на примусе кукурузные лепешки на рыбьем жире. Запах свежей пищи пьянил пустую от голода голову. Однако дед не вник в наше состояние, а мы попросить даже и не думали. Главным для нас было получить разрешение на заселение в квартиру. Договор состоялся на условиях, мне не ведомых. Но наверно куркуль и здесь остался «в наваре».

Началось переселение на улицу Спортивную, в дом № 13. Эта улица протянулась узкой лентой над крутым спуском к Херсонесскому шоссе, за ним располагалась пустынная Загородная балка, а на противоположном взгорье рисовалась кладбищенская стена. По краю улицы, обращенному к шоссе, были вырыты неглубокие окопы. На дне одного из окопов я нашел завернутый в промасленную тряпку наган. В его барабане был заложен полный комплект патронов. Я по-хозяйски закопал его в бруствер окопа, на будущее. Потом, в мирные времена, пытался его отыскать, но тщетно, о чем очень сожалел. Такая реликвия!

Для переезда отцу удалось отыскать арбу с одним стареньким конем. Перевезли шифоньер, стол и мелкую утварь. Большая часть нажитого осталась в старом доме. Правда, тайно от всех, призрев опасность ареста и расстрела, мы с бабушкой пролезали через колючую проволоку в запретную зону. Помню 2–3 таких вояжа. Найти в развалинах что-либо нужное удавалось редко. Мародеры не дремали. Все было учтено до нас.

Дом, в который мы переехали, был разделен на двух хозяев. Нашими соседями были сердитый старик и добрая старушка Потёмкины. У них снимала комнату семья рыбака-пьяницы Шурки Савченко, с мальчиком, моим ровесником, Толиком.

Каждой половине дома принадлежал фруктовый сад, в основном состоящий из абрикосовых деревьев. Когда мы там поселились, абрикосы входили в пору зрелости. Урожай был обильный. Это немного помогало нам справляться с голодом. Отвращение к абрикосам осталось у меня на всю оставшуюся жизнь.

Сразу после заселения я начал осваивать новую территорию. На склоне горы, спускавшемся к шоссе, мною были обнаружены два кавалерийских карабина. Вероятно, их бросили недавно. Они лежали среди кустов сорной травы, поэтому не были заметны. Мне крайне необходимы были привинченные к деревянному ложу шомпола. Из них можно было сделать почти настоящие шпаги. Маленький дурачок, я лег рядом с винтовками и начал свое дело. Несомненно, со стороны шоссе хорошо был виден мальчик, что-то делающий с оружием. Может быть, он готовился открыть огонь по проезжающим грузовикам? В эти мгновения могло стать больше на одного мертвого мальчика-героя Великой войны. Судьба была благосклонна ко мне. Шомпола отвинчены и принесены домой. «Где ты взял эту дрянь? Ах, ты отвинтил их от винтовки! Ты хочешь, чтобы нас всех расстреляли? Что бы в последний раз …!». И так далее. Шомпола были вбиты отцом с помощью молота в землю до рифленой головки и потом еще на вершок вглубь. Позже, в разное время в рыхлую землю сада были забиты: настоящая кавалерийская шашка, подарок друга, две учебных деревянных винтовки, точная копия настоящих. Винтовки эти были изготовлены из такой прочной породы дерева, что их не брал топор. Порубить и сжечь их в печи не удалось.

Что же карабины, лежащие под горой? На другой день они были еще на месте. По всем правилам надо было вынуть затворы. Это я умел. Потом ими можно играть, разбирать, собирать, щёлкать. Но меня больше привлекало извлечь из магазина пять патронов и прижимную планку с пружиной подающего механизма. Это я тоже умел. Акция была совершена поздно вечером, в сумерки. Добыча спрятана в тайник. Потом все было употреблено в «нужные дела». На следующий день винтовки исчезли.

 

4. Вода

К приходу немцев все коммуникации севастопольского водопровода были разрушены. На окраинах города, где бомбежка была меньше, кое-где сохранились единичные точки пожарных кранов, дававших воду. В окружении улицы Спортивной, куда мы были вынуждены переселиться, молчали все водопроводные краны. Колодцев во дворах в этом ареале никогда не рыли, водоносный слой находился на глубине более 15–20 метров.

Появились люди, несущие ведра с водой на коромыслах. Удивительно, как это древнее приспособление сохранилось до наших дней. Бабушка тоже нашла в сарае старое серое, все в трещинах коромысло, сделанное из очень крепкой породы дерева. Чтобы драгоценная вода не расплескивалась из ведра, на её поверхность клалась круглая дощечка или деревянный крестик. Ношение воды на коромысле – тяжелый труд, требующий навыков. Я пробовал поднимать по полведра, – было очень тяжело. Давление коромысла на холку причиняло боль. Пройти несколько метров и не раскачать ведра так, чтобы вода не начинала выплескиваться, мне не удавалось. Бабушка в дальних походах «по воду» отсутствовала порой более двух часов. «За водой» говорить не полагалось: «Пойдешь за водой – не вернешься». Пожалуй, эта примета в условиях войны имела смысл. Вообще, языческие верования в виде примет широко вошли в жизнь жителей города. Это вполне объяснялось тем, что предыдущие десятилетия православная вера была беспощадно вытравлена из сознания людей. Свято место не бывает пусто. Язычниками мы были – язычниками остались.

Два ведра в сутки на всю семью, конечно же, маловато. Папе удается отыскать двухсотлитровую бочку, укрепленную на ручную двухколесную тачку. Деревянные колеса с металлическими шинами были высотой в мой рост. Катить такую бочку, даже пустую, было тяжело, а с водой и подавно, не под силу одному человеку. И вот мы с отцом отправляемся по воду, он впереди тянет за дышла, я сзади толкаю, упираясь в дно бочки. Наш путь предстоит на край городской черты, через Пироговку, где в конце улицы Рябова, за сожженным четырехэтажным зданием ФЗУ, прямо в поле торчала из земли широкая водопроводная труба с винтелем. Очередь людей с ведрами была сравнительно не велика. Мы изрядно попили холодной чистой воды, что делать, ввиду предстоящей физической нагрузки нам не следовало. Бочку залили водой доверху. Забили чопик в наливное отверстие. С большим трудом сдвинули бочку с места, и начался наш крестный путь.

Жаркий август, солнце в зените. Дорога белая от пыли, изуродованная воронками бомб и снарядов, усеянная камнями. Для огромного колеса тачки каждый небольшой камень становится труднопреодолимым препятствием. Впереди в упряжке надсадно хрипит отец, сердечник, истощенный длительным недоеданием. Сзади в бочку упирается обеими ладонями девятилетний мальчик, в драных сандалиях и голубоватых трусах, перешитых из папиных трикотажных кальсон. Страдая от непомерного физического напряжения, я еще страдаю от жалости к отцу, от того, что он надорвется, от своей беспомощности. К горлу подступает комок, предвестник слез. Но я держусь, я ни за что не признаюсь, что у меня нет больше сил, что я сейчас упаду. Такие уж сложились отношения с папой. Бочка движется рывками, подпрыгивает на камнях и уступах дороги. Иногда она так резко устремляется вперед, что я теряю равновесие и падаю на колени. Отец, слава Богу, не видит. Я восстанавливаю свое утраченное положение. Мне неведомо, приносят ли помощь отцу мои физические усилия и страдания. Мы оба тяжело и часто дышим. Когда к дыханию присоединяется пилящий призвук из трахеи, мы делаем остановку. Мы даже улыбаемся друг другу, и отец говорит, что ничего, еще немного осталось.

Бочка-водовозка, окрашенная желтой охрой, еще долго служила нам. Мы окрепли, и когда стали строить новый дом, возили воду поодиночке, то я, то мама, только теперь совсем не издалека, а от уличного крана. Однажды, еще при немцах, я привез бочку к дому и долго стоял возле неё, задрав голову к небу, где шел воздушный бой и одновременно шлепались белые клубочки разрывов зенитных снарядов. Зрелище обыденное, и так как затекли мышцы шеи, что я прекратил наблюдение и пошел спросить, куда сливать воду. Через минуту я вернулся. На том месте, где я стоял, остались отпечатки в пыли моих ступней, а между ними лежал, сверкая на солнце, осколок снаряда длиной около 12 см, с рваными краями и с полосками нарезки на внешней выпуклой стороне. Он был так горяч, что пришлось перекидывать с ладони на ладонь, чтобы отнести и показать маме. Это свидетельство моего возможного перехода в небытие и как бы моего героического статуса не вызвал у мамы никаких эмоциональных проявлений. Она была занята кишечными проблемами моего младшего брата. Я положил осколок на комод. Там он пролежал некоторое время, потемнел, стал ржаветь и я его выбросил.

 

5. Рыбацкая артель

Голод приблизился к нашей семье вплотную. Вещей, а тем более драгоценностей, на которые можно было бы произвести обмен на хлеб, у нас не имелось. На деньги можно было купить, например хлеб, по цене 100 рублей за буханку, но и денег у нас не было. В страхе и панике деньги и облигации были сожжены, так как на них был изображен портрет В.И. Ленина. К этому времени мама была уже на восьмом месяце беременности, но ничего, кроме горячей воды и макухи, ей не доставалось. Моему растущему девятилетнему организму тоже требовалась хоть какая пища. Родители стали пухнуть от голода. Обо мне мама рассказывала, что по утрам я раскрывал дверцы продуктового шкафа и подолгу что-то высматривал в его темных внутренностях, – я это не запомнил. Надеяться нам было не на что.

Но чудо произошло! Расскажу по порядку. В излучине Артиллерийской бухты, на стороне, противоположной мысу Хрустальный, был каменный пирс, изрядно покалеченный воронками снарядов. У этого пирса прежде швартовались лодки и баркасы местных рыбаков. Теперь здесь, неглубоко на дне лежали рыбачий баркас и пара яликов. Немного поодаль над водой стояли механические мастерские с остатками станков и слесарных принадлежностей. Там отец пытался что-то восстановить, чтобы наладить частный бизнес (тогда таких слов и в помине не было), – изготавливать зажигалки. И тут-то явилась ватага бартеньевских рыбаков во главе с атаманом, человеком громадных размеров, Петром Горчицей. Я помню, без преувеличений, что у него кулак был размером с пивную кружку. Ребята подняли затопленный баркас, но вот закавыка, все они были настоящими моряками, отлично знали побережье, знали где, когда и чем ловить рыбу, но в тонкостях строения и эксплуатации однотактового, помпового движка, что был установлен на баркасе, не разбирался никто.

Перст провидения указал рыбакам на отца. «Да вот же классный механик и моторист!». «Костя, выручай!» – сказал один из них. И Костя не подвел. За двое суток он перебрал двигатель и вдохнул в него жизнь. Залита солярка, под металлический шар помпы подведен огонь. Шар должен накалиться докрасна. После этого нужно с помощью шнура крутануть вал двигателя. В эти мгновения еще не верящие в чудо люди столпились вокруг моего отца, мага и волшебника. Рывок шпагата, и с первого раза двигатель чихнул и затараторил: «так-так-так». Это была победа над голодной смертью! Это была Жизнь! Это были Вера, Надежда, Любовь! Константин стал вторым человеком после рыбацкого атамана. Рыбаки, народ изрядно пьющий. И тут уж без выпивки никак не могло обойтись. Найти водки или самогона в нужный момент не было никакой возможности. Пришлось пить якобы очищенный денатурат. Мой бедный, не умевший пить отец! Разве ж он мог отказать этим славным пиратам? Они же и доставили его домой. Как он бедный страдал, но все обошлось.

Общество джентльменов организовало рыбацкую артель. Документально все было оформлено в управлении городского головы. На немцев работать никто не хотел. Но в море без разрешения немцев и без сопровождения конвоира не выйдешь. Да еще какую-то часть улова требовалось отдавать властям. Забегая вперед, скажу, что расследование НКВД не расценило труд рыбаков как сотрудничество с немецкими властями. Сопровождавшего, немца-конвоира с винтовкой, рыбаки обманывали элементарно. Ценные сорта рыбы, такие, как севрюга, белуга, камбала, удавалось незаметно сгрузить на берег далеко от города. Предлоги были разные, например: рыба плохая «укаченная», завтра пойдет для насадки на крючки перемета и прочие фантазии. Потом кто-то ночью на ялике забирал тайный улов.

Помню, что первым уловом была наша родная черноморская хамса. Отец принес, сколько мог, и потом вместе с бабушкой и мамой они принесли еще по полмешка. Жареной рыбы наелись все до отвала, раздали соседям, засолили. Бабушка приторговывала рыбой на базаре, появились небольшие деньги, можно было купить хлеб, крупы, постного масла. Рыбный рацион был разнообразен: катран, камбала, белуга, ставрида, дельфин. Потом, в мирное время таких благородных сортов рыбы, как белуга, севрюга, морской петух, лобан мне вкусить уж никогда не удавалось.

Отец страдал морской болезнью, но выводил в море свой баркас при любой погоде. Отвага его должна быть оценена высоким баллом. В море уходили далеко, земли не было видно. Ходили к мысу Фиолент, за Балаклаву, к мысу Айя. Проверяли ставники, ставили переметы, ловили кефаль запрещенным теперь способом – наметом. Суть этого вида лова заключался в следующем. Если вперед смотрящий замечал косяк кефали, на нос выходил большой мастер метания намета. Это искусство, и не каждому удается его освоить. Намет наматывался на руку особым образом, грузилами вниз. Со свистом разматывалась брошенная сеть в виде широкого круга и накрывала сверху косяк рыбы. Грузила быстро уходили на дно, и низ сети затягивался шпагатом. Рыба оказывалась замкнутой в мешке. Вся эта масса подтягивалась к борту и через горловину сетки, как вода, изливалась на дно баркаса.

Еще отец интересно рассказывал о добыче дельфина. Страшно об этом сегодня писать, но дельфина били из трехлинейной винтовки. Винтовка хранилась у конвоира и в нужный момент выдавалась рыбаку, единственному специалисту в этом деле. При этом конвоир приводил в боевую готовность свое оружие. Мало ли что задумают эти непонятные русские? А лихие русские ребятки, освоившись, действительно, не спеша обсуждали возможность побега. Дождаться хорошей погоды (тумана или шторма), пришить немца, благо, специалисты имелись, и уйти к берегам Кавказа, в крайнем случае – в Турцию. Но вот у многих семьи. Тут здорово не погуляешь.

Итак, охота. Увидав невдалеке ватагу прыгающих дельфинов, вперед смотрящий докладывал атаману. Атаман принимал решение: «Бить!». «Стрелок», а только так его и называли в команде, получал винтовку, и, растопырив широко ноги, устанавливал себя на баке. Достаточно близко подойти к заигравшимся рыбам было нереально. Испуганный дельфин уходил стрелой. На утлом баркасике его не догонишь. Волновалось море, прыгал на волне кораблик и с ним стрелок, прыгали дельфины, и всё это совершалось вне ритма, хаотично. Закон промысла гласил – бить только насмерть. Раненый дельфин – это нарушение этики, это всеобщая печаль. Уйдет раненый дельфин – что-то с ним будет!? Пойми читатель, это не забава американских плейбоев. Тут древний, как матушка земля, один из главных инстинктов человека – добыча пропитания себе и близким. Мастер-стрелок должен обладать неимоверной выдержкой, недюжинной физической силой, зорким глазом, опытом, добрым сердцем и мистической удачей. И такой человек был и был здесь и стрелял без промаха! Отец помнит только один случай, когда стрелок ранил дельфина, горестно ахнул и мгновенно послал второй выстрел и добил несчастного.

Убитые дельфины плавали на поверхности моря. Их собирали в баркас. Немцы на эту добычу не претендовали – очень воняет рыбой. Мы же ели с удовольствием. Взрослые удивлялись, почему прежде не ели дельфина, – «ну, прямо как свинина». Спустя несколько лет, в сравнительно сытые годы, я попросил бабушку сделать жаркое из дельфинятины, но есть не стал, действительно сплошной рыбий жир.

Так что море реально спасло нас от голодной смерти. И как мне грустно теперь нырять на глубину и не встретить ни одной рыбешки, даже бычок и зеленуха перевелись. С иронией вспоминаю фразу А.М.Горького: «Как прекрасна земля и человек на ней!». Да уж, поработал человек. Мой друг детства, профессор нашего института биологии морей, О.Г. Миронов утверждал, что на дне севастопольских бухт лежит слой нефтепродуктов, которым можно было бы долгие годы питать автотранспорт. Где уж тут до рыбы!

Зимой 1942 года произошло поразительное, небывалое явление. В артиллерийскую бухту зашла кефаль. Не случайный косяк, а казалось, что вся кефаль Черного моря приплыла сюда. С пирса было видно густое скопление рыб половозрелых размеров, все одна к одной. Движение рыбы было хаотично, вода буквально кипела. Почему-то рыбу никто не ловил. Мы с приятелем нашли большую кастрюлю и пытались ею черпать рыбу, но она ускользала, и мы не поймали ни одной. Отец объяснил такое поведение рыбы сильным взрывом где-то в море. Рыбу контузило. Так продолжалось, наверное, двое суток, потом рыба ушла.

 

6. Евреи

Слухи о том, что немцы жестоко расправляются с евреями на захваченной земле, доходили в осажденный Севастополь. Часть евреев, еще до объявления осады разъехалась по городам Крыма, часть была эвакуирована уже из осажденного города. И все же к приходу немцев еврейского населения оставалось довольно много. На что они рассчитывали, на что надеялись? Вероятно, доверились успокаивающей немецкой пропаганде. Действительно, как же так, цивилизованная европейская нация? Другие не видели для себя возможности покинуть родной кров. Сюда же примешивалась боязнь процесса эвакуации под бомбами и страх неизвестности бытия на чужбине.

Пришла Европа. Первым делом заявила о себе приказами, о необходимости ношения евреями белых шестиконечных звезд Давида на одежде, спереди и сзади. Отдельно в приказе означалось: за укрывательство евреев – расстрел. В тот день, когда наша семья покидала свой дом на Подгорной, согласно жестокому приказу военного времени о создании приморской полосы отчуждения (запретной зоны), я впервые увидел на улице Частника людей с нашитыми на пиджаки белыми матерчатыми звездами.

Вскоре приказом, а затем облавой все евреи были собраны на стадион. Строго наказывалось: вещей не брать, при себе иметь только необходимое для личного пользования в дороге на одни сутки. Стадион был обнесен каменной стеной с редкими проемами от снарядов. Перед войной мне довелось однажды присутствовать здесь на футбольном матче. Запомнились низкие зеленые скамейки в три яруса, без спинок. Было жарко. Ругались подвыпившие мужчины. Сути происходящего я не понимал.

Еще раз я побывал на стадионе уже при немцах. От моего дома стадион располагался через улицу, так что маминого наказа далеко не уходить я как бы и не нарушал. На поле стадиона немецкие толстозадые эдельвейсы (горные стрелки дивизии «Эдельвейс) играли в футбол. Я нарушил завет, пролез на стадион и стал за воротами вратаря. Сетки на воротах не было, и мячи свободно пролетали за пределы поля. Мое желание подержать хоть раз в руках неведомый доселе настоящий футбольный мяч было необоримо. Пару раз это удалось. Вдруг сильно пущенный футбольный мяч попал мне в грудь и свалил на землю. Гусиный гогот толстозадых выразил их немецкий восторг. И надо же так случиться, что в проеме стены в это время остановился мой отец и все видел. Он отозвал меня к себе, крепко взял за руку и повел домой. Отец никогда, ни разу в жизни не бил меня. Пройдя пару шагов, он сказал: «Что немцам прислуживаешь?». Лучше бы шлепнул по заднице. Больше я на стадион не ходил.

О том, что всех евреев собрали на стадионе, потом погрузили на машины, отвезли за город к противотанковому рву и расстреляли, мне сообщил по секрету полушепотом соседский мальчик Толя Савченко. Он говорил, что все видел своими глазами. Я допускаю, что он видел плотное кольцо оцепления жандармами и полицаями снаружи стадионной стены, что он видел погрузку людей на громадные крытые брезентом дизельные грузовики. Но что он мог видеть саму страшную акцию – это уж нет. Скорее всего, слышал это от полицаев-предателей. Спустя несколько дней мне пришлось проходить по улице Частника, вдоль злосчастной стены стадиона. Вдруг в щелке под стеной что-то блеснуло. Это была маленькая, надбитая елочная игрушка. Возможно, какой-то еврейский малыш до последнего хранил эту единственно для него ценную вещь, пока злой окрик или даже удар не заставил его расстаться со своим сокровищем. Я присыпал игрушку землей, как бы похоронил.

Спустя много лет я случайно прочел на мраморной доске в городской поликлинике фамилии расстрелянных врачей и среди них детского врача Звенигородского. Когда я заболевал, а бывало это часто, его приглашали к моей постели. Помню свежее с мороза лицо, усики, бородку, пенсне и черную каракулевую шапку пирожком; тугие приятные выстукивания по моей хилой грудке, плотные прикосновение деревянной докторской трубочки, длинные языки рецептов на бутылочках с лекарством и выздоровление. Почему он не уехал? Ведь он-то наверняка должен был понимать, что произойдет. Мир праху твоему, коллега!

