Подул резкий, пронизывающий ветер. Закружились над Русской землей снежинки, небо заволокло непроницаемой серой пеленой, на которой трепетал запоздалый журавлиный косяк. От зябкой поверхности реки тяжелыми клубами валил пар. В дебрях и пущах, сильно поредевших за ночь, все еще пряталось лето. Кугикали и верещали пичужки, копошась в удержавшейся на деревьях желтой листве, припадал к земле папоротник. Обнюхивая прибитые морозом цветы, пробиралась лиса-огневка, олень бил копытом ледок, покрывший студенец хрупкою коркой, в трухлявом дупле прятался сокол, замерзали в бортях дикие пчелы. Тополя, обтрепанные метелки, подметали небо.

Долго шел дед Шуба в стольный град Киев. Хотел повидать своего внука Доброгаста и передать ему семена заветной, никому еще не известной травы. Стоило выпить настой этой травы, и нипочем были воину ядовитые стрелы. Шуба был счастлив. И то ведь – сколько земли обшарил в степи за Гнилыми водами, чуть ли не каждую былинку на зуб перепробовал – не находил. Помог ему большой звероподобный пес, стороживший боярскую усадьбу. Он лежал в холодке за овином, высунув язык, и смотрел на Шубу злыми желтыми глазами. Шуба бросил собаке горбушку хлеба, в которую прежде воткнул печенежскую стрелу… Потом, бледный от страха, поспешил в степь, туда, где каталась в траве собака. До ночи, ползая на четвереньках, искал надкушенные былинки… И нашел. С тех пор прошло много времени. Рыскали кругом, как злые волки, печенеги, разоряли села, метали отравленные стрелы. Нельзя было добраться до Киева.

Долго шел Шуба, продирался сквозь кусты и глотал дорожную пыль. Силы оставили. Тогда он присел на бугорок, отложил в сторону посох, помолился на восход, заплакал, сам не зная почему, просто щемила сердце несознаваемая обида, и лег… вытянулся. Развернул ветер грязную тряпицу, сдул серенькие, невзрачные семена, понес их дальше, к берегу великой реки. Шуба не двигался, только шевелился пух на его голове. Умер старый…

А за Днепром шумел город.

– День добрый, – приветствовали друг друга кияне, – добрый день! Счастливый день! Замечательный день! Ликуйте, люди! Конец несчастьям! Конец грабежам печенегов, самоуправству бояр! Конец лихолетью!

– Идет, идет! Возвращается Герой! Покоритель печенегов, гроза Царьграда! Ныне будет здесь великий князь Святослав! Идет наше славное воинство.

Киев напоминал покои новобрачных – чисто, весело, здоровый осенний дух опавшей листвы. Улицы поскребли, всякую дрянь – щепу, падаль, раскисший навоз – свалили в канавы, притрусили сухим хворостом. Избы украсили пахучими еловыми ветками. По Боричеву взвозу, вплоть до Кузнецких ворот, расстелили ковры и зеленые, крашенные коноплей, половики. На Самвате заговорили под ветром алые с черными трезубцами стяги Киевской державы.

В самой гуще народа, в разноцветной праздничной сумятице женских нарядов, повойников, рваных тулупов, начищенных панцирей и вышитых юбок были и четверо храбров.

– Зима идет с метелями! Лист на дереве держится: холодно будет нам, – кричал подвыпивший Волчий хвост. – Что нас согреет?

– Чарка стоялого меда! – отвечали из толпы.

– Коли не такая вот лапушка-разлапушка, – расставил руки Тороп, пытаясь обнять сзади полногрудую женщину.

– Вот тебе, бесстыжий… не цапайся! – женщина так хватила храбра кулаком по голове, что тот едва не грохнулся наземь.

– Ого, бой-баба, – восхищенно воскликнул Тороп, – гляди ты, шелом помяла.

– Вот те и согрела! – засмеялись в толпе.

Проплыла шумная ватага гуляющих оружейников, за ними, пьяно веселясь, шла братчина бондарей, притопывала, пританцовывала. Пускались в пляс молодые бондарчуки, семенили около них старики, покрывая звяканьем подковок дудки-свистелки.

