Бесплодное лето

Жара сковывала движения, парализовала мозг. Не хотелось ни деятельной суеты, всего того, что кормит, и нельзя перенести на завтра, ни встреч, ни лишних разговоров, ни забот. Только полный штиль. Покой душе и телу.

Сейчас бы нежить бока под крымским солнцем, распластать ленивое тело и сладко дремать, слушая музыку волны. Именно на юге приходили к ней минуты забытья, даже забвения, достигаемое без усилий состояние, когда можно не существовать, слиться со стихией, раствориться, стать никем и ничем, уничтожить плотоядно орущее своё ЭГО и, наконец, отдохнуть от себя.

Вокруг, как бы дразня, все говорили о летних отпусках. И она, привыкнув за жизнь терпеть и следовать чувству долга лукавила и пробовала усовестить нахальное ЭГО. Она укрощала его, как живое, отдельно существующее естество, увещевала, подкармливала бесплодными надеждами и обещаниями и, наконец, как настоящая блудница, предавала. И это ликующее, радующееся всему и вся, живое, её Я, как ненужная конфетная обёртка небрежно пряталось в сумочку, не выбрасывать же на ходу, а там, в унылой темноте и тесноте, среди разных разностей понемногу превращалось в забытый нерадивой хозяйкой мусор, непотребное НИЧТО. Она уже не знала, доведётся ли ей успеть, то есть, хватит ли жизни, хоть немного ублажить это пресловутое ЭГО, чёрт возьми, за всю трудную, неверную и даже неправедную свою жизнь, заслужила, но всё было не досуг и на Я не хватало ни времени, ни денег, только слова утешения.

«С другой стороны, – говорила она ему, своему второму Я, – поездки в разгар лета! Раскалённое пекло поездов и автобусов, бесконечный струящийся и застилающий глаза пот, влажные ладони и не дай бог случайное прикосновение. Омерзительное чувство мгновенной жаркой близости с чужой плотью, утомительные разговоры со случайными попутчиками ни о чём, липкость тающего мороженого на губах, докучливая его сладость во рту и снова жажда, жажда. Нет, в жару нужен душ или водоём рядом, иначе любое передвижение в раскалённом пространстве становится пыткой». И ЭГО, как дрессированный преданный пёс, укладывалось у ног послушно и преданно, замирало.

Она мечтала о тени леса, холодке утренней росы под босой ступнёй, запахе летнего яблока в саду. Образы томных тургеневских женщин на съёмных дачах и в собственных имениях (отдых бедного аристократа с весны до осени) не давали ей покоя. Шляпка, скамейка на дорожке липовой аллеи, томик поэзии произвольно раскрытый на энной странице, легкий ветерок читает книгу… Кавалер рядом, беседы о смысле жизни, а значит, ни о чём, а вечером чай с вишнёвым вареньем, и разговоры, разговоры взахлёб… Господи, как классика портит нам жизнь и вносит в неё смятение. Девушки, если вы хотите выйти замуж, не читайте Чехова и Тургенева. Они, отчаянные идеалисты, испортят вам жизнь.

Мечты не сбывались. В это лето всё шло трудно, неуверенно, несмело. Она выпала, ушла от дел, затаилась, застряла, больше – увязла. Не складывалось. Срочно надо было перестроиться, найти работу, но тянули старые хвосты, волокита, неувязки. Друзья разъехались, родственники отдалились, деньги ушли. Она металась по городу, пробовала устроить дела, определиться. Солнце жгло, асфальт между бетонных коробок размякал, по телу струйками бежал пот. Везде она получала отказ. Она загрустила, закрутилась волчком, забилась в отчаянье, наконец, успокоилась, спрятала слёзы и эмоции, остановилась и прижилась на одной из летних террас около дома. Надо было поразмыслить и не торопить события, чтобы всё решилось само собой, есть такая бездарная надежда у очень уставших людей. Своё душевное состояние она хорошо понимала и находила ему бесхитростные объяснения: «Это как шёл, шёл, устал, потом присел на скамейку и отдыхаешь».

Терраса была обычная. Таких площадок с пивом на разлив в каждом микрорайоне пруд пруди. Ничего особенного: магазинчик на первом этаже хрущовки и зонтики перед ним. Контингент разношерстный. Основа – местные пропойцы. Может быть, и не зацепилась бы она за неё, если бы не девчонки продавщицы. Когда-то они работали вместе. Она, Катерина, была у них за старшую. Сейчас Катя уже не руководитель, просто посетительница и даже больше, завсегдатай. Её несоответствие месту вскоре сгладилось. Нельзя сказать, что она вписалась. Слишком выделялись среди выцветшего ситца и стоптанных босоножек её крепдешины и скромные украшения, загорающиеся на солнце ослепительным блеском.

Катерина поначалу удивлялась своему присутствию на этой террасе, чувствовала себя чужой и не в своей тарелке, но сюда её тянуло как магнитом. Тут были люди, увы, в друзья они не годились, но сидеть в четырёх стенах одной в жару было выше всяких сил, и она шла, как кобыла, управляемая пьяным хозяином заблудившемся по дороге домой, в стойло, понурив голову.

Пропустить с утра бокальчик пива и никуда не спешить, потом, вечером засесть, пережить присутствие нескольких пьяных компаний, послушать, о чём говорит гуляющий люд, брезгливо погасить окурок и уйти. Встать под душ, растянуться на лёгких простынях, заснуть, не обременяя себя мыслью и делом. Разве не лучший способ пережить жару и депрессию? От безделья она стала приглядываться к посетителям. Занятие увлекло и понемногу затянуло.

– Привет, – сказала Катерина девчатам – и привычно уселась лицом к улице и проезжей части. С утра спешил занять место за столиком Степанов. Он жил над магазином. Подтянут, всегда задумчив. Обычно он существовал в двух ипостасях: был полупьян и сильно пьян. Приняв на грудь, не засиживался и исчезал. Однажды она заприметила его ранним утром у чудом сохранившегося в районе совкового гастронома. Там разливали с восьми. Толпа истомившихся за ночь на одно лицо, мужчин и женщин, медленно стекалась к открытию под широкие двери гастронома-спасителя. Степанов терпеливо ждал, растворившись, в среде таких же, как он, алчущих. Дождавшись, серая масса понемногу рассасывалась, и Степанов менял дислокацию медленно, но верно приближаясь к террасе. Девчонки открывали с девяти, но Степанов приходил не сразу, ждал, выдерживал паузу. Шёл деловито, в шаге угадывалась выправка военного, опрятен, только из-под утюга, спешащий куда-то человек, на минутку решивший присесть под тенью зонтика. Иногда он выпивал бутылку пива и уходил. Обычно зависал надолго. Выяснилось, что Катерина знала его жену.