 

7. Лёня

Лёня. Леонид Юльевич Красов – самый младший сын моей бабушки по отцу Марии Матвеевны. Он был любимцем всей семьи. Когда деда Красова экспроприировали, мой отец был исключен из комсомола, а Лёня каким-то образом остался в рядах КИМа (Коммунистический Интернационал Молодежи) в последующем – ВЛКСМ. В фамильном доме на ул. Артиллерийской за ним оставили двухкомнатную квартиру. Дед Юлий умер от кровоизлияния в мозг. Не смог пережить утрату накопленного честным трудом состояния. Остатки семьи перебрались в небольшую усадьбу в Кадыковку, под Балаклавой, где Леонид стал комсомольским функционером, а затем был избран на должность первого секретаря комсомола Балаклавского района. В первые дни войны он был призван в армию, о чем свидетельствует старая фотография, где дядя Леня в военной форме, в звании лейтенанта. Фотографию я видел у его дочери Светланы где-то в 80-х годах. Далее поразительно: когда немцы захватили Балаклаву, Леонид Юльевич становится городским головой. Мы узнаем об этом от бабушки Марии Матвеевны. Отец не успевает повидаться с любимым братом, как того арестовывают и расстреливают. Все произошедшее неясно, и дальнейшая информация состоит из случайных слухов и догадок. Наверное, оправдана догадка о том, что Леонид как комсомольский работник был призван на должность политрука. Плотная связь партийных образований с НКВД известна. Он попадает в плен и с легендой действительно обиженного советской властью и по заданию формирующегося Крымского подполья продвигается на должность городского головы. Его выдает предатель. Арест. Потом его как будто видели в севастопольской тюрьме. Кажется, была какая-то записка к бабушке. Помню, она пришла пешком из Балаклавы и принесла весть о том, что Леонид расстрелян. Боясь репрессий, она с дочерью Антониной и внучкой Ниной, очень быстро исчезла из Кадыковки. Обнаружились они в нашем доме только через год после окончания войны. Оказывается, они прожили эти годы в глухой деревеньке Росошка, под Ростовом. После Лёни осталась жена и дети: мальчик и девочка. С двоюродной сестрой Светой, живущей в Симферополе, я встречался, но она не знает об отце ничего. На ее запросы в разные инстанции – ответ краткий: числится без вести пропавшим.

 

8. Еда

Проблемы еды оставались актуальными на протяжении всей войны, да и потом тоже. К каким только занятиям по добыче пищи не прибегал народ Великой непобедимой страны. Например, соседка по дому тетя Дуся, простая деревенская баба, служила в столовой немецкого офицерского собрания. Оттуда ей удавалось приносить обрезки и остатки продуктов. Немного перепадало и нам. Какими вкусными казались кусочки эрзац хлеба из кукурузной муки! Однажды на Рождество она принесла остатки от торта – забытый вкус мирного времени. Ведь уже почти два года мне не перепадало ничего сладкого, с натуральным сахаром.

Из кусочков ткани, оставшейся от мирного времени, старых платьев, брошенного в развалках солдатского нижнего белья, мама на старой доброй швейной машинке фирмы «Зингер» шила бюстгальтеры, женские панталоны и трусики, носовые платки, салфетки. Все это бабушка грузила на двухколесную тачку и отправлялась в длительный вояж по деревням вблизи Севастополя, менять на продукты. Спрос на швейные изделия был, ведь никакие магазины не работали. Обмен шел на овощи и кукурузу. Уставшая, но с полной тачкой добра моя дорогая бабушка Мария Васильевна возвращалась домой. Порой она отсутствовала несколько суток. Переживания и волнения нарастали с каждым днем ее отсутствия. Лихие времена, люди пропадали тихо и незаметно.

К причалам Минной стенки иногда подходили морские транспорты из Румынии. Цыганистые вороватые румынские солдаты к обмену наших хороших вещей на их продукты были всегда готовы. Только вот немецкие часовые на пирсе бдительно следили за порядком, и обмен совершался где-то в стороне, за углом, в закоулке. Сарафанное радио сообщило: пришел большой румынский корабль. Мама решилась идти менять единственную ценность, два куска толстой свиной кожи фабричной выделки, вероятно, годные на подметки. Торг с плюгавым румынским солдатиком шел к положительному завершению, как вдруг появился немецкий жандарм. Прозвучало: «Век!». Румыну – по заднице прикладом, а маму, под конвоем в город. Необходимо было избавиться от вещдоков – двух кусков кожи, завернутых в тряпку. При повороте за угол мама бросила свою ношу назад, чтобы не видел часовой. Проклятая кожа при падении плашмя издала громкий шлепок. Немец зло заверещал, велел вернуться и поднять, а потом отобрал злосчастный узелок. Мама была доставлена в жандармерию. Велели ждать. Долго. Что пережила за это время молодая, неопытная, бывшая советская женщина? А лет ей было всего 28, а дома остались двое детей, мать, муж. Доведется ли свидеться?

Вердикт был короткий. Денежный штраф, непомерно высокий, имущество (кожа) конфисковано. Штраф уплатить следует на следующий день. В залог оставлен документ – советский паспорт в зеленой коленкоровой обложке. Не смешно ли? Где эта чертова страна, «где так вольно дышит человек»? Гражданка непобедимой сталинской державы, молодая женщина думает – повеситься ей сейчас или добраться до дома? Где взять денег? Занять не у кого, все такие же нищие. Продать из дома нечего.

Но вот бабушкина сестра тетя Фрося Ольхина, дымя трофейной папиросой (сколько помню ее, всегда с папиросой в зубах, в клубах дыма – курила зло), приказала: «Вот мешок сырых семечек. Бери! Пусть сестра Маня жарит, а ты на угол под школу № 5, там, на площадке, парами гуляют девки и немецкие солдаты. Торгуй стаканчиками, сыпь в бумажные кулечки». Боюсь соврать, кажется, семечки продавались по 10 рублей за севастопольскую стопку (помните у Ильфа и Петрова? – «Они пили водку большими севастопольскими стопками»). Закрутилась работа. Бабушка жарит семечки на двух противнях, некоторые с приправой соли или перца – деликатес. Я подношу маме продукт. Бедная, она говорила, как ей было вначале стыдно, много знакомых, дело непривычное, как бы презренное. Но ничего, торговля пошла споро. Тогда семечки заменяли многим пищевой рацион. Поешь немного, и меньше кушать хочется. К вечеру мешок семечек был продан, денег добыто с лихвой. Хватило заплатить штраф и рассчитаться с тетей Фросей.

Еще одна попытка улучшить пищевую проблему. Папа раздобыл где-то пару кроликов. Самка понесла и вскоре родила несколько крошечных крольчат. Для прокорма кроликов отец накосил травы и сложил во дворе небольшую копну, в которой, понаделав норы, поселилась кроличья семья. Я брал иногда на руки пугливых хорошеньких крольчат, умилялся ими, однако, дружбы не получалось. О том, что эти зверьки потом пойдут в пищу, даже не думалось. И вот беда! Прошел дождь, а Норд Ост принес ранний заморозок. Копна сена покрылась прозрачной ледяной корочкой. Наутро кролики не выпрыгнули из своих норок. Разворошив сено, мы нашли обледенелые серые култышки. В незрелом детском «умике» было недоумение, непонимание ни причины, ни необходимости первой утраты. За что? Смерть во всех проявлениях была рядом, но я еще ни разу не сталкивался с её конкретными материальными проявлениями. Больше мы никогда кроликов не разводили.

Пришла пора козлиного стада. Пора веселой раздольной жизни, без взрослого присмотра, но с постоянной досадой на норовистых, всегда готовых к дальнему побегу вредных, глупых животных. Мое маленькое стадо состояло из четырех-пяти взрослых коз, да еще их приплод, разной степени зрелости. В мои обязанности входило утром отгонять коз в общее стадо, а вечером, около 17 часов, ходить их встречать, – эта своенравная дрянь сама домой не возвращалась. Без присмотра они разбредались для поедания бумаги, листьев с плодовых деревьев, попадали в такие места в развалинах домов, из которых не могли самостоятельно выбраться, запутывались в кустарнике и проволоке и потом орали, т. е. блеяли, уставясь тупыми невидящими от безумия глазами в пространство.

Особенно выделялась ангорская коза Любка, серо-сизой масти, с длинными космами шерсти на животе и короткими бугорками на башке, вместо рогов. Предвидеть, что она совершит через секунду, было не в моих силах. Единственным устремлением этой бестии было отпрыгнуть и поскакать как можно дальше от меня, направление не имело значения. Ни на зов по имени, ни посулы в виде сушенной в духовке картофельной кожуры (прообраз чипсов), от которой балдели все представительницы моего стада, не привлекали её. Она подпускала меня на 3–4 метра, желтый выпуклый глаз с веретенообразной черной щелью посередине четко улавливал направление моего движения. Короткое противное «бее», прыжок вбок, серия безалаберных скачков по камням, и вот она уже на остатках высокой стены. Желтый глаз туп и неподвижен, только веретено зрачка сузилось до толщины в нитку. Глаз и приподнятая голова выражают крайнюю степень надменности и презрения: «Ну, что, заморыш, достал?». Плюнуть и бросить её не позволяла ответственность перед родными. Меня никто не стал бы укорять, но обязательно кто-нибудь, молча, отправлялся на поиски, а мне от этого становилось еще хуже, уж лучше бы поругали.

Все же коза пропала. Слава Богу, убежала она не от меня, а от бабушки. Коза любила бабушку, но в тот раз победила та часть двойственного женско-козлиного начала, которая заведовала прыжками. Вот она и ускакала. Семья ждала, что она вернется, так бывало прежде. Но, увы. Вероятно, в этот раз охота отважных сынов Вермахта была удачной.

В общее стадо коз собирали за городской чертой, в поле, где заканчивались последние строения. Пастухи, престарелые муж и жена, крайне запущенного вида, как нынешние бомжи, безликие и бессловесные. Расплачивались с ними и деньгами, и кто что даст.

Козье молоко я не уважал, но взрослым это было явным подспорьем.

 

9. Печальная дорога

За период оккупации у меня была одна основная и единственная дорога, так совпало. Ходить-то больше было просто некуда, с одной стороны запретная зона, с другой – поверженный в прах город. По этой дороге я гнал в стадо коз, по ней ходил в школу и получать по карточкам хлеб. Дорога шла от дома по улице Спортивной, мимо Кладбища Коммунаров и собачьего бульварчика – с одной стороны и тюремной стены – с другой. Потом через Пироговку, мимо полусгоревших трехэтажных домов, в народе называемых комбинатами, далее по улице Рябова, до ее конца. Там был край города. В этих местах сохранились серые кирпичные двухэтажные здания (кажется, два или три). Несколько таких же стояли полуразрушенными. В одном целом здании была школа, в другом в закутке через узкое окошко выдавался хлеб по карточкам, в строго определенное время. Хлеба выдавали мало. На всю семью из пяти человек нес я под полой куртки 2/3 круглой буханки, около полутора килограммов. Дорогу эту мне приходилось преодолевать по несколько раз в день. То, что мне довелось видеть, осталось в памяти навсегда, и лучше бы мне этого никогда не видеть.

Глухая тюремная стена, мимо которой я проходил, была высотой около 5–6 метров. В начале стены на углу над ней возвышалась деревянная будка с часовым, иногда с винтовкой, иногда был виден пулемет. По верхнему краю стены тянулась колючая проволока на загнутых наружу железных опорах. Под стеной, наверное, на расстоянии пяти метров было установлено колючее заграждение на деревянных столбах в рост человека. Непременное объявление гласило о запрете заходить за колючую преграду, часовому разрешалось открывать стрельбу без предупреждения. Земля между стеной и оградой пестрела от бумажек, привязанных нитками к камню, в некоторых случаях под бумажкой виднелся край денежной купюры. Некоторые пацаны лазали под проволоку, чтобы подобрать лежащие ближе к краю комочки бумаги с деньгами. Отвага, безрассудство, недомыслие и озорство были их поводырями в этом деле. Правда, часовой кричал «Век!», но ни разу не стрелял. В основном, содержание бумажек было двоякого рода: в одних просили сообщить родственникам по указанным адресам, где находится такой-то, в других – мольба о хлебе.

Однажды, когда я возвращался по моей обыденной дороге с только что полученным куском хлеба, на середине стены показалась голова и плечи человека в пилотке. Как уж он взобрался туда, неведомо. Часового в будке не было. Из последних сил он бросил в мою сторону камень с деньгами. Пакетик упал в нескольких метрах от ограждения. Слабым, сиплым голосом с надрывом человек прокричал мне: «Мальчик, принеси мне кошку!». Мгновенно появился часовой в будке и перебросил через перила ствол автомата. Тут же человек исчез. Мне немец прокричал, чтобы я убирался.

В тюремной стене имелась маленькая одностворчатая калитка, по размерам подходящая для того, чтобы пропустить одного человека. Располагалась она почти напротив узкого каменного прохода в ограде Кладбища Коммунаров, как раз на границе между кладбищем и пустырем, который называли собачьим бульваром. Здесь прежде до революции выхаживали собак местные барыни.

Утром калитка в тюремной стене открывалась. Выходили конвойные устанавливали редкую цепь в одну шеренгу от калитки до кладбищенской стены. Там за стеной был вырыт пленными русскими солдатами широкий ров братской могилы. Начиналось скорбное шествие наших ребят. Они несли самодельные носилки с теми, кто за минувшую ночь ушел из жизни от голода и болезней. Сами носильщики еле передвигались, некоторые падали, их подгонял конвой. Дойдя до могильной ямы, они безразлично сбрасывали трупы и, немного постояв, шли за следующей ношей. Стояла полная тишина, ни стонов, ни криков. Одежда всей массы пленных была грязна, в рваных полосах, настолько сопревшая, что казалась мокрой. Серые лица, глаза без всякого выражения, покорность всему: завтра, возможно, и тебя горемыка снесут в ту же яму. Мне задерживаться не разрешали, гнали и словом, и пинком. Когда я возвращался назад, часть могилы уже была заполнена и присыпана землей. Оставшаяся часть рва ждала на следующее утро своих постояльцев.

Точно мне неизвестно, но, вероятно, в здании тюрьмы немцы содержали раненых и больных. В один из дней по шоссе в Камышовую прогнали очень большую партию пленных. Эти были значительно бодрее, сравнительно опрятнее. Среди них были раненые, судя по повязкам, их поддерживали товарищи. Но самое главное, они пели! Особенно громко песня звучала в начале колонны. Там выделялся высокий стройный человек, с кровавой повязкой на лбу. Пели они старую шахтерскую песню: «А молодого коногона несут с разбитой головой…». Женщины сбегали с горки и рассовывали идущим хлеб, помидоры, фрукты. Конвой разгонял баб, стрелял вверх, но всех отогнать не успевал. Колону гнали долго, до вечера. Видно из её рядов был оставлен умирать молодой военный. Его положили на углу улиц Спортивной и Костомаровской, под плетнем огорода постелили шинель, оставили котелок воды. Ранение было в живот, он был без сознания, все время стонал, вокруг него стоял смрад распадающейся плоти. Кто-то из соседей подходил, но чем можно было помочь? Мучился бедняга трое суток. Потом затих.

Возмездие пришло позже, весной 1944 года. По этому же шоссе гнали многочисленные колоны немцев, во много раз больше, чем в прошлом наших, и больше двух суток. А в заливе Карантинной бухты, что под школой № 19, долго плавал труп немецкого унтера. Что привело тебя к нам, немецкий солдат?

В конце улицы Спортивной стоял брошенный дом, не тронутый бомбежкой. В нем незаметно появились новые жильцы. Дело было осенью 1943 г. Это были беженцы из Западной Украины. Говорили, что они бежали от голода. Когда бы я ни проходил мимо этого дома, всегда видел сидящих на лавочке перед серой глухой стеной отца этого семейства и рядом с ним двух сыновей. Дети были в возрасте примерно семи и десяти лет. Они были в грязном нижнем белье, босые и такие исхудавшие, что под рубашками определялись выпирающие кости плеч и ключиц. Не шелохнувшись, они провожали меня таким голодным и страдальческим взглядом, что мне становилось жутко. Я старался преодолеть пространство перед ними бегом. Мне чудилось, что они хотели бы съесть меня. К ночи семья покидала свой пост на скамейке и уходила вглубь дома. Однажды они не вышли на улицу, и больше я их не видел. Позже стало известно, что они все умерли.

 

10. Школа

В положенное время, осенью 1942 года, по распоряжению городского головы была открыта школа (кажется, семилетка). Местонахождение её на краю города, за Пироговкой, в двухэтажном кирпичном здании, которое я уже описывал. Я пошел в первый класс в девятилетнем возрасте. Из-за частых налетов немецкой авиации и бомбежек всего города (сейчас такие называют ковровыми) не было в моей жизни ни первого звонка, ни радости учиться в первом классе советской школы. Лучший друг советских детей тов. И.В.Сталин на этот раз «нэмного нэ учёл». Если бы не война, наверное, совсем иначе сложилась бы моя жизнь.

Вначале, на период организации, был один класс, человек на 70. Потом нас разделили на два параллельных. Классным руководителем моего класса стала Юзефа Викентьевна, молодая женщина лет 20, голубоглазая, с русыми буклями волос. Она была добра к нам, меня же несколько выделяла, за то, что я бегло читал и знал наизусть много басен И.А.Крылова. Кроме того, я был беспредельно послушен, исполнял все указания сразу и беспрекословно, на замечания краснел, как девчонка, был наивен и глуповат, ну, типичный «маменькин сынок». К сожалению, на протяжении жизни и к старости я так полностью и не «выдавил из себя раба». Большинство же мальчиков нашего класса были озорники и непоседы. Они хорошо и внятно матерились, покуривали. Смело, прямо в классе разряжали гранаты, а запалы от «лимонки», дернув за кольцо, лихо бросали в окно на улицу. Я завидовал им, но что-то, даже не страх, сдерживало меня.

Ну а что же немецкая школа? А школа была вовсе не немецкая. Нас учили русские учителя, на русском языке, по учебникам для первого класса, оставшиеся от советской власти. Никакой немецкой идеологии нам не внушалось. Единственная новая книга была букварем, напечатанным на газетной бумаге, в бумажной обложке и без картинок. Зато на первой странице был портрет Гитлера. Подпись под портретом гласила: «Адольф Гитлер – освободитель». В коротких рассказиках букваря постоянно ругали большевиков и раскулачивание. Были рассказы о хороших немцах, о том, что теперь мы будем жить хорошо. Особенно знаниями нас не грузили (зачем рабам знания?). Часто, вместо урока, читали книжки вслух: учительница, мальчик Володя, который быстро и гладко читал, и я.

В репертуаре были «Золотой ключик», сказки Пушкина, адаптированные мифы Греции.

Как-то учительница спросила: «Кто знает стихотворения наизусть и сможет сейчас прочесть?». Первым прочел басню И.А.Крылова «Ворона и лисица», конечно же, я. Басню эту я неоднократно слушал по граммофону, поэтому интонации чтицы врезались в память, и имитировать профессиональное чтение было легко. Был успех. Затем выразительно, громко и с пафосом мальчик Володя прочел стихотворение, в котором говорилось о силе Красной Армии, о великом товарище Сталине, о смелом бойце, что сокрушал врагов. Заканчивалось стихотворение словами: «…смелого пуля боится, смелого штык не берет!». Никакой реакции класса на патриотическое стихотворение не последовало. Интересно, что учительница не прервала чтеца и ничего не сказала по поводу стихотворения. Она только спросила: «Володя, где твоя мама?». Низко наклонив голову, мальчик тихо ответил: «Маму убило бомбой». «Ладно, иди, садись на место», – сказала училка. Что тут еще скажешь? Прошло так много лет, а это воспоминание застряло в моей памяти.

Иногда на большой перемене привозили кукурузный суп. О происхождении этого благотворительного дела мне ничего не известно. Заранее нам было рекомендовано иметь при себе всегда в сумке миску и ложку. По чьей инициативе, не знаю, мы дважды относили большую кастрюлю с остатками этого супа под ворота тюрьмы для наших пленных солдат. Полицейские переливали суп из кастрюли в ведро, а нас разгоняли.