– Расступись, народ, раздайся, земля! Русская душа гулять пошла!

Распахивались вороты рубах, подбирались подолы юбок, колесом вертелись в глазах дома, деревья, людские толпы, галочьи стаи в сером небе… Гиканье, свист, громкие звуки дудок – все танцевало. Только снежинки медленно кружились в своем размеренном, ни от кого не зависящем танце.

– Вот что согреет меня! – пошел вприсядку Буслай, выбрасывая ноги до головы.

– Эй, господа развеселые, сюда! Сходитесь в кружок, подуйте в рожок, вприсядку: раз и два, раз и два! Жить всегда бы вам праздно, есть пироги бы с капустой! Хорошие вы! Милые вы! Шибче, шибче о землю ногами, сыпь по камешкам, честной народ! Катись калачами кручеными!

Потрясали длинными рукавами скоморошки, бросали прибаутки:

Ничего не надо боле — Жить на воле, А не в холе.

– Рыбам – вода, птицам – воздух, а человеку – земля!

– Братцы, никто не видел Доброгаста? – расспрашивал всех Улеб.

– Как же, видел его только что на Щекавице у могилы князя Олега, – ответил ряженый (платье из рогожи, ожерелье из гороха). – Он стоит там и смотрит из-под ладошки, когда Святослав появится на дорожке.

– Да нет же, не путай, – оборвал его мужик в медвежьей вывороченной наизнанку шубе, – я его на Подоле видел, – большую избу ставит. Навеки с нами он.

– И-эх, братушки! Не ви-и-дать вам Доброгаста, пусть ворон выклюет очи, если вру, – вмешался третий, – нет его нигде в Кияни, сбежал он к бродникам… там, на морском берегу, воля… И нас звал с собой. Завещал нам не поддаваться боярству, не гнуть шеи, в глаза им дерзко смотреть. Слышите, люди, Доброгаст еще вернется, он придет и завоюет нас! И не будет нигде бояр-притеснителей. И везде будет воля!

Как стаи грачей шарахаются на сильном ветру, шарахнулись людские толпы, загомонили, засвистели. По Боричеву взвозу катилась огромная засмоленная бочка. За ней с хохотом бежала толпа, подталкивая ее руками, пиная ногами. Отовсюду стекался народ. Кричали, суетились. Бочка прыгала на ухабах, отскакивала в стороны, люди ожесточенно набрасывались на нее. Она набрала скорость, опускаясь все ниже и ниже. Съехала с улицы, запрыгала по кустам, с размаху выскочила на обрыв… Остановилась, словно в последний раз оглянулась на золоченые кровли киевских теремов, и тяжело плюхнулась в Днепр.

– Конец Златолисту! – кричали люди, следя за тем, как подхватило течением и понесло смоляной плавучий гроб…

Судислава миновала Вышгород. Снежинки – маленькие пушистые реснички – все падали, осыпали гриву коня, а может, то пух летел, потерянный отбывающими в дальние страны птицами. Может быть, но не все ли равно? Она ехала туда, далеко, в Оковский лес, где можжевельник, плотные стены темной таежной ели и редкая, редкая светлеет на них, как трещинка, береза. Taм покой, тишина. Там рождается Днепр Словутич. Ребенком кричит куличок… и опять тихо… Она одна на всем белом свете… Храбрый витязь Доброгаст, это о тебе сложил песню Будимир и пошел с нею по Руси…

Судислава раскрывает платок из багряной камки, всматривается в навеки застывшие черты Доброгаста:

«Что могло убить тебя, самый сильный дух, самую крепкую на свете любовь?.. Княгиня! Она прислала твою голову. Да, сильна княжеская беспощадная власть на Руси. Но зато нас теперь никто не разлучит. Я положу голову на дерево в лесу, над истоком; белки будут ронять на нее клочья снега, морозы и ветры высушат ее. Не ее, а тебя!.. Тебя? Как странно… Слышишь, куличок кричит там, а в животе моем ребеночек стучит – он наш! И он – это ты, ты, Доброгаст, свет мой ясный, заря мои утренняя, вольный ветер Русской земли».