Певунья-стрекоза Любка вовремя поняла, что безденежья и периода дикого капитализма в стране, ей одной на руках с детьми и непутёвым мужем-идеалистом, не осилить. Она не долго думала, снялась, да и укатила в Америку. Чисто женская интуиция-защитница сработала чётко. Любка по-мужски жёстко пресекла в себе всякие сантименты на счёт нажитого за жизнь нехитрого добра. Перед ней стояла цель важнее: СПАСЕНИЕ от надвигающейся, как гроза, нищеты и убогой старости. В стране тогда всё рушилось, как карточный домик. Хорошо подумав, она поняла, что провинциальный город и её бальзаковский возраст не оставляли никаких шансов и перспектив. Куда иголка – туда и нитка. Иголкой, главой семьи, здесь, как ни прискорбно и обычно, была она, женщина, маленькая и хрупкая Любаша. Словом, следом за матерью отправились сыновья. Степанов даже не успел понять, что происходит. Он вконец запутался, очутился у себя на родине в России под Рязанью, спрятался уже седеющий, как птенец, под материнское крыло, нашёл таки недолгий покой и забвение в далёком отчем доме. Он ходил по грибы и ягоды, ухаживал за стариками, упорно не желая принять происходящего с ним и с резко изменяющимся уже чужим ему и окончательно непонятным миром. Наконец, понял, что возврата к прошлой жизни не будет, простил Любке строптивость и авантюризм, но бегства её не принял. Не было в нём ни Любкиной лёгкости на подъём, ни оптимизма, ни присущего женщинам обострённого чувства самосохранения. Самец. Другие взгляды и понятия. Другая походка и повадки. Степанов, оставшись один, люто загрустил. Ещё крепче, мастак выпить он был всегда, присел на стакан.

– Я однолюб – перебросил он мостик между своим теперешним подвешенным пенсионерским состоянием и Любкой с детьми в прошлой жизни, отмахиваясь от дамы, коротавшей с ним однажды весь затянувшийся хмельной день. Дама не верила и продолжала наседать. Сначала они говорили тихо, он галантно угощал. Не герой её романа, случайный собутыльник. Мысли и жизнь его были там, в Америке, рядом с весёлой хохотушкой Любкой. И только тело, пьяное и расслабленное, зависло на чужой ему террасе. Он был рад, что время так тихо и беззаботно сочится сквозь пальцы тут, на виду, среди людей. В пустой тишине его трёхкомнатной не то холостяцкой, не то нежилой квартиры было невыносимо тяжко коротать остановившуюся жизнь. Вместе с Любкой из неё, квартиры, исчезли запахи борща и чистоты, голоса близких людей и даже сны. Пустыня.

Дама не понимала. Она была не чуткая и прилипчивая. От неё пахло несвежим телом. Дама уже не выбирала слова, напрямую требуя сократить вступительную часть и немедленно перейти к решительным действиям. Ведь не дети. Слишком засиделись вдвоём мужчина и женщина. Но Степанову не нужна была лишняя суета. За столиком началась лёгкая перепалка. Степанов резко встал и зашагал уже путаным нестройным шагом к улицам свободы. Она, дама, его настигла. Катерина видела, как дама перегородила ему дорогу, потом пошла, почти побежала, как он выскользнул из её цепких рук, зло тряхнул седым чубом, отбился. Дама вернулась допить пиво, не пропадать же добру, ещё немного посидела, горько уставившись в мутный бокал, наконец, исчезла.

– Женюсь – ещё издали, завидев Катерину, кричал Степанов. Это означало: мужик ожил.

– Ты сегодня некрасивая – мрачно говорил он и отворачивался. Значит, из Америки пришли плохие вести. Может, звонила Любка, как обычно, упрекала за пьянку и неприкаянность. Голос жены был совсем близко, будто Любка допекала его совсем рядом, и их обжитый когда-то дом откликался на голос хозяйки, на мгновение оживал. Степанов легко переходил на знакомую волну, по традиции отбивался и оправдывался. В конце концов, он не выдерживал бури и натиска, посылал Любку и там, за океаном, раздавался знакомый вздох, потом следовал щелчок брошенной в сердцах трубки и разговор обрывался. Степанов шёл тогда на террасу, натыкался на Катерину, недовольно бурчал.

– Ничего, сейчас выпьет, и ты похорошеешь – добродушно подсмеивались приятели Степанова. Со временем, измеряющимся в два-три пивных бокала, он теплел. Ни вечный хмель, ни шумное застолье, где все вместе и каждый сам по себе, не стирали с его лица тяжесть дум о них, его американцах. Он был здесь и там, больше там, чем здесь. Глубокая, щемящая тоска по семье, бывало, выливалась наружу. На день рождение хозяйки магазина он пришёл весь в белом, с огромным букетом цветов: одинокий парус на гребне людской волны. Его приняли радушно и оценили старания и галантность. Воодушевлённый успехом, комплиментами и всеобщим вниманием, он мужественно произнёс вступительную речь и вдруг расплакался, скомкав торжественную часть, и сбежал, так и не приступив к рассмотрению «дела по сути», то есть прямо из-за обильно накрытого стола. Ели и пили без него, но ждали. Он так и не вернулся, наверное, заливал своё горе в кабачке где-нибудь поблизости. Так было проще.

Тема Америки и пресловутая рюмка сблизили его с человеком по прозвищу Американец. Вдвоём они просиживали на террасе часами. Пили много, мгновенно обрастая нахлебниками, среди которых была колоритная фигура суетливой тёти Нюры. Она всегда приходила на террасу с огромными, раздутыми, как мячи, авоськами, атрибут, до боли в сердце напоминающий сладкие совковые времена очередей, дешёвой водки и безоблачной жизни в дружном коллективе соседей и сотрудников. Что Нюра носила в авоськах, никто не знал. Предполагалась, она торгует на улице остатками своего былого добра. Торговля, по-видимому, шла плохо, авоськи никогда не худели.

У Нюры были всегда пустой карман, дрожащие руки, причёска «аля седые клочья», сиплый голос и торопливая, убегающая манера разговора. Компанию своих любимцев Нюра чуяла нюхом. Она появлялась почти сразу за ними, шла, как самка, на призывный голос самца, семенила, мелко и часто перебирая ногами, не дай бог пропустить событие. Нюра засиживалась с ухажёрами до густой темноты, всегда громко ревновала всю мужскую компанию, защищая её телом и словом даже от случайного постороннего женского взгляда. На вид ей было лет 60–65. Трепетный любовный лепет в устах пожилой изношенной дамы звучал даже не двузначно, просто невпопад. Как будто в театре кукол Красная Шапочка и Волк перепутали тексты. Но мужчины, как ни странно, проникались, молчаливо одобряли и делились стопкой. А это уже подвиг с их стороны и знак высочайшего признания, потому что водки, как известно, всегда мало и её надо беречь. На преданную Нюру это правило не распространялось. На свою бесплатную стопку, почти фронтовую стопку, она всегда могла рассчитывать. Заслужила. Через час застолья милая компания теряла более или менее благопристойный облик. Мужики расслаблялись, говорили комплименты и лёгкие пошлости девчонкам официанткам, получали от них нагоняй, смеялись, капризничали, заходили по новому кругу в заигрываниях, полу игривых полу отеческих. Потом приходил момент перелома. Несли бред. Когда из бреда уходили мат и оставались только односложные междометия, напоминающие мычанье, компания распадалась, разбредалась кто куда, но не по дорожкам, а напрямик, через кусты.