В начале рождественских каникул неожиданно были прерваны уроки, нас вывели во двор школы, построили по классам и куда-то повели (озорники весело выкрикивали: «Нас ведут на расстрел!»). Среди руин родного города, мимо хлебозавода и Исторического бульвара по улице Ленина (как она называлась тогда, у немцев, я не знаю) нас подвели к сохранившемуся от бомбежек зданию, которое вначале называлось ТКАФ (театр Красной Армии и Флота), потом Домом офицеров, у немцев это было Офицерское Собрание(?). Вокруг все было выметено и вычищено. Лицевая стена была побелена в светло-желтый цвет. На стенах висели длинные красные полотнища с белым кругом и свастикой в центре. Впервые в жизни, а не потом в кино, я увидел редкую цепь часовых в касках с овальными серыми бляхами на груди и автоматами. Они стояли, раздвинув ноги в начищенных сапогах, не шевелясь, как истуканы. Нас запустили в огромный зал театра, полного света еще не было, но над нами во весь потолок был виден нарисованный темно-коричневой краской огромный орел, держащий в когтях венок со свастикой внутри. Ново и непонятно было все! Реакция пришибленности и ошарашенности. Раздвинулся занавес. Вышел набриолиненный господин во фраке. Кратко поздравил нас с Рождеством Христовым и повел концерт. Запомнилась пианистка по фамилии Шпилевая и фокусник, который доставал отовсюду монеты и со звоном бросал их в жестяную банку. Перечисленные подробности никого не удивят. Но для меня все это было впервые, я был Маугли, которого выпустили из темного подвала, а шел мне в ту пору уже десятый год. Закончился этот случайный праздник раздачей кульков с конфетами и пряниками.

Далее занятия шли своим чередом, и второе полугодие в школе мне почти не запомнилось. Ну разве то, что я перестал читать стихи на публику. Случилось вот что. Какое-то школьное событие по весне, потому что нас всех вывели наружу, может быть, Пасхальные дни. Был организован широкий круг из всех школьников. Юзефа Викентьевна первым выпихнула на середину круга меня и объявила, что сейчас этот мальчик прочтет басню Крылова «Ворона и лисица». Как раз напротив меня стояли две великовозрастные девки-коровы, толстобедрые и циничные, вероятно из ближайшего хутора. Они щелкали семечки, и одна из них громко сказала, «Ну, вот опять басни!». Во-первых, одно дело – читать стихотворение в гулком классе, а не в безвоздушном пространстве «бездушного» круга людней, во-вторых, неожиданное, лично не запланированное чтение стихотворения. Не было куража. И, наконец, презрение аудитории в виде двух девиц. Все! Прошла моя пора. Больше я никогда не выступал перед аудиторией, кроме одного раза, который меня окончательно добил. Об этом расскажу позже.

Первый класс я закончил с похвальной грамотой от администрации городского головы: «За отличные успехи в учебе и примерное поведение». Когда в 1948 году репрессировали моего дядю, и обыск приближался и к нашей семье, мама в страхе сожгла мою грамоту.

Во второй класс я проходил не более месяца. Начались интенсивные бомбежки города, теперь уже нашей авиацией. Под одну из таких неистовых бомбежек я попал в области собачьего бульварчика. Бомбы падали почему-то на неработающую известковую печь, с наружной стороны Кладбища Коммунаров. Я лег под монолитную каменную стену кладбища, решетку для которой ковали мои дед и отец. А еще эта стена окружала пятый бастион. Бомбами разметало известковую пыль, и на время все стало как в тумане, а деревья белыми. Такою же белою я увидел маму, которая бежала ко мне. Взрывы к этому времени уже прекратились. Мама бледная, задыхающаяся от бега, схватила меня в охапку и сильно прижала к себе. Она думала, что меня убило. Больше в школу меня не пускали.

Наверное, к этому же периоду осени относится сообщение по секрету от приятеля. Жоры-заики, что Гестапо арестовало двух учительниц старших классов. Одну из них в школьной среде звали Любкой. Я помню молодую хорошенькую женщину в голубой тонкой блузке с довольно высоким бюстом. Над ней и её подругой подшучивали старшие ученики по поводу того, что они гуляют с немцами. Потом по слухам мы узнали, что их расстреляли.

Еще учась в первом классе, мне приходилось проходить по улице, которая шла под восточной стеной Первой больницы. Так вот на этой улице в двухэтажном доме на стороне четных номеров домов на втором этаже жили эти две учительницы. Иногда из раскрытого окна были слышны звуки патефона, смех, громкие голоса.

В один из моих проходов по этой улице, во времена близкие или до того, когда приятель сообщил мне об аресте учительниц, я увидел стоящий у подъезда того дома легковой автомобиль, двух людей в штатском, смотревших вверх на раскрытое окно. У одного из этих людей выглядывала из правого кармана брюк рукоятка пистолета с темно-коричневой округлой рукояткой. На земле валялись какие-то листки бумаги. Я почувствовал, что происходит что-то необычное, возможно, опасное. Спустя многие годы мне вспомнилось все одновременно. Совместились картинки и события. Наверняка, я проходил мимо того дома в то время, когда там шел обыск.

Ближе к весне 1944 года, чаще на рынке, стали появляться листовки «За нашу Советскую Родину!». В них сообщалось о победах Красной Армии, о том, что скоро придет освобождение. Люди искренне радовались каждому листочку. Появилась песня патриотического содержания. На мотив довоенной песни «Спят курганы темные» пели «Молодые девушки немцам улыбаются…» и дальше о предательстве.

В наши дни по-разному теперь говорт о предателях, о тех, кто хотел выжить и шел в услужение к немцам. Нам ли, людям, судить их? Правда, были среди них и те, кто не только хотел выжить, но и жить хорошо. Среди моих соучеников были двое, чьи родители служили в полиции. У одного, по кличке Испанчик, отец был главным полицейским начальником. Иногда его привозили в школу на автомобиле. Одет он был шикарно, во все новое, мне запомнился большой кремовый бант у него на шее. В школе чернявый маленький пацан был окружен мальчиками-подхалимами и мальчиками-охранниками. Об Испанчике говорили с подобострастием, ссылаясь на высокий и угрожающий пост его отца. Что потом произошло с ним и его семьей, не знаю. А вот отец второго мальчика на второй день после прихода наших повесился в развалке, почему-то в одних кальсонах. Кроме службы у немцев, он держал лавку на рынке. Я видел этот ларек, где он и его жена торговали насущно необходимыми продуктами. Однажды этот мальчик зазвал меня к себе домой. Я был поражен роскошью обстановки, обилием ковров и дорогой посуды. На столе, накрытом дорогой парчовой скатертью, стояли хрустальные вазы, наполненные всевозможными сладостями и фруктами. Мне, было, разрешено есть все, что пожелаю. Кроме того, мой приятель насовал мне в карманы орехов и печенья. Отец отругал меня за то, что я воспользовался презренным подаянием от холуев и грабителей, и категорически запретил повторные посещения этого дома.

Зимой 1944 года налеты наших самолетов участились. Из листовок мы узнавали, что наши приближаются к Крыму и скоро начнется освобождение полуострова. В школу я уже давно не ходил. Точно не знаю, но, кажется, она прекратила свое существование. В этот период я много читал, и всё же мама справедливо считала, что мне необходимы первоначальные знания, предусмотренные школой. По соседству жила учительница литературы Нина Владимировна, она-то и предложила маме заниматься со мной. Оплата за обучение шла натурой, в основном рыбой. Процесс обучения проходил совершенно легко и свободно. Из деликатности я делал вид, что понимаю объяснения о дробях, склонениях и суффиксах. На самом же деле, знания не хотели задерживаться в моей голове. Мне было неинтересно, и от вводимой в меня информации я всё больше и больше тупел. Учительница была добра. Мне сдается, что мы все понимали никчемность любых занятий и деятельности, направленных на перспективу. Никто не ведал, что с нами будет. Жить следовало одним днём.

В апреле непрекращающаяся канонада то приближалась к городу, то удалялась. В небе шли постоянные воздушные бои. К радости, наши истребители на бреющем полёте гонялись за Мессершмиттами над трубами наших домов. Занятия наши как-то сами собой угасли.

 

11. Наши игры

Война прогнала с улиц города детские коллективные игры. В период осады и дети исчезли с улиц. Большинство эвакуированы, а оставшимся стало не до игр. Кто будет играть в войну на войне? Нелепо. Игры мирного времени: жмурки, классики и прочая девчачья ерунда не привлекали, да особенно и не разыграешься в ожидании обстрела или бомбежки. Велосипедов нет, мячей нет, куда-то все мгновенно исчезло. Возможно, и даже наверняка, во дворах и подвальчиках тихо во что-то играли один-два маленьких человечка. Своих игр в это время не помню. Возился с собакой, с кошкой, что-то первобытное рисовал, читал, в остальное время просто сидел и боялся.

Пришли оккупанты. Примерно на два года исчезла военная война, наступило военное затишье. В немецкой школе на переменках возобновились групповые игры. Тон задавали дети сельских окраин города. Их было большинство, война не так сильно их сокрушила. Они водили забытые деревенские хороводы, играли в патриархальные игры наших предков, такие, как «Море волнуется, раз!», «Гарю-гарю, бей», «Бояре, а мы к вам пришли». Игры сопровождались песнями-речевками. Смысл игр был до крайности примитивен: на определенном расстоянии друг от друга выстраивались две шеренги участников, и начинались какие-то хоровые переговоры, перебежки. Шел примитивный флирт.

На окраине, рядом с Карантинной слободкой, где поселилась наша семья, на обширном пустыре шли другие игры, более мужественные, в духе времени. Играли оставшиеся в живых одни мальчишки. «Свайка» – бросание ножа в очерченный на земле круг. Я тогда из книг знал, что в давнее «Смутное время» а царевич Дмитрий в Угличе, играя в свайки, упал на нож и убился… Будучи мальчиком впечатлительным я боялся, но играл. Игры в отмерного, в коновода, в козла – жесткие, безжалостные, требовавшие сноровки, силы, отваги и нахальства, лозунг «И пусть победит сильнейший!» – не пустой звук.

Играли в деньги, на мелочь. В ход шли и советские, и оловянные пфеннинги, и желтоватые лёвы. Играли в «Пристеночки» и «Пожара» (ударение на последнем слоге), в «Орёл-орешка». Мальчики из приличных семей подвергались преследованиям и репрессиям со стороны взрослых. Басота из Карантина плевать на все хотела. Они всегда выигрывали, так как обладали сверхкритической массой звонкой монеты. Покинуть игру до полного проигрыша не смел никто. Железное правило: во время игры в долг не давать, в долю не принимать. По окончании игры проигравшему выдавались одна-две монеты. С выигрыша!

Обычной забавой было делать «самовар» из винтовочного патрона. Процедура состояла из следующих действий. Из патрона извлекалась пуля, половина пороха высыпалась на ладонь, и пуля вновь забивалась внутрь гильзы. Сверху в гильзу высыпался оставшийся порох. Неплохо было еще дополнить это важное дело тем, чтобы сплющить камнем наружную узкую часть гильзы, но можно было обойтись и без этого. Теперь порох снаружи поджигался, гильза слегка встряхивалась и отбрасывалась в сторону. Раздавался резкий хлопок маленького взрыва. Иногда пуля вылетала из гильзы, иногда гильзу разрывало. Потом найденные останки тщательно изучались гурьбой приятелей, высказывались серьезные комментарии, сопровождавшиеся приемлемым к случаю матерным языком. Среди нас были самые смелые те, кто не бросал горящую дрянь, а продолжал держать её между пальцами, до завершающего взрыва. В таких случаях гильза предварительно не сплющивалась, так как взрыв предмета в руках мог оторвать пальцы, что, к сожалению иногда и происходило. Грешил этими занятиями и я, только вот стрелять с рук не решался, – гильза нагревалась и обжигала пальцы. Если удавалось найти снаряд от скорострельной пушки, это был праздник. Не буду вас утомлять подробностями изготовления многих вариантов подрыва такого снарядика. Скажу только, что это дело расценивалось куда как серьезнее. Мы удалялись подальше в степь, поджог «большого самовара» производился на отдаленном расстоянии, через узкую дорожку пороха, что тянулась от мастера до объекта. Мы даже ложились на землю по команде, после поджога. Вероятность поражения осколками имела место.

Немалым удовольствием было бросать длинную белую ручку от немецкой гранаты с детонатором. Это было эстетично и безопасно. Ручка была длинная, светлого дерева, гладкая и удобно ложилась в руку. А опасный детонатор располагался в дальнем конце рукоятки, и от него отходил белый шнурок с шариком. Серая, как консервная банка, головка с опасной начинкой легко отвинчивалась. В общем, Европа! Однажды в степи я нашел целый ящик с аккуратно уложенными ручками от гранат. Изнутри чистого ящика исходил приятный запах свежего дерева. Все было истрачено, да ещё и подло, для изучения реакции коз и коров. Слава Богу, физического урона животные не понесли. За время осады они и не такое видели.

Спокойным и достойным занятием считалось поджигание черных трубок артиллерийского пороха с помощью увеличительного стекла. Личной опасности никакой. На зависть всем пацанам, у меня была «увеличилка» диаметром 150 мм, в металлической оправе. Порох вспыхивал мгновенно, как только острое и яркое пятнышко фокуса света от солнца касалось его особой огненной стати. Если удавалось достать трубочки коричневого дымчатого «свистящего» пороха, так на нашем языке мы его называли, забава становилась ещё интересней. Дело было в том, что притушенная после появления пламени трубочка пороха начинала дымить и прыгать непредсказуемо в разные стороны, издавая громкое шипение, а иногда свист и хлопки.

Трассирующая пуля с красной краской на кончике оставлялась на ночь, когда темно. Тыльная сторона пули расковыривалась иголочкой, сверху досыпался порох из гильзы. Затем пуля осторожно (!), чтобы не рассыпать порох, вкладывалась в кожицу надежной боевой рогатки, поджигалась и, как только начинала сверкать осветительная ракетная смесь, выстреливалась и красивой звездочкой летела по дуге в небо. Пуля с кончиком, окрашенным черной краской, – разрывная, считалась опасной. Она годилась только для того, чтобы бросить её в костер и ждать неопределенное время, когда рванет. Что-то от героических предков с их «русской рулеткой». Та же дурацкая удаль. Кто останется у костра или подойдёт поближе – настоящий пацан. Кто из разумных отойдёт, так этот трус.

В воронках от бомб и снарядов среди стреляных гильз от зенитных снарядов можно было отыскать и целый снаряд. От гильзы болванка отделялась после постукивания ею по камню. Из темных недр гильзы извлекался длинный шелковый мешочек с порохом в виде трубочек, напоминающих макароны. На самом дне лежала круглая, плоская подушечка с короткими, ноздреватыми обрезками рыжего пороха. Развинчивать болванку снаряда из ребят моего окружения никто не решался. Случаи взрывов снарядов и гибели мальчишек нам были известны.

По соседству с нами, через двор, жила семья: дед, бабушка, солдатка мать, к тому времени уже вдова, и трое детей. Старшему Ивану было лет 12, среднему, не помню имени, лет 8, и младшему, совсем маленькому Виталику – года три-четыре. Однажды я случайно глянул на их двор через старый дощатый забор. Посреди двора трое мальчиков, присев над чем-то, деловито стучали молотками. Звук ударов по металлу привлек мое внимание. Я перелез через забор, теперь меня отделяла от ребят низкая каменная кладка, и стал собираться перелезть и через эту преграду. На мгновение меня что-то отвлекло, и я отвернулся, в это же время грохнул взрыв. За короткое время тишины я стремглав, не оборачиваясь от страха, вернулся к своему дому. Сразу же услышал крики и плач. Там за заборами творилось непередаваемо страшное. Потом стало известно, что старший и средний сыновья погибли на месте. Младший Виталик был сильно ранен, но остался жив. Мы потом встречались, он дружил с моим младшим братом.

Как-то весной по дороге в школу примерно в пятнадцати метрах от себя я увидел моего ровесника Марата. Он с силой бросил на чугунный водомерный круг какой-то предмет, потом присел над ним и стал бить его камнем. Сейчас будет взрыв, мелькнуло у меня в голове. Тут же рвануло, и мальчик с окровавленной, безжизненно висящей кистью побежал в сторону дома. Искалеченная, не работающая рука осталась на всю жизнь.

Рыжий Женька и его брат, из дома напротив, нашли предмет, который знатоки именовали его стабилизатором от мины, старый и ржавый он давно валялся на виду, мы иногда перебрасывались им как камнем. И вот ребята решили расчленить его. Во время их работы над ними склонился мальчик по кличке Тяптя, страдавший ДЦП. Взрыв унес жизнь Женькиного брата, а рыжему Женьке выбило глаз и искалечило руку. Стоявший над ними Тяптя не получил ни царапины. Воистину, Господь бережет дураков и убогих.

Можно ли отнести к игрушкам рогатку или это боевое оружие? Скорее всего, и то, и другое, по обстоятельствам. Я делал рогатки сам, научился еще до войны у старшего брата. Получалось неплохо, имелось одобрительное мнение знатоков. Для создания оружия нужна была резина, желательно красная, как более эластичная и рогачик, который вырезался из куста сирени. Рогачик имел ручку и V-образный развилок. Пространство между рожками должно было равняться трем пальцам. Оптимальный снаряд для рогатки – шарик от подшипника, да где их наберешься. Стрелять бессмысленно камешками мне быстро надоедало, по птицам не стрелял потому, что никогда не попадал. Поэтому менял рогатки на какую-нибудь ерунду. Рогатка, обнаруженная родителями, отбиралась и уничтожалась в печи.

Ещё более опасной была игрушка-оружие, которая именовалась «каштанчик». Почему «каштанчик»? Не ведаю. Могу только предположить, что когда-то из него стреляли коричневыми лакированными плодами каштанового дерева. Устройство, о котором я здесь рассказываю, было не что иное, как боевая праща, состоявшая на вооружении у воинов Херсонеса, на земле которых теперь жили мы, обыватели Севастополя. Оружие, между прочим, смертельно опасное. Библейский герой маленький Давид убил великана Голиафа метким броском камня из пращи прямо в голову балбеса.

Мне сдается, что я первым возродил это оружие к жизни в ареале, который теперь называется Гагаринский район. Шел 1944–1945 год. В памяти всплыл увиденный перед войной в руках старшего брата «каштанчик». Праща, сделанная мной, отвечала всем параметрам боевого оружия. Вкладыш для камня из короткого обрезка толстой кожи, с полуразрезом посередине для плотного обхвата снаряда, то есть камня. К ушкам этого отрезка плотно прикреплялись шнуры из сыромятной кожи. Длина пращи – от талии до колена. На конце одного шнура – петля для закрепления на указательном пальце, другой свободный конец зажимался в кулаке. Техника стрельбы: отыскать гладкий камень, округлой формы, вложить в середину вкладыша, надеть петлю на указательный палец правой руки, другой конец пращи зажать в кулаке, интенсивно раскрутить пращу и, уловив нужный момент, отпустить свободный конец, разжав кулак.

Первый запуск камня поразил меня. С «боевой позиции», с пригорка над Херсонесским шоссе, основательно раскрутив пращу, уловив необходимый ритм и время, я произвел «выстрел». «Каштанчик» издал резкий хлопок цыганского бича. Со злым жужжанием камень вырвался на волю и с неожидаемой скоростью перелетел шоссе и упал где-то далеко в загородной балке. Поразительная новизна полученного ощущения. Нужен китайский иероглиф, чтобы передать множественность ощущений. Язык здесь формален, бледен и скуден. Зрителей, зрителей не было! Правда, лёгкий флер этических нормативов хилой цивилизации, переданный мне генетически, бубнил из подкорки: «Опасно! Будь осторожен. Не делай этого, Дадли!». Однако, когда я показал «машину» другу Махмуту, мальчику-татарину, в голове его замелькали кочевые костры, табуны, стены древней Казани. Он оценил практическую ценность оружия для нанесения дальних и поэтому безнаказанных ударов по чужим окнам. Да и вообще, просто так, без умысла, стрельба с помощью пращи доставляла удовольствие. Прельщала возможность так небывало далеко забрасывать камень. Освоение нового оружия далось Махмуту с трудом. Необходимое чувство ритма отсутствовало у сына далеких степей. При первой же раскрутке пращи ему удалось хлестко, как кистенем, дать себе по башке. Но упорства занимать парню не было нужды (кстати, благодаря упорству в юности он стал хорошим боксером). Он взял в безвозмездную аренду мою пращу, тем более, что я остыл к этому занятию. Целыми днями, лишая себя удовольствия посещения школы, он раскручивал пращу и отпускал жужжащие камни все дальше и дальше. Первые дни ему удавался только разнонаправленный полет камней. В силу малонаселенности района людьми и животными совпадение траектории полета камня с указанными объектами, слава Богу, не происходило. Потом он изрядно поднаторел в этом деле. Далекий звон оконного стекла и ругательства пострадавших приносили профессиональному пращнику заслуженное удовлетворение. Но и его слава утомила. Бросил он это дело и вернулся на круги цивилизации.

Однако идеи витают в воздухе. Вскоре я увидел «каштанчики» в руках ребят из Карантинной слободы. К слову, парни этого района отличались хулиганско-бандитским уклоном. Там в Карантине на вершине небольшого холма стояла школа № 19, где учились эти ребятки, причем далеко не все. В эту школу после освобождения города «загудел» я, в четвертый класс. Там-то я и увидел первое сражение между «городскими» и «карантинными» с применением рогаток и пращей. Только выйдя за стены школы мы (городские) увидели через балку на склоне противоположного холма живописно рассеянную ораву оборванцев. В нашу сторону летели ругательства и камни из пращей. Причина нападения: традиционно беспричинное неприятие слободскими городских. Поползновений к сближению для более эффективного боя толпа не проявляла. Чувствовалось отсутствие лидера. Но вот дурак нашелся. Им оказался трижды третьеклассник, переросток по кличке Сигизмунд Колоссовский (был кинофильм с таким названием, а фамилия парня, на самом деле, была Колоссовский, имя было другое, попроще).

