«Гроза степей», камень, упавший с неба, высокочтимый, могущественный хакан Курей погрузился в свое любимое занятие: лепил из глины игрушечные повозки, кибитки с оглоблями, палатки, маленьких кургузых лошадок. Он сидел на корточках перед глиняным лагерем и не мог им налюбоваться. Широким волнистым узором ковра обозначалась великая степная река, на ней сложенная из кремней стена – киевская крепость. Сырое лицо хакана выражало довольство. Осторожно, чтобы не сломать длинных ногтей, брал из эмалевой чаши кусочки глины, разминал их руками, ловкими движениями окручивал, расплющивал, слюнявил. По мере того, как росло глиняное войско, хакан улыбался все шире, глаза его совсем исчезали за лоснящимися от жира скулами.

Проклятых руссов нигде не было видно, и печенежская конница свободно вступала в город. В открытые ворота въезжал на коне сам хакан. Конь под ним в два раза больше других, грива и хвост его будто выкрашены хной, – ворсинки ковра. Следом – Кондяк… Хакан подумал некоторое время и, отодвинув опасного соперника назад к реке, выставил своего сына Илдея. Вот теперь хорошо, совсем хорошо! Теперь уже ничто не беспокоит хакана. Все на своих местах. Две фигурки особенно удались: Илдей – точь в точь, круглая жирная катышка, смешно растопырил руки; Кондяк – облезлый, точно старый бурдюк, с длинной тугою косой за плечами.

Любава, шестая жена хакана, войдя в шатер, всплеснула руками. Хакан еще шире растянул губы в улыбке, показал кривые острые зубы; в щелях глаз его стали перекатываться веселые огоньки. Потом затряслась борода, он издал хриплый звук – засмеялся. Смеялся долго, пока Любава рассматривала игрушки. Курей торжествовал. Непобедимо глиняное войско! Стрелки из лука не просят пшена и мяса, а лошадей не надо выводить на пастбище! У начальников нет сердца, и потому они непобедимы, ничто не может разжалобить их. О сладкая мечта!

Но Курей вдруг перестал смеяться: сделав Любаве знак удалиться, он упал на ковер и притворился спящим. Глаза зорко смотрели сквозь щели бескровных пальцев. Кто-то, тяжело дыша, снимал у входа обувь. Вошел Кондяк. На нем была массивная короткорукавная кольчуга с прикрепленным нагрудником, сыплющим малиновыми искрами гранатов, островерхая кожаная шапка с кисточкой конских волос, из-под нее – масляная коса. Лоб в испарине, пушистые рысьи усы слиплись. Некоторое время молча разглядывал глиняшки, узнав себя, выдвинул вперед. Зацепил фигурку Илдея, у того отвалилась голова, покатилась под ноги коню. Кондяк прошел по шатру неслышными шагами, прощупал шелковые полотнища концом сабли и, убедившись, что телохранителей нет, занес клинок…

Было тихо, звенели кузнечики, лениво отворачивался ветром край шатрового полога, да по временам доносился крик дозорного: «Эзитурэм! Эзитурэм!»

Хакан открыл глаза, зевнул, пододвинул подушку, выпрямился.

– Пришел? – начал он, посмеиваясь. – Приползла, подкаменка, змея линючая? Пришел, мохнатый паук на ходулях?.. Приползла, белесая вошь?.. – хакан запнулся потому, что не знал ничего более гнусного. – Ты заносишь саблю над сородичем, не думая о том, кем ты будешь, пролив родственную кровь. Самая бедная палатка, разбитая на камнях, будет гнать тебя, как если бы ты коснулся при входе ее веревок… Нигде ты, гнусный разбойник, не найдешь приюта, ни в одном улусе не будет тебе места; жены сбегут от тебя, и ты сдохнешь от того, что съеденный тобою баран обрастет шерстью в желудке.

– Хакан! – взбеленился гость. – Прикажи идти на приступ!.. Руссы ослабли… руссы много дней ничего не ели и жажда сожгла их внутренности. Я поведу впереди свои пять тысяч, и за нами пойдут остальные.

– Ты рвешься на приступ потому, что греки пообещали тебе большую награду и высокое звание патрикия… Нет, не быть тебе римским патрикием, Кондяк, и не повезут твои лошади драгоценные одежды из царского города. Успех не придет до тех пор, пока ты не выкупишь у шайтана своей души и не положишь ее к ногам повелителя.

Курей упер в грудь седую бороденку, помигал косыми глазами, глиняное лицо еще больше посерело.