Американец на террасе слыл человеком-легендой местного масштаба. Девчонки рассказали Катерине его историю. У Американца, несмотря на прозвище, были простая русская фамилия и имя. Несколько лет он работал за океаном. Потом вернулся к семье и оказался не у дел. Он не стал судиться за пресловутый «квадратный метр» и отступил. Оставшись на улице, Американец рассудительно отнёс тяжко заработанные деньги на депозит, но запутался или по дороге в банк много принял, значит, не совсем соображал, выбрал вклад, ещё больше усложнивший его жизнь. Всю сумму и проценты получить в банке можно было единожды, и он остался в ожидание окончания депозитного срока и чего-то ещё на террасе и в квартире холостяка-приятеля. Словом, застрял на год или два. Приятель был хлипкий и совсем потерянный. Он относился к своему подопечному, как к ребёнку: ругал, кормил собственноручно приготовленными обедами, вытаскивал из скандальных историй, в которые слабохарактерный друг постоянно попадал.

Сначала Американец не растерялся, взял под депозит кредит и благополучно пропил его на террасе в окружении свиты многочисленных нахлебников. Тут-то и возник печальный образ тёти Нюры с авоськами и прижатыми к сердцу руками в порыве любовных излияниях. Но деньги быстро закончились, за ними исчезли нахлебники. Остались самые нахальные и самые преданные, не то друзья по несчастью, не то братья по духу.

Хозяйка магазина и девчонки быстротечность момента ускорили. Если нет препятствий и человек добряк, то почему бы и не воспользоваться. Нюра была из самых безденежных прихлебателей. Она страстно сжимала в руках помятые две гривны и была уверена, что за них можно напоить компанию. Две гривны котировались как входной билет.

Американец – видный высокий красавец-блондин, был даже не помятый, просто сильно потёртый как искусственно состаренная дорогая вещь. Девчонки вздыхали и вкрадчиво нашёптывали Катерине, что если бы она появилась на террасе раньше, то Американец не поскупился и свозил её на Кипр или в Египет. Катерина бровью не повела, ничем свою заинтересованность не высказала, но текст отметила и невзначай, наперекор очевидному, стала приглядываться. И хотя было уже безнадёжно поздно, Американец давно перешагнул размытую черту, стирающую грань между любителем спиртного и профессионалом, фантазия её слабо, но разыгралась, вернее она её в себя впустила и в глубине тихо лелеяла. Но это потом. А поначалу он её явно раздражал.

На набережной зацвели липы. Манящий сладкий их запах плыл по городу, растворяясь в зное и речной влаге. К запахам примешивался цвет. Ещё ярко и сочно зеленела в скверах трава, бледно и нежно цвели глициния и акация. Лето и солнце, как профессиональные парфюмеры, смешивали и расставляли акценты, от чего воздух, как дорогой коктейль, был насыщен, густ и даже вкусен. К цвету и запаху добавлялся звук. Ещё звучали сложно-барочные соловьиные трели, уверенно солировали хозяева летнего неба нарядные, во фраках, ласточки. Дождь, как заключительный аккорд, снимал напряжение знойных дней, и город разрешался от бремени, блестел бриллиантами капель и поражал замысловатой роскошью шелковистых травянисто-цветочных ковров. Ночью за окнами грохотала непреклонная гроза.

Тихое воскресное утро изначально предполагало посещение храма. Катерина, серьёзная и собранная, вошла в его двери и остановилась у иконы Божьей Матери. Пришли тихие минуты одиночества среди толпы. Она не прислушивалась к словам священника, для неё существовали, как код и знак, только звуки его монотонного голоса и торжественность церковных песнопений хора. Они поднимали и воскрешали в ней нечто, чего она не могла обозначить словами и мыслью, от чего становилось необъяснимо хорошо, как бывает, когда смотришь на неприхотливый букет васильков.

Домой не хотелось, и она пошла к набережной, к липам, воде и солнцу. На одной из городских лавочек сидел Американец. Катерина заколебалась, сейчас ей меньше всего хотелось таких встреч, но он уже поднялся, предлагая присесть рядом, и она не отказалась. Как ни странно – выглядел он трезвым или таким действительно был. Он не искал темы для разговора, и разговора как такового не было вовсе. Катерина молча выслушала монолог. Он был женат дважды. Первая жена сбежала куда-то в Европу. Их общая дочь благополучно осела во Франции. Адреса её он не знает. Второй брак увенчался двумя детьми и разводом. Потом он заговорил об Америке, но она его уже не слушала.

Увиделись они не скоро. Он пропал на несколько недель. Исчезновение как бы завязало интригу, и она уже поворачивала голову, встречая взглядом каждого нового посетителя террасы. Не он ли? Появился Американец внезапно. Привычно, по-хозяйски, уселся за столик, всем своим видом предрекая: это надолго. И больше уже никуда не девался, как прирос. Исчезновение толковалось, как катарсис, мол, не пил, сдерживался, искал работу, общался с детьми. Но рука привычно тянулась к стакану, и процесс пития возобновился с новой, ещё большей силой. Катарсиса не получилось, но зато Катерину стали замечать: «Эх, вы не знаете Мане, «Завтрак на траве» – кричал он ей через столики, безнадёжно взмахивая уже не слушающимися руками, и как бы от отчаяния и стыда за её вопиющее неведение хватался за стопку. Он перекидывал тёплую от жары горькую жидкость себе во внутрь, как в бочку, на секунду делал паузу и обличал Катерину дальше. «Вы не читали Кундеру. Вы ничего не знаете». Она не пыталась его разубеждать. К тому же Кундеру она, действительно, не читала и при этом не чувствовала себя слишком ущемлённой. И обращался он вроде бы даже и не к ней, а говорил с кем-то другим, невидимым.

В субботу принесли вишни. Хозяйка магазина-террасы заказала ягоды для компотов и варенья. Девчата на террасе оживились, всем захотелось дешёвых вишен, а с ними кухонной возни с банками, крышками, кипятком. Закладочная лихорадка мгновенно заразила всех. Безусловно, домашний продукт дешёв и вкусен, но не только. Есть глубинный подтекст, объясняющий упрямую привязанность к домашним заготовкам подавляющего большинства хозяек в постперестроечном пространстве. И неважно, к какой социальной группе ты принадлежишь. Закладки, как ни странно, хобби и у людей не бедных. Всё объясняется просто. Временная несвобода на кухне занимает не только руки, но и мозги, отвлекает от сиюминутных проблем и даже успокаивает. Этот ежегодный цикл-зуд похож на магический ритуал, своеобразная пародия на виртуальное посещение психоаналитика, его восточнославянская версия. Словом, дёшево, сердито и с пользой. Временно мысли концентрируются на простом, понятном, заняты руки, срабатывает первобытный инстинкт накопления и преумножения. К тому же фрукты в банках, плоды твоего труда – это красиво, эстетично, ярко. Вечная женская жажда прекрасного, утолена. Ты созидаешь, ты творишь, ты художник. Ну, чем ни радостные минуты вдохновения, переживаемые нами ежегодно?

Вёдра с вишнями несли ещё и ещё, круг желающих катастрофически быстро расширялся. В Катерине щёлкнуло, сработало чувство стадности, и она тоже зачем-то засуетилась, заказала два ведра ягод и успокоилась.