Чтобы возбудить движение и насытить отвагой свое кодло, бедный Сигизмунд за «щёчки» взведенного пулеметного затвора вставил неразряженный патрон (вот дурак) и направил в нашу сторону (ещё раз дурак). Он вытянул руку на манер дуэлянта (новый Дантес) и щелкнул затвором. Прогремел не выстрел, а взрыв. Пуля никуда не полетела, но медную гильзу разорвало и мелкими осколками ранило руку отважного воина Сигизмунда. Появилась кровь, перепуганный вожак заорал. Командир в беде! Его окружение бросилось прочь от него и исчезло за развалинами домов. Помощь оказали наши старшие ребята, отвели в школу, а оттуда в больницу. Рука Сигизмунда зажила без последствий.

 

12. Тачка

Тачка на подшипниках. Такое изделие детских рук, для катания по склонам шоссе или по асфальтированным тротуарам было в моде при немцах в 1943–1944 годах. Реже такую тачку использовали для перевозки грузов, но опять, же только по гладкой поверхности. По обычной земляной дороге она не катилась.

Тачка представляла собой плоскую доску такого размера, чтобы на ней кое-как могло уместиться тельце юного гонщика. Сзади на деревянную ось насаживались два подшипника. Спереди на подвижной поперечной планке, выполняющей роль руля, размещался один подшипник диаметром побольше. Размеры подшипников определялись сиюминутными возможностями мастера. Благо поверженной техники было в достатке, а вот выбить подшипник из его ложа бывало порой очень трудно. У меня с этим проблем не было. В мастерской у отца в ассортименте валялись подшипники разного калибра. Я бездумно щедро раздавал их приятелям и случайным просителям. Совсем неожиданно запасы иссякли. Папа был сокрушен, как можно было так нерачительно распорядиться таким богатством. А мне было ничего, мне было все равно. Возможно, глубоко в крови сидели выкрутасы какого-то польского шляхтича Ковальского, транжиры и мота, пустившего род по миру. Сомнительная примесь польской крови шла по отцовской линии, к его матери Марии Матвеевне от её родителей, среди которых кто-то был из польского рода Ковальских (а может быть Коваль, что тоже ничего, только уж скорее еврей).

Но поедем дальше, не фигурально, а конкретно, на тачке. Единственным подходящим местом для катания поблизости от дома был отрезок шоссе от Тюрьмы до развилки на Карантинную слободу. Шоссе безжалостно было изрыто воронками от мин и снарядов. Но это обстоятельство как раз придавало спуску на тачке особую прелесть. Нужно было, не сбавляя скорость, лавировать между воронками. Своеобразное сочетание: слалом-бобслей. Правда, слова такие нам не были известны. При спуске тачка издавала громкое шипение очень низкого тона. Для того, чтобы тачка катилась еще быстрее и громче гремела, полагалось перед началом пути помочиться на подшипники и засыпать в них придорожный песок. Повторения таких дел приводило к полной расхлябанности подшипников, и такая тачка уже грохотала как танк.

Мне строжайшим образом запрещалось появляться с тачкой на шоссе. Папа наказывал: «Смотри, какое густое движение автомобилей. Ты думаешь, немец остановится или объедет тебя? Чёрта-с-два! Раздавит и не оглянется». (Не ходите, дети, в Африку гулять!) Но рискуя быть и раздавленным и наказанным родителями, а так как одновременно такое произойти не могло, я, хоронясь и таясь, неведанными бурьянными тропами, спускался к шоссе. Трепеща в вожделении от предстоящего удовольствия и от раскаяния нарушения завета, я начинал свой тачечный спуск «опасный как военная тропа» (В.Высоцкий).

И вот однажды, когда я распластанный на тачке, почти на нулевом уровне с землёй мчался с грохотом, крутясь между воронок, на середине пути дорогу преградила гигантская фигура отца. Такая же гигантская тень накрыла меня и окрест. Бег ракеты-носителя был резко остановлен подставленным громадным солдатским ботинком. Мощной дланью, ухватив за рубашку где-то посередине туловища, отец отлепил меня от тачки и положил рядом. Потом взял тачку и, высоко подняв её над головой, со всей пролетарской ненавистью и отцовской любовью с силой профессионального молотобойца хряпнул её об асфальт. Вдребезги, вдрызг, в пыль разлетелось средство запретного передвижения. Молча, без попреков и физического воздействия он громадной кистью обхватил тоненькое запястье своего инфанта и повел домой. «Клава!» – это маме. «Он катался на шоссе». «Ох, Боже мой!», – воскликнули мама и бабушка. Презрительно из деревянной люльки-корыта глянул маленький братик. «Я вот никогда не буду таким», – хотел он сказать, но почему-то промолчал. То ли словарный запас был ещё не вполне, то ли он все же сомневался на свой счёт. На сём всё и закончилось.

 

13. Снег

Снег в Севастополе в дни моего детства и отрочества, а это несколько лет перед войной и в годы войны, был крайне редким явлением. Мне не помнятся такие зимы, чтобы, выпав, снег продержался на земле более 3–4 дней. Обычно он выпадал тонкой плёночкой, не годной к практическому использованию, а именно к катанию на санках. Мальчишкам-то что нужно? Редкий гость, настоящий «Большой снег» шел крупными мокрыми хлопьями, падал вертикально, торжественно и красиво. «Идут белые снеги, как по нитке скользя». Наступал веселый светлый праздник. За окном и на улице разливался мягкий ровный свет. Обгоревшие остовы домов, развалины становились живописными и даже красивыми. Приходила такая тишина, что глохли звуки недальнего боя. Береговая полоса: мыс Хрустальный, Артиллерийская бухта, Приморский бульвар белым кружевным платком окружала серую отяжелевшую воду – сказочно, но сурово. Спортивная вышка для прыжков в воду, что раньше стояла на краю Хрустального мыса, превращалась в белый обелиск.

Если к вечеру подмораживало, то снег лежал еще сутки, а потом противно теплело, начинался меленький подленький дождичек. Снег таял на глазах. Под ногами начинала чавкать ноздреватая серая масса мокрого сахара (продукт, о котором мы давно забыли). Ноги в матерчатых бурках (обувь военных лет) без калош мгновенно промокали. Бурки превращались в тяжелые мокрые тряпки, плотно охватывающие ноги. При каждом шаге из-под ступни, пузырясь и шипя, вытекала мутная водичка. О, где эти прекрасные калоши, черные блестящие, остро пахнущие резиной, с красной суконной подкладкой внутри, фабрики «Красный треугольник». «Мой милый, хороший, пришли мне калоши, и мне, и жене, и Татоше!». Далеко-далеко за линией фронта эта фабрика и делает, наверное, теперь не калоши, а снаряды. «Все для фронта! Все для победы!» – лозунг тех дней.

Снег исчезал, оставаясь в тенистых закоулках. Этими остатками можно было ещё играть в снежки. Правда, попадание такого тяжелого, как из стекла, шарика в голову несло опасность боевой травмы.

Перед войной при хорошем снеге детское население улицы Подгорной каталось на санях по крутому брусчатому спуску, начинавшемуся от дома, в который упала первая бомба. е Рядом с этим домом круто в гору поднималась каменная лестница, ведущая к 6-ой Бастионной и далее к спуску в Карантин. Смелые подростки, большие мальчики начинали спуск на санях по ступенькам лестницы, самые отважные – с самого верха. Почти цирковой аттракцион сопровождался пулеметным треском на ступенях и гулким прыжком на горизонтальных пролётах. К концу адского полета сани набирали приличную скорость, последний прыжок был самым высоким и самым дальним. Иногда он заканчивался трагично: сани от удара о брусчатую мостовую разлетались на составные части и мелкие щепки. Герои, как им и подобает, вели себя хладнокровно, достойно, не показывая полученные увечья. Сани в основном были самодельные, сбитые из сплошных деревянных досок, на металлических полозьях. Полукруглые узкие металлические полозья считались вершиной технического совершенства. Хорошими также считались полозья из медных трубок. Фабричные сани, напоминавшие нарты, были редким явлением. Отношение среды к ним было высокомерное: мы не любили богатеньких. Да и ход у таких алюминиевых изделий был тугой, без наката. Севастопольская манера спуска на санях, лежа на боку и управляя далеко отставленной назад ногой, считалась наилучшей по маневренности и лихости. Езда с ногами вперед презиралась, считалась «бабской». При хорошем снеге и скользких полозьях, не сбавляя скорости при пересечении трамвайного пути на Артиллерийской улице, смелый ездок проскакивал к повороту мимо Коптильни и далее по Банному переулку мог доехать до начала базара.

На всю жизнь запомнился снег зимой 1943 года. Зима заканчивалась, время шло к Масленице. Несмотря на оккупацию, жизнь севастопольских обывателей продолжалась в привычном для людей ритме. Да, голодно, да, холодно, да, нет жилья! Но жить-то хочется. И мы жили-выживали, кто как мог. Обычные детские радости – праздники, Ёлка, подарки, игрушки были недоступны. Радостью стали краюшка хлеба, кусочек сахара и, конечно же, снег, но такой, чтобы можно было кататься на санях.

Вот такой снег, снег-подарок пришел. Сереньким вечером какого-то мартовского дня мы с отцом заканчивали пилить дрова для печки. Маленький дворик, козлы для бревен, двуручная пила да топор. Над головой маленький квадратик неба. Очень быстро небо над нами заклубилось темными низкими облаками. Я выбежал на улицу. С моря на город двигалось нечто, ранее не виданное. Почти черное у горизонта, это нечто серыми, бешено вращающимися громадными клубами закрыло за минуту полнеба, а потом также быстро и всю остававшуюся синеву. Тревожное и радостное чувство проникло в детскую душу. Ну, сейчас что-то будет такое! И действительно, с неба начал падать «Свет». Хлопья величиной с мою ладонь ровно и медленно стали тихо опускаться вокруг. Иногда этот царственный ход прерывался и, боясь, что уже все, больше не будет, я начинал, молча молиться. Делать этого я не умел, молитв не знал, но как высоко, чисто и наивно было мое моление о снеге. Было ощущение, что я один-одинешенек (а может быть, так и было) предстою перед чем-то огромным и великим. И снег начинал идти вновь! Чудо! И в старости своей я вспоминаю те мгновения и с улыбкой думаю: «А вдруг, на самом деле, было чудо?». Далеко потом, прочел у Н.Гумилева: «Лист опавший, колдовской ребенок, словом останавливавший дождь…». Аналогии с великим поэтом не смею провести. Написал это только для красивости. Да и упомянуть о любимом поэте очень хотелось и о сердечной тоске, что возникает, когда вспоминаю, что кавалер двух «Георгиев», светлый, гениальный человек был расстрелян. Что же это за Родина, что за страна, где расстреливают поэтов?!

Снег шел всю ночь. Утром, на восходе, меня разбудила бабушка Мария. Ей не терпелось увидеть ликование внука. Да и торопиться имело смысл, облака ушли и из-за края Чатырдага, хотело выпрыгнуть солнышко, чтобы вмиг покончить с красотой.

Я открыл двери во двор, у порога наготове стояли санки. Снега было по колено, в белом саду притаилась голубоватая тишина, на верхушках деревьев мерцали желтые зайчики. На мне большой армейский ватник, немецкие кованые сапоги и офицерская шапка ушанка с темно-зеленым следом от красной звезды. Скорей, скорей на улицу и далее, на крутую горку от улицы Щербака до Херсонесского спуска. Выбежав на пустырь перед останками сгоревшей пятой школы, я замер перед красотой и величием панорамы. Передо мной лежало ровное бело поле, надо мной, громадный синий купол. Через черные остатки окон школы прямо в меня летели золотые стрелы. Я хорошо помню, из меня невольно вырвался звериный, восторженный клик молоденького зверька. Такого гармоничного слияния: потерянного себя в Природе не было более никогда. Вокруг, ни одной живой души. Тишина. Продолжая повизгивать, я начал бег через поле к заветным рубежам удовольствий. Бежать было трудно, алиментарная дистрофия давала о себе знать. Я задыхался, вяз в снегу, но Бог мой, как я был рад и счастлив!

Как мало в этой жизни надо, Нам, детям, – и тебе и мне. Ведь сердце радоваться радо И самой малой новизне. Случайно на ноже карманном Найти пылинку дальних стран — И мир опять предстанет странным, Закутанным в цветной туман! (А. Блок)

Вот я у цели. В начале короткий крутой спуск, градусов под 40. Далее более пологий и длинный, но метров через 15 следовало проделать крутой поворот, перед невысокой стеной, огораживающей дорогу от крутого обрыва. Сбавлять скорость, тормозить не рекомендуется, иначе до Херсонесского спуска не докатишь. Для выполнения виража нужны сноровка и смелость. Ранее спуск в таком режиме я ещё не выполнял, но сегодня радостное возбуждение вело меня на подвиг. Спуск длился не более 4 секунд. Рыхлый снег не позволил круто повернуть, и с маху я влип лицом в каменную стенку.

Сухой, резкий удар. Боли я не почувствовал. Тем удивительнее было появление струйки крови из носа. Пробив толщу снега, кровь нарисовала зигзаг, потом уменьшающуюся линию капель и остановилась. Я был мужественно спокоен, вокруг ни души, и помощи ждать не от кого. За стеной среди развалин в небо торчала стрела минарета мечети. Отец говорил, что над входом в неё по-арабски написано: «Спешите каяться, пока смерть не настигла». Раскаяния не было во мне. К случаю, наверное, больше подходили слова Спасителя в ответ на предложение искусителя броситься вниз с крыла храма: «Не искушай Господа Бога твоего». Я приложил к носу комок снега (интересно, откуда появилось знание первой помощи при носовых кровотечениях?). Теперь, размышляя о происшедшем, я высоко оцениваю достойное поведение маленького мальчика, без криков, плача, без паники. Думается мне, что в те времена все пространство было насыщено невидимой энергией бесстрашия и мужества. Неведомая форма воздействия благодатно вошла в начинающийся процесс формирования личности. Катание возобновилось. Появились мои хилые сотоварищи и братья. Такое редкое тогда громкое веселье продолжалось до вечера. А на другое утро снег растаял. Праздник кончился.

 

14. Медицина

Я вынужден повториться о том, что все написанное здесь есть результат виденного мной лично, моего участия, в происходивших событиях, а также слышанного от людей моего окружения, как взрослых, так и моих сверстников. Так вот, что мне известно о медицинской помощи, оставшимся в живых горожанам. Здания гор. больницы № 1 были изрядно покалечены, но остались кое-какие пристройки, особенно под лестничными клетками. Объем медпомощи мне был неизвестен, но однажды у меня заболел живот, и мама показала меня пожилой женщине в белом халате, которую мы нашли в однокомнатной коморке одноэтажного здания внутри больницы. Она пощупала мой живот и заставила сдать кровь на анализ в такого же рода комнатке с черной голландской печкой (тепло было необыкновенно). Боль в животе прошла сама. Тем не менее, меня заставили сходить за результатами анализа. В маленькое квадратное окошко на улицу мне просунули бумажку и сообщили, что все нормально. Мама сказала, что я придуривался, и это была правда – в школу не хотелось. Потом, значительно позже, зимой 1943 года я относил что-то на анализ и через два дня по приказу мамы ходил забирать результат в какое-то медицинское учреждение, расположившееся в полуразрушенном здании Института курортологии им. Сеченова.

И еще подтверждением тому, что медицина всё-таки работала, были благополучные роды моего брата. Не знаю, много ли родилось детей в Севастополе за период оккупации, но 25 августа 1942 года в роддоме при Первой городской больнице родился мой брат. Мальчика назвали Виктором и окрестили в часовне при храме «Всех святых». Он стал моряком. В чине капитана второго ранга принимал участие в обеспечении запуска космических кораблей.

Как я понимаю, медицина, о которой я писал выше, относилась к муниципальной. Но была и частная медицина, известная мне в лице двух врачей, Свешникова и Гриднева. Доктор Свешников, профессор, жил недалеко, на ул. Частника в собственном солидном особняке. Парадная особняка, по моим представлением, должна была быть такой только у врача: ступеньки, чугунная узорчатая ограда площадки перед массивной двустворчатой дверью, звонок (крутить ручку-бабочку). Когда брат Виктор заболевал, меня посылали с запиской к доктору Свешникову. Записку принимала безликая особа и спустя время сообщала, что придут, и когда. Профессору Свешникову было далеко за 80, он еле ходил и очень плохо слышал. Он приходил, мыл руки и обследовал брата, мама говорила ему слова громко прямо в ухо. Давались определенные врачебные рекомендации, и назначалось возможное по положению дел лечение. Доктору вручался гонорар. Брат почему-то поправлялся. Доктор Гриднев вызывался к нам однажды, в связи с серьезностью положения: у нас с братом, как выяснилось, начиналась корь. Помню, что единственный раз в жизни бредил, четко запомнился переход от бреда к яви и обрывок фразы, вытащенный из бредового состояния. Мы поправились, без осложнений. Слава советским докторам!

Брата крестили, когда он подрос, наверное, в годовалом возрасте. На имени Виктор настоял я, а почему, не знаю. Возможная версия – так звали брата соседской девочки, с которой мы до войны играли в куклы (какой стыд). Тем не менее, имя Виктор от «Виктория» – победа, совпало с профессией военного. Им, военным, никак нельзя не побеждать всех: и кто враг, и кто шевелится. Виктор-победитель, моё имя – Георгий, неизбежно сочеталось с победоносец. Не многовато ли на одну семью победителей? Не скромно, но приятно? Однако, когда я начал учить латынь, то узнал, что Георгий вовсе не Победоносец, а в переводе землепашец (труженик). Равновесие восстановилось. Но все-таки как романтично: «…Святой Георгий тронул дважды, пулею не тронутую грудь» (Гумилев)

Так вот брата крестили в маленькой, уцелевшей от варваров часовне при «Всесвятском» храме. Сам храм представлял собой мерзость запустения. И хоть поблизости не было ни одной воронки (или я ошибаюсь?), все стекла в окнах были выбиты. Какая дрянь, походя, для развлечения сделала это? Двери надежно заколотила чья-то хозяйская рука, поэтому проникнуть внутрь храма можно было только через окно. Узорные решетки, которыми были забраны окна, чьей-то дерзкой рукой были выгнуты и частично выломаны. Потом я понял, зачем это было сделано. Внутрь храма, он – наш единоплеменник, славянин, проникал, чтобы оправиться. Когда я заглянул в окно внутрь храма, то был поражен: весь пол был завален кучами дерма, битой штукатуркой и кирпичом. Последние служили опорой для передвижения среди необъятного моря нечистот. Какую бы ненависть я не питал к захватчикам, уверен, немецкий солдат не сделал бы этого, хотя бы из простого рационализма. Ведь вокруг столько свободного, защищенного кустами и деревьями пространства! Зачем ломать решетку и лезть внутрь святого места? Нет, мы русские не такие, наплевать себе в душу, а заодно и другим – наша первейшая задача.

Не помню, у какого писателя я прочел, что он был удивлен обилием дерма во время войны. Именно состоянием и положением людей во время войны он находил объяснение этому. Я могу это подтвердить. Я видел целые поля человеческих отходов, развалины Севастополя находились в таком же состоянии. Удивительно, людей нет, а дермо есть.

 

15. Троицин день

В первый год «под немцем» наши нас не бомбили. Как странно звучит теперь такая фраза, чтобы нас, советских людей, наш мертвый Севастополь, могла бомбить наша краснозвездная крылатая гордость. Примерно год мы прожили во внезапно наступившей непривычной тишине. Тишина казалась плотной, устойчивой и навсегда.

Стала выходить хилая желтенькая местная газета. В ней сообщалось о победном марше доблестных воинов «Вермахта» по нашим землям, теперь уже очень далеко от нас. Но иногда к нашему одинокому домику подползали слухи: «Немцев бьют». Однажды отец, вернувшись после очередного выхода в море к рыбным ставникам, рассказал, что к ним на причал подошел немецкий офицер и попросил немного свежей рыбки. Дали, чего уж тут. Офицер присел на перевернутую лодку, достал пачку эрзац сигарет, предложил рыбачкам и закурил сам. Немец немного говорил по-русски. Произошла беседа жестов и ломанного русского языка. Прежде всего: «Ну, что война? Долго? Когда?». Немец открыл офицерский планшет с картой. Показал карандашом: «Сталинград. Гитлер капут!» Небрежно бросил карандаш на планшет, и он по наклонной, издавая граням, звук маленького танка, прокатился через всю карту к границам Германии. Отец в рассказе подчеркнул понимание немого символичного жеста. Я запомнил.

Докурив сигарету, немец встал, подозвал денщика и передал ему пакет с рыбой, небрежно коснулся двумя пальцами козырька фуражки. Четким механическим шагом, стройный, элегантный и даже красивый, но все равно враг, «ЧУЖОЙ!», двинулся по тротуару между развалин и растворился в их перспективе навсегда.

