Молния кривым мечом распорола небо, и в проpexy хлынули холодные дождевые потоки. Последовавший затем раскат грома всколебал вековые своды княжеских хором, отозвался в глухих отяжелевших под дождем дубняках, прокатился по киевским горам, будто сверзлась с неба и пошла громыхать на ухабах вконец разбитая колесница Перуна. Порывы ветра с силою бились о стены, забрасывали окна охапками мокрой листвы. Тучи шли низко, давящие, пепельные, цепляли остряки теремов. Булькала вода, собиралась под деревьями, искала выхода, чтобы, найдя его, ринуться вниз мощными потоками и слиться со своим прародителем – седым Днепром. Среди всего этого неистового шума и водяных бурливых голосов слышалось отчетливое постукивание падающей с лепного наличника капели.

Княгиня Ольга сидела обложенная подушками, положив поверх теплого покрывала сухие старческие руки и вперив глаза в икону, будто молилась. Подле нее лежала вспухшая от пыли заложенная стрелой библия. Боярин Блуд склонил розовую лысину над столиком из явора, где раньше стояли всякие снадобья и где теперь лежал непокорный лист пергамена. Чтобы он не сворачивался, Блуд и кулаком его давил, и ладонью разглаживал, но ничего не помогало – только вельможа протягивал перо к чернильнице, лист взвивался над столиком и мгновенно обращался в дудку.

Боярин пыхтел, злился. «Вот поди ж ты, – говорил он себе, – кусок телячьей кожи, и тот с норовом, и в том послушания нет, и на него надо силу, везде надо силу. Вот и пером водить тоже… да, слабнут силы на Самвате, а непослушание растет с каждым днем… измор… голод… непокорный Доброгаст».

– Пиши же дальше, – не переводя взора, тихо и внятно произнесла княгиня: – В другой раз уже зову тебя… Ты, князь, ищешь чужой земли и о ней заботишься, а свою покинул, а нас чуть было не взяли печенеги, и мать твою, и детей твоих; если не придешь и не защитишь нас, то возьмут-таки нас. Неужто не жаль тебе твоей отчизны, старой матери, детей своих?..

Небо за окном проросло на несколько секунд огненными корнями, раскололось, забросало землю грохочущими осколками, и дико вскрикнул на красном крыльце перепуганный страж.

Блуд угодливо протянул обмакнутое перо. Княгиня взяла пергамен, придавила локтем к колену, неверной рукой, разбрасывая красные чернила, подписалась: «Волга».

– Кого гонцом собираешь? – спросила она.

– Сотского Доброгаста из молодшей дружины, – поспешно отвечал вельможа, – ему дороги ведомы. Он вборзе… пока дождь не перестал – ни одного степняка ни на Болони, ни на Валах, ни на Подоле, только разбухшие палатки…

– Доброгаст нужен Самвате, – бросила княгиня, – ему она обязана всем…

– Полно, матушка, – досадливо отмахнулся Блуд, – он смутьян и крамольник, похуже любого древлянина… Жжется крапивушка, пока на корню, а там трепи и мочаль, и веревки вей. Совсем отложился от нас – нарочитой чади, сладу нет. Слова боярского не слушает, на своего господина цыкает; хлеб ему давай, пшено давай и соль давай. Стыдно сказать – давеча Ратиборова коня сожрали всем людом, а самого Ратибора под бока затолкали… Я не за Ратибора, – спохватился Блуд, увидев на лице Ольги кривую усмешку, – придет время – разделаемся и с ним. Но ведь он как-никак древнего боярского роду, бывалый воин, искусный в ратном деле, а Доброгаст… Худо нам и пагубно для Руси, ежели холоп и впредь будет верховодить на Самвате. Что тогда скажет народ? Он скажет, что отныне сам без нас, нарочитой чади, смекай, без княжеской власти, может управляться отныне.

– Что ж, – вздохнула Ольга, – не принявшие святого крещения суть поганые, дерзки и самонадеяны. Не то в других странах. Крепка там княжеская власть. У кесаря эллинов подле трона два золотых льва сидят, пасти раскрывают, рык издают, в трепет повергают каждого, кто осмелится предстать перед очами кесаря. – Она помолчала и добавила как бы про себя: – Пусть мы убогие еще, но за нами весь христианский мир, как за каменной стеной, никто не придет к ним из диких степей… Это в нашу каменную грудь стучат кочевники.

