Великой силой осадили печенеги стольный град Киев. Целый день тянулись по берегу Днепра кибитки, кибитки без конца, будто скрипучее ярмо надевалось на город. Копытили луговую траву Болони табуны пригнанных лошадей: спешили, обгоняли друг друга воинственные улусы, застревали на узких дорогах и снова двигались. Прикочевавшее с ними кружило над золотыми шатрами теремов черное воронье. Все это ржало, кричало, каркало – чужое, страшное, вышедшее из неведомых диких степей, где зной и сушь, где соль проступает сквозь землю, где бледно расцветают маки на хилых ножках и дремотно машут седые гривы ковыля.

На этот гвалт сурово отозвался и без того встревоженный город. Ожила, казалось, долго спавшая киевская гора, задышала тяжелой каменной грудью, встала над рекою великаном-храбром.

Народ валил к стенам заветной твердыни. Кривой оружейник, взобравшись на обомшелую крышу избы и цепляясь за хрупкие ветки осокоря, призывал:

– На Самвату, людие! Восстанем все! Не дадим в обиду Киянь-города. Еще никто не побеждал нас – великую Русь, а только тризновали проклятые вороги! Будут же и эти тризновать: разбросают кругом белые косточки… Изведутся до единого!

У ног его пробегали озабоченные, хмурые горожане. Поднимали камни, разбирали на дреколье изгороди, тащили бревна, железные котлы с варом, плетеные корзины, бочки, лестницы.

Несколько дюжих молодцов, ухватившись друг за друга, тащили из земли дерево Перуна – дубок, чтобы отнести его к Самвате. Повсюду валялась брошенная утварь из великокняжеских хором: дутая братина в кусте, тарелки, умывальники на дороге. Втоптанная в пыль, краснела лужей крови царственная багряница с печатью самого константинопольского епарха. Мимо бежали люди… Женщины совали им в руки куски хлеба, стылой каши, протягивали чистые праздничные рубахи.

– Други, братья! – звенел с крыши голос кривого оружейника, – отточите сердца ваши мужеством! О великий Даждь-бог, отец земли – нашей матери и небосвода – отца нашего, отдай ты крупицу силы-могуты внукам твоим, людям русского племени!

Отчаянным криком звала Доброгаста Самвата, словно кричал тот ребенок, которого сто лет тому назад замуровали в стену ее строители, чтобы во все века стояла она крепкой и неприступной.

Доброгаст дождался, когда из детинца хлынула людская толпа, окружившая плененных дружинников Златолиста. Их пинали, покалывали копьями, ругали отборными словами.

– В порубы! В порубы!

– Они знают туда дорогу, – водили отцов наших и брать ев…

– Пусть гниют, как кочерыжки в канавах!

– Ишь, что надумали – Киев Искоростеню подчинить!

– Покажите им, что они содеяли, расступитесь, люди, – суетился Гусиная лапка, показывая обожженной рукой в сторону Днепра, где за клубами пыли двигалось грозное кочевье, – пусть полюбуются на дело рук своих!

Полоненные молчали, свесили головы, вытирали пот с лица железом кольчуг, зажимали кровоточащие раны, не смели смотреть в глаза друг другу.

Когда толпа опознала Златолиста, Доброгасту стоило большого труда удержать людей, чтобы они тут же не растерзали поверженного в прах добытчика.

– Прочь, – властно поднял меч Доброгаст, – не замайте его! Люди нехотя отступили; подоспел Идар с отрядом вооруженных смердов. Златолиста опутали веревками, как дорожный сундук, и бросили на повозку. Доброгасту подвели коня, и он во главе отряда поскакал к Кузнецким воротам. Нельзя было терять ни минуты: печенеги вплотную подходили к Самвате.

Крепость кишела людьми. Ворота закрыли на железный засов, повесили замок, подперли бревнами.

Доброгаст поднялся на стену, где человек десять плотников, сбросив рубахи, наскоро околачивали прогнившие доски заборолов, огляделся.

