Доброгаст ехал, не думая о том, куда и зачем он едет. Чувствуя себя разбитым, истерзанным, отгонял назойливые мысли, а они все лезли, лезли, не давали покоя. Перед ним грустно расстилалась знакомая приднепровская степь, уже заметно увядшая: в густом чернобылье мелькали выжженные солнцем островки, шелковая прежде трава стала жесткой, утратила нежную прозрачность, шелестела под ветром как-то особенно тоскливо. Даже жаворонок ниже висел над землей, не резвясь и не поднимаясь в вышину. Но по-прежнему враждебно смотрел каждый бугорок, каждый ощипанный зайцами куст.

Доброгаст ни с кем не простился в Киеве, даже с другом Идаром, ничего ему не было жаль. Все, что пережил ранее, все, что сделал, чему научился, все это казалось теперь ненужным, лишенным какого бы то ни было смысла. Он возвращался домой, как раненый зверь возвращается в свое логово зализывать раны… Судислава не захотела говорить с ним. Впереди не было ничего… В знойном небе плавал серп – то кобчик парил, будто ворожил на цветах, одинокий в большой небесной пустыне.

Доброгаст ехал день и ночь. Еще день и ночь, а на третье утро открылись родные места.

Однако Гнилые воды встретили его совсем иначе, чем он предполагал. Дед Шуба не стал ни о чем расспрашивать и тотчас же принялся за прерванную работу.

Он ковал. Дряхлая, согбенная под тяжестью прогнившей крыши кузница дымилась всеми щелями и прорехами; снопы искр при особенно сильных ударах молота выскакивали в раздавшиеся пазы. Несколько раз воспламенялся сухой мох, но Шуба лил воду на крышу, сам становился под навес – грязные струи стекали за ворот, а он хлопал себя по лысине и жмурился от удовольствия.

Доброгаст вошел в кузницу, в ней уже не пахло знакомым с детства сладковатым запахом усохших трав, тянуло гарью, запахом раскаленного железа.

– Ну-ка, засучивай рукава, отрок, бери кувалду – вдвоем сподручней… Отдыхать некогда, – вымолвил Шуба, – время горячее.

Он выхватил из пылающего горнила светящуюся полосу железа, бросил ее на наковальню. Доброгаст растерянно стоял посредине кузницы, оглядывая ставшие вдруг незнакомыми углы, смущенно переводя взор с одного предмета на другой. Не знал, куда девать руки.

– Что стал, как пень! – прикрикнул Шуба. – Стынет железо… куй! Потом обо всем перетолкуем! Куй же, а то я совсем из сил выбился.

Шуба выглядел помолодевшим, повеселевшим, даже как будто выше ростом, и от того, как он суетливо двигался от горнила к мехам и от мехов к наковальне, казался немножко чужим, непохожим на себя.

Доброгаст взял в руки молот, размахнулся… Кольнуло в плечо, ничего! Ударил с какой-то злобной радостью, всю душу вложил в этот удар. И он прозвучал так звонко, так весело отозвались ему родные окрестности, столько горячих искр брызнуло из-под молота, что льдинка в груди стала таять, таять… Закипела скорая работа.

– Куй, отрок, – приказывал Шуба.

«А-ах» – шлепалась кувалда. Дробно стучал молоток, и снова валилась кувалда на раскаленное железо. Два молотка как будто разговаривали между собой.

Доброгаст слеп от сияния искр и ничего не видел, кроме раскаленного металла. Его надо было бить, скручивать, вколачивать в него лютую ненависть, свою жилистую силу смерда. Доброгасту казалось, что это уже не он кует, а кто-то другой, могучий, гордый своею силой, тот, который перекует все несчастья, какие бы ни встали на пути. В грудь вошла светлая, удивительно разумная радость, вошла надолго, навсегда и не только потому, что он, с детства привыкший к труду, истосковался по нему, но еще и потому, что на наковальне рождался, принимал очертания большой тяжелый меч, точное подобие меча, висевшего у него на бедре.

Прилипла к спине косоворотка, растрепались волосы, набухли на руках вены и болела зажившая было рана.

– Дуй, отрок! – приказывал старик, и черное тело мехов начинало равномерно дышать, отбрасывая струйки ржавой пыли.