– Хакан, давай приступ или улусы начнут сниматься и уходить в степи… наездники обленились, они обжираются и болеют постыдной болезнью живота, воруют и дерутся из-за жен. А страсти несут одряхление телу, как употребление соли ослабляет зрение стрелка… Слышишь, хакан, – поднял палец Кондяк, – пьяные начальники поют скверные песни…

Издалека, действительно, доносился протяжный напев, длинный, как степная дорога. Замолкли кузнечики и вновь зазвенели, вплетаясь в него ладными призвучиями.

– Они уже не думают о том, что на расстоянии трех полетов стрелы лежат богатства, что там вино и рабы. Они уже привыкли ко всему, дух их упал, но они не повинны в этом – ведь для кочевника хуже смерти долгая стоянка. Наша жизнь – в движении, – не переставал увещевать военачальник.

– Ты хорошо говоришь, Кондяк, – одобрительно закивал головой хакан, – мудро говоришь! Если бы ты был моим сыном…

Взгляд его упал на глиняные игрушки, подметил перемещения, сделанные гостем.

– Да, да, у Илдея нет головы, нет ее у него, но ты, Кондяк, мой сородич, и я хочу твоей дружбы.

– Молодое вино приносит болезни, – твердил военачальник, – уже многие батуры пали в поединках, или взяты в плен, или убиты, как разбойники, у других городов. Нет ни Кариме, ни Тираха, ни Кегена – непобедимого батура, женщины рожают слабых детей. Пастбища вытоптаны, по берегам одни белые камни. Золотой лист схвачен в Куяве и брошен в яму… Нет надежды… Нет счастья… Слышишь, как тоскливо поют начальники? Они повесили головы, и я сам вою по-волчьи, когда в шатер заглянет луна… проклятая река скрывается во мраке, и, кажется, я снова в степи. Давно я не пил настоящего кумыса! Молю тебя, хакан, заклинаю: давай нам приступ, давай!

Кондяк обхватил шапку руками, провалил локти в колени и долго сидел, раскачиваясь из стороны в сторону.

Курей не скрывал злорадной улыбки, но отвечал ласково, вкрадчиво:

– Не предавайся отчаянию, Кондяк. Утром я послал в Куяву стрелу. Тайно послал. Руссы должны сдаться. Солнце еще один раз уйдет за Угорскую гору, и мы войдем в Куяву – сначала я, потом ты. Кочевники побегут по улицам, ловя прекрасных женщин, у которых глаза голубее соленых озер, а кожа шелковиста и тонка, так что под ладонями слышно, как бежит кровь. Мужчин мы станем нещадно избивать! Нещадно! – повторил он, стараясь вдохновить гостя. – Мы накажем упрямцев страшными пытками. Слушай, Кондяк, сын моего брата, славного Каталима… На самой красивой площади города сложим в одну кучу, большую, как степной курган, всякое узорчье, оружие, шлемы, меха, серебряные чаши, сложим и будем смотреть на нее всеми улусами, пока наездники не насытятся зрелищем. Перед кучей пройдут многие тысячи рабов с рогатками на худых шеях и будут плакаться своему поражению… Потом мы разрушим город, сравняем его с землей, чтобы стало тихо, чтобы только трава шуршала и бубен бы стучал, и гудели бы на палках под ветром содранные с руссов кожи…

Приблизилась пьяная толпа. Воины уже не пели, они во весь голос ругали хакана, называли его старым верблюдом.

– Пусть в его ухе заведется паук, а изо рта посыплются мухи, – кричали они, – нам надо другого хакана, который даст нам победу над руссами. Один из них только что переплыл на тот берег… Он приведет с собой большое войско…

Толпа прошла, и голоса смолкли в отдалении. Опустился душный вечер; кузнечиков сменили сверчки, словно испугались, что земная песня оборвется, пропадет и станет жутко в родной стороне, окутанной мраком. Насквозь пропотел широкий желто-красный халат Курея. Чтобы легче дышалось, хакан распахнул его.

– Мы пришли к согласию, Кондяк, и теперь должны поклясться в верности друг другу.

Кондяк молча кивнул головой, сидел неподвижно, как каменная баба, пока не вошла Любава. Она принесла еду и бронзовую чашу с напитком. Кондяк разгоревшимся взглядов следил за ее ловкими движениями. Стройная, высокая, на шее медная гривна, грудь прикрыта круглыми бляшками, прозрачные шаровары не скрывают, а подчеркивают красоту крепких ног. С нежностью смотрят на хакана светлые, непеченежские глаза. Она почувствовала, что за нею наблюдают, и еще больше, вытягивалась на носках. Кондяк отвечал невпопад, на все соглашался, а хакан беззвучно смеялся, показывая кривые зубы.