Скрипнула дверь, и в покои, не спросившись, вошел Доброгаст. Он промок до нитки – вода ручьями стекала с его рваной, вымазанной глиною одежды. Неумело поклонился, зацепил мечом медный светильник, едва не опрокинул. Обросшее негустой смятой бородкой лицо было бледно, глаза ввалились, будто позеленели, как пряжка-сустуга, удерживающая на плече жалкое подобие корзна. Доброгаст тяжело дышал и долго молчал, прямо смотря на княгиню, не замечая вельможи. А тот надулся, зашипел, еж-ежом, только колючек нет.

– Княгиня, Самвата просит тебя помочь нашему бедствию. На Самвате великая скудость: есть нечего, две-три лошади остались, остальных прирезали. А бояре прячут запасы! Одного гобина хватит дней на семь. Бьем челом тебе, княгиня… вели боярам сбивать замки с житниц. Блуд взял себе гобино, отнял у Вакулы, отними его у Блуда и отдай нам.

– Врет! – взвизгнул вельможа. – Гобино спустил Златолист, не верь ему, матушка.

– Молчи ты, единорог алчный! В геенне огненной гореть будешь. Знаю, что у тебя на уме, – за меру зерна гривну брать хочешь, – оборвала его Ольга.

Мрачно помолчали.

– Плохо, говоришь, на Самвате?

– Люди изнемогают, теряют силы. Давеча в приступ многие попадали со стен – голова закружилась. Упал Твердислав-кожемяка и плотник Ян и Черный рог, витязь из Любеча, – вытирая лицо мокрым рукавом, ответил Доброгаст.

– Что печенеги?

– Упрямы и злы. Они решили взять Киев измором. Скоро не уберутся. Мы пока держимся. Сегодня в ночь несколько прелагатаев пробрались в город и запалили избы у Северных ворот. Благо дождь пошел.

– Добро! Заберите гобино у Блуда, доставьте на Самвату, – решила Ольга.

Блуд даже привстал, но головы поднять не смел, смотрел, как с одежды Доброгаста стекала вода, расплывалась лужей.

– Все заберите. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь!

Бледная улыбка растянула губы Доброгаста:

– Спасибо тебе, княгиня, не о себе печемся. Русь бы отстоять.

– А теперь внимай моему слову! Я снаряжаю тебя гонцом к сыну нашему – Святославу в Переяславце на Дунае. Отправишься немедля; в Родне, коли она не под печенегами, возьмешь коня и вборзе…

Брови Доброгаста сошлись у переносицы.

– Нет, княгиня, – смело возразил он, – мое место на Самвате. Не могу ее бросить. Сколько товарищей похоронили, сколько приступов отбили! Все мы теперь на Самвате, как братья, перемешалась кровь наша… могу ли бросить их?

– Поразмысли! Грамота важная. Святослава зову на Русь. Без него нам погибель. Однако неволить тебя не хочу.

– Нет, княгиня, люди меня не отпустят, они не признают Ратибора, хоть он и горазд в ратном деле.

– Ладно ужо. Бери грамоту и вручи ее надежному человеку… но чтобы вборзе…

Доброгаст решительно протянул руку, взял пергамен и, смело глядя на Блуда, сказал:

– Ручаюсь тебе, княгиня, грамота быстро дойдет до Святослава.

Сунул пергамен за пазуху, показал спину и вышел. Он торжествовал, он открыто смеялся над боярином, а тот был бессилен причинить ему зло, ему – свободному человеку.

– Дерзкий, дерзкий холоп! – прошептала великая княгиня, и страдальческие, водянистые глаза ее гневно сверкнули, – не лучше Златолиста, все той же разбойничьей породы: глаза раскосы – один на Киев, другой на Чернигов. У всех разбойников такой взгляд. Но зато предан Самвате!

– Не дело это, матушка, – взвизгнул Блуд, наливаясь кровью и показывая желтые, крепкие зубы, – холопы начали замки с закромов обивать, а завтра начнут наши сундуки-подголовники вытряхивать. Вижу кругом татьбу, разбой, худо!