Американец ещё трезвый, а может, и не очень, понимающе смотрел на неё, улыбался. Она засомневалась: принимать улыбку на свой счёт или не стоит? Возможно, видит он не её, а что-то совсем другое. Дурман тяжёлого похмелья унёс его дух куда-то в дебри галлюцинаций, осталась, как брошенный и забытый на стуле плащ, одна нездоровая рыхлая плоть. Случилось, и он уже с утра мертвецки пьян, несёт несвязную чушь. Как ни странно, первые стадии опьянения, присущие обычным людям, Американец как бы пропускал. Он медленно, но неуклонно, приближался к конечной стадии, когда ноги уже не держали, речь отнималась, и хмель клонил крупное тело, как плакучую иву, к матушке-земле.

Вечерело. Сумерки чуть разрядили жару. Американец и Степанов, не один час обсасывающие какое-то глупую тему уже сбились на лёгкий несвязный бред. Американец вдруг стал бросать на Катерину мутные взгляды и задираться, окликая её через столики. Иногда он вставал, намериваясь подсесть к её компании, но сила вновь налитого стакана тянула, как гири, вниз, назад, к стулу. Это даже нельзя было назвать внутренней борьбой, её не было, он просто не мог, не имел сил подняться. Руки беспомощно падали на столик то и дело сбивая то стакан, то бутылку. Он моментально концентрировался и бережно, почти нежно, как живое существо, подхватывал на лету убегающие от него предметы, ловил их виртуозно ловко, так что жидкость не успевала расплескаться, счастливо ставил всё на место, мол, спас, уцелело, и блаженно улыбался. Потом он откликался на видимо мучавшую его мысль, тянул голову к Катерине и мычал, по-домашнему: «Позвольте вас сегодня проводить». «Алкоголик-аристократ» – язвительно подметила она. Беспомощный и недееспособный герой-рыцарь. Было грустно, почему-то разболелась голова, и хотелось домой, но подняться и уйти, слишком бездарен был спектакль и безнадёжны актёры, Катерина не могла. Она тоже, как Американец, обессилила. «Может добавить интриги или взять инициативу в свои руки?» – вяло подумала она и тут же отмахнулась от случайной мысли. Был явно не её вечер. Ведь не сможет, не оторвётся, будет сидеть до изнеможения. И он, действительно, досиделся до конца, но не победного. Горькая, вонючая жидкость уже переполняла организм и не лилась, не проталкивалась в пищевод. Всё. Под завязку. Его явно тошнило, он побледнел. Трусливо-шатко поднялся, пригнул голову, и тяжело расставляя ноги, побрёл по дорожке к кустам. Он рвал в густой темноте долго, мучительно, громко, наконец, кусты зашевелились, как будто занавес закрылся, и Американец исчез за кулисами сцены, как провалился.

– Проводил. Победил стакан, не я. А если бы проводил? Пригласила бы в дом мертвецки пьяного человека? Жуть. Неужели это моё и я этого хочу? Не может быть, но почему же так жалко это большое беспомощное животное, блюющее под звёздами жаркой летней ночью. Ведь были когда-то шарм, и слова складывались в членораздельную речь. Подобрать? И что с ним делать? Будем начинать утро с опохмела, к обеду созреем и выйдем на свет божий, держась за руки, поддерживая друг друга. На что пить будем? Пенсия не скоро. Ой, лишенько.

– Олю, Олю, сядь прямо – Катерина поняла: вот оно. Фон, этот голос… именно он мешает ей целый вечер. Галя, подруга девчат и её новая знакомая, громко и безуспешно пыталась воспитывать свою шестнадцатилетнюю дочь, играющую с подростками в «дурака». И хотя девочка сидела буквально рядом, за соседним столиком, перекричать сложный и многоголосый улей террасы было невозможно. Но Галя не сдавалась. Она продолжала посылать свой призывный материнский клич, сигнал тревоги. Тут был важен подтекст: «Бойся, дочка, вокруг тебя мужчины, ты оторвалась от матери и в опасности». Галя была относительно спокойна, только тогда, когда дочь находилась от неё на расстоянии вытянутой руки. Девочка изредка оглядывалась на мать, рассеянно улыбалась, но ребята не давали ей отвлечься, и она тотчас же поворачивалась к матери спиной, продолжая игру и весело откликаясь беззаботным смехом на шутки юных поклонников. Чтобы убедить всех в своих страданиях, Галя принялась активно мучить подруг подробными рассказами о дочери, её проблемной спине, плохой успеваемости, монстрах-учителях, подростковых прыщах, болезненных месячных. Она свалила всё в кучу и уже не могла остановиться. Добрые подруги успокаивали заботливую мать и даже пытались усовестить. Негоже, мол, на глазах парней и всей террасы делать взрослой дочери замечания. Но Галя была непреклонна. Она твёрдо стояла на своём, нервно курила и пила пиво большими кружками. Ситуация и здесь грозила выйти из под контроля. Галя никак не унималась. Призывный клич к дочери повторялся с назойливой периодичностью. От бессилия у женщины уже дрожали руки, в голосе звучала слеза. Тревожно запахло грозой и истерикой. «Пора домой» – ещё раз лениво подумала Катерина, но не ушла. Она, как Американец, не могла уже бороться с собой, поддавшись течению.

На террасе Галю не то, чтобы не любили, нет, наоборот, здесь её окружали заботой и вниманием. Уж слишком худа, задёргана, даже затравлена. Она появлялась несколько раз в неделю, обычно с дочерью, изредка без неё. Галя, не останавливаясь и не делая пауз, текст сплошняком, тараторила, посвящая всех в свои бесконечные бытовые проблемы, судорожно, как за палочку-выручалочку хваталась за мобильник, вела бесплодные разговоры с какими-то своими спасителями. Обычно она жаловалась на отсутствие денег на счету и канючила телефоны с просьбой сделать один единственный звоночек. Причина всегда была очень веская, что-то на грани жизни и смерти. К поздним сумеркам Галя успевала крепко выпить, и тогда дочь тигрицей налетала на неё, пытаясь увести, но мать засиживалась до самого закрытия, несмотря на скандалы, уговоры и даже слёзы девчонки.

Когда рядом с ней появлялись мужчины, Галя преображалась. По большому счёту на террасе она пыталась, как могла, устроить свою жизнь, но нервы и тут сдавали. Идиллия вдвоём продолжалась недолго и всегда заканчивалась скандалом. Насытившись дармовым пивом, кавалеры у Гали были щедры, она выливала на них, как воду, всю свою злобу и отчаянье, она мстила им язвительным словом за неустроенность судьбы, за свою бездомность и неприкаянность. Она жалила, как змея, как крапива в малиннике. Ошарашенные кавалеры терпели недолго. Вскоре за столиком воркованье сменялось зловещей паузой, а дальше… дальше – следовала дуэль между мужчиной и женщиной. Дуэлянты выбирали исключительно холодное оружие, называемое в интеллектуальных кругах ненормативной лексикой. Всё происходило пошло, без фантазии и над террасой нёсся добротный, беспощадный обоюдный мат. Красота Гали мгновенно исчезала. Из миловидной молодой особы, аккуратно причёсанной и в меру подкрашенной, она превращалась в визгливую разбушевавшуюся пьяную тётку. Незадачливый поклонник жаждал мести и компенсации. Ещё бы, планы на вечер рухнули, деньги потрачены. Самые решительные даже предпринимали попытки Галю тут же на месте то ли прикончить, то ли просто избить. Галя не удивлялась. Она была готова к побоям. Но тут на защиту вставали дочь и девчонки-подружки. Дуэлянтов разводили по сторонам. Поклонник тотчас же исчезал с террасы навсегда, что явно не нравилось хозяйке: ещё один денежный клиент потерян. Галя же постфактум продолжала рваться в бой, по инерции пытаясь конфликтовать с подругами. Девчонки, мудрые милые девчонки, на провокации не поддавались и терпели.