Горнило гудело, обдавало жаром, от которого закипала кровь, и нужно было бить и бить молотом, чтобы унять ее стремительный бег. С каждым ударом лезвие меча на наковальне становилось тоньше, тверже, прочнее.

– Простыло! – зло кричал Шуба на внука. – Бей чаще, куй!

Доброгаст побледнел и закусил губы от боли.

– Куй!

С остервенением взлетала кувалда.

– Куй!

Старик был неузнаваем. И следа не осталось в нем от того Шубы, который уже много лет резал доски, дружил на дереве зверей с птицами. Доброгаст даже побаивался его, как колдуна, такая таинственная сила светилась в старческих глазах.

– Готово! – бросил наконец Шуба и повалился на лавку.

Лицо его сразу осунулось, заострилось и побледнело, на висках колотились синие жилки.

– Печенеги… кругом… как мухи, – задыхаясь, говорил Шуба, лежа на лавке, – нет от них пощады… много крови выточили… половину села вырезали… трудно нам.

Щеки деда ввалились, заострился нос, в груди хрипело.

– Может, водицей опрыснуть тебя? – забеспокоился Доброгаст.

– Нет… не нужно… двадцать дней кую… втянулся. Железо плохое, проржавленное… десятки раз проковываю жгуты… скрепляю полосами, снова проковываю… Мне помогают… Не один я… Ну, а ты как? Чего молчишь? Не отдышишься? Князя-то видел? Добрый он, князь?

Доброгаст утвердительно кивнул головой.

– Ты бы ему сказал: нехорошо, мол, князь, кинул Русскую землю…

Старик тяжело дышал и, двигая острым кадыком, глотал слюну, смачивая пересохшее горло.

– Теперь в поле не выйдешь – печенеги. У меня там на примете одна травка… Самую глубокую рану в пять дней заживляет! Нет больше другой такой травы! Что твоя болотная сушеница! Семена бы собрать…

За дверью послышались шаги. К кузнице подходили человек десять смердов. Каждый из них нес кто лопату, кто лом, оторванные от дверей петли, сковороды, лемех плуга. У дверей смерды остановились, свалили все в кучу, вошли, хмурые, лохматые, заняли всю кузницу.

– Добро здравствовать, Шуба!

Сняв шапки, низко поклонились.

– Здравствуйте, люди, – отвечал тот, вставая и также почтительно кланяясь.

– Мы пришли за оружием, Шуба!

– Берите, берите все! – заторопился старик, сдергивая рогожу с груды выкованных топоров, наконечников копий и рогатин.

Смерды узнали Доброгаста, оживились, стали расспрашивать его: где теперь князь-батюшка Святослав, правда ли, что Киев осадили печенеги и есть ли там войско. Доброгаст отвечал охотно, он чувствовал себя с ними легко, просто.

– Вот что, Доброгаст… – обратился к нему Глеб – благообразный смерд со спокойными светлыми глазами, – ты, поди, не одну рубаху кольчугой истер… мы тебя будем просить принять над нами начало, как двинемся в Киев.

– Зачем же в Киев? – спросил Доброгаст.

– Нет наших сил противостоять степнякам. Много их, больно много, – отвечал товарищ Глеба, седовласый, с бородой до пупа, – из других сел уже ушли, кинули все, и мы кинем.

Заговорили все сразу, перебивая друг друга:

– В един кулак соберемся!

– Там стены толстые! Я бывал… каменна грудь у Киева!

– Старую княгиню будем просить помочь горю. Пусть она зовет домой Святослава.

– Что ему там блукать! Бросил нас на растерзание воронам! Хорош-ить!

– Так вот, – продолжал Глеб, – коли совсем туго станет, мы уйдем. Ты в битвах бывал, князь тебя знает. Принимай над нами начало.

– Нет, не могу я возвратиться в Киев, – подумав, ответил Доброгаст.

– Отчего же?! – удивился Глеб и сощурил глаза. – Ну как знаешь. Только тебе лучше повести нас, спасибо скажем.

Он слегка потрепал Доброгаста по плечу.

– Берите, люди, оружие! Мы, Шуба, еще железа приволокли, ты уж не прогневайся – что делать? Время такое! Коровы молока не дают, детишки пищат. Встаешь и не знаешь, с чем на луг идти – с косою ли, с топором ли.