– Добро! – ответила Ольга и воззрилась на икону.

– Крамольник! Крамольник! Паучище мохнатый, – твердил свое вельможа, – даже княжича паутиной оплел. Нашептал ему в ухо всяких речей злых – тот и подписал грамоту о вольностях.

– Кто? Ярополк? – встрепенулась княгиня, уперлась крепкими руками в постель.

– Да, да, княгинюшка, облает волчонок волка и волчицу и всю стаю, – подхватил Блуд. – У них в прилуке был сговор с братчинами. Я только теперь об этом дознался. Чуть ли не в князья возвели Ярополка, клялись ему в верности.

Плечи Ольги затряслись от беззвучного смеха.

– Ах, он глуздырь… щенок незрячий. Чего не станется с ним, дураком… Запри его в Воронграй-терем… Пусть княжит там всю осаду… А с Доброгастом… пообождем немного, подумаем…

На красном крыльце жались человек двадцать исхудалых, замученных горожан. Те, кому не хватило места, лежали под телегами перед крыльцом. Когда Доброгаст вышел, все бросились к нему:

– Ну, что? Как? Что сказала княгиня?

– Берите все!

– Это она сказала?

– Нет, – засмеялся Доброгаст, – хотела сказать. Но чтобы без разбоя, слышите? Кто лишнюю ложку возьмет, будет выставлен на позор.

– Само собой, не пужай! Сами с усами.

– Вот ежели сундуки из мякиша—утащим, – пошутил кто-то. – Гей, ребятушки, впрягайся в телеги, прочь со двора! Ну и небо! Не небо, а прорва!

И люди впряглись в телеги, весело покатили их, громыхая по каменным плитам:

– Хле-ба! Хле-ба!

Дождь хлестал по спинам и выпиравшим под рубахами худым лопаткам; грязными сосульками свисали бороды.

Доброгаст, прыгая через лужи и ручейки, поспешил к Самвате.

Дождь вскоре прекратился. Жаркое солнце быстро высушивало землю. По стене ходили дымящиеся паром дозорцы, медом светили тесовые, еще не успевшие почернеть башни по обе стороны Кузнецких ворот. Дубки с черными бархатными стволами ярко зеленели, веселые, кудрявые, точно парни в новых рубахах. Под ними лежали сбитые, пахнущие дождем листья.

Люди покинули шалаши, стояли и сидели кругом: кто жилу тянул на лук, кто строгал древко копья, кто щит плел из ивовых прутьев. Спиной к Доброгасту сидел обнаженный человек, другой возил по его гноящимся ранам мочалкой, смоченной в дегте. Девушка смотрела в лужу и поправляла на голове окровавленную повязку. Не слышалось ни громкого говора, ни песен. Напрасно Будимир дергал струны гуслей, как птица, примостившись на ветке дерева.

Доброгаст нашел Идара, тот острил меч на точильном камне.

– Идар, важная грамота к Святославу. Ольга зовет Святослава. Я должен был везти ее, но…

– Не говори боле, – перебил Идар, взяв пергамен, – до конца быть тебе на Самвате.

Друзья поглядели в глаза друг другу, порывисто обнялись, потерлись колючими щеками.

– Дай мне свой меч, – попросил Идар, – возьми мой… я его отточил. Пусть он к моему возвращению превратится в пилу.

Обнялись еще раз, и Идар стал собираться в дальний трудный путь.

– Доброгаст, хлеб будет? – подступило несколько человек. – Сил наших нет, хоть бы детишек накормить, отощали совсем.

– Хлеб будет, повремените маленько! – твердо сказал Доброгаст и пошел туда, где несколько человек возились у странного сооружения – не то сруб для колодца, не то еще что.

– Я сам придумал эту махину, – говорил кривой оружейник, – взгляни сюда, Доброгаст. Повернешь колесо, перевес потянет к земле, и праща с камнем взлетит в воздух. На полтора перестрела будет бить. Я назову камнемет «Туром».

– Не надо «Туром»! Назовем «Молодецкое плечо», – сказал Гусиная лапка.