Сегодня Галя была особенно несносна. Она огрызалась невпопад и алчными глазами искала жертву. Но тут появился их общий любимец и певун Игорёк. Он был галантен, щедр и изысканен. Поцеловав дамам руки, Игорёк заказал бутылочку беленькой, обнял Галю и густо, мощно и надрывно затянул свою любимую. Почувствовав силу, масштаб и просто мужское преимущество, Галя сникла, подалась под горячей мужской рукой, уютно разместившейся на её плече, и вдруг запела, пытаясь скрасить жесткость его голоса своим прекрасным, нежным и чистым. Они пели долго и слаженно, нежно смотрели друг другу в глаза и были счастливы. Слушали их притихшие подруги, Катерина, звёзды и несчастные соседи в квартирах многострадальной пятиэтажки. Ночью пошёл тёплый, тихий всё смывающий дождь.

Ох как болит с утра голова ну зачем нужны были эти несколько граммов лишней водки ведь знаю что нельзя пиво и водка продукты несовместимые, а всё равно глупая рука тянется процесс пития бесконечен и вот результат головная боль, а вставать надо что-то делать кормить сына и перед ним стыдно припёрлась в три ночи зачем и когда уже остепенюсь всё каюсь, но бесполезно и хоть бы толк был что так поздно пришла какая-то разрядка должна быть для здоровья они и существуют эти особи противоположного пола, но все пьяны и всегда пьяны и ты туда же наверное у них никогда не болит голова и где силы у этого Американца так беспробудно и тяжело пить тоже мне проводить, а сам блевать по кустам телевизор что ли включить в мире что-то происходит далась тебе эта терраса линять с неё давно пора ах дура дура.

Всё-таки кофе и душ потрясающие вещи. Пойти, что ли купить газеты? Ох, Катерина, Катерина. Как же ты купишь газеты, не заходя на террасу? Продуктов тоже надо подкупить.

Лето на дворе, а ни овощей, ни фруктов в доме нет. Была бы мать жива, досталось на орехи по полной программе. А сейчас что? Кто пожурит? Разлюли-малина. А может, стоит попытаться – переключилась она, на своё, уже женское. Пригласить Американца в гости, сказать, что надо починить что-то. Они, мужчины, это любят. А что починить? Всё вылизано давно, в доме полная чаша, всё в порядок приведено. Придёт – испугается. Они любят квартиры со следами запустения, а тут.

Напоследок она посмотрела на себя в зеркало. Сарафан был катастрофически открыт. Спина обнажена, плечи. Загар золотистый, ровный. Лёгкий крепдешин прикрывает ноги до пят, но стоит подуть ветру и полы разлетаются, обнажая высоко ноги. «Шляпку что ли надеть? – подумала Катерина – шляпка хоть голову прикроет, а всё остальное уж ладно, пусть будет». И она вышла из дому, деловито прижимая сумочку к сердцу, довольная собой и счастливая.

Утро разрасталось. На террасе суетились девчата, протирая столы и весело обсуждая события вчерашней ночи. Завидев Катерину, они замахали руками, призывая её посетить лобное место. «Не проходить же мимо» – подумала Катерина и, как обычно, присела за столик под зонтиком. Шляпка её просматривалась издалека, и она была похожа на яркий грибок под круглым зонтом с надписью «Чернігівське». Она заказала две бутылки пива: одно тёмное, другое светлое, аккуратно слоями налила немного пива из бутылок в бокал. Холодная пенистая жидкость приятно освежало. Катерина угостила девчонок, развернула газеты и углубилась в чтение. Читать довелось недолго. Сначала почему-то из кустов, как бы намекая на вчерашний казус с приятелем, появился Степанов. Он внимательно посмотрел на Катерину, видимо одобрил её внешний вид, шляпку, и закричал: «Женюсь». Катерина оторвалась от газеты, приветливо ему кивнула и снова принялась за чтение.

Сегодня её интересовала колонка знакомств. Время от времени, примерно раз в три месяца, она возвращалась к этой колонке, питая к ней не столько практический, сколько чисто филологический и даже философский интерес. Объявления как будто и не менялись. Те, что умиляли, она узнавала, как друзей, сразу. Особенно ей нравился текст с обширными требованиями к предполагаемой партнёрше, мол, ищу хозяйку, умницу и чтоб стройная, и детородная, и без особых претензий. Потом перечислялись достоинства противоположной стороны. Понятно – непьющий, некурящий. В резюме вредные привычки у всех отсутствовали, вероятно, по подругам тосковали инопланетяне. Потом перечислялось что-то ещё, видно очень важное для мужчин на выданье, но неинтересное, а в конце, как признание и развязка нехитрой интриги, следовало сакраментальное: согласен на переезд. По всей видимости, практичный мужчина. Удручающе звучали призывы холостяков, проживающих в общежитиях. Те согласны были на любые новые бедствия и перипетии, только бы вырваться из объятий общаги. Водитель, который любил работать на даче, уже больше года безрезультатно и упорно подыскивал себе подружку-огородницу. Большинство ищущих пару, были просто подкупающе сентиментальны. Звучали раздирающие душу призывы: «Ищу свою половинку! Откликнись! Прямо спасу нет, как тоскую!»

«Нет. Как я люблю мужчин – подумала Катерина – это же фейерверк, фантастика. Не газета – настоящая кунсткамера. Выбирай – не хочу. Непьющие, работящие, дачники! Зачем мучаться здесь на террасе с ограниченным контингентом? Вот выбор. Это то, что мне нужно. Тридцать три богатыря. Выбирай любого. А где же дядька Черномор? Он и с ними, и в отдельности. Нет. Черномор мне больше симпатичен».

Катерина отложила газету и затосковала. Солнце приближалось к зениту, жара густела, а Американца всё не было. Живой ли? Первым появился непутёвый друг Американца. Он был в шортах, разлезающихся в стороны шлёпанцах на босу ногу, и нёс в руках потёртый полиэтиленовый кулёк. Друг робко поздоровался с Катериной, подсел к Степанову, и они целеустремлённо стали ждать третьего с деньгами. Через минут пятнадцать появился бледный, но улыбающийся Американец. Всё начиналось как обычно. Они распили чекушку, и Степанов сразу ушёл домой грустить. Катерина вдруг осмелела, решительно придвинула свой столик к столику друзей, налила себе в бокал тёмного и светлого пива, сняла шляпку и положила на стул рядом, как бы преграждая вход тёте Нюре, уже хищно кружащей на горизонте. Шляпка – символ протеста, намёк конкурентке с входным билетом в две гривны в руке, мол, не подходи, мест свободных нет. И Нюра поняла, не осмелилась, печально опустила руки, уже было умостившиеся перед грудью – первый признак жарких любовных излияний и сцен ревности – и ушла, скрылась в совковом мрачном гастрономе пить в одиночестве утреннюю горькую.