Доброгаст внимательно слушал смердов. Они просили его быть с ними. Он им нужен. С ними его объединяет одно общее дело. Вот ведь этот смерд – маленький, колючий, с какой любовью он поднимает топор, гладит его лезвие шершавой ладонью и многозначительно кивает головой Доброгасту, как будто они понимают друг друга с полуслова. Доброгаст раньше относился к нему неприязненно, знал – нечист на руку.

Больно кольнула в сердце мысль о Судиславе. Ну что же, в конце концов поделом ему – не рядись в господские одежды, рожден смердом – будь им до конца дней своих, скорби вместе с ними, вместе с ними радуйся!..

Смерды чинно откланялись, ушли. Доброгаст пообедал пшеничным киселем, поговорил с дедом, спросил, как ему жилось, донимал ли боярин Блуд.

– Что толковать… – ответил на это Шуба, – секли меня больно, три дня на соломе лежал, да ведь прошло… перетерпел. Ты бы отдохнул пока, притомился, чай… Вечером будем калить мечи.

Доброгаст забрался в кусты у болота, наткнулся на забытую дедом резную доску, положил на нее голову. Будто маленький кусочек сухого листа, слетел серый мотылек. Муравьи облепили медовое цветение душистого горошка. Хорошо! Родина, родина! Шевелятся над головой листья, так и хочется потрогать, прежде чем уснуть, а сквозь них небо – синее-синее, просто море. Но нет счастья на родной земле, нет никому! Невидимая закричала варакуша-пересмешница, поддразнила камышовку и та недовольно откликнулась. Доброгаст уснул крепко и проспал весь остаток дня, не чувствуя, как ползают по лицу муравьи.

На Гнилые воды опустилась ночь. Подняли гвалт лягушки, вскричал перепел, захолонула янтарная вода в болоте. Шуба все возился в кузнице – набивал на мечи рукояти. Когда загудел в горниле огонь, старик покричал внуку. Доброгаст встал, чувствуя, как по телу разливается приятная истома, словно оно вобрало в себя все земные соки, пошел в кузницу.

Шуба стоял у горнила серьезный, даже важный, держал в огне меч и молчал. Только когда клинок достаточно накалился, глянул на внука и тихо, будто боясь вспугнуть кого-то, сказал:

– Иди!

Чувствуя непонятное волнение, Доброгаст вышел. Ночь была пахучая, теплая, лягушки так и старались одна перед другой; чуть слышимые рождались на болоте шорохи, оседланный конь переступал с ноги на ногу.

– Держи поводья!

Доброгаст вскочил на коня.

– Готов?

– Готов.

– Нет, ты душою готов ли?

– И душою готов, деду, – натягивая толстую рукавицу из дубленой кожи, ответил Доброгаст.

– Ну… великий Сварог, хозяин Уклона и Всхода, кали, кали булат наш… – зашептал Шуба, – на ветру в жестокой буести, чтобы твердым был, чтобы крепким был, не ломался бы в битве, не тупился б в бою… на радость нашу, на погибель врагу.

Он вытащил из горнила раскаленный меч, с него соскакивали трескучие искры.

– Хватай! А-а! Гони! Гони! Принимай, Свароже, свое детище!

«Го-го-го» – прокатилось над Гнилыми водами.

Заржал каурый конь, испуганный огнедышащим клинком, птицею взвился над землей. Воздушные струи захлестнули меч, направленный острием вперед, как для поражения невидимого в ночи противника. Казалось, кровь проступила на лезвии, – оно становилось все ярче и ярче. В нем бушевали невидимые силы, может быть, те, которые заковались кузнецами-молотобойцами. Последний раз бунтовали они, терзали гладкую поверхность меча, хотели прорваться, чтобы, вспыхнув ярким пламенем, сжечь металл, но не могли прорваться. Слишком крепко заколотили их железоковцы и ветер давил снаружи.

Клинок заметно темнел от рукояти, а Доброгаст все скакал. Потом он остановился, повернул коня – меч едва светился изнутри – поскакал назад. В темноте белела холщовая рубаха Шубы. Доброгаст подъехал к нему и бросил меч на землю.

Умер гордый металл, холодным лежал в траве. Будто южная теплая ночь оставила на нем свою густую синеву. Упали росинки и не испарились. Он отдал тепло тому, у кого взял его – вечному труженику Сварогу.