– Я подарю тебе эту русскую девушку, ты научишь ее срамным песням, – дыхнул он в самое ухо и, взяв саблю, поранил себе большой палец левой руки.

Долго не показывалась кровь, словно ее никогда и не было в теле. Кондяк прильнул к пальцу губами, высасывая жидкую кровь своего повелителя. Поклявшись в верности, отпили из чаши удивительного напитка, секрет приготовления которого мало кто знал. Понемногу их разобрало. Они почувствовали, как одеревенели челюсти и нельзя было сказать ни одного слова. Кондяк рассмеялся и хакан рассмеялся. Хлебнули еще живительной влаги, взглянули друг на друга. У военачальника распушились усы, кисточка плясала перед носом, лицо хакана стало красным – обожженная глина. Он осушил чашу до дна и, словно по какому волшебству, перенесся вдруг в иной мир. Небо было желтое, земля пестрая, узорная, заросла странной сухой травой всех цветов.

«На собственном ковре заблудишься, когда шайтан овладеет душой», – подумал Курей.

Откуда-то издалека доносились бессвязные слова Кондяка, он искал хакана, нашел его рукой. Они стояли маленькие, а перед ними застыли огромные глиняные всадники, без слов, без мыслей. Лошади готовились к маху…

Взявшись за руки, хакан и Кондяк осматривали конницу. Как она сильна! Толстые ноги, большие головы, мясистые бока и отвислые зады! Если она ринется на проклятый город, она его раздавит, растопчет его каменную грудь, повалит башни; железные створы ворот хрустнут под их копытами, как крылья жука.

– Ав-в-в-а! – в восторге завопил Кондяк. – Пришел конец упрямцам! Закачаются их головы на копьях победителей! Ав-в-в-а! Вперед, летучие люди!

Он размахивал саблей над самой головой повелителя, а тот скалил зубы от охватившего его блаженства.

– Сказал хакан, степной сокол, – покоритесь! И покорились многие народы, принесли дань и привели жен! Сказал руссам – сдавайтесь!.. Нет?.. Вперед, глиняная конница, ав-в-в-а! Ты видишь, достойнейший Кондяк, мы бьем, мы топчем непобедимых… – забрызгал слюной Курей, ползая на карачках. – Мы возьмем их! На приступ, достойнейший сын моего брата! На последний приступ!

– Ав-в-в-а! – орал в исступлении Кондяк, коса его расплелась. – Хватайте, наездники, лестницы, веревки, засыпайте руссов калеными стрелами, поджигайте избы! Мечите копья, тяжелые, как ломы, обрушьтесь небесным градом! Нас много, нас тысячи! Мы – черные мухи, мы – саранча! Торопитесь!

Но потерявшим рассудок вдруг представилась огромная каменная грудь Самваты. Они не ожидали, что крепость возрастет соответственно полчищу. Величественная, грозная, она по-прежнему была неприступна. Печенеги остановились, подняв бесполезные сабли; с головы Кондяка свалилась кожаная шапка с кисточкой.

«Неужто духи пришли на помощь руссам? – подумал Курей. – Нет, это не духи, это несгибаемый дух, поселившийся в их груди, сделал Самвату неприступной…»

Кондяк оглянулся на конницу, она уже не двигалась – застыла в испуге. В мозгу начинало проясняться. Наездники превращались в безобразные обрубки; осели и покривились в разные стороны лошади, сплющились повозки, нелепой катышкой сидел безголовый хаканов сын. Голова его на полу бессмысленно улыбалась.

– Проклятье старому Курею! – закричал отчаявшийся военачальник, силясь разорвать полу кольчуги. – В него вселился шайтан и двадцать бубнов не вышибут его оттуда. Двадцать костров не очистят его, хотя бы он с утра до ночи ходил между ними… Наездники, сюда!.. Хватайте злобного хакана!..

Кондяк неистово кружился по шатру, топча глиняные игрушки, лошадей, палатки. Стоявшие наготове телохранители отняли у него саблю, но заткнуть ему рот не могли.

– Зовите Кариме и Селиге-батура, начальника пяти тысяч. Мы убьем старого верблюда!.. Смотрите, наездники, он впал в детство… мнет глину… делает нас меньше в двадцать раз…

Весь лагерь сбежался к хаканскому шатру на необыкновенное зрелище. В темноте смешались, и не понять было – кто за кого, кричали все. Пинались, царапались и, чтобы вылезти вперед, выставляли острые наконечники стрел. Мелькали фигуры всадников, прибывающих один за другим, встревоженные лошади заливисто ржали. Вокруг шатра плотной стеной стояли телохранители и некоторые из уважаемых в войске военачальников. Бесновались отряды Кондяка, показывали языки, корчили рожи, но за оружие не брались.