* * *

Они пили водку. Пустыми гранёными стопками был плотно заставлен весь столик и, казалось, что сейчас мужчины разыграют ими виртуозную шахматную партию. Голова у неё шла кругом. Она слушала и удивлялась. Два неприкаянных алкоголика устроили для неё поэтические чтения. Всё было по-настоящему: текст, чувства, слог и даже накал. Они были трогательно галантны и даже чуть куртуазны. Лица светились. Исчезло равнодушие, ушёл обычный забулдыжный трёп, на бледных щеках разыгрался румянец. Она не узнавала приятелей. Орлы, красавцы. Грудь вперёд, плечи расправлены, глаза блестят. Катерина – центр их внимания, источник вдохновения и накала, в ней сейчас – вся притягательность женского естества.

– Женщины. Слабые загадочные создания. Мы стремимся к вам, обожествляем, обожаем, пробуем создать идеал и что из этого получается? – тихо и вкрадчиво говорил, склонившись к ней непутёвый друг. – Помните, вы должны помнить.

Жил он, и ложе его лишено было долгой подруги.

А между тем белоснежную он с неизменным искусством.

Резал слоновую кость. И создал он образ, – подобный.

Женщины свет не видал, – и своё полюбил он созданье.

Ну и кто это, по-вашему, и о ком строка? Кто автор я спрашиваю? – пьяно и радостно воспрянул он голосом и сделал многозначительную паузу, строго и победно глядя на Катерину.

– Пигмалион – робко ответила она.

– Да, да, бессмертный, сладостный, великий Овидий. «Метаморфозы» – счастливое чтение юности.

– Вы думаете, мы в жизни ничего не видели и всегда такими были? Нет, – продолжал он. Да я с туристами в своё время мир объехал. Даже в Индии был. Перед вами работник канувшего в лету Интуриста. Что, жалеете? Не удержался на плаву. Американец, вы думаете, кто? Да он историк по образованию. К вашему сведению, владеет английским и немецким языками. И он задекламировал, дирижируя в такт рукой, и стопки на столике тоже запрыгали, как бы вторя и соглашаясь.

Тут вступил второй актёр. «Конечно, Мандельштам – это круто, но я предпочитаю Блока. С детства люблю, Питером пахнет. Тайной, пронзительным холодом. Вы были, Катюша, в Питере?» И не дожидаясь ответа, он встал из-за столика, взъерошил волосы, обвёл взглядом притихших завсегдатаев и хорошо, чуть нараспев задекламировал:

Катерина не выдержала и прыснула. Предательский смешок вернул к реальности. Главная тема дня, наконец, вырулила на круги своя, обозначилась в поэзии. Эпиграф, устная констатация ежедневной единственной цели бытия, размытого полу подвешенного состоянии, бесконечного блуждания в лабиринте химер, самообман, смешные несбыточные надежды на выход из магического круга, и брезжащая на горизонте гибель, вечное тревожное предчувствие наглой смерти без покаяния и прощения близких, где-нибудь под кустом от внезапного приступа панкреатита или цероза печени. Американец осёкся и замолчал.

Невольные свидетели литературных чтений тоже обиделись. Кто мог представить здесь такое? Терраса никогда не собирала интеллектуалов, только собутыльников. Драка – понятно. Рвущее, в разнобой пьяное пение – обычное дело. Но чтоб стихи и несколько часов кряду и кто… Она поняла, что испортила всем праздник.

– Эх, вы – выдавил, наконец, Американец. – По одёжке людей встречаете.

Они поднялись и ушли, покинув публику и Катерину, поплелись по жаркому солнцу в реальность дня. Авоська беспомощно болталась в руках вдохновенного чтеца и знатока женщин: туда-сюда, туда-сюда. В такт ей слегка подпрыгивала совсем хмельная голова. Американец ещё кое-как держался, знал – за ним наблюдают. Он вскидывал горделивую львиную голову в белокурой шевелюре, тянул носок, обутой в стоптанные красовки ступни. Старания их были жалки и напрасны. Как ни крути – очередная попойка. И только женское внимание, ласковый заинтересованный взгляд, (к чёрту, Нюрку) всколыхнули воспоминание о забытом счастье жизни. Теперь всё невозвратимо: ушли молодость, любовь, а следом жёны, дети, приличные работа и друзья. Когда и где они оступились? Когда часы судьбы стали давать сбои? Почему не услышали вовремя сигналы бедствия уставшей души? Но не будем к ним слишком строги. Они – пионеры. Их поколение первым приняло удар на себя, когда всё в этой ещё очень большой стране полетело с катушек. Они не смогли или не успели сориентироваться, как сделала маленькая и отчаянная степановская Любка. Женский инстинкт защиты рода в них отсутствовал. Опытный глаз прохожего сразу изобличит в двух мужских фигурах, тихо и устало бредущих по зелёной аллее, людей без определённого рода занятий. Бомжи как бомжи. Неважно, что один с квартирой. Пока. И это скоро пройдёт. Не верилось, что несколько минут назад руки мужчин были красноречивы и прекрасны, голоса звенели, тела напряжены. Катерина засуетилась и тоже поднялась. Ей было стыдно и неловко. «Стерва, какая же я циничная стерва» – подумала она.

Печалилась Катя совершенно напрасно. Разлука их была недолгой. Они ещё увиделись в этот день.

После обеда принесли долгожданные вишни. Бородатый Гейза, хозяин вишнёвого сада в райском уголке частного сектора напротив, ждал её уже битый час. Катерина, выспавшаяся и свежая, вишням обрадовалась. Получив вознаграждение, Гейза решил угостить её пивом. Слово за слово – выяснилось, что они косвенно знакомы. Довольно странно, но все в этом городе друг друга знали. Через второго, третьего, в редких случаях, четвёртого, выходили на результат, как на финишную прямую. Ничего не было удивительного в том, что их пути когда-то пересекались. Катерина его не помнила, но прошло несколько минут, и они уже, как старые приятели, весело болтали. Подошла жена Гейзы, дама печального образа, без зубов и несколько помятая. Катерину, увлёкшуюся воспоминаниями юности, это обстоятельство не насторожило и совершенно напрасно. Дама корректно пыталась поддержать общий разговор и даже понравилась Катерине. Пара была славная, но как все вокруг на этой террасе, изрядно помятая. А когда Степанов с Американцем поставили на стол запотевшую от холода бутылку водки, компания вдруг оживилась и приняла совсем уж безумное решение пойти к супругам послушать музыку. Не в традициях Катерины было волочиться по гостям. Зачем? Всё сосредотачивалось здесь. И общение, и контакты и интерес. Но тут, поддавшись азарту, она не задумываясь, легко снялась с места и пошла вместе со всеми к Гейзе. Но прежде Катерина выделила денег на курицу-гриль для всей компании и долго уговаривала нерешительную жену старого знакомого обеспечить им ужин. Печальная дама отказывалась, наконец, взяла полтинник и растворилась за поворотом.

Шли они недолго. Катерина пыталась загладить вину перед Американцем и доверчиво держала его под руку. Они перешли дорогу, куда-то свернули, и остановились перед домом, с роскошным синим клематисом, цветущим в палисаднике. За разговором они безнадёжно отстали и оказались в хвосте компании. Они толкнули калитку и очутились во дворе. Боже праведный, на них накинулись огромные неухоженные псы. Лёгкий хмель мгновенно улетучился, перепуганная Катерина спряталась за спину Американца. Но даже этот убедительный сигнал опасности её не остановил и не встревожил. Ей было уютно за его спиной и уже совсем не страшно. Американец побледнел, оступился, и чуть не упал на раскиданные по двору доски. Позвали хозяина. Гейза отогнал псов, которые уже не лаяли, а мирно обнюхивали перепуганную парочку. Кусаться им явно было лень. Псы потягивались и равнодушно зевали. Наконец, их провели в дом. Двор по сравнению с домом выглядел чистилищем.