Дымились избы и полуземлянки на обезлюдевшем Подоле, пламя пробивало сквозь камышовые кровли. Жутко-пустынно глядела эта ничем не защищенная часть города. В пламени занимающегося пожара бежал только маленький мальчишка, которого тащила за собой перепуганная коза. Мальчишка ревел изо всей мочи, но ремешка не выпускал. Доброгасту казалось, что он видит, как бледность заливает лицо мальчика, как дрожат его измазанные какими-то ягодами губы. Доброгасту и потом часто вспоминался этот плачущий мальчишка и эта коза с вытертой у сосков шерстью… Они бежали навстречу врагу.

Мучительная неизвестность, тревога сквозили во всем: и в том, как ныли тоскливым эхом окрестные леса, и в том, как всплескивалась отделенная теперь от города родная река – седой могутный Днепр – Словутич. Только красное солнце равнодушно шло мимо, совершая свой издавна выбранный путь.

Со всех сторон посыпались вопросы:

– Куда посадить лучников, Доброгаст?

– Кому меч давать, а кому секиру?

– Кто будет верховодить на Кузнецких воротах?

– Доброгаст, телега с сулицами прикатила, прикажешь раздавать?

– Сколько мечей братчине кожемяк?

В этой всеобщей сумятице, где каждый лез на стену, что-то кричал, ругался, спорил из-за оружия, нужно было не растеряться, навести хотя бы относительный порядок.

– Скачи к Северным воротам, Идар, – приказывал Доброгаст подъехавшему на коне другу, – их надо засыпать землей – ненадежны. Да не просто землей – деревья руби, вали под ворота, чтоб не осела земля.

– Бери моего коня, Гусиная лапка, скачи вдоль стены до березы над Козарьей беседой, там пролом завален камнями и глиной облеплен. Пусть бросают под стену хворост и жгут его, пока не обгорит глина.

– Гей, борода, гони со стены мальчишек, – уселись, как воробьи на тыне.

– Дубленые шкуры, кожемяки! Вам на воротах быть, выдюжите?

– Добро! – отозвались хором кожемяки. – Нас много – ядреный лес.

– Здорово, Доброгаст! – помахал рукой Глеб, шея обмотана чистой тряпицей, желтые кудряшки волос подпалены.

– Ну, как ты? – спросил Доброгаст.

– Живой, – весело ответил Глеб, – тлела на мне рубаха, и бежал я, как оголтелый, пока не бултыхнулся в Глубочицу…

Быстро, быстро приближались печенеги, захлестывали город мертвой петлей, степным волосяным арканом. На Самвате затрубили в турьи рога, предупреждая об опасности.

– Эгей, Братила! Слышишь, глухая тетеря? Готовь стрелков своих, говорю, – раздался на лестнице ворот чей-то грубый голос.

– Ступай к лешему, – ответил Братила, – орешь, точно рожать собрался.

– Сам к нему иди, медная рожа! Вот ужо поднимусь к тебе, кикимора болотная, – огрызнулся внизу человек и через минуту, не слыша ответных ругательств, добавил уже другим тоном. – Слышь, Братилко! Прощай пока!

– Иди, иди, – нетерпеливо отозвался тот, – я еще тетивы не свил, прощай!

На защите Кузнецких ворот остался один из отрядов Доброгаста, братчина кожемяк и четверо храбров.

– Гляди, Буслай, идут… – сказал Яромир, кивая головой в сторону наступавших.

Ослепило глаза – печенеги шли ровными рядами от Днепра, сверкая чешуею кольчуг.

– Слуша-а-йте, люди! Слушайте княжого мужа Ратибора Одежку! Ратибор под трезубцем! Повинуйтесь наряднику Самваты, повинуйтесь Одежке, – промчался вдоль стены бирюч.

Ратибор в залитой кровью одежде стоял с Блудом на открытом месте и размахивал красным стягом, на котором прихотливо закручивался черный трезубец.

– Вот так притча! – воскликнул Тороп. – А я его нынче коленом под зад…

Храбры недоуменно пожали плечами.