Трясущимися руками – слишком много было положено труда и послано молитв – старик поднес меч к глазам, осмотрел, легко ударил по камню. Раскололся белый череп камня.

– Доброгаст! Ни зазубрины!

Доброгаст изумленно воззрился на деда, а тот стоял перед ним, маленький, лысенький, стоял и беззвучно смеялся – колдун-колдуном.

– А ты говоришь… а ты говоришь… – бормотал он.

Снова началась бешеная скачка. Все было как во сне – спотыкался каурый конь, в беспорядочном хороводе вертелись звезды, стучало сердце, хотело выпрыгнуть навстречу ветру, пахнущему раскаленным железом. Уже близилось утро, когда Доброгаст, в пылу игры с ветром, вдруг услышал лошадиное ржание, на которое откликнулся его конь.

– Ау, деду! Ты слышишь?

– Слышу, внуче, слышу… они, верно, проклятые тати, печенежки… ах!

– Что ты? – прошептал Доброгаст.

– Меч поднял… горячий еще!

– Нишкни…

– Пусть меня обгадят стрижи, как Велеса на Житном торгу, – послышался чей-то, довольно смелый голос, – я вам говорю: это место нечистое.

– И… еще… как! Не п-повернуть ли, д-други? – заикаясь, предложил другой. – Мало ли какие тут оборотни…

– Да и мне, прямо скажу, как-то не по себе, – прогудел третий, – словно кто в медную трубу дунул.

– Если ты не перестанешь стучать зубами, я дам тебе по шее так, что звезды из глаз посыплются. Нет на свете никаких оборотней!

– Ага, на свете! А в т-темноте есть.

– Замолчи!

– Гей! Кто здесь?! – окликнул Доброгаст.

– А вы чьи люди?

– Люди, как люди, да бороды зеленые!

– Ой, полевик! – вскрикнул кто-то в темноте.

Доброгаст не удержался, прыснул.

К кузнице подъехали пятеро всадников.

– Мы – княгинины отроки с окраин, – сказал один.

– Буслай! – воскликнул Доброгаст, схватив всадника за руку, стал трясти ее, – слазь, Буслай, слазь. Здравствуйте все!

– Погоди, кто ты? – всмотрелся Волчий хвост.

– Сказано тебе… с зеленой бородой.

Дружно расхохотались.

– Да ведь это Доброгаст! – подъехал Яромир. – Я его по голосу узнал.

– Доброгаст! Здравствуй, друг! Здорово! Вот так встреча! Куда бы ни ехал, с тобой не разминешься.

– Слезайте, с коней, господине, – предложил Шуба, – куда на ночь глядючи…

– Отдохнем на зорю? – посоветовался Улеб с Буслаем.

– Вестимо, поужинать надо. У меня в животе такая завируха…

Храбры спешились, угнувшись, вошли в кузницу. Доброгаст не знал, где их и посадить.

– Вот так встреча! Да вы рассаживайтесь! Какими судьбами?

– Сбились с дороги, – отвечал Бурчимуха, – темень такая, хоть глаз выколи…

– Напали на нас печенеги, – добавил Буслай глухо, – не выдержали… еле удрали, бросили засеку.

– А что тебе засека? – сердито возразил Улеб. – Храбру не нужна засека, был бы конь, да меч, да поле, где разгуляться можно.

– К Киеву надо отступать, – бросил Яромир, снимая пояс.

– Ну вот, заныли, – продолжал Улеб, – нельзя нам в Киев ехать… кто будет биться с печенегами? Да они нас и не пустят; по пятам, чай, идут, следу остыть не дают. Хотят на пиру похмелиться и нас напоить. Нет уж, видно, всем смерть принять придется. Одного Яромира отпущу, он молодой, пусть поживет.

– Я один не поеду, – отрезал тот.

Шуба достал все запасы еды, какие только у него были: ломти сухого хлеба, окисшее молоко, пшеничный кисель. Храбры расселись вокруг наковальни, стали есть, причмокивать.

– Едем с нами, Доброгаст, – предложил Улеб, – конь у тебя надежный и сам ты молодец, чего тебе сиднем сидеть. Пойдем с нами: убьют – в сухой песок зароем, веток набросаем сверху. Ни от волка, ни от ворона обиды не будет. Решайся…

– Нет, не пойду, – покачал головою Доброгаст.