В огромной комнате с облезлыми стенами кое-где обозначались кирпичи. Пахло затхлым. На второй этаж вела лестница, но ступенек не было, второго этажа тоже не было, из проёмов-провалов висели доски, и, может быть, даже просвечивалась, как через решето, ситцевая синева неба. Облезлые окна, выходящие на улицу, где цвели клематисы, занавесили от людского любопытного взгляда тряпками из бывших простыней, которые давно утратили первозданный цвет и стали буро-коричневыми.

Все попросились в сад, но Гейза поставил на стол кувшин с вишнёвым компотом вместо закуски и велел гостям не капризничать. Обещанная музыка и танцы тоже отменялись. Не удалось найти магнитофон. По времени уже давно должна была вернуться с едой жена Гейзы. Не было ни сада, ни магнитофона с обещанной музыкой, ни курицы гриль. Сосредоточились на водке. Все посмотрели на Степанова. Он понял, мгновенно извлёк из-за пазухи ещё мутную от холода морозильной камеры бутылку, аккуратно и бережно обёрнутую в ослепительно белоснежный мужской носовой платок.

Водка до минимума упростила все желания. Успокоилась даже капризная Катерина. Теперь она сидела на почётном месте, рядом со Степановым на безнадёжно продавленном диване и отчаянно смешивала водку, для закуски, с компотом. Эта её алхимия, переливание из стопки в стакан не нравилась Гейзе: «Перевод продукта». Он каждый раз ёжился, недовольно косился и Американец его успокаивал: «Она так пьёт». Компания была в ударе. Вид живой женщины на диване и внушительной бутылки на столе, всех вдохновлял. Водку пили на пустые желудки и быстро хмелели. Степанов на радостях завопил своё: «Женюсь» и с размаху обхватил её шею. Она сильно и гулко ударились головой об подоконник. Было больно и обидно. «Любочке расскажу» – пригрозила Катерина разбушевавшемуся кавалеру. Степанов вдруг сник, а когда Катерина пересела на шаткий стул, растянулся на диване. Через минуту он уже крепко спал. Американец говорил много и хорошо. Водка пилась медленно. Жену Гейзы уже никто не ждал. Все поняли, она не придёт.

Темы для разговоров исчерпались, когда водка закончилась. Катерина почувствовала, что она безнадёжно пьяна. Степанов проснулся и ушёл не попрощавшись. Они с Американцем тоже засобирались. Уходя, она посетила туалет, который произвёл на неё огромное впечатление. Катерина искала сливной бачок или кнопку, наконец, поняла: унитаз есть, а бачка – нет. О своём открытии она восторженно рассказывала Американцу всю обратную дорогу, останавливалась, искала в воздухе предполагаемую верёвку от сливного бачка, не находила и сокрушалась. Её спутник знал, пьяная женщина – проблема для мужчины, хмурился и торопил. Они вдруг стали ссориться, как-то не зло. по-домашнему, в запале заблудились в переулках и забрели на стройку. Здесь их застукал мелкий ленивый дождь. Струйки воды текли по спине, но она их почти не чувствовала. Они запутались в строительном синем полиэтилене, отгораживающего стройку от внешнего мира, рвали его в клочья, пытаясь выбраться на волю, наконец, оказались на людной улице, и тут она вспомнила про свои вишни, оставленные на террасе и побежала за ними.

Жена Гейзы вернулась домой через два дня избитая и в синяках. Больше пара на террасу не приходила: то ли вишни закончились, то ли боялись, что Катерина потребует назад свои деньги. Сама Катя чувствовала себя плохо несколько дней, каялась и стала серьёзно задумываться над тем, что этот вид летнего отдыха для неё слишком экстремален.

Азарт захватывал. Катерина, наконец, решилась, чуть ли не силой сгребла полумёртвое разлагающееся тело и привела к себе, упрекая, дребезжа и увещевая, что мужское дело молоток, гвозди, о господи, и что там ещё. Красноречие иссякло. В паузе он попросил водки. Она потащила его назад, на улицу, они нашли уютный ресторанчик в глубине какого-то двора на задворках района. Поила и пыталась накормить она. В ресторане было уютно. Наконец, впервые они разговаривали. Вечерело. Пахло хорошей едой и акациями. Катерина кокетничала, потом вдруг обмякла и пригорюнилась. Её волновал собеседник. Он нёс чушь про давнишние обиды, внушительную сумму в банке, попытки определиться в жизни, устроиться. Говорил скомкано, несвязно, как будто бредил. Она знала: не было никаких попыток ни найти работу, ни приличную квартиру, ни уйти от друзей-собутыльников. Всё ложь, иллюзия. Сейчас сидит перед ним его единственная палочка-выручалочка, а он её даже не видит. Всё об Америке. Далась ей эта Америка и Ниагарский водопад впридачу. Уже было темно. Они вышли из ресторана к реке. Катерина встрепенулась, и потянула купаться. В воде она засмеялась, зафыркала, уплыла подальше от него, чтоб не дай бог, не испортил радость, но он настиг, обнял, взял на руки.

На берегу, он снова забубнил. У самого дома на вдруг обиделся, пожелал доброй ночи и ушёл. «Импотент» – безразлично констатировала Катерина.

Засыпая, она думала о своих новых знакомых, издёрганных, изломанных, несчастных. Тела их ещё жили. Дух давно умер. Они барахтались. Старались продержаться. Их поезд давно сошёл с рельс. Мимо неслись другие вагоны с ярко освещёнными окнами. Они остались на обочине. Никому из них она помочь не могла. Их было жаль, но себя было жаль ещё больше.

Что же это за страна такая, где Венечка Ерофеев, едущий по знаменитому маршруту из Москвы в Петушки, безусловно, интеллектуал и умница, но по всем правилам литературной эстетики антигерой, вдруг становится кумиром целого поколения. До сих пор его неприкаянная тень блуждает по раскрошившемуся на новые государства пространству. И где бы мы ни жили теперь, граждане, какие границы нас не разделяли, зёрна, отголоски этой огромной бессмысленной страны в нас, определяются в народе куцым словом, совок. А совок, в большинстве случаев, человек робкий, подавленный, а потому, пьющий и сильно пьющий. В эту ночь она поняла, что её роман закончился, так и не начавшись.

В августе Катерина продала квартиру и переехала в другой район. Лето закончилось. О своих знакомцах она никогда больше не вспоминала. Да и о чём вспоминать? Если бы был сюжет…

Лет им на двоих было чуть больше ста, но это их не останавливало и даже не совестило. Они знали друг друга не один год, но вот совершенно внезапно случай, а может, как водится в их возрасте, чья-то умелая не то подсказка, не то насмешка свели их, сомкнули в кучку. Они с радостью признали друг друга, оценили своё вольнолюбие и даже вольнодумство, и сошлись, как дети, не по-настоящему, а понарошку, как бы играя в какую-то чудную, только им ведомую игру. Вдоволь пошалив, они, не сговариваясь, облегчённо вздыхали и разлетались в разные стороны, чтобы отдохнуть друг от друга и зажить своей обычной незаметной жизнью.