Печенеги, положив на плечи круглые, обитые кожей щиты, вплотную подошли к стенам.

– Ав-ва-йа! – раздавался их воинственный клич.

Жутко взвизгнули тысячи стрел, понеслись навстречу осаждавшим. Стали падать, опрокидываться печенеги, но яростный вопль их не утихал. Основной удар был направлен на Кузнецкие ворота и, казалось, нет силы, которая бы могла выдержать его. Расщеплялись доски заборолов, летели копья, упрямо ломился в ворота таран – окованное железом и положенное на колеса огромное бревно. Степняки лезли и лезли, ставили лестницы, старались перемахнуть стену. Казалось, вышедшие из берегов волны столкнуло и взбаламутило. Они бурлили, пенились у стен, поднимаясь тяжелыми валами, разбиваясь о твердый камень. Пена их – косматые шапки, шлемы, звериные шкуры; брызги – соленая человеческая кровь.

Плечо к плечу сражались горожане на стенах Самваты, и, если кого сшибал камень или пронизывала стрела, тотчас же на его место поднимался другой, вытащив из тела убитого товарища стрелу, посылал ее обратно. Сыпали сверху горящие головешки, бросали бревна, – дымились шапки печенегов, ломались хребты. Но и русские гибли десятками; валились они со стен, как подрубленные деревья, кровью и пылью пачкая праздничные рубахи; умирали тут же, под стеной, в незатоптанных еще ромашках. По их трупам восходили другие отроки, мужи, старики, ставшие братьями, – всех породнила Самвата.

Быстро летело время. Приступ шел за приступом.

– Пригнись, Улеб, – предостерегающе крикнул Тороп, – ужалит!

Массивное копье воткнулось в доску над головой великана, заколебалось.

– Ой-ли, люли, – напевал Волчий хвост, – последнего соколенка отпускаю, – и накладывал на тетиву стрелу с соколиным оперением. – Теперь отпустим голубочка, а там и до сизой галочки дойдем.

– За Русь! – кричал трусивший на лошади боярин Блуд.

– Каждого, кто побежит, казню! Четвертую! – грозил ехавший с ним бок о бок Ратибор Одежка.

– Ясно дело, – протянул Яромир, – бояре один за другого. Блуд перенимает славу у Доброгаста.

Укрывшись щитами, храбры побежали по стене, крича:

– Доброгаста нам! Прочь предателя Ратибора! Гоните его.

Они схватились с поднявшимися на стену печенегами, рубили их, сбрасывали вниз, криками подбадривая друг друга, спешили туда, где слабела защита. Улеб, вскружив над головой дубовую, утыканную гвоздями палицу, обрушил ее на степняков – обдало горячими брызгами; Яромир, настойчиво тесня двоих, принудил их спрыгнуть…

Тороп приложился к отверстию в стене:

– Гоните Одежку, люди! Нарядник Самваты – Доброгаст. Хватит боярам владычествовать над нами!

Его слабый голос громом загрохотал по глиняным трубам в стене, пошел оповещать крепость.

– Хватит! – отозвались люди издалека. – Подавайте нам этого Доброго Гаста!

А печенегов все не убывало. Будто чудище о семи головах из старого сказа (отрубишь голову, другая вырастает) лезло на Самвату. Тоскливо поющие стрелы, людские, охрипшие голоса, звон доспехов, скрежет сталкивающихся клинков и тупые, гулкие удары тарана – все слилось в невообразимый гул.

С каждой минутой все труднее приходилось киевлянам. Уже много их полегло за «дело всей земли». У подножия дуба склонился кривой оружейник над товарищем.

– Братила!.. Братила! Ах, чтоб тебя шлепнуло, глухарь проклятый, ты отзовешься аль нет! – в разгаре приступа послышался голос на лестнице у ворот.

– Братилко! Леший тебя заде… – звавший не кончил, сердцем почуял что-то недоброе. Он бегом бросился на дощатый помост.

Братила лежал вниз лицом, тихий, неподвижный и уже совершенно похолодевший.