– Он лепит игрушки, как сосунок, только что отнятый от груди… насылает на них чары и думает победить руссов! – не унимался Кондяк. – Он совсем забыл про нас… Пьет крепкие напитки и не хочет приступа. Я отсеку ему голову, и она будет валяться, как валяется голова его несчастного сына Илдея.

– Как – Илдея, – больше прежнего заволновались кочевники, – кто убил Илдея? Когда? Скажите нам!

– Лжет он, шелудивый пес, – послышался из темноты спокойный голос, и в отсвете костра проявилось лицо сына могущественнейшего.

– Разве вы не видите, что он пьян или сошел с ума. А вы развесили уши и слушаете, как оскорбляют священное имя вашего повелителя. Прочь все!

Кондяка взяли на руки, потащили в сторону. Кочевники расступались. Слишком силен был страх перед могущественнейшим, который в это время лежал, положив голову на руки со сломанными ногтями. Рядом валялся слетевший с головы парчовый подшлемник. На виду у всех Илдей почтительно преклонил колени, подсунул отцу подушку под голову.

Гудел безалаберный стан пьяными возгласами, смехом и обрывками песен. Стража под Самватой беззаботно храпела, воткнув копья в землю; бродили между кибиток растреноженные лошади. Илдей задержал нескольких воинов, повел их с собою к берегу Днепра.

– Наездники, – оказал он шепотом, оглядываясь по сторонам, чтобы не подслушали, – клянусь вам своею головой: возвращается князь руссов. Он уже на пути. Куяву не взять!

Кто-то недовольно присвистнул, зашелестел ветвями ивняка.

– Да… да! Это так. Руссы – храбрые, упрямые люди, они никогда не откроют ворот, все сдохнут, но не откроют. А теперь и подавно. Из города вышел гонец. Прошел через становище и переплыл на тот берег, чтобы встретить Святослава. Когда покажется из-за Днепра неисчислимое войско, мы будем в западне. Греки втянули нас в эту войну. Они обещали нам богатые подарки, если мы заставим Святослава покинуть Болгарскую землю… Но мы уже выполнили этот наказ.

– К чему ты клонишь, Илдей? – прошипел кто-то.

Илдей обернулся на голос:

– Не спеши, наездник, ибо забегающий вперед похож на щенка, мнящего себя вожаком в стае… я говорю – нет способа овладеть городом, а Святослав покинул Болгарию… Не лучше ли улусам откочевать в степи? Соскучились по ним летучие люди…

Несколько мгновений молчали, каждый выжидал, не бросится ли кто первым на Илдея. Никто не решился.

– Хакан не согласится откочевать в степи, – послышался прежний голос.

– Мы убьем его, – спокойно потряс толстыми щеками Илдей, – и поделим подарки греков… Я буду вашим хаканом!

На этот раз молчание было еще напряженней, еще продолжительней. Илдей чувствовал – вот-вот острая сталь вонзится ему в шейные позвонки. Но прокричала выпь, донеслись пьяные голоса. «Эзитурэм», – крикнул проснувшийся дозорный, а никто не бросался. Это означало, что заговор удался.

– Каждый из вас будет начальником над пятью тысячами и получит по табуну хороших лошадей. Кто пойдет со мною в дикие степи, придвиньтесь! – уже другим, властным голосом приказал Илдей.

Заговорщики вылезли из кустов, сели вокруг него.

– Посмотрите, не уползла ли отсюда какая змея, если уползла, то пригвоздите ее к земле!

Через минуту раздался пронзительный крик и подошел запыхавшийся воин.

– То был Сырчак-батур! – бросил он, усаживаясь.

– Теперь, – продолжал Илдей, – вам нужно подготовить наездников, и завтра, как только духи ночи придут на землю, мы со всех сторон бросимся на шатры хакана и Кондяка, проткнем их копьями, поднимем становище и уйдем в степи. С песнями мы поскачем на юг прочь от проклятой каменной груди, которую ничем не разбить. Наездники быстро окрепнут, их руки нальются силой, и перед улусами откроются дороги счастливых походов. Все ли согласны?

– Все, – одновременно кивнули головами заговорщики.

Все смолкло, только сверчки продолжали свою неизменную песню.