Вскоре после этого начались бомбовые налеты нашей авиации. Это были уже не слухи, а явное подтверждение: «Наши идут!». Мне кажется, что сначала бомбили только по ночам, при ярком мертвящем свете специальных осветительных ракет на парашютах. А запомнился мне навсегда массированный дневной налет, о котором и хочу рассказать.

13 июня 1943 года был православный праздник Святой Троицы. Стоял нежаркий, ясный день начала лета. К середине дня вся родня собралась на улице Батумской, у бабушкиной сестры Ефросиньи Ольхиной, чтобы по обычаю предков отметить этот день. Ждали моего отца, который утром ушел в море с рыбацкой артелью.

Еще оставался целым единственный двухэтажный домик на четной стороне улицы Батумской, на самом верху холма. Здесь в полуподвале и жила семья Ефросиньи Васильевны. Противоположная сторона была вся разрушена, и нам детям, моим братьям и сестрицам, был виден весь город: главный холм, Северная сторона, внутренний рейд, равелин и часть морского горизонта. Я заметил первым, как из-за обреза горизонта появилась первая эскадрилья двухмоторных штурмовиков. Очень быстро они оказались над нашими головами. На крыльях были четко видны радостные красные звезды. Полет самолетов казался торжественным и грозным, они несли долгожданное возмездие. В окружении зенитных разрывов пролетели немного дальше и начали пикировать над Южной бухтой. Послышались множественные взрывы, и из-за главного городского холма поплыли черные дымы. Отбомбив, самолеты уходили на северо-восток, в глубину полуострова. Они быстро уменьшались, превращаясь в темные черточки. Появилась еще группа самолетов со стороны Северной. Кто-то сказал: «Звездный налет». Все высыпали на улицу. Впервые бомбежка вызывала радость. Моя тетка Надежда, человек отчаянной смелости, кричала: «Родненькие, милые, дайте им! Дайте!». Вдруг один из самолетов последнего звена, еще не бомбивший, вспыхнул пламенем и, прочертив в небе дугу черного дыма, упал среди развалин где-то в районе школы на улице Советской. Горестный вздох вырвался из груди у всех наблюдавших. В тот же миг мы увидели в небе раскрывшийся купол парашюта. Быстро снижаясь, он опустился возле Памятника Погибшим кораблям. Что произошло дальше, нам не было видно. Отец в это время вел баркас и находился на траверзе Константиновского равелина. Он потом рассказал: было видно, как к памятнику бегут немецкие автоматчики. Темная фигурка летчика вытянула руку. Было ясно, что он стреляет из пистолета. Потом взрыв гранаты, и все стихло.

К обгоревшим останкам самолета по ночам неизвестные люди возлагали свежие цветы (говорили, что это дело рук подпольщиков). Немцы их убирали, но с ночи они появлялись вновь. После прихода наших я посещал это место, останки самолета еще долго лежали не убранными. Перед тем, как писать эти строки, я прошел по тем местам. Все застроено частными домами. Никакой памятной доски я не нашел.

Налеты нашей авиации на немецкие военные объекты участились. Бомбить стали и днем, и ночью. Предварительно самолеты развешивали в небе «лампы» – осветительные ракеты на парашютах. Отыскать несгоревший парашютик осветителя было мечтой мальчишек. Привязав к его стропам тяжелый предмет, можно было бросать его с высоты. Парашют медленно плыл в воздухе и плавно опускался на землю.

Днем самолеты обычно появлялись со стороны моря, оттуда, куда садилось солнце. Мне со стороны дома на улице Спортивной было хорошо видно, как они появлялись из-за горизонта, летели над Херсонесом, ориентируясь на купол собора Святого Владимира, потом у меня над головой и далее, по направлению к Сапун-горе.

Однажды я вышел на улицу, передо мной расстилалась привычная панорама западной окраины города. Четко был виден на фоне моря Владимирский собор. Вдруг его верхнюю часть окутало облако пыли и дыма, через несколько секунд до меня долетел звук взрыва. Когда пыль осела, и дым рассеялся, стало видно, что над храмом больше нет округлого купола. Я побежал рассказать все видимое домашним. Отец вышел на улицу, посмотрел и потом объяснил мне, что немцы взорвали купол, так как он был ориентиром для наших самолетов. Немцы, у которых на форменных бляхах поясных ремней было написано: «С нами Бог», взорвали жилище Бога.

Спустя несколько месяцев после освобождения города я побывал внутри храма. Пролез через разрушенное окно, большая железная дверь была основательно забита. Внутри под куполом большая груда камней, через нее кое-где виднелись плитки старинного кафельного пола и обилие остатков человеческой физиологии. Люди потеряли, забыли и попрали чувство святости места. Когда я поднял голову, то увидел в центре купола рваный зияющий проем и растерзанные останки росписи. Почему-то было страшно.

Долгие десятилетия храм ждал своего восстановления. Наконец, это произошло! Во всем великолепии и снаружи, и внутри красуется величественный собор равноапостольного Святого князя Владимира. А мы люди живём так, как и прежде.

12 июня 2011 года именины города Севастополя совпали с днем Святой Троицы. То, что я здесь рассказал, произошло 68 лет назад плюс один день. Храни нас всех, Господи!

Уже после выхода в свет второго издания мемуаров, моя коллега Врач Васильева Е.И. прислала мне письмо, в котором рассказала о том, что памятник лётчикам всё же существует. Далее привожу отрывки из её письма.

В сентябре 1943 г. над оккупированным городом появились советские самолеты. С радостью, тревогой и надеждой следили за ними севастопольцы. Началась бомбежка вражеских объектов: затонула баржа с цементом, доставленным для строительства фашистских оборонительных сооружений, загорелось здание морской комендатуры, разрушено железнодорожное полотно… Вражеским зенитчикам удалось сбить один советский самолет. Он упал во дворе школы № 2. Как потом установили, погибли штурман В. Надеждин, радист И. Правдивый, торпедист А. Борисов. Гвардии старший лейтенант В. К. Скробов успел выпрыгнуть с парашютом, но был схвачен фашистами и после допросов и пыток отправлен в концлагерь. Оттуда летчик бежал и через два месяца вновь вылетел на задание. Погибших членов экипажа фашисты зарыли во дворе школы, сровняв могилу с землей. Однако на следующее утро на этом месте был насыпан холмик, на котором лежали цветы. Так повторялось изо дня в день: гитлеровцы разрушали могилу, а подпольщицы Женя Захарова и Аня Маченас, рискуя жизнью, ухаживали за ней до самого ареста. Они погибли в фашистском застенке в апреле 1944 г.

Прошли годы. Красным следопытам детской туристской станции, которые долго вели поиск, стремясь установить имена погибших, удалось найти командира экипажа В. К. Скробова, а затем и родных павших героев. И в 1976 году во дворе Севастопольской детской туристской станции (бывшей школы № 2) сооружен скромный памятник. Автор памятника – художник И. А. Белицкий. Памятник представляет собой глыбу красного гранита. На лицевой стороне выбито: «Здесь 26-IХ-1943 г. при выполнении боевого задания погиб экипаж самолета ИЛ-4 5 гвардейского минно-торпедного авиационного полка», ниже перечислены фамилии членов экипажа.

Приведенный здесь отрывок принадлежит следующей организации:

© 2007 «Группа энтузиастов».

При копировании материалов, пожалуйста, ссылайтесь на нас.

Всё сходится с написанным мною, кроме даты. День гибели лётчиков 26.09.43 действительно был воскресным, но по церковному календарю это было предпразднество Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня.

По поводу количества моторов у самолета ИЛ-4. Я проверил справочники. Самолёт ИЛ-4 наименование получил в марте 1942 г.: «двухмоторный дальний бомбардировщик». Штурмовиками самолёты называются от родоначальника – ИЛ-2. Так что, в повествовании у меня по этому поводу ошибок нет.

 

16. Памятники

Сразу за входом в Исторический бульвар стоит прекрасный памятник, известный всем севастопольцам. На оборотной стороне памятника – надпись:

«Генералъ-адъютантъ

графъ Эдуардъ Ивановичъ Тотлебенъ

"Въ воздаяніе примѣрныхъ трудовъ по возведенію севастопольскихъ укрѣпленій, составляющихъ образецъ инженернаго искусства, и въ награду за блистательную храбрость при отраженіи штурма, награжденъ орденом св. Георгія 3-й ст.»

То, что я здесь расскажу, не имеет никакого отношения к личности прославленного генерала. Приведенная выше выписка необходима, дабы трагикомическая история о памятнике не была бы воспринято как ерничанье.

В период осады Севастополя, то ли взрывной волной, то ли большим осколком, оторвало, отрезало голову у памятника генералу. Когда это случилось, не знаю, помню, что было холодно, когда я увидел безголовый памятник, возможно, это была зима 1942 года.

«Пришли немцы» – такой речевой оборот бытовал в народе. Долгое время стоял себе памятник без головы. Но вот однажды отец со смехом сказал мне: «Иди, посмотри, у памятника Тотлебену голова появилась. Только на голове матросская бескозырка, а в руке он держит свою фуражку».

Просматривая доступные мне материалы по истории памятника, я случайно наткнулся в интернете на такую справку.

После занятия города немецкое командование приказало отреставрировать памятник именитому немцу-генералу. При этой реставрации к туловищу, по недосмотру, прикрепили голову в фуражке, и, таким образом, у Тотлебена оказалось две фуражки: одна на голове, другая в руке (рассказ очевидца) [источник не указан].

Эта информация меня озадачила. До сего времени я был уверен в правдоподобности той легенды, которая имела хождение среди севастопольцев в годы оккупации. А именно, это деяние приписывалась активистам подпольной группы. Причем говорилось, что голову матроса немцы снимали, один или два раза, но она появлялась после ночи вновь.

Если здраво порассуждать, то сдаётся, что не могли педантичные пунктуальные аккуратные немцы допустить такую оплошность. Где же хвалённый немецкий der Ordnung (порядок). Появление и исчезновение головы, если такие перестановки имели место, то их тем более нельзя приписать немцам. Скорее это проделки лихих корабельских пацанов. Приписывать такие дела подпольщикам, людям занятым серьёзной опасной работой, как то не вяжется.

Рассказ о другом памятнике совсем грустный. Памятник Шмидту П.П. и вовсе не лейтенанту, т. к. 7.11.1905 г. Высочайшим приказом по Морскому ведомству капитан третьего ранга Шмидт уволен от службы капитаном второго ранга в отставке. Это за неделю до начала восстания на «Очакове». В 1906 г. П. П. Шмидт и другие руководители восстания были расстреляны на острове Берёзань. В мае 1917 г. их останки перевезли в Севастополь и поместили в склепе Покровского собора, а 15 ноября 1923 г. захоронили на кладбище, которое стало называться кладбищем Коммунаров. Через 12 лет здесь состоялось торжественное открытие памятника Шмидту и его боевым товарищам.

Памятник этот стоит в правом западном углу кладбища Коммунаров. Перед войной мы с мамой иногда гуляли на прилегающем к кладбищу «Собачьем бульваре» – так называли севастопольцы пустырь на месте пятого бастиона. Между кладбищем и пустырём возвышалась призма памятнику 49 расстрелянным подпольщикам. Розовый, зеркально отполированный гранит памятника к вечеру прогревался солнцем до живой приятной теплоты. Мне очень нравилось лежать на гладких гранитных плитах или бегать и прыгать по ступенчатому основанию памятника. Отсюда был веден памятник П.Шмидту. На фоне дальнего морского горизонта, в лучах заходящего солнца черное знамя памятника острой иглой кололо небесную лазурь. Он был мне страшен, памятник. Под его основанием, ниже нулевого уровня, было углубление, в котором несколько ступеней вели к маленькой узкой железной дверце. Мама объясняла, что там за дверцей склеп, где и лежат «убиенные». Это-то и страшило. Я боялся приближаться к этому месту, обходил его дальней стороной, старясь даже не смотреть в ту сторону.

В близкой, за кладбищем балке, располагалась известковая печь. Не ведомо почему, этот район подвергался неоднократной бомбежке как немецкой авиацией, в осаду, так и нашими – в оккупацию. Однажды я попал под такую бомбежку, когда шел мимо, на Пироговку за хлебом. Я залёг под массивную стенку ограды кладбища, кажется уже после того как упали бомбы. Бомбовой удар был кратким одноразовым. Мелкая известковая пыль белым облаком накрыла всё вблизи и меня. Восстав из-за своего сомнительного укрытия, первое, что я увидел – белое от пыли знамя на могиле П.Шмидта. Тогда я уже не боялся подходить к памятнику. Однажды даже спустился по ступенькам к склепу. Дверь была оторвана, и передо мной зиял темный вход, из склепа веяло почему-то теплом, а не предполагаемым холодом. Внутри было пусто. Ничего не было. На запылённом полу валялись какие-то разрозненные кости. Теперь уж не помню, когда был восстановлен памятник, вероятно, меня уж не было в городе.

Центральная севастопольская площадь знаменита сама по себе, как памятник. Её первородное имя – Екатерининская. После 1917 года площадь неоднократно переименовывалась: в 1920-е годы она называлась пл. Труда, Красной пл., с мая 1928 года – пл. III Интернационала – это уже на моей памяти, затем, в 1946–1951 голах – пл. Парадов, затем пл. Ленина и в 1957 году названа именем П. С. Нахимова.

Для меня площадь Центральная тесно связана с детством и юностью. Здесь перед войной на флотских праздниках бывали выставки корабельной техники и вооружения. Можно было всё трогать руками, заглянуть в дальномер или перескоп, покрутить послушные ручки управления лёгкого скорострельного орудия, всех удовольствий не счесть.

В первые дни после освобождения города здесь был торжественный митинг, и я видел горстку мирных жителей выживших после осады и оккупации и очень устал, т. к. очень долго ждали к началу высокого начальника (часа три на солнце, без воды). Тогда-то впервые услышал гимн Советского Союза, вместо знакомого Интернационала.

Водная станция на морском краю площади, бывший яхт-клуб, на лето становилась моим вторым домом. Здесь я впервые самостоятельно поплыл, здесь тренер Парамонов безуспешно готовил из меня пловца, здесь в секции бокса у Макеева я получил первый и последний урок, здесь в секции гимнастики меня кое-чему научили.

Рядом была Графская пристань. Отсюда мой отец в мае 1944 года перевозил на рыбачьем моторном баркасе военных, с Северной и Корабельной стороны. Несколько раз с ним ходил и я, и даже держал румпель. Сюда, на деревянный пирс, я позже приходил встречать и провожать моих военных братьев.

И, наконец, в те давние времена, можно было рано утром или, вечером, приезжать на велосипеде на площадь и гонять по асфальтированному простору.

В центре площади, как и положено, на всех уважающих себя площадях, стоял памятник. Только вот постамент памятника менял своих владельцев в зависимости от «времени года на дворе». Первый памятник был поставлен П.С. Нахимову, в 1898 году.

Далее привожу выписку из статьи Е.Шацило (Источник – блог "Севастопольской газеты").

«Но в 1928 году памятник Нахимову был демонтирован, как слуге царя и царскому адмиралу. А в 1932 году на его месте был установлен памятник Ленину. Правда, он там простоял недолго. В 1942 году его взорвали фашистские оккупанты.

Однако памятник Ленину быстро восстановили, но теперь он выглядел абсолютно по-другому.

Вот в таком виде он и простоял до 1957 года. Тогда Севастополь посетил Никита Хрущев, именно по его распоряжению был демонтирован памятник Ленину, что по советским меркам было неслыханно, и площадь стояла пустой. И только два года спустя архитектором А.Арефьевым и скульптором Н.Томским был установлен памятник, который мы видим и поныне: адмирал стоит во флотской шинели, на груди у него крест Святого Георгия 4-й степени».

Стоп, ребята! О памятнике Ленину что-то не так. Тут либо меня подводит память, либо в предложенный текст поселилась «Ашибка». Памятник не немцы взорвали, он сам упал от взрыва бомбы и указательным пальцем правой руки, вытянутой с угрозой в сторону «пгесквегного» Запад, пробил асфальт и стал указывать почему-то на центр земли, что вероятно сказалось на дезориентации пролетариата и посему мы теперь имеем то, что имеем. О катастрофе с памятником пьяно и громогласно сообщил мой дядя Шура Ольхин, по кличке «Бемс» – очевидец и белобилетник. В комментариях к событию он добавил, что теперь вождь указывает последний путь нам, оставшимся ещё в живых. Или, если всё не так, то он, вероятно, пророчествовал грядущее, войдя во «внезапное и невыводимое из прошлого опыта понимание существенных отношений и структуры ситуации в целом, посредством которого достигается осмысленное решение проблемы, открытие и пророчество» – так в психологическом словаре определяется состояние, называемое «ИНСАЙТ»

Довоенный памятник я помню. Вождь стоял в окружении лихих революционных пацанов. Мне хотелось взобраться к солдату с винтовкой, чтоб пощупать штык, но мама сказала, что мне нельзя, а нескольких вип-детей, что лазали по памятнику под защитой милиционера в белой кассетке и перчатках, назвала плохими детьми. Так вот первый восстановленный памятник действительно не был похож ни на что. Одинокий маленький бронзоватый человечек стоял, неестественно вывернув туловище и для устойчивости опираясь то ли на пень, то ли на задрапированную тумбочку. Пьедестал был непривычно пуст, вождя никто не окружал и не охранял.

Потом этот памятник был заменен на памятник очень похожий на довоенный. Может быть, это был восстановленный прежний монумент с революционными ребятами вокруг, я не знаю. Вот он то и простоял до 1957 года. Потом новый памятник В.И. Ленину, теперь в окружении людей без оружия, переместился на центральный холм, перед Владимирским собором – странная улыбка истории.

ПАМЯТНИК ЗАТОПЛЕННЫМ КОРАБЛЯМ. Гордый, самый лучший памятник в мире, лицо любимого города, не столько его физическая суть, сколько его чистая, славная, великая и скромная душа. Для меня та «звезда заветная», которая вела меня по жизни, моя надежда и защита.

За время осады, – бомбежки и обстрелы, в оккупацию – запретная зона, не позволяли мне увидеться с моим любимым памятником. В первые же дни после освобождения, мы с бабушкой пришли на Приморский бульвар и к памятнику. Его военные раны, вырванный осколком кусок диоритовой колонны, простреленные крылья орла, вызвали во мне почти физическое ощущение боли и горя. Но он выстоял, а мы уж при нём.

Однако помнится мне памятник совсем другим, здоровым и веселым. Яркий летний день. Война будет потом. Сейчас весь Севастополь на пляжах. Весь берег Приморского бульвара занят телами купальщиков. Да, да тогда разрешалось купаться возле Памятника и далее под стены Биостанции, где был пляж под названием «Солнечный».

По скалистому основанию памятника ползают оголённые люди, им мало места на берегу. Безрассудно отважные, но не умелые, молодые люди прыгают с уступов, стараясь как можно сильней разбить себе голову о подводные рифы, утыканные лезвиями мидий или поломать, на выбор, руки, ноги, позвоночник. Страшным воспоминанием детства осталось, как мужики волокли по песку окровавленное тело незадачливого прыгуна. Набежавшая толпа любопытных, тесня и толкая, друг друга, сопровождала плотным кольцом несение тела, до самого входа в Приморский бульвар, к «карете скорой помощи». Детским, не затуманенным рассудком, чувствовал я исходящую от людей жажду зрелища, но не сострадание. «…В ляжках зуд. Стеньку Разина везут!» (Е.Евтушенко)

Насупротив Памятника – на щербатой высокой стене висели два громадных железных корабельных якоря. «Не может быть! Такого не бывает!» – думалось мне тогда. К моей старости они здорово уменьшились.

С этим местом связана таинственная страшная история. На старом кладбище, вблизи от могил наших предков, лежало небольшое мраморное надгробье, с заключающей надписью: «Трагически погиб». Бабушка рассказала, что здесь похоронен подросток, которого хулиганы сбросили со знаменитой стены с большими якорями. От надгробья на меня нисходил страх и распространялся далее на стену с якорями. А ещё она рассказала, что девушкой (по моим подсчетам ей было 17), с описанной высокой стены, видела, как горел «Очаков», как солдаты стреляли в плывущих матросов, а выплывших – закалывали штыками. Ой, люли-люли. Правда ли видела? Иль люди добрые рассказывали?

 

17. Песенки войны.

Не помню, что бы пелись песни в моём семейном окружении в период осады Севастополя. Радио не работало, приёмники конфискован, патефон не заводили ни разу.

В записной книжке брата я прочёл «Землянку», а он фальшиво напел мне мотив. Вот и вся информация. Но вот в первый месяц оккупации выплыла песня о последних трагических днях осады, вероятно в эти дни она и была написана непрофессиональным сочинителем, а к нам дошла уж потом. Пелась песня на мотив «Раскинулось море широко». Мама у кого-то переписала текст песни, который я мгновенно усвоил и для себя напевал её. Привожу здесь текст песни, то, что помню. Может быть, для кого-нибудь это будет интересно? Может быть известен автор?