– Верно, «Молодецкое плечо» лучше, – поддержало несколько голосов.

– Когда будет готов камнемет? – спросил Доброгаст.

– Дней этак через пять, коли хлеба дашь, – ответил оружейник.

Поднялись на Самвату. С десяток конных печенегов стояли под крепостью, что-то лопотали на своем гнусавом наречии, смеялись.

– Они глумятся над нами, кричат, что надели на Киев уздечку и скоро уведут его, как двугорбого верблюда, – перевел Будимир, знавший по-печенежски (научился еще там, на Белобережье, от пленного степняка).

– А мы им вот что покажем, – осклабил щербатый рот Гусиная лапка.

Он спустился со стены, нырнул в шалаш и через минуту появился оттуда с кубышкой из тыквы, нарисовал на ней угольком узкие глаза, плоский нос.

– Лопнуть на месте – Куря косоглазый! – восхитились кругом.

Кубышку поддели копьем, подняли на заборолы.

– Эй вы, печень едящие! Вот он ваш хакан! А ну-ка, ребята, ткните его в морду.

Увидев, как тыкву пронзают со всех сторон сулицами, печенеги заволновались, стали грозить кулаками, ругаться.

– Они говорят, что все равно мы подохнем, как мыши в гололедицу, что они войдут в город и заберут столько золота, сколько увезут их лошади, угонят в полон столько красивых киевлянок, сколько по весне расцветает в степи белых цветов.

– Пронзайте хакана! – смеялся Доброгаст.

Печенеги внизу издавали воинственные крики.

– Кариме-батур вызывает на поединок, – перевел Будимир.

Самвата загудела голосами:

– Кто будет драться?

– Где взять коня?

– Надо их проучить…

Доброгаста окликнули. Внизу под стеной на пегом, нечесанном коняге сидел никому не ведомый горожанин. Он просил разрешения драться. Всклокоченная, как спросонья, голова, широко расставленные, немного глуповатые глаза, рот до ушей. В руках он держал щит и копье с двухметровым древком, меч, ржавый, без дерева на рукояти, придерживался веревочкой. Привыкший к сохе да повозке, конь стоял смирно, а человек ерзал в седле от смущения.

– Лыко драное!

– Пугало тряпичное, сражаться вздумал!

– Глядите, веревка, что пуповина!

– Полюбуйтесь на животину… экое сенное брюхо!

– Я… я ничего, – заикаясь оправдывался молодец, – если что не так… я по глупости своей.

– Слезай с клячи, дубина! Видали его… опозорить Самвату вздумал.

Послышался короткий смех, перешедший в неодобрительный ропот, – люди были измучены и голодны.

– Люди… я… я… простите, бояре, за дерзость… конечно, – знай сверчок свой шесток.

– Стойте, люди! – неожиданно для себя произнес Доброгаст. – Пусть его… откройте ворота!

Молодец благодарно посмотрел на Доброгаста.

При полной тишине, провожаемый потупленными взорами и плохо скрываемыми ухмылками, он выехал за ворота. Щурясь на солнце, разглядел стоявшего поодаль Кариме-батура, шепнул что-то коню на ухо и поскакал, приноравливая копье.

Всадники стали быстро сближаться и с силою сшиблись. Вонзились в щиты копья, лошади встали на дыбы, сломали их. Одновременно подняли клинки, скрестили… тррах… тррах… Разъехались, снова сшиблись. Не узнать было конягу – выкрутился зверем, разбросал реденькую гриву, норовил зубами схватить вислозадую костистую печенежскую лошадь. Тррах… тррах!

На стене даже присели все, захваченные зрелищем. Будто играл добрый молодец с непобедимым батуром: нанесет несколько ударов и уйдет, выжидая, в сторону. Батур не поспевал за ним, злился. Помчался во весь опор, но русс опять ушел, поскакал по кругу.

Нервно засмеялись на Самвате, видя, как путает молодец степняка. То справа зайдет, то слева; раскручивает саблю батур, да все впустую, воздух сечет. Снова сшиблись. Замелькали клинки. Уже не понять было, кто кого одолевает, только лязг слышался, да кони бросали комья грязи из-под копыт.