– Все-таки, Яромирко, ты сам видел, как полевик скакал здесь с огненным хвостом, – шепнул Тороп, укладываясь.

Легли спать. Улеб уснул сразу, лежал вытянувшись, занимая чуть ли не половину кузницы, лицо его было строго, спокойно. «Вот так и будет лежать он сраженный, да только нет, не сразить его», – подумалось Доброгасту. Тороп перебирал ногами во сне – видно, не давали покоя оборотни и лешие, снившиеся ему.

Доброгаст тоже прилег. Не спал только Шуба, он задавал корм лошадям, тихонько с ними разговаривал. Лошади гнули лебединые шеи, хлестали хвостами.

На Гнилых водах стало довольно сыро. Приятное тепло исходило от горнила. В открытые двери смотрели успокоившиеся дремучие звезды. Начинали бледнеть Стожары – крупные, голубоватые. Таял мрак, оседал густыми тенями под деревьями. Забрезжило утро. Вздрогнул лист на ветке, тенькнула какая-то птица, затрещал над болотом аист.

Первым проснулся Волчий хвост. Он открыл глаза и, смотря в закопченный потолок, долго соображал, где он: «И печь… и клещи для пыток… неужто набуянил? – Потом вспомнил, сплюнул: – Тьфу ты, небывальщина какая!»

– Вставайте, светает!

Поднялись, пошли к студенцу умываться. Улеб мылся долго, фыркал, мочил голову, стараясь, чтобы холодные струйки текли за ворот, вздрагивал, тер уши.

– Улеб! Правду ли про тебя сказывают в народе, что однажды ты выпил зараз целое озеро… на верхних землях, – подтрунил Яромир, – пришла чудь белоглазая рыбку ловить, глядь, а лодки на суше. Так рты и разинули.

Все рассмеялись.

– Было, Улеб, а?

Улеб подумал с полминуты, посмотрел на товарищей, и хотя те откровенно смеялись, оказал серьезно:

– Что-то не помню.

Пошли в кузницу одеваться. Шуба сдернул рогожу с груды оружия в углу.

– Всю ночь думку думал… вас пятеро и мечей пять… к чему бы это? И надумал… Берите их, отдаю вам, – нашим сподручней топор, а вы – первые Руси защитники.

– О! – восхитились храбры, разглядывая мечи. – Вот это булат! Живи ты, старик, в Киеве, быть бы тебе богаче Свенельда!

Шуба моргал глазами и морщился – ему неприятны были похвалы, никогда он их не слышал в своей жизни. Храбры благодарили, их мечи давно побились.

Доброгаст тем временем оседлал каурого и отправился в село, чтобы достать хлеба – хотел наделить храбров в дорогу. Только он скрылся за холмом, как тотчас же показался обратно.

– А-в-в-ва! – донесся до кузницы крик.

Каурый старался что было сил. Насторожились кони храбров, всхрапели. Храбры перебросились короткими словами, мгновение – и они уже сидели в седлах. Прошло несколько тяжелых минут, во время которых замечались лишь легкое колыхание трав да косые полеты отяжелевших шмелей. На гребне показались печенеги.

– Эк, сколько их! – воскликнул Бурчимуха, приложив руку к бровям.

– Да, много, – подтвердил Яромир, надевая боевые, из кожи тура, рукавицы.

– Как сусликов в поле, – процедил Буслай, беря копье наперевес.

– Плодовитые жены, – заключил Тороп.

– Перуне! Чур меня, чур! Разом!

Сорвались кони с мест, едва касаясь ногами земли, побежали.

В криво надетом шлеме, с усами, взлетающими к самым ушам, впереди, как всегда, был Волчий хвост. Сзади, стараясь не отставать от товарищей, скакал Тороп.

Увидев спешащих к нему на выручку, Доброгаст свернул в сторону с тем, чтобы погоня смешалась у самого носа храбров. Он понесся по бездорожью, но печенеги, однако, на столь опасном повороте рассыпались боевым строем, и храбров начала захлестывать правильно развернувшаяся цепь. Одно мгновение отделяло Доброгаста от смерти. Уже печенежский вожак с черной кисточкой на шапке поднял копье у его затылка, но вскрикнул вырвавшийся вперед Волчий хвост. Печенег обернулся, и вслед за тем голова его покатилась в одну сторону, а туловище секунду подержалось в седле и рухнуло в другую.