Раскинулось Чёрное море И волны бушуют в дали, Велико народное горе — Враги в Севастополь вошли. Сожгли изуверы кварталы домов, Разрушена вся Панорама. Не знает предела ненависть врагов, Весь город кровавая рана. Прощайте любимые мать и отец, Прощайте и братья, и сёстры. Враги принесли Вам терновый венец, Проклятья и стоны и слёзы. Я видел, как падал сраженный мой брат, Но сердце моё не вздрогнуло Зачем же нам смерти, друзья, ожидать, Коль смертью в лицо нам пахнуло. На пыльной дороге лежит мальчуган. Он кровью с утра истекает, И хмурится грозно Малахов курган, И злоба его распирает. Он знает недолго фашистам дышать, Мы зверства его не забудем. Мы можем и будем с врагом воевать И мы в Севастополе будем. И новый Рубо Панораму начнёт Он наши дела не забудет Высокое солнце над Крымом взойдет И больше заката не будет.

Никогда мне больше не приходилось слышать эту песню. Как-то на День Победы, подвыпив в компании родных и друзей, я запел эту песню. На куплете про раненного мальчугана (по ассоциациям), настигла меня слеза, но равнодушие окружения, погасило бабий порыв.

В оккупацию бытовала ещё одна малоизвестная песенка, на мотив «Спят курганы тёмные». Злободневная, я бы сказал, по тем временам.

Молодые девушки немцам улыбаются. Скоро позабыли Вы про своих ребят. Только мать родимая горем убивается, Плачет она бедная о своих сынах. Молодые девушки скоро позабыли Вы, Что у нас за Родину жаркий бой идет.

Далее шло, что гуляние с немцами за шоколад дело нехорошее. И, в конце, напоминание, что «Отмоет дождичком в поле кости белые» и последует возмездие всеобщим презрением.

На обобщающие укоры молодые девушки написали ответную песню, на тот же мотив, о том, что они никогда не нарушат верность своим парням и вообще они не такие.

Но не булка белая, маслом чуть приправлена, Шоколад, отравленный, то же не хотим. Есть у нас гулящие, есть средь нас продажные, Патриоток маленький то же есть отряд. Мы поднимем гордо грозди гнева зрелые, Пусть же мать не плачет о своих сынах. Страхом переполнены лица загорелые, Злоба беспощадная теплится в сердцах.

Потом я узнал от друзей-сверстников, что варианты песни «Молодые девушки» бытовали на Донбассе и в центральной России. А вот ответная песня никому не ведома.

Вероятно, потрясения войны вызывают одну из закономерных ответных человеческих реакций – не затейливые народные песенки и это не имеет определённых географических границ. Так, вскоре после войны, прошел польский фильм «Запрещенные песенки». В фильме песенки связаны непосредственно с борьбой польского сопротивления. За них героев фильма арестовывают, наказывают. О качестве и содержании песенок не могу судить, но мелодии разнообразны и приятны на слух. Вот запомнилось. Под аккордеон, на уличном углу, мужчина без ноги, на костылях, пел весёленькую песенку: «Утки над водой, гуси над водой, пристают немцы к девке молодой».

 

18. Надежда.

Её звали Надежда, в быту Надя. Она приходилась мне двоюродной тёткой. Полненькая, какая-то округлая, с круглым же миловидным лицом, с врождённой хромотой на левую ногу, что ни сколькую её не портило и всю жизнь мужики липли к ней. Семейной полутайной было: хромота произошла от того, что её беременную мать, почти на сносях, пьяный муж, музыкант-трубач, ударил ногой в живот.

Весёлого нрава, всегда готовая остроумно пошутить и посмеяться. Приморский юмор на грани, – чуточку скабрезный, умеренно циничный. Она унаследовала музыкальный слух от отца и обладала сильным, хорошо поставленным контральто (пела в самодеятельном хоре и солировала). В доме был рояль фирмы «Беккер», на котором Надя сама научилась себе аккомпанировать.

Замуж вышла рано. Муж, Миша, по профессии водопроводчик, по жизни блатной и крупный карточный игрок. Видимо играл умело и удачно. В доме был достаток, и молодая чета могла себе позволять посещение ресторанов, что по тем временам было довольно дорого и совсем не по карману простому рабочему, даже такому квалифицированному как мой отец.

Однажды мы с мамой встретили Мишу утром возле рынка. Он был слегка пьян и беспредельно добр. По-видимому, ночная игра была удачной. Миша хотел гулять и предложил нам посетить ресторан. Мама отказалась. Тогда он, заметив меня, предложил купить мне двухколёсный детский велосипед, который красовался в витрине магазина детских игрушек. Тут, рядом, он блестел в большой витрине… На этом месте и теперь «Детский мир». Боже, как забилось моё сердечко, это же была моя несбыточная мечта. «Дядя, купи, купи! Мама пусть дядя купит» – кричало всё внутри. Но кто их поймет, взрослых. Отказ, праздник не состоялся.

Дядя Миша погиб в первые дни войны, но не от военных ран, а от, якобы, несчастного случая. Он странно был притёрт между бортами двух движущихся трёхтонок, оставив бедной Надежде двух детей, мальчика и девочку малютку, да финку «Козья ножка».

На похоронах присутствовали элегантные мужчины в открытых автомобилях марки «Форд». Это они устроили шикарные похороны, а вдове выдали единовременное пособие и пообещали ренту. Живут же люди!

На лишения связанные с войной и потерей кормильца пали на Надежду, ещё новые беды. Заболела менингитом маленькая дочь. Прогноз был не утешителен. Говорили, что если выживет, что маловероятно, то останется калекой, умственно не полноценной. Бомба развалила часть дома. Пришлось своими силами восстановить часть утраченного жилья. Но, Надежда держалась и не унывала. Девочка поправилась без осложнений и последствий. Бабушка Ефросинья стала разводить свиней и Надя с младшим братом Шурой, по кличке Бемс, сами их резали и продавали мясо на рынке. Возможно легенда – Надя сама забивала животных и сама разделывала. Она начала шить примитивные простые вещи женского туалета: трусы, бюстгальтеры, ночные сорочки, детские вещички.

К бабушке Евфросинии, Надиной маме, прибился странный молдаванин Митя Михо, высокорослый, черноусый, говоривший на очень плохом руссом языке. Как говорила Надя: «Ни бельмеса. Марэ – Уарэ». В доме была нужна мужская рука и работящий Митя соответствовал. Как он очутился в Севастополе, почему здоровенный крепкий мужик не в армии? Загадка. Возможно, по обоюдному сговору Митя и Фрося поженились и взяли фамилию Михо. Что-то за этим крылось. В оккупацию Митя Михо при разгрузке немецких вагонов с пшеницей, с голодухи наелся сырого зерна и умер, как говорили: «от заворота кишок» От него осталась чужая инородная фамилия Михо на могиле, среди захоронений моих предков.

За несколько дней до прихода немцев Надя с матерью пригнали громадную «поросную» свинью к нам на Подгорную, дабы скрыть её среди развалин. «Тут у вас будут меньше бомбить» – сообщили они, исходя из законов женской логики. Дескать, Подгорная вся разрушена, и бомбить больше нечего, снаряд в одну воронку дважды не падает. Вопреки их заключениям последнюю ночь нас бомбили как никогда. Но свинья уцелела, для грядущих ещё более серьёзны потрясений.

Немцы из зондер команды, последыши настоящих солдат, вмиг обнаружили свинью. Опыт отыскивать спрятанную живность и грабить ими был накоплен солидный – Европу прошли и половину России. Безжалостно они стали выковыривать свинью из её логова. Это было трудно. Советская свинья не хотела к немцам. Не хотела отдавать свинью и Надежда. Она преуспела в борьбе, растолкав и разбросав хилых недомерков, но тут, взывая к европейской сдержанности и законопослушности, унтер-офицер пригласил её в наш полуразрушенный дом, для дипломатического разговора. Я присутствовал при сём историческом событии. Бывший зал дома был наполовину перекрыт упавшим потолком. У окна, где стоял письменный стол, было просторней. Унтер, в отглаженной форм, в белом воротничке, в тонких перчатках, блестящих сапогах, в одеколоне и бриолине, достал элегантный блестящий кожаный планшет, вынул из него прекрасную записную книжку с монограммой, вырвал белый лоснящийся листок, извлёк красивую черную авторучку из нагрудного кармана, что-то быстро написал и протянул Наде. Он пояснил на чистом немецком языке (а то ещё на каком), что «Дойчланд золдатен унд официрен» очень любят шпик и данная советская свинья должна быть ими съедена, что это укрепит дух и силы доблестных воинов фюрера, для победы над проклятыми большевиками. А по данной расписке, где бы она ни была показана, «Надья будет полушать много дойчланд магок». Он, подчёркнуто лихо отдал честь под козырёк, потом вскинул руку и сделал «Хайль!», демонстрируя окончательное бесповоротное решение дела и окончание переговоров. Но Надежда была совсем другого мнения. Она выложила ему контр аргументы, что она сама выращивала эту свинью и большевики тут совсем ни при чем, что у неё двое детей и мат старуха, которые тоже хотят «эссен», значительно сильней немецких офицеров, что за эту блядскую бумажку ей никто ни хера не даст. И главное – свинья на сносях, вот – вот появится великое множество поросят, которыми, когда подрастут, можно будет накормить и солдат и детей. «Я. я» – сказал офицер и меланхолично махнул перчаткой своим «золдатен» продолжать.

Корявые недотепы просунули под отяжелевшую свинью лаги и, взявшись за них по три с каждой стороны, поволокли свинью по улице. Осталось навсегда в памяти: залитая солнцем разрушенная улица Подгорная, немцы, согнувшись под неимоверной тяжестью, волокут свинью, свинья, не переставая, визжит, забегая с разных сторон, Надя в отчаянии, с матерной бранью, лупит солдат руками и здоровой ногой. Поодаль мерно шагает вертикальный унтер-офицер со стеком в руке. Происходящее его не касается, истинный ариец вне презренного бытия. Процессия повернула за поворот, на спуск по Греческой улице и скрылась в тени акаций. Дальнейшее мне известно из рассказов взрослых.

Свинью приволокли к входу в какое-то военное учреждение (кажется на улице Советской). Надя бросила утомленных солдатиков и напористо устремилась к самому главному немцу. Высокий начальник выслушал её, и. уж какими чарами, просьбами она его уломала, неведомо, но он обругал унтера и распорядился свинью отдать хозяйке. Неслыханно! Непостижимо! «Дас ис фантастиш!».

Спокойно и медленно, без крика и понуканий Надежда хворостиной погнала свою свинью домой. Понятливая была свинья.

Получилось как-то само собой, Надя познакомилась с молодым полицейским Володей, да и прожила с ним на его довольствии всю оккупацию. Жизнь была развесёлая, часто пили и гуляли, было с чего. В последних боях за Севастополь Володю убили.

На новый год Надежда появилась в нашем доме с двумя пьяными морскими офицерами, Героями Советского Союза. Один из героев прижился к ней и остался на годы. Звали его Володя. Был он никакой, потому что всё время пил и так и сгинул в неизвестность.

Наде удалось устроиться в систему Севастопольского Горторга. Благодаря особым личным данным она быстро продвинулась до заместителя начальника «Торга». Помню фамилию начальника – Утешев. Дела в «Торге» творились отчаянные. В наше семье ходили слухи о махинациях и буйной жизни там. Они стали достовернее, т. к. Надя устроила мою тетку торговать в ларьке вином и она приносила домой рассказы о нравах и быте в торговой паутине.

Надежда стала директором центрального гастроном, что был на Большой морской. Выйти из игры она уже не могла. Чувствовала, что ходит по краю пропасти и поэтому здорово и роскошно пила и гуляла. Была широка и щедра. Не забывала нас, родственников (без очереди, дефицит, скидки). Но вот ожидаемое произошло, её посадили на пять лет. Она никого не выдала, ничего не подписала и оставшиеся на свободе какое-то время помнили это, а потом забыли. Она вышла по звонку. Опять не удел. Опять бедность. Пошла работать сестрой-хозяйкой в гостиницу «Севастополь». Опять сошлась с каким-то пожилым мужиком. Дядька оказался куркулём, жадным и грубым. Попрекал Надю прошлым, нехорошо обзывал. После одной такой размолвки Надежда пошла в зал ресторана гостиницы, заказала сто граммов водки, сплясала и спела, а потом зашла в один из пустых номеров и удавилась на полотенце.

 

19. Лиля

Необыкновенной красоты была эта женщина. Щедро одарила её мать-природа: естественная блондинка с прекрасными карими глазами. Зная, что у неё совершенная фигура, мне помнится, ходила она одетой только в чёрное облегающее платье. Жила она недалеко, по соседству, в собственном особняке. Детей не было. Муж погиб в первые дни войны. Не было у неё никакой специальности, и делать она ничего не умела. Никогда не слышал её полное имя и фамилию. Лиля, да и всё тут, а, то и просто Лилька. Как она перебивалась в дни осады города мне неизвестно – жили мы тогда довольно далеко. Но вот пришли немцы, и зажила Лиля весёлой прекрасной жизнью в полном материальном достатке. Считалось, что она сдаёт своё довольно приличное жильё немецким офицерам. Дом с четырьмя большими окнами на улицу, парадным под железным навесом, садом за высокой каменной стеной. Крррасота!

Иногда через открытые окна была слышна музыка, развесёлые клики, «За занавесками мельканье рук!» От некоторых взрослых можно было услышать сдержанное: «Ну, вот опять блядство». Сдаётся, что Лиле удалось сколотить небольшой коллективчик единомышленниц, а вот партнёры менялись в зависимости от положения на фронтах.

Мне запомнилось погожее утро пасхального воскресения. К нам в дом заходили соседи с поздравлениями с праздником, чаще и надолго родня – похристосоваться и закусить. Я чем-то занимался на дворе, как в калитку ввалились две развесёлые бабёнки: Лиля и моя тетка Надя. Вероятно только с ночного бдения. Надежда, галдя что-то о недавней победе Красной Армии и Святом празднике похромала в дом. А Лёля подошла, ко мне, и сказав: «Христос воскрес!» впилась в мои губы таким горячим и влажным поцелуем, что у меня закружилась голова. Дура! Разве можно так с мальчиками-подростками?

Потом Лиля как бы на время исчезла, дом её затих, окна потемнели, на входных дверях повис большой амбарный замок. Ближе ко времени освобождения Севастополя в негромких разговорах моих бабушек, сопровождавшихся неопределёнными покачиваниями головами и многозначительными поджиманиями губ, я уловил весть, что Лиля немца родила. Улица, где жил этот мальчик с мамой, была тихой и малолюдной, а детей и совсем не было, так что пацана никто не дразнил его немецким прошлым… Он спокойно учился в школе. Никакие репрессии и ограничения не затронули их маленькую семью. Лиля стала торговать в ларьке на доходном месте, возможно благодаря протекции подруги Нади. Место было знаменитое. Ларёк торговал в основном папиросами и вином и располагался сразу на подъеме от катерной пристани к выходу в город. В обычные дни торговля шла нормально, место как бы незаметное, тенистое, ну, а в дни увольнений: «Они идут туда, где можно без труда достать красивых женщин и вина».

В один из праздничных дней четырнадцатилетние пацаны с «шестого бастиона» не вполне уверенной толпой, очень стесняясь, подошли к ларьку. Желание их было скромное. По стакану портвейна «Таврический». Ведь день Флота. Тётя не откажет. За плечами друзей тётя Лилия высветила меня и сказала: «О. Жорик, да ты уже совсем взрослый» А был я очень маленького роста и никогда в жизни не пил ещё вина, да в таком большом объеме – чайный стакан. Добрая тётя, одобрительно кивая мне, как старому знакомому, налила всем хорошего, не разбавленного вина. Стандартные вопросы как папа-мама, стандартные ответы, что всё хорошо и что учусь хорошо (последнее был бесстыдной ложью) и молодому джентльмену через тридцать секунд наступило «секир башка» Не лги! Не пей! Дорогу домой я проделал на автомате. Меня вела гордыня. Вот я какой! Я дойду! Ангел хранитель печально опустил крылья и чем-то бестелесным поддержал меня со всех сторон.

Доходное место приносило Лиле приличный побочный достаток. Она оставалась, так же привлекательна и пользовалась постоянным вниманием у военморов сверхсрочной службы, людей солидных и с «положением». Господа офицеры в ларьках не выпивали и хоть и желательно, было остановиться поболтать с красивой женщиной в белой наколке, путь офицеров проходил мимо и целенаправленно к прекрасному домику из резного дерева, у входа на «Примбуль». Это было хозяйство знаменитого человека по фамилии Военблат. Уютная обстановка заведения, свежая остропахнувшая сосной крупнопетлистая стружка на полу, классный сервис, высокий ранг посетителей.

Лиля работала, мальчик подрастал, потом выучился на офицера и как-то незаметно исчез навсегда из материнского дома. Ну, а Лиля, имея завсегда под рукой «продукт», стала попивать. Вскоре посадили подругу Надю, да и многих из Управления торговлей. Произошла перестановка кадров и последние стали первыми. Поддержка и протеже пропали.

Спустя годы мы с братом, довольно положительно утвердились по жизни и продолжали движение в этом же направлении, что не мешало нам иногда, на короткое время это движение приостанавливать и как говориться «за встречу» заглянуть в приличный буфет ресторана. И взошли мы, довольные собой, братской дружбой, погодой, и вообще всем, по белоснежной мраморной лестнице в отдалённый элитный ресторан «Дельфин».

На верхнем марше лестницы стояла седая привлекательная дама, одетая современно и со вкусом. В руках она держала изящную швабру с мокрым белым полотенцем. Лёгкими движениями она имитировала старательную прибоку совершенно чистого блестящего мрамора.

Тётя Лилия узнала нас и сделала шваброй «на караул». Она и в прежние годы, когда мы были детьми, при встрече с нами восторженно, через улицу, кричала маме: «Ой, я не могу! Да, какие же у этой Клавы (нашей мамы) прекрасные дети!». Теперь я понимаю, что все её восторги были исключительно адресованы моему маленькому братику Вите, имевшему ангельский облик. Голубые глаза и роскошные льняные кудри до плеч. Ну, ангел, ангел! Восклицание о Клавиных детях во множественном числе, я наивно и с надеждой примеривал и на себя и густо краснел. Вспоминая себя тогдашнего, в переходном состоянии от пушистого цыпленка к голенастому ощипанному пернатому существу, понятие прекрасные дети категорически не подходило.

Но в этот раз мы оба были прекрасно молоды, элегантны и хорошо воспитаны (не без манерности). Проведя краткую вежливую беду, приличествующую случаю, мы достойно разошлись по своим неотложным делам.

 

20. Будни оккупации

Одна из наших вдовых родственниц, чтобы прокормить двух малых детей и мать-старуху, была вынуждена вступить во временную связь с полицейским. Молодой парень из русскоязычных татар по имени Володя уже носил немецкую форму, но еще не присягал на верность фюреру. Я увидел его утром накануне присяги, когда он во дворе дома начищал до блеска мягкие кожаные сапоги гармошкой. Он мне сказал, что присяга будет на бывшей площади им. Ленина. Мне было любопытно посмотреть на эту акцию, и в нарушение родительских запретов мы с приятелем побежали туда. Но площадь была оцеплена немецкими солдатами, поэтому мы через развалины пробрались на Матросский бульвар. Оттуда была видна часть площади с несколькими квадратами построенных полицаев. Иногда долетали слова команды на немецком языке. Происходящее было непонятно, да и зрелищно неинтересно. Постояв немного и опасаясь, что нас заметят, мы убежали. Потом в доме у вдовы была грандиозная пьянка.

Несомненно, что паек полицейского Володи спас от голода семью родственницы. Он жил у них до времени интенсивного наступления наших войск в Крыму и под Севастополем. Затем, вероятно, пришла необходимость полицейским отрабатывать присягу и паек. Володя исчез. Когда город был освобожден, к вдове наведался знакомый мужчина, который ранее ушел в партизанский отряд, но знал о её связи с полицейским. Он рассказал, что на подступах к Севастополю, в пещере, партизанами была обнаружена пулеметная огневая точка и ими же уничтожена. Среди трех трупов этот мужчина узнал Володю.

В один из дней ранней весны 1943 года к нам прибежала кума Ольга Лукьянова и со страхом в глазах и голосе сообщила, что мой отец и её муж Василий арестованы и находятся в гестапо. Думаю, она ошибалась, не в гестапо, а в жандармерии, так как из гестапо никто не возвращался. В страхе и панике мы покинули дом и спрятались в глубине сада, наивно полагая, что если за нами придут, то не найдут. Так в страхе ожидания ареста мы досидели в саду до темноты, а потом возвратились в дом. Ночью я крепко спал, а мама и бабушка не сомкнули глаз. Утром пришло известие, что наших мужчин выпустили, и они ушли на свою работу в рыбартель. Их арестовали по ложному доносу соседки, у которой украли простыни, вывешенные на просушку. Потом были обнаружены истинные виновники. Отец рассказывал, что их с Василием изрядно побили резиновыми дубинками. Немцы категорично пресекали любое воровство во всех его проявлениях.