– А, проклятье! Убили брюхана моего, достали Братилу.

Он яростно взметнулся над заборолами.

– Удержите, остановите! – воскликнули на воротах, но остановить его было невозможно.

Бросился он на ближнюю лестницу, вцепившись в распущенную косу печенега, оттолкнулся ногами и повалился вместе с ним под стену.

Ощущался сладковатый запах испарений и крови. Мелькали перед глазами чужие страшные лица, искаженные, свирепые.

– Гей, гей! Не слабеть… – снова появился Ратибор Одежка, бледный, бескровный, – во славу отчизны нашей!

– Пошел прочь, боярин, – дерзко ответил кто-то, – у тебя своя отчизна, а у нас, бедняков, своя.

– Гоните его! – обозлился Волчий хвост. – В шею предателя! – он швырнул камнем в Ратиборова коня, и тот поскакал прочь.

– Где Доброгаст? Куда девался Доброгаст?

– Здесь я, здесь! – показался на коне Доброгаст: кольчуга разрублена на спине, щит утыкан обломанными стрелами. – У Северных ворот был, гостинец привез печенегам…

Бешено подкатила тройка, едва не опрокинув телегу, стала. Дымились на ней берестяные коробы, полные извести…

На Самвате появились женщины. Замелькали повсюду пестрые летники и яркие платки – будто цветы поплыли по грязной и бурной реке.

– Девоньки, – кричала одна из них, красивая, рослая, с косой, перехваченной медным обручем, – не попробуют волки баранины… вот им… вот им!

– Чтоб вам околеть всем печенежкам немытым! Чтоб вам жилы раздернуло и животы вспучило… Чтоб вас всех ветром сдуло в Словуту! – ругалась другая, стреляя из лука.

– Стойте крепко, дети! Дружно держитесь, – трусил на лошади вельможа Блуд, прикрываясь от солнца лопухом, – насмерть стойте за Святослава!

– А, немочь ему в бок! – взголосил кто-то отчаянно. – Бросил нас на растерзание…

Обозленные первыми неудачами, степняки удвоили натиск. Десятками показались они на Самвате. Киевляне дрались, не жалея себя: ломали мечи, топоры, колья; бросаясь врукопашную, действовали кривыми засапожными ножами и кулаками.

К Доброгасту кто-то на секунду прильнул разгоряченным телом, стукнулось сердце о сердце, и сладко заныло под ложечкой.

– Судислава!

– Я…

– Ты здесь?

– Да… Я хочу тебе все объяснить… – Глянули влажные счастливые глаза из-под щита ивовой плетенки.

Сила-силища вошла в мускулы, но Доброгаста отбросили в одну сторону, девушку – в другую.

– Судислава! – громко крикнул он.

– Я… – отозвалась она издалека.

– Ты здесь?

– Да!.. Прости меня, любимый, прости!..

«Вз-трр! Трах!» – скрестился Доброгастов меч с печенежской саблей, и через минуту с меча частыми каплями, как роса с крыши, побежала кровь.

Доброгаст приказал сыпать на головы осаждавшим добытую им известь. Результат оказался самым неожиданным. Высыпаемая из берестовых коробов известь ядовитыми клубами опускалась на беснующиеся полчища. Поднимаемая движением воздуха, разносилась по всему войску, оседала на мокрых от пота лицах, попадала за одежду, разъедала глаза.

– Вот вам, бездушные твари!.. Вот вам!.. Поперхнитесь, задохнитесь все до единого!.. – взвизгивали бабы, вытряхивая коробы.

Дрогнули печенеги, бросили оружие; растирая кулаками глаза и крича, растерянно топтались на месте. Задние ряды еще напирали, а передние, уже показав спины, стали отступать к берегу Днепра.

Только тогда увидели киевляне, что солнце совсем склонилось к западу – багровое, в путанице облаков, подперевшее небо копьями лучей.

Как-то сразу стало тихо-тихо; зашумело крыльями, обвевая желтые лица поверженных, черное воронье.

Дым от многочисленных печенежских костров поднимался столбами.