Страшный крик ненависти издали степняки, увидев, как свалился вожак. Всею тяжестью брони, щитов обрушились на них храбры. Так рушатся глыбы с крутых киевских берегов, подмытые весенним разливом. Косыми молниями сверкал меч Буслая и разил беспощадно. Улеб один теснил чуть ли не дюжину всадников. Врезался в гущу врагов Яромир. Он с такою быстротой орудовал мечом, что, казалось, их десять в его руке. Легче, чем сокол крылом, взмахивал булатом Бурчимуха; необъятная его борода разметалась, обрызгалась кровью. Трещала стальная броня на Улебе. Точно змеи, извивались печенеги. «Ав-в-ва-а!» – раздавался их воинственный клич; они бились яростно, нападали ожесточенно. Сабли у них были тонкие, что гусиные перья, а щиты легки и удобны. Злые, низкорослые лошади, стараясь кусать коней противника, то смыкали, то размыкали круг, в котором завязалась отчаянная схватка, постепенно отодвигавшаяся к болоту.

Гнулись, шумели и разбегались высокие травы, ломались в них солнечные лучи, ослепляли. Кружился над головами потревоженный орел, приглядывался.

Доброгаст подобрал оброненное копье, колотил им по головам. Яромир и сбоку и сверху старался достать одного с приплюснутым носом и мокрыми от пота усами. В какую-то минуту помешали Яромиру волосы, упали на глаза и занеслась над головой сабля… Выручил конь – припал к земле, чуть ли не на брюхе отполз в сторону… Слышался только лязг металла да глухой каменный стук мечей.

– Перр-р-руне! Держись, Улеб! Достань, Бурчимуха! Достань! Ко мне, Доброгаст! Так его! Пер-руне!

Рваные гривы хлестали в глаза, вздымалось оружие, то спотыкались обезумевшие кони, то вставали на дыбы. Становилось жарко. От ослепительно сверкавших клинков болели глаза. Вся долина, закрытая с одной стороны курганом, а с другой – отгороженная болотом, словно кружилась в медленном танце.

В голове Доброгаста проносились быстрые, будто проблески молний, мысли, воскрешали далекие годы… Так же когда-то в детстве скакалось верхом на палке, и бежали навстречу белая кашка, сурепка, малиновые бодяки.

– Ав-в-ва! – кричали печенеги и падали в осклизлую траву.

Дыхание обжигало горло.

– Ав-в-ва!

Вдруг взметнулся волосяной аркан, упал на плечи Буслая; в следующее мгновение описав дугу в воздухе, храбр хлопнулся о землю. Поспешил на помощь Бурчимуха, но его самого хватили в спину, и закраснела на нем кольчуга.

– Смерть вам, крапивное семя! – ревел Улеб.

Кровью налились глаза, воспламенилось дыхание. Вороной распаренный конь ударился в самую гущу печенегов.

– Кара-батур! Кара-батур! – закричали печенеги.

– Ур-р-ра! – донесся ободряющий крик.

Со стороны села скакали на лошадях смерды. Зловеще подрагивали в руках длинные копья. Впереди мчался Глеб.

– Ур-р-ра! – кричал он вместе с другими. – Секи дурную траву на поле!

Завидев их, печенеги бросились врассыпную, но впереди оказалось болото. Увязали ноги лошадей; кувыркаясь, падали степняки, захлебывались, не в силах выбраться из трясины.

Яростно набросились смерды на оставшихся в живых, погнали их в степь… Жалкие кучки… будто ветер гнал по равнине перекати-поле.

Подняли Буслая, привели в чувство. Отыскали Бурчимуху. Он был в полном сознании, рана оказалась неглубокой, больше ушибся. Ему сделали перевязку.

Доброгаст, вытирая меч о гриву коня, с удивлением оглядывал верхоконных смердов, они выглядели заправскими воинами. Поймав его взгляд, Глеб улыбнулся:

– Ну что, поведешь нас в Киев?

– Поведу! – твердо ответил Доброгаст.

Хромой аист, вспугнутый с гнезда, хлопал крыльями и, вытягивая шею, воинственно кричал. В ласковом шелесте листвы занимался день.