За воровство публично были повешены у входа на Приморский бульвар два молодых человека. Об этом мне рассказывали очевидцы, мои приятели. Я смотреть не ходил. Примерно в то же время меня поразил рассказ одной из моих двоюродных тетушек. Она была на рынке, когда мимо провозили в грузовике двух парней в сопровождении конвоиров. Один из них увидел свою мать и закричал: «Мама, прощай! Нас везут на расстрел!». Другой парень в это время пытался выпрыгнуть из машины, но был пойман и избит до крови.

Через три-четыре дома от нас жил в семье паренек лет семнадцати, Виктор Чайка. Однажды я играл в саду, как вдруг в щель заднего забора протиснулся Виктор. Он попросил меня позвать мою мать. Когда мама подошла, он стал просить спрятать его, так как его повсюду ищут жандармы. Как мы потом узнали, он пытался ночью с приятелем что-то украсть у немцев со склада. Приятеля поймали, и он раскололся о соучастнике. Мама сказала, что не может рисковать детьми, да и спрятать надежно негде, и чтобы он сей час же уходил. Спустя короткое время к нам и соседям вломились с обыском жандармы. Действительно, искали Виктора. Что стало бы с нами, укрой мы беглеца? Ему удалось уйти от преследования. Когда наши вернулись, Виктора забрали в армию. Кажется, он пропал без вести.

Часы-будильник, довольно солидных размеров, увенчанный блестящим звонком, типа велосипедного, мама понесла на базар, чтобы продать или обменять на продукты. К ней подошла женщина средних лет прицениться. Сторговаться не получилось. Женщина стала отходить, и мама, желая все же продать вещь, окликнула её запрещенным немцами словом: «Товарищ!». Женщина вернулась, пристально оглядела маму и согласилась купить будильник за начальную цену. Только посетовала, что с собой не имеет такой суммы, и предложила маме принести товар к ней домой вечером по адресу на 0Лабораторном шоссе. От места, где мы жили, эта улица располагалась на другом конце города, на окраине. Тем не менее, мама с отцом отправились туда. Хозяева небольшого особняка встретили их радушно и усадили за стол. Выпивка и еда по тем временам были роскошными. За долгой беседой не заметили, как наступила ночь, а с ней и комендантский час. Ввиду этого мои дорогие родители были оставлены ночевать. Утром их хорошо накормили завтраком и надавали с собой разных продуктов для детей. Самое интересное, что про будильник как бы забыли, и он опять оказался дома. Обсудив произошедшее, мама и папа решили, что мамина обмолвка словом «товарищ» послужило сигналом для незнакомки, что она имеет дело с подлинно советской женщиной, которой можно доверять. Видимо, она и её муж были связаны с Севастопольским подпольем, и странное предложение привезти будильник в такую даль было связано с желанием помочь людям в беде. Не исключалось и возможное приглашения к сотрудничеству, но известие о наличии в семье двухлетнего ребенка приостановило дальнейшее обсуждение этой темы.

Еще несколько загадочных историй, которым я был свидетель за период оккупации.

В доме на улице Батумской, где в полуподвале жили мои выше упоминаемые родственники, на втором этаже в хорошей квартире, невесть откуда поселилась семья Кравченко. В семье было два мальчика, Олег и Женя. С Олегом мы вместе учились в первом классе. Он здорово рисовал, как взрослый. Его брат – болезненный горбун, не учился. Зато он умел вырезать из твердых пород дерева очень похожие на настоящие пистолеты. Их отец служил в городской управе. Материально семья была более чем благополучна. Внезапно, никто не заметил, как и когда, они исчезли. Это не был арест. Присутствие немцев и их машин соседи заметили бы. Дверь в квартиру была широко распахнута, по всей квартире были разбросаны вещи и какие-то бумаги на немецких бланках, свидетельства поспешного бегства. Поговаривали о том, что они евреи и немцы об этом узнали. Однако кто-то семью предупредил.

На пустынном месте, недалеко от пересохшего ручейка, что протекал через весь город, очень быстро был построен большой деревянный особняк. На фоне окружающих развалин он выглядел неожиданным вестником другой, не здешней сказочной жизни. Точно не знаю, сдается, что коттедж был предназначен для высокопоставленного начальства, возможно, для городского головы. Детей, живших в этом доме, я видел. Мальчик лет десяти в необыкновенной прекрасной куртке, бриджах и гольфах, с бантом на шее и девочка, старше мальчика, в таких же особенных одеждах, с длинными распущенными волосами и большим бантом на голове. Меня поразила благородная выхоленная бледность их красивых лиц. Из обрывков фраз, долетавших до меня, я заключил, что их зовут Инга и Артур. С ними неотступно находилась громадная овчарка. Игры их были мне незнакомы. Они бросали с помощью деревянных шпаг цветные кольца, у них был мяч огромных размеров – моя мечта, Мне никогда в жизни не суждено было достичь такого великолепия. Но за все в жизни надо платить. Когда бои приблизились так близко, что канонада фронта была слышна сутками, домик сгорел, а его обитатели исчезли или, наоборот, – исчезли, потом сгорел. Кто были эти люди? Может быть, мне приснился кусочек чужой сказочной жизни? Но нет, такую жизнь я увидел вновь спустя почти 70 лет. Это был растиражированный холеный достаток новых русских. И опять я смотрел на эти хоромы и их обитателей с весьма удаленной стороны, будучи теперь старым мальчиком.

Ниже Покровского собора, там, где теперь школа, стоял внушительный каменный особняк с садом, окруженный высоким забором. Массивные ворота были всегда наглухо заперты, и за забором царила спокойная тишина и глубокая тень и сырость сада. От обители веяло самодостаточностью. Там жила подруга моей бабушки Розалия Ивановна с явно дворянской фамилией Пурахина. В нашем семейном альбоме была фотография подростка в стилизованной матросской форме на фоне моря, сына этой дамы. Дореволюционная фотография явно свидетельствовала об отпрыске богатой семьи.

И вот война. Муж умер, сын в неизвестности, дом сгорел дотла. Пришли немцы. Изнеженная прошлым материальным достатком, не попранным никем достоинством, не приспособленная к трудностям барыня – одинокая старая, больная женщина, осталась без крова и средств к существованию. Наполовину утратив рассудок, она не осознавая опасности, бродила по развалинам запретной зоны в поисках предметов, которые можно было бы обменять на еду. К бабушке она приходила и приносила книги, среди которых иногда оказывались довольно ценные дореволюционные издания. Бабушка чем могла кормила её, хотя сами мы были на грани голода. Из этих книг мне достались огромные фолианты, каждый из которых вмещал почти полное собрание сочинение Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова. В эти времена я как раз пристрастился к чтению, и перечисленные книги оказались весьма кстати. С тех пор, Слава Богу, был привит вкус к чтению хороших книг. Розалии Ивановне все трудней становилось передвигаться, она все реже посещала нас. Наступили холода. У себя на пепелище она соорудила нечто вроде шалаша. Там она и умерла. Царствие небесное!

В октябре 43-го мне исполнилось десять лет. В мирное время мои дни рождения отмечались поздравлениями и подарками от всех родственников. Мама создавала атмосферу светлого праздника, пекла пироги и печения, готовила вкусную еду. Приглашались ровесники, братья и сестры. Накрывался детский праздничный стол. Теперь мне десять лет, я почти взрослый и все понимаю. Нам так трудно, что грядущий день рождения мне ничего не сулит. Нет во мне ни горечи, ни обиды. Тяжело, трудно, безысходно и тоскливо всем.

Прекрасное тихое и теплое осеннее утро, какое бывает только в моем родном городе.

Мама и бабушка со светлыми лицами поздравляют меня (я только сейчас осознаю, что это был первый в жизни юбилей – 10 лет), усаживают за маленький столик с белоснежной скатертью и прямо со сковородки мне накладывается жареная картошка с яичницей и на отдельном блюдце – салат из одного помидора. Ничего подобного я не ел несколько месяцев. Мои прекрасные, дорогие мои люди, я помню Вас всегда.

Но этого мало, мне дарят замечательную книгу – подшивку журнала «Светлячок» за 1912 год. Меня поражает открытое упоминание на страницах журнала о Боге, Ангелах, Святых подвижниках. Более светлого дня рождения я не помню. В этот день не было войны.

Вскоре война поспешила о себе напомнить. Мы с бабушкой собирали полусгоревшие головешки дерева для нашей плиты, где-то в районе улицы Большой Морской. В развалинах копошились еще несколько человек. Увлеченные работой, мы не заметили, как вокруг нас образовалась толпа людей, которую подгоняли румынские солдаты с винтовками наперевес. Это была облава. Мы попали в гущу толпы и, увлекаемые ею, побросав дрова, двинулись в неизвестном направлении. Всех согнали во двор Покровского собора, который был окружен сохранившейся от бомбежек чугунной оградой. Несколько часов люди покорно и тихо просидели на камнях или прямо на голой земле в томительном ожидании и в неизвестности. Перед этим случаем до нас уже доходили слухи о том, что немцы устраивают облавы в основном на мужчин, молодых женщин и девушек. Девушек отправляют на работу в Германию, а некоторые баржи с мужчинами выводят в море и топят. Говорили, что видели труп матроса в тельняшке, со связанными колючей проволокой руками, которого прибило к берегу волной. Можно представить наш испуг и душевное состояние.

Румыны вяло охраняли основной вход во двор собора. На часах стоял один, остальные сидели или полулежали вокруг небольшого костерка. Винтовки стояли прислоненными к стене. Задняя часть двора была завалена грудами непроходимого битого камня разрушенных домов и заросла кустарником. Там часовых не было. Приближался вечер. Бабушка сказала: «Поди, незаметно в сторонку и пописай, а заодно посмотри, нет ли за собором прохода». Не торопясь, я начал потихоньку передвигаться, стараясь спиной ощущать, что меня якобы не видно, меня нет. Потом, через много лет, я прочел в воспоминаниях Вольфа Мессинга нечто подобное, когда он хотел скрыться от билетного контролера. Вряд ли кто-нибудь из охраны обратил внимание на маленького худого мальчишку, который хочет стать невидимкой. Удалившись, как мне казалось, незамеченным на некоторое расстояние, я, действительно, нашел узкий проход в кустах и тропинку, ведущую вниз через развалины. Теперь предстояло самое трудное – сделать невидимой бабушку, так как она была значительно крупнее меня. Как мне было страшно, как я боялся окрика часового или выстрела. Бог был милостив к нам. Мы быстро исчезли за угловой стеной собора, потом внедрились в гущу кустов и затерялись среди развалин. Когда мы добрались домой, там уже беззвучно гудело высоковольтное нервное напряжение – нас не было почти целый день. Бабушка получила любовно «старую дуру» – дрова надо искать возле дома. Я – «не сметь … впредь никогда без ведома… и носа не высовывать!». Сияние подвига побега погасло. Как стало потом известно, всех собранных облавой людей отпустили к началу комендантского часа.

Несмотря на лишения и страх, жизнь требовала своё. Пример. У хорошего работящего мужчины Андрея бомбой разрушило до основания дом и убило жену. Он остался с двумя девочками. Достаток в его семье был удовлетворительный, ради дочек он подрабатывал шофером у немцев и шил матерчатые тапочки-ботинки и бурки (тряпичные сапоги) на подошве из автомобильных покрышек. Это была наша главная обувь в те времена. Но девочкам нужна была мать, а в доме хозяйка. Отыскалась молодая учительница, имевшая свой домик, но без средств к существованию. Вот их и сосватали. И закатили в нашем доме невиданную свадьбу. Нагнали самогона, друзья рыбаки поставили рыбу редких дорогих сортов и в большом количестве. Жених, кроме всех достоинств, был прекрасный баянист, а в нашем кодле многие любили и умели петь. «И эта свадьба, свадьба пела и плясала». Гудели трое суток. Никто из властителей не нарушил этого бурного веселея. И носа не сунули. Вспоминая теперь эту вакханалию, я думаю, что было это похоже на «Пир во время чумы». Пей, гуляй, однова живем! Все мы были поражены чувствами незащищенности, неопределенности и порой безнадежности, но уныния никто не проявлял.

В основной массе севастопольцев не ощущалось подобострастия перед немцами, наоборот, чувствовался не проявляемый патриотизм. Но были и такие жучки из породы «кому война, а кому мать родна» и еще худшие, которые помогали немцам и выслуживались. Такой вот субъект по просьбе знакомых из Симферополя остановился у нас на пару суток. Шофёр дядя Ваня, работавший в каком-то немецком карательном учреждении. Разбитной ухарь-купец, он приехал на грузовике, нашей полуторке, загруженной продуктами, с целью выгодно продать их в городе. Вечером он широко угощал нас салом, медом, а отца склонил к выпивке. У него был целый ящик настоящей «Московской» водки. Утром отец с омерзением рассказывал маме, а я случайно услышал, что Ваня изрядно выпил и захмелел. Под крутым шафе он хвастливо рассказал, что продукты изъяты у людей, подвергшихся репрессиям, арестам и ликвидации. В чем он сам принимал активное участие. И самое страшное было в том, что он вывозил на своем грузовике людей и расстрельную команду полицаев за город, на расстрел. Когда ему предложили пострелять – он не отказался. Какая мразь!

Спиритизм. "На основании всей совокупности узнанного и увиденного члены комиссии единогласно пришли к следующему заключению: спиритические явления происходят от бессознательных движений или от сознательного обмана, спиритическое учение есть суеверие». /Заключение специальной комиссии, возглавляемой Д.И.Менделеевым,1876 г./.

Не знали об этом заключении обыватели оккупированного города. Не знали и все наши родственники. Но по городу поползли слухи, что то у неких N, то у NN, то ещё где-то по вечерам собираются группы людей и гадают, вернее, проводят спиритические сеансы и получают доподлинно верные известия и ответы на вопросы от вызванных душ умерших людей. И вот у маминой двоюродной сестры проводят спиритический сеанс. Мама отправилась туда из любопытства, а потом дома рассказывала о происходившем таинстве. Суть сеанса заключалась в том, что вокруг круглого стола (обязательно построенного без гвоздей) усаживалась вся компания. На столе большой круглый лист бумаги, на котором по окружности написаны все буквы алфавита и цифры до10. На эту бумагу кладется фарфоровое блюдце, на которое, едва касаясь, присутствующие накладывают персты. Ждут пока блюдце «нагреется» и начнет неопределённое движение. Тут-то и вызывается дух усопшего человека, часто почему-то вызывают дух Пушкина или Наполеона. Начинают взывать: «Дух такого-то скажи нам». Задается вопрос. Блюдце начинает движение к определенным буквам, из которых складываются слова. В описываемый вечер, конечно же, первым вопросом был вопрос, когда кончится война. Блюдце набрало слово «скоро». Затем последовало то, чем все были поражены, и по глупости своей уверовали в истинность происходившего. Ждали подругу Лёлю, шел уже комендантский час, а её все не было, посему волновались. Вот и задали вопрос: «Лёля придет?». И блюдце ответило: «Она уже входит». И тут же в комнату вошла Лёля. Все обалдели. Далее блюдце ответило ещё на несколько вопросов, а потом начало нести чушь и в конце стало материться. На сём решили, что блюдце устало и отложили действо до следующего раза.

Так будем великодушны к этим людям, уставшим от войны, от постоянных страхов за себя и близких, от полуголодного существования, от утраты надежды на завтрашний день. Как при такой жизни не начать верить в приметы и чудеса? И хоть открыта церьков, но утрачена связь человека с Богом, да и неизвестно многим православным, что порицает церьков спиритизм и гадания.

 

21. Опять Подгорная

На протяжении своего пребывания в Севастополе немцы регулярно отправляли на работу в Германию молодых людей. В 1944 году участились облавы, преследовавшие те же цели. К весне 1944 стали вылавливать мужчин от 18 до 50 лет, способных воевать. Я видел, как немецкий унтер на пустыре возле ул. Спортивно, заставлял бегать и выполнять разные боевые приемы большую группу наших мужиков. Повесткой вызвали отца. Понимая, куда идёт дело, он пошел на крайность и решил прибегнуть к членовредительству. По роду работы ему часто приходилось заводить двигатель баркаса с помощью металлической ручки. Резонно считая, что мог бы повредить себе ладонь правой руки при этой работе, он втер себе под кожу стекловату, чтоб вызвать воспаление и не являться по повестке на сборы. Через трое суток развился страшный абсцесс правой ладони. Промучившись с приобретенной болячкой некоторое время без сна и покоя, отец решился искать врача, который помог бы без огласки. Через знакомых отыскалась врач-гинеколог, проживавшая на улице Частника. Доктор не практиковала, жила случайным заработком. Она осмотрела руку отца и категорично заявила, что нужно срочно спасать руку – вскрывать абсцесс. Достаньте водки и выпейте стакан перед операцией, так как обезболивать нечем. С собой захватите острую опасную бритву, которой бреетесь. Все было выполнено. Продезинфицировав руку остатками водки, смелая доктор широким разрезом через всю ладонь вскрыла абсцесс и наложила повязку. Велела явиться на перевязку на следующий день. Отец пришел домой и проспал сутки. Заживление пошло быстро. К этому времени немцев так придавили, что стало не до облав.

Теперь я понимаю, как рисковали все. Ведь членовредительство было бы доказать не трудно, доктор рисковала сокрытием, недоносительством и оказанием помощи, опасности соучастия подвергалась вся семья. Всем грозил расстрел. К сожалению, не знаю фамилии доктора, но помню ее в лицо, и что она через много лет за свой длительный труд была награждена орденом, а ее дочка поступила в мединститут, когда я его заканчивал.

Примерно к этому же времени относится событие, как мы с бабушкой прятали подпольщицу, члена подпольной организации Ревякина, нашу дальнюю родственницу Евдокию Весикирскую. Дуся Весикирская работала в управлении Севастопольского торга, каким-то значительным руководителем. Как член Партии ВКП (б) была оставлена на подпольную работу в городе. Подробностями о ее подпольной работе я не располагаю.

Правда, в Областном музее Крыма, в Симферополе в 1955 году видел на стенде её большую фотографию с описанием участия в подпольном движении. Упоминалось, что она награждена медалью «Партизан ВОВ».

Ночью Евдокия вызвала через соседей бабушку и попросила: «Маня, кругом облавы, меня ищут немцы, спрячь меня где-нибудь». Бабушка, никому ничего не говоря, позвала на улицу своего «отважного» внука и попросила помочь поднять чугунный круг над водомерной ямой. В эту яму мы спустили тетю Дусю и закрыли крышкой. Пару ночей мы приносили ей воду, еду, свечку. На третий день под прикрытием сильного артобстрела Евдокия Весикирская ушла в ночь, в неведомом направлении.

Она осталась жива. После войны опять работала в торге. В те времена не принято было благодарить за помощь. Потом быстро все забылось. А ведь могли бы наградить, хотя бы бабушкуку.

На фронтах под Севастополем опять наступило затишье. Боясь, что облавы опять возобновятся, отец и сосед вырыли в огороде возле дома яму-укрытие. А чтобы ничего не было видно сверху, на доски насыпали землю с навозом и разбили грядку с редиской. Пару раз, когда доходили слухи об облавах, они прятались в эту яму, а мама и жена соседа равняли граблями землю, создавая видимость культивируемого участка. Однако длительное пребывание в яме не совмещалось с жизнью, не хватало воздуха. Поэтому отец, как он сам потом не раз рассказывал, принял гениальное решение. Нужно ночью перебраться в наш разрушенный дом и подвал на улице Подгорной, в запретную зону, и там замереть, затихнуть, не подавать никаких признаков жизни. Отсидеться до прихода наших. В запретной зоне немцы искать людей не будут. Облавы, тем более, не будут проводиться.

Так и было сделано. Мы вернулись в родной подвал. Дом был так разрушен, что жить в нем не было возможности, да и опасно, так как в любой момент могли обвалиться крыша или стены. Несколько дней мы не высовывались из подвала. Потом, немного осмелев, стали потихоньку готовить еду на оставшейся в целости плите, правда, выбирали время, когда начинался артобстрел или бомбежка. Каким-то образом о нашем местопребывании стали узнавать родственники, и постепенно все «кодло сползлось к нам» (это слова отца). О какой конспирации теперь можно было говорить? Папа безнадежно махнул рукой, дескать, что будет, то будет. На наше счастье немецкий гарнизон был к этому времени полностью деморализован. Они валили скопом и в розницу в неведомый город Камышовая, бросая по дороге автомобили и мотоциклы. Некоторые машины тут же сжигались.

Я периодически появлялся на улице Спортивной, где мы жили раньше, и видел, как внизу по Херсонскому шоссе вершился великий немецкий драп. Запомнилась картинка: немец на мотоцикле съехал на обочину шоссе, облил машину бензином и поджег, а сам пошел дальше пешком.

Бросали не только технику, но и лошадей. Я был свидетель дела печального, но в нашем положении необходимого. Недалеко в балке мой дядька Шура Ольхин заметил одинокого молодого лошака. Посовещавшись, отец и дядька решили лошадь пригнать во двор дома и забить. К этому времени у нас не было никакой еды. Выход в море на баркасе был запрещен, рыбацкая артель распалась. Баркас отец подтопил в заветном месте, чтобы не увели.