Перехватило дыхание у людей на Самвате. Вот тебе и лыко драное! Откуда что взялось! Откуда эта сноровка, эта хватка, этот непобедимый дух. А конь-то, конь! Ай да сенное брюхо!

– Э-э-э, – одним выдохом произнесли люди; хватаясь друг за друга, нервно искали место рукам.

Зашатался в седле батур, не давал ему опомниться молодец, и не молодец, а оборотень! Уже обагрилась кровью кольчуга печенега, но покривилось плохо пригнанное седло под русским, и в одну минуту налетел на него батур, ударил саблей, затоптал конем.

– А, хвороба тебя забери! – выругался Улеб на воротах.

– Слава доброму молодцу! – воскликнул кто-то, и защитники Самваты с воодушевлением подхватили: – Слава!..

– А-а-а! – отдалось под тяжелыми сводами ворот, словно возмутились жившие там духи предков; задрожала стена под ногами Улеба, добралась дрожь до сердца.

– Кричи им, Будимир, пусть высылают другого батура, я хочу драться! – проговорил Улеб. – Кто бы ни был этот батур, он у меня, как сухарик, захрустит ребрышками.

Будимир не заставил себя просить, громко прокричав что-то очень обидное. Печенеги поднялись, засуетились. От их шумящих толп отделился свирепого вида всадник в шлеме из волчьей головы, крепкий, корявый!

– Гирда! Гирда-батур! – пронеслось по Самвате имя известного печенежского богатыря.

Улебу привели коня, он вскочил на него, словно прирос к седлу. На храбре был тяжелый новгородский доспех из трехсот пластин, грубый шелом с переносьем, в руках – длинное копье; червленый щит, наполовину вытащенный из ножен, широкий меч. Выехал за ворота, остановился. Рыжие усы вздувались ветром. Вся осанка великана выражала силу, которой бы горы ворочать да реки перекрывать.

Противники стояли на расстоянии одного стрелища, откровенно приглядывались друг к другу.

– Не поддайся, Улеб, – сложив ладони трубкой, крикнул Тороп.

– Бей его насмерть! Согни! Копье под пазуху! Мечом в висок! Убей печенега проклятого, – послышались выкрики и оборвались, потому что противники, вогнув головы и взяв копья наперевес, ринулись во весь опор.

Прикрывшись щитом, мчался печенег на быстроногой лошади, скалил зубы, гикал, стараясь запугать русса и подбодрить себя.

В смертельной дрожи заныли накры. Улебу казалось: это бьется сердце Самваты. Храбр в упор смотрел на стремительно приближающегося к нему свирепого батура. В то мгновение, когда копья должны были скреститься, Улеб взмахнул мечом… острие наконечника уже коснулось его груди, но, словно отрубленное жало, наконечник отлетел в сторону. Гирда-батур успел увернуться, шпора Улеба сорвала с лошади клок шерсти. Неловко разворачиваясь, противники снова встали один против другого.

… Оглушал многоголосый людской рев, кровь закипала в жилах, бросалась в лицо, ощутимо, до дрожи, сбегала в конечности.

Подхваченные неведомой силой, толкающей их вперед, противники сшиблись. Гирда-батур ударил Улеба в плечо кожаным щитом, занес саблю, но конь навалился на него тяжестью стального нагрудника. Заскрежетала сабля по мечу, легкая, кривая, смертоносная. Заскрежетала и выпала из рук. На Самвате видели – лежала она в траве, как белое перо, оброненное перелетною птицей. Печенег издал странный хрипящий звук, втягивая в себя воздух, и, ослабев, повис на копье, туго вошедшем ему в живот. Не помогла кольчужная сетка, прошила ее острая сталь, как тонкая игла прошивает мешковину. Зубы кочевника под вздернутыми жесткими усами еще больше оскалились.

– А-а-а! – торжествующе взревела Самвата.

Как знамя, держа побежденного на копье, Улеб повернул к крепости, но, увидев, что наперерез ему, избивая коней, скачут озверелые степняки, свалил Гирду-батура в траву и помчался во весь дух, разъяренный, могучий.

С веселым скрипом закрылись за ним массивные Кузнецкие ворота.