Передохнули, отерли пот, и снова заклокотал город, но уже приглушенно, как кипящий котел над костром. Жены разыскивали мужей, отцы – детей; завыли, заголосили бабы, выводили нутряными голосами древние напевы причитаний:

– На кого ты, красный мой, обнадеялся. И на кого ты оположился, что покинул меня, горе-горькую. И что стану делать, горемычная? Не с кем-то мне слова молвить… Нет у тебя в ногах хоженьица, а в руках – маханьица, в языке-то – говореньица…

Собирали убитых, свозили их к валу детинца, складывали рядами – ряд трупов, ряд дров – и зажигали. Попрощались храбры с Бурчимухой, которого нашли под Кучинской горой, разгладили ему бороду, обложили поленьями. Покатилась с неба звезда – умер русский человек. Буслай смахнул с лихого уса соленую слезу. Яромир утешал Торопа, беспомощного, смешного в его короткой рваной кольчуге; Улеб часто моргал глазами.

– Теперь… только во сне увидим его, – выдавил Тороп и не сдержал рыданий, покривил рот, растирая кулаками красные глаза.

Грустные вернулись на Самвату. Там спали, подперев взлохмаченные головы могучими кулаками, разбросав ноги по мураве, придерживая рукояти мечей. Густой храп разносился по крепости, да изредка кое-кто вскрикивал, бредя войной. Тускло, призрачно блестели доспехи, отсвечивали медные щиты. Тополя стояли безмолвные, тонкие, похожие на кисти, которыми, лукавый Стрибог расписывает небо. Дозорные ходили по стене, зажигали факелы и бросали их во тьму, освещая каждый клочок земли, где мог притаиться кочевник.

Прислонившись к дереву, боролся с одолевавшей дремотой Гусиная лапка. Голова гончара бессильно падала на грудь, глаза закрывались сами собой. Подле него примостился внук. Он теребил засыпавшего, дергал его за рукав:

– Дедушка, дедко! Очнись, говорят тебе… если печенеги в город войдут, что тогда!

– Что-о тогда-а? – открывая глаза, тянул Гусиная лапка. – В детинец пойдем, засядем…

– Ну, а если они в детинец войдут, тогда что? – спрашивал мальчуган, смотря тревожными глазами.

– То-о-гда что-о? Тогда в хоромах засядем, – тянул старик.

– А ежели они в хоромы войдут? – не унимался мальчик. – Тогда что?

– То-о-гда…

Гончар поискал в сонной дреме ответа, но не нашел, поэтому открыл глаза и сказал просто:

– Тогда смерть.

– Как же это, дедко? – затаив дыхание и расширив глаза, спросил внук.

– А вот так… – повалился в траву Гусиная лапка и захрапел.

– Значит, это как сон, – прошептал мальчик.

Храбры зажгли костер, бросили в него пахучей травы, завели разговор, вспоминая прошлое.

Неподалеку мелодично звякнула струна, и задушевный голос запел песню. В темноте обрисовалась тонкая фигура гусляра.

– Ступай сюда, Будимир, садись к огню, – позвал его Волчий хвост.

Костер потрескивал, разгорался. Искра летела из пламени – рождался русский человек. Тесно прижавшись друг к другу, прошли Доброгаст и Судислава. Они прошли к ракитам…

И от песни, и от костра, и от всей этой темной бархатной ночи повеяло на храбров грустью, потянуло туда, где встают радостные рассветы в заливистом бое перепелок.

Будимир пел:

А и на небе просветлел светел месяц, А и в Киеве родился могучий храбр. Подрожала мать-сыра земля, Стряслись страны заморские, Само синее море всколыхнулося. Рыба пошла в глубину, Птица полетела высоко в небеса, Туры да олени за горы пошли, Зайцы, лисицы – по чащам, А волки, медведи – по ельникам, Соболи, куницы – по островам…

И слушающим казалось: въявь побежали звери по своим углам. Затаили дыхание… Вон шмыгнул заяц, дурман качнул там липкими стеблями…