Стараясь быть не замеченными, дело ведь рискованное, наши мужчины загнали лошадь в сарай. Теперь необходимо было, на всякий случай, заглушить смертный вопль коня. Для этого меня заставили вертеть ручку довольно большой крупорушки, издававшей ужасный грохот. Строго приказали не оборачиваться, чтобы я не видел убийства. Справились быстро и без шума. Коня обездвижили ударом молота в лоб, а потом дядя Шура, имевший опыт забоя свиней, одним ударом немецкого штыка прямо в сердце прикончил животное. Мясо разделили только между своими – боялись предательства.

В последние дни перед освобождением Севастополя запылал многоэтажный дом Аненко (так его называли в народе по имени инженера, построившего этот дом). В сохранившихся от бомбежек нижних этажах и в подвале располагались склады немецкого обмундирования и продовольствия. Горит дом. Вокруг города и над ним страшные бои. Каждый человечек в мгновении от гибели. Но наши люди, как муравьи, растаскивают мешки и ящики. Охраны здания нет. Часть немцев воюет на передовой, часть драпает в неведомый город Камышовая. Мужики-инвалиды, бабы, подростки тянут все, порой не зная, что же внутри добротно сколоченных ящиков, в запаянных металлических коробках.

Скорей, скорей! Пока все не сгорело. Скорей! Чтобы успеть вернуться и ухватить ну хоть что-нибудь ещё. Мои бабушки Маня и Фрося приносят мешки с макаронами и горохом. Мешки из синтетической белой ткани, грубого плетения, с наштампованными немецкими буквами и неизменным орлом со свастикой. Ни мама, ни папа в этом разгуле не принимают участия. Приходит подвыпивший дядя Шура, в руках у него большая металлическая коробка со спиртным напитком. По дороге к нам он не выдерживает и безобразно вскрывает этот ящик. Орудие для вскрытия, немецкий кортик небывалой красоты, который он выхватил из огня. Перед этим он приносит к себе домой мешки со свитерами для немецких офицеров. Свитера эти из первоклассной шерсти, темно-синие, со стоячим круглым воротом-резинкой. Потом он их выгодно продавал, но и щедро раздаривал. В таком свитере я пощеголял многие годы, на зависть сверстникам. Дядя Шура рассказывал, как какой-то мужчина, вероятно пьяный, наклонился над огромной бочкой с патокой или повидлом (продукта оставалось немного на самом дне), стараясь дотянуться и зачерпнуть рукой плотной вязкой жижи, он свалился внутрь сосуда. Обратной дороги ему не было. Ноги по щиколотку в повидле, стены бочки скользкие и выше головы. Мужик орет о помощи, но вокруг веселая кутерьма грабежа – не до него. Наконец, кто-то приходит на помощь. Внутрь бочки летят мешки с мукой и вермишелью. Очень сладкий человек выбирается на свободу. Интерес к нему быстро иссякает, и он растворяется в дыму пожара, как в дымке истории.

Вечером 8 мая до нас дошел слух, что видели в городе группу наших разведчиков, которые сказали, что завтра наши войдут в Севастополь. Радостный рассказчик удивленно добавлял, что в группе разведчиков была женщина.

Этим же вечером я по нужде выполз из наших развалин в соседние. Там, в глубокой выемке, подобной нашему подвалу, сидели два молодых парня в гражданской одежде. Перед ними на камне стояли открытая консервная банка и бутылка водки. Встреча была неожиданна для обеих сторон. Мы не обмолвились ни словом. Не шелохнувшись, острым взглядом неизвестные наблюдали мое поспешное исчезновение. Явно они от кого-то скрывались. Наверняка, они знали о близком присутствии людей и не тронули меня. Я тут же рассказал о встрече отцу. Ни слова не говоря, он пробрался к этим людям и, как потом рассказал, попросил их уйти, ссылаясь на то, что здесь скрывается семья и их присутствие для нас опасно. Незнакомцы, действительно, вскоре исчезли. После них остались лежать на земле два новеньких автомата ППШ. Мое желание ими завладеть пресек отец. Он отнес их подальше и сбросил в старый сухой колодец.

 

22. Наши пришли

Ночь с 8-го на 9-е мая 1944 года напоминала ночь перед входом немцев в город в июне 42-го. И бомбежка, и минометно-артиллерийский обстрел были так же интенсивны и длились почти до рассвета. Потом наступила полная тишина. Как только канонада закончилась, отец отправился в Артиллерийскую бухту навстречу переправлявшимся с Северной стороны войскам. По дороге его остановила передовая группа солдат во главе с армейским капитаном. Задание у группы было прочесать определенные подозрительные участки развалин как раз в нашем районе. Капитан осведомился, знает ли отец Севастополь и может ли проводить группу в указанные места. Он дал отцу гранату и сказал, что если отец подведет и они наткнутся на засаду, то застрелит его на месте. К восходу солнца группа обшарила весь район, и солдаты расположились на привал на перекрестке ул. Подгорной и Греческой. Капитана отец пригласил к нам «домой». Маме где-то удалось раздобыть маленькую водки и десяток яиц. Гостю был устроен роскошный завтрак. Такого мне не доводилось видеть многие месяцы. Капитан в вылинявшей до бела гимнастерке, с колодкой орденов на груди был белобрыс и сероглаз. Вел он себя развязно, как хозяин, не чувствовалось и тени сомнения в том, что именно так должны его потчевать. Для него мы были люди второго сорта, раз были под немцем. Появился мой малолетний брат Виктор, рожденный в августе 1942 года, вскоре после прихода немцев. У брата были льняные кудрявые волосы и голубые глаза. С нехорошей усмешкой капитан, указывая на брата, сказал: «От немца?». Полное несовпадение временных сроков его не «колыхало». Неужели хотел обидеть? Все присутствующие промолчали. Мне было обидно и обидно еще долгие годы, потому что чувство нашей вины за то, что мы были в оккупации, культивировалось еще несколько лет. Это чувствовалось в школе, у отца на работе и в быту. В 1947 году школьное комсомольское собрание приняло меня в ряды ВЛКСМ, а в горкоме комсомола сероглазый белобрысый член бюро в патриотическом запале заявил: «Как мы можем принять его в комсомол, ведь он был в оккупации? Может быть, его отец служил в полиции?». Оставалось сказать, что я воевал на стороне немцев. В комсомол меня приняли после вмешательства секретаря парторганизации школы. Родной брат отца Владимир Михайлович, директор завода пограничных катеров, в Питере, прежде чем посетит нас, по каналам НКВД наводил соответствующие справки. Абсурд! Мы были виноваты в ошибках и просчетах вождей и военоначальников. Неужели же ещё в том, что выжили?

Я думаю о моем дорогом отце Константине Михайловиче Задорожникове, 1906 года рождения, белобилетнике, не годном к военной службе по состоянию здоровья. Каково ему было в жизни? Несмотря ни на что, он оставался патриотом своей Родины, и я видел подтверждение этому не раз. Он ненавидел немцев. Несмотря на приказ «снимать головной убор перед немецкими офицерами», никогда этого не делал. Однажды мы шли с ним по узкому тротуару, нам навстречу двигалась довольно плотная группа немецких солдат. Отец взял меня за запястье крепко, не как обычно, и сказал сквозь зубы: «Идем прямо, не сворачиваем». Продолжая свои громкие разговоры и гогот, солдаты прошли мимо.

В соседней половине дома, в который мы вынуждены были перебраться из запретной зоны, поселился немецкий офицер. Хозяев, старика и старуху Потемкиных сместили на кухню. Оказалось, что офицер – русский, и как сам о себе заявил, потомственный князь (я забыл фамилию). Одет он был в немецкую полевую форму, выглядел подчеркнуто элегантно и подтянуто. На его фуражке обратили на себя мое внимание череп и две кости в овале.

У него были красивые холеные белые руки с маникюром (так сказала мама). При знакомстве с отцом он представился и протянул руку для пожатия. Отец рубил в это время дрова. Он сказал: «Грязные руки». Потом дал для пожатия своё запястье, кисть при этом была сжата в кулак.

Я думаю, его заставили рано утром 9 мая идти навстречу наступавшим войскам и чувство долга, и возможность, пусть на всякий случай, реабилитировать себя и защитить семью от несправедливых подозрений. Помню, как усталый, но счастливый он возвращался домой во второй половине дня 9-го. Я увидел его в перспективе, в начале улицы, и побежал к нему. Он подхватил меня под мышки, поднял высоко над своей головой к небу, потряс и воскликнул: «Ну, Жорка, теперь все будет хорошо! Теперь некого бояться! Будешь жить!».

Отец рассказывал, что солдаты переправлялись с Северной стороны на подручных средствах: плотах, бочках, надутых автомобильных камерах. По личной инициативе он поднял из затопления свой баркас и несколько суток подряд практически без сна перевозил военных с Северной стороны к Графской пристани. Несколько раз мы с мамой приносили ему еду. Не прекращая работы, он на ходу быстро все поедал, а для возвращения посуды и кастрюль брал меня с собой в очередную ходку. На обратном пути мне разрешалось некоторое время вести баркас. Вскоре отца вызвали в Особый отдел, где документированные сведения об его пребывании в оккупированном городе уже имелись. Следователь кратко допросил его. Потом отец описывал такой эпизод. На столе следователя лежал пистолет ТТ. Задав очередной вопрос, следователь поднялся и отошел к окну покурить, повернувшись к отцу спиной. Зачем? Испытание реакции допрашиваемого или обыденный, ничего не значащий и не преднамеренный поступок? Так или иначе, отца отпустили. Ему было предписано принять участие в восстановление автобазы ЧФ, где он работал до войны. Там он и проработал до пенсии в качестве начальника авторемонтных мастерских. Мастерские были его детищем. Здесь в полную меру выразились его организаторские способности и талант изобретателя и рационализатора. Дисциплина в коллективе была железной. Почтительно сотрудники называли его «Хозяин».

Я немного отошел от основной темы рассказа о первом дне в освобожденном городе. Продолжаю. Было, наверное, около 8 часов утра, когда я вышел из подвала на улицу Подгорную. Синее небо слилось с кромкой синего моря так, что казалось, Константиновский равелин повис в однородной голубизне пространства. Тишина. Над сгоревшим куполом здания Панорамы – красный флаг.

Группа солдат на привале в конце улицы, на ступеньках лестницы, ведущей в Карантин. Впервые слышу, как они между собой называют друг друга – «славяне».

Командир строит группу в две шеренги. Перекличка, и солдаты уходят в глубину городских развалин.

Возвращаюсь к своему наблюдательному пункту у разрушенной стены, откуда виден весь город и бухта. Вдруг мое внимание привлекает буксир, идущий посередине бухты на полной скорости, как бы удирая, как бы спасаясь, во всяком случае, во мне возникает это мимолетное ощущение и еще предчувствие, что сейчас что-то произойдет. Через несколько секунд следует глухой толчок взрыва, возникает столб воды, и когда он опускается, то буксира уже нет. Уверен, что я был единственным зрителем. На протяжении всей жизни я иногда возвращался к этому эпизоду, по-моему, это были немцы, пытавшиеся вырваться из города. Тому же, как я мог за секунду предчувствовать взрыв, объяснения не нахожу.

Спустя несколько дней после освобождения города состоялся митинг, посвященный этому событию. На площади Ленина (ранее площадь Третьего интернационала) собрались уцелевшие севастопольцы. На мой взгляд, нас оказалось около пятисот человек. И как удивительно мне теперь, спустя 65 лет, было видеть заполненный до отказа зал бывшего дома политпросвета. Многим собравшимся не хватило кресел, и они стояли в проходах и снаружи, очень многие уходили. Где вы были, ребята, в 1944 году?

В день митинга памятник Ленину отсутствовал. Взрывной волной фигуру вождя с вытянутой рукой и пальцем, указывающим на Запад, снесло с пьедестала. Это случилось еще в осаду. Он упал, пробив пальцем корку асфальта, теперь рука указывала нам направление к центру планеты. Мой двоюродный дядя Александр Ольхин по кличке Бемс, хороший парень, но слегка дементный, цинично шутил о том, что раньше вождь нам указывал дорогу к светлому будущему, а теперь – «всем лечь в землю».

Фигуры Ленина и окружавших его солдата, матроса, рабочего, крестьянина убрали. Остался голый мраморный пьедестал, вокруг которого и теснились мы, уцелевшие. Митинг долго не начинали. На жарком солнце мы прождали около двух часов. Наконец, появились группа офицеров и взвод солдат. Первым выступал полный, невысокий полковник, говорил долго. Дальнейшее стерлось из памяти. Кажется, в начале и в конце духовой оркестр играл новый Гимн Советского Союза. Мы слышали гимн впервые, он вошел в жизнь, пока мы были в оккупации. Прежним гимном, который мы знали, был «Интернационал».

На пустующий пьедестал со временем вернулся памятник Павлу Степановичу Нахимову, а памятник Владимиру Ленину установили высоко на центральном холме города, не далеко от Владимирского собора. Удивительные совпадения, удивительные вольности позволяла себе советская власть. Символично выглядит: Христос и Антихрист рядом.

Очень скоро возобновились занятия в школе. Для школы было взято то же здание в конце Пироговки, что и при немцах. Мне шел одиннадцатый год, и для второго класса я был переросток. Кроме того, если я начну заниматься со второго класса, то мне светило загудеть в армию, не закончив школы. Поэтому моя мама и жившая по соседству учительница Нина Владимировна, решили, что я должен за май-июнь закончить третий класс и поступить в четвертый. Она занималась со мной в течение предыдущего года дома. Посему считала, что я вполне готов и достоин проскользнуть через все испытания и чудесным образом очутиться в четвертом классе. Так и случилось, однако, не без давления моей дорогой учительницы на педсовет. Ибо итоговый диктант за третий класс, который Нина Владимировна принесла показать маме, содержал потрясающе небывалое количество всех видов ошибок. А понятия из арифметики наибольшего общего кратного для меня осталось навсегда угрожающим сочетанием непонятных слов. Пробел в знаниях программы второго и третьего классов погубил меня. Обдумывая теперь свои трудности в дальнейшей учебе, я склоняюсь к тому, что не только отсутствие базовых знаний за второй и третий классы послужили тому причиной. Немаловажным было отсутствие коллективного процесса познания и той благодатной среды сверстников, в которой незримо, но постоянно происходит энергоинформационный обмен и закрепление знаний даже у самого нерадивого ученика.

До окончания школы я шел в троечниках по русскому языку. Прекрасно, что в старших классах исчезла арифметика. В математике мне удалось разобраться, по остальным предметам были нестойкие, из-за лени, но приближающиеся к отличным, успехи.

Итак, закончен третий класс. Я буду учиться в четвертом классе школы № 19. Но перед этим состоится местный праздник в старой школе. Будут «представители» и, самое главное – киносъемка. Об этом за сутки заявила мне и маме учительница Нина Владимировна. А посему я должен прочесть перед всеми праздничное злободневное стихотворение, которое безжалостной рукой мне вручила радостная учиха. Стихотворение большое и трудное я должен выучить за один день. Раз будет киносъемка, то меня снимут, а потом журнал покажут в Ленинграде, и вся тамошняя немалая родня узнает, что мы живы. Так рассуждала мама, определяя своего сына на позор.

Длинный, жаркий летний день, мне бы на море с пацанами, а я должен зубрить ненавистные стихи: «Севастополь, ты гордость наша! Вновь над тобой засиял рассвет, и отступили страха потёмки». Барабанная дробь и трудновыговариваемое сочетания «страха потёмки» ужасает и поныне. Вечерняя проверка показала, что я отупел и поглупел. Стихотворение было воспроизведено с трудом, коряво. Срочно требовался логопед, но о таких тогда не знали. Взрослым отступать было нельзя. Утром на свежую голову (нужна ли была свежая голова стрельцу «В утро стрелецкой казни») мне надлежит все повторить, и все закрепится.

Меня ведут на школьный двор. Надевают красный галстук, хотя при немцах вступить в пионеры я никак не мог. Стоят осветители и шаткая деревянная вышка оператора. Однако «кина не будет», киношники не приехали. Спасибо им! Стоит неровный строй школьников. Перед ними выступают «представители». Конец. Сейчас всех отпустят. Но моя учительница громко и по-прежнему безжалостно сообщает, что сейчас ученик, имя рек, прочтет стихотворение. Ужас! Она подталкивает меня к деревянной вышке оператора. Я лезу по скрипучим ступеням, растерянный, злой, трусливый. Король Карл, Мария Стюарт, каково вам было восходить на эшафот? Вот и лобное место, то есть деревянный квадратик метр на метр. Палач запаздывает. Чтобы публика не скучала, я начинаю читать стихи. Конечно же, я сбиваюсь, забываю текст. Внизу учительница с листком пытается суфлировать, но я ничего не слышу. В толпе царит неприличное случаю веселье. Я не закончив чтение, отменяю казнь взмахом руки и схожу с эшафота. Горят уши, но главное – невидимые миру злые слезы. Больше я никогда не декламирую стихов.

Здравствуй девятнадцатая школа – школа бандитов, джентльменов удачи и пай-мальчиков, где не читают стихов!

 

23. Как я Гитлера видел (шутка).

Было часов 9 утра 9-го мая 1944 года. В город входили Наши. Я вылез из подвала, где вся семья провела ночь, наполненную взрывами бомб и снарядов. Был я, как бы это сказать, не в себе, лёгкий и прозрачный как это утро, ошарашенный небывалой громкой тишиной, не сбросивший остатки тревожного сна и немного голодный. Вот в таком пограничном состоянии, равный самому себе, побрёл я навстречу поднимающемуся солнцу, вдоль совершенно безлюдной улице Подгорной. Справ от меня лежали сплошные руины домов, слева, за невысокой стенкой, разрушенный город. Абсурд. Не реальность апокалипсиса.

На небольшой брусчатой площадке в конце улицы, сразу за домом Дико, куда угодила первая бомба (корабельная мина), на противоположной стороне, на ступенях бывшего парадного входа, на трапе в Карантин и просто на мостовой, присели передохнуть солдаты. Кто ел, кто переобувался, кто курил. Командир, в чине капитана, что-то рассматривал в развёрнутом планшете. На неслышное появление маленького отрока никто и ни как не отреагировал. Может быть, и скорее всего, они меня не видели. Мальчик-невидимка. Одежда, лишенная окраски, сливалась с такими же лишенными смысла нагромождениями камней и земли, ну а телесная составляющая за три года жизни фактически во втором эшелоне линии обороны, могла действительно изрядно истончиться. «А был ли мальчик?».

Вдруг, со стороны развалин верхней Подгорной, словно ниоткуда, появился человек в серой толстовке. Спокойно и безбоязненно он передвигался в некотором отдалении от солдатского привала, вдоль стены ограждения, к лестнице, ведущей в гору, в карантинную бухту. Темные волосы, характерная косая чёлка, падающая на лоб, острый длинный нос и квадрат фельдфебельских усиков под ним. «Да это же Гитлер!» – стукнуло в голову. Фотооблик фюрера мне был знаком. Его фотография была, в выданном мне букваре, для первого класса. Надпись под портретом гласила: А.Гитлер – освободитель». Ещё, большой цветной портрет был выставлен, в чудом уцелевшей витрине магазинчика, рядом со стеной, на которой сохранилась памятная доска, сообщающая, что выше находился дом писателя К.Станюковича.

«Да, это же Гитлер! Почему же все так безразличны и спокойны? Он же сейчас уйдет!» – продолжало крутиться в голове. Отчего бы Гитлеру оказаться, сейчас в Севастополе, одному без охраны, брошенному всеми его солдатами и генералами? Дичайшие мысли. Только слабый не зрелый умик мальчика-невидимки мог породить такое.

Видение растворилось и сразу за этим, как продолжение сценария, командир выхватил пистолет и выстрелил вверх. Резкий звук пистолета заставил меня инстинктивно пригнуться и присесть. Тут же наваждение вылетело из головы, но не совсем. Яростный крик командира: «Ушел! Ушел!», – свидетельствовал, что я был прав: «Ага, прошляпили, упустили». Но тут же, из гневного мата командира, обращенного к помощнику, стало понятно, что ушел провинившийся солдат. Как это случилось, что никто не видел? Ещё один феномен невидимки!

К слову, и позже, когда я стал большим, бывали случаи как бы моего исчезновения из материального мира, во всяком случае, по отсутствующему не видящему взгляду некоторых людей особого сорта, особенно начальников… Как это объяснить? Личными способностями к метаморфозам, или особенностями зрения смотрящих, но не видящих. Чем выше на социальной лестнице пребывал смотрящий, тем менее видимым становилась моя материальная суть. Да, ещё собаки, их раздражала и пугала движущаяся пустота. Не было ни одной собаки, приближаясь, к которой с мыслью: «Сейчас залает», я не был бы свирепо облаян. Они ли чувствовали плохого человека или я транслировал им, «Ну-ка, полайте на меня. Я боюсь».