– Отняли тебя у меня, ох, за что же отняли, скажите вы-и… люд-и-и… – заголосила Судислава, пугая коня.

Хрипло, истошно прозвучал ее крик. Конь шел, шел да и остановился. Судислава вздрогнула, прикрыла мертвую голову рукавом. Седенький, сморщенный, как кора столетнего дерева, стоял перед девушкой старик, испуганно открыв рот и моргая глазами. Рядом с ним трясла гривой понурая лошаденка. Огромные, корявые пни-вывертни лежали на небольшом поле, отвоеванном у леса.

Не верилось, что это мог сделать старик с его захудалой лошаденкой.

– Кто поле расчистил, старче? – спросила Судислава.

– Подсеку-то?.. – мял он в дрожащих руках шапку. – Я… нет… Сивко, конек мой.

– А тебя как зовут? – снова спросила Судислава.

– Меня-то?.. Меня… не прогневайся, боярыня… – упал на колени смерд, – никак не зовут меня. Знаю, конек у меня Сивко… уж ты не гневись…

– Встань, дедушка, встань, – заторопилась Судислава.

Она снова оглядела выкорчеванные пни с заскорузлыми корнями, похожими на чьи-то огромные озябшие руки, перепачканные землей. Окинула взглядом старательно сложенные в конце поля бревна, несоразмерно великие по сравнению с тщедушным смердом, и разрыхленную суковаткой целину, отобранную у леса.

– Забыл как кличут, – медленно оказала она, – забыть нельзя… имя твое – человек!

– И то ведь, – осклабился щербатым ртом старик, – а конька зовут Сивкой… Милостивая боярыня, – продолжал он помявшись, – коли встретишь где Доброго гостя, поклонись ему и спроси: скоро ли будет рядить мужицкие суды на Руси? Он добрый гость в этом мире… Поклонись же ему.

– Поклонюсь, человек!

– Счастливой дорожки, боярыня… Ничего, спасибо за ласковое слово… ничего… Но-о-о! Поворачивайся, Сивко! Буди мать-сыру землю… – донеслось до Судиславы, вдохнувшей полной грудью холодного воздуха, который нужно было пить и пить без конца во имя будущей жизни, – она стучалась под сердцем.

Снежинки осторожно, мягко трогали лицо; шелестели, падая с деревьев, последние золотые листья, и конь беспощадно топтал их, помертвевших, никогда более не могущих возродиться.

Веселился стольный град Киев. На улицах распечатывались бочки меда, за недорогую плату наливался он в деревянные кружки. Люди пели, плясали, обнимались друг с другом. Потом уже Алексей Чудин записал на пергамене, что «беснование происходило великое».

К вечеру в Киев въехала конница под предводительством Свенельда. Дружину оглушили у ворот приветственные крики, но, когда показался Святослав, – словно гром потряс киевские горы.

– Слава, слава! Слава Герою! Да здравствует великий воитель!

Князь сидел на своем неизменном Чохе, осененный стягами, немного смущенный, улыбающийся голубыми глазами под мохнатыми бровями. Простая с потертым мехом шапка сдвинута на одно ухо, латаный кафтан наброшен на одно плечо, тяжелый меч оттягивает пояс. В ответ на приветственные крики Святослав поднимал руку в боевой рукавице, потрясал ею…

Двенадцать кощеев, охранявших оружие великого князя, разбрасывали монеты, и люди ловили их со снежинками.

У въезда в детинец было особенно большое скопление народа – там стояла княгиня Ольга, держа платок, – вытереть князю пот после брани. Блуд выносил хлеб-соль на блюде. В хлебину воткнута веточка ярко-красных ягод калины, солонка хитро резана из дерева.

– Слава Герою! Слава заступникам! Слава! – гремело по киевским горам.

– Трижды слава непобедимому воинству!

Великий князь поднялся в стременах, широко взмахнув рукой, бросил могучим, непоколебимым в своей природной силе голосом:

– Доброе слово русскому народу! Мир Русской земле!