Боже упаси, никто ни на кого не роптал, не требовал воссоединения. Перспектива совместного проживания под старость, медленное тление на лавочке городского скверика, а в худшем варианте, – на скамеечке под домом, их не устраивала. Они ещё хотели буйства страстей и чувств, их напряжения, накала. И самое странное, несмотря на чахлый возраст, кое-что им удавалось, а кое-что и с трудом, но они, убеждённые оптимисты старой закваски и закалки, никогда не сдавались.

Она старалась, как могла, создавать уют, хлопотала перед его приходом, готовила «что-то вкусненькое», корпела у плиты, стелила к его приходу скатерть на стол, подбирала под цвет салфетки, зажигала свечи, чтоб ублажить гостя и принарядить ужин. Она даже купила атласный дорогущий голубой комплект постельного белья «в мелкую рябушку», с гордостью укладывала его на небесные подушки и простыни, укрывала ослепительным облаком одеяла, на что он довольно щурился и мурлыкал, как старый, видавший виды поношенный кот, и блаженно шептал: «Ну, совсем как море».

Ночь они проводили неспокойно: подолгу нежились, потом выходили на балкон полюбоваться светлой доброй майской ночью, глубоко вдыхали её ароматы, тихо, говорили обо всём и вся, возвращались и пытались заснуть. Спали неспокойно. Он просыпался среди ночи от тяжести её ноги, бурчал, ворочался и жаловался, что под такой могучей ногой ему тяжко дышать, засыпал, просыпался, снова нежно будил и просил её не храпеть.

Места на кровати он старался занимать мало, давая простор её большому телу, любившему распластаться широко и свободно. Зная его привычку бродить по ночам, она укладывала его на кровати с краю, а он, не приспособившись, скатывался с небесных простыней на пол, бесшумно, безмолвно и безропотно. Она чувствовала сквозь сон эту холодную пустоту рядом, пугалась, внезапно просыпалась и сразу находила его по тихому дыханию, причитая, поднимала, укладывала подальше, под стеночку, чтоб не дай бог, не разбился.

А ночь всё тянулась, и он, обрадовавшись её бодрствованию, заводил длинные ретроспективные беседы, больше монологи-исповеди, о былом, пережитом, невысказанном и забытом, и не давал ей уснуть. Они спали мало, ссорились, мирились, а утром расставались. Но не сразу, чуть помедлив, как бы растягивая удовольствие прощания не то чтобы нелёгкого, не то, чтобы тягостного, больше вязкого и всегда грозившего перейти совсем в иной виток времяпровождения вдвоём. Ну, мало что ещё стукнет сумасбродам в голову. Опять застрянут.

Поднявшись чуть свет, они выбирались на улицу, почему-то прячась от соседей. находили кафешку, в которой их никто не знал, наивные: их знали везде, слишком яркой была эта немолодая, никуда не торопящаяся пара. Сидя за столиком, подолгу лениво цедили кофе, запивали: она – коньяком, он – водкой, смотрели равнодушно на утренний людской забег, спешить им уже было некуда, не тот возраст. Наконец, расходились, уже без слов, без сил, и почти не прощаясь. Перерывы между свиданиями были долгими. Она редко проявляла инициативу, покорно ждала. Куда денется – объявится.

Но тут вдруг он пропал, как в воду канул. Она занервничала, потом смирилась, затихла. Он позвонил в разгар лета, темнил, оправдывался, пустился в сложные объяснения, мол, заказ, сроки. В ход пошёл известный приём: творчество, это тебе не пироги печь. Художнику требуется уединение, сосредоточенность и даже, в некотором роде профессия предполагает, аскетизм. Тут он загнул, вышел за рамки. Уж кто, кто, а она знала какой из него аскет, но виду не подала, не хотела портить сладость минуты пока ещё виртуального обретения пропавшего друга, только понимающе вздыхала в трубку, поддакивала.

Наконец, он возник на пороге внезапно, без звонка: бледный, похудевший, мертвецки пьяный. Она обрадовалась ему, захлопотала, по привычке пытаясь, накормить и обогреть. Но не тут-то было. Он лез под руки, категорически отвергал тарелки, подсунутые ему под самый нос, широко, неуклюже обнимался и одновременно снимал куртку, из всех карманов которой сыпались на пол деньги, тянул её в спальню и одновременно звал в ресторан, чем окончательно сбил подружку с толку.

Она решилась его угомонить и почти силой усадила на стул, попробовала пригвоздить, но он и тут не унимался, норовил поймать её, суетящуюся, на ходу, и примостить на колени. Наконец, они потеряли равновесие и упали с этого стула.

То ли от удара, то ли подоспела нужная минутка, он вдруг определился и потребовал, чтоб она немедленно бросила все эти огурцы и котлеты и пошла с ним в спальню.

Он одел её в жаркие нежности, и ей казалось, что она в руках большого осьминога, прилипшего к ней множеством своих ног и щупальцев. Она слушала всем телом его каждое движение, принимала как дар щедрой, чуть запоздавшей осени, серьёзно и свободно. Но тут он как бы осёкся, сник, чуть сжался, прислушался к себе и сказал, подняв почему-то указательный палец к небу: «Червак» не слушается. Стало быть, отказал». Она отстранилась, без труда сбросила с себя все уже сразу помертвевшие щупальцы, от которых кожа горела, как натёртая мелкой шлифшкуркой и жёстко без обиняков спросила: «Как долго ты аскетствовал, то бишь, пил?» Ответ последовал короткий, но исчерпывающий: «Месяц».

Пришлось вернуться в жестокую реальность: «Значит, забудь про «червака» – прокомментировала она ситуацию. – Он же не железный, к тому же достаточно старый и подержанный. Давай лучше спать. Утро вечера мудренее. Выспишься – там видно будет» – рассудила она и поправила под его головой подушку.

Сон не шёл, он заметался по квартире, ругая себя и «червака» как существующую помимо него особь. Она наблюдала сначала молча, но потихоньку терпению пришёл конец. «Ну-ну, – ехидно бурчала она в такт его шагам. – Доигрался. Тебе не к бабам ходить, а рецепты эскулапские читать. Петух. Раскукарекался». Тут он не выдержал, остановился, закружился волчком на месте: «Сделай что-нибудь, ты же мёртвого оживишь, а уж «червака» тем паче». Она молчала. Теперь уже злилась на себя, на этого неприспособленного к жизни чудака – такой её извечный выбор, других, нормальных, адекватных, умеренных, она не знала, не встречались на пути, – на его пьяный, неубедительный лепет. Но к удивлению этот её анахронизм в жизни и постели и не сдавался. Он поднял с пола рассыпанные веером купюры, пошарил в карманах куртки, сгрёб в кучу, подсчитал, что-то пошептал себе под нос, подумал и спросил буднично и уже совсем спокойно: «На виагру хватит?» Она встрепенулась, посмотрела на часы: «Ты с ума сошёл. Два часа ночи. Какая, к чёрту, виагра?» Но идея понравилась. Она отнеслась к ней благосклонно и уже лелеяла её где-то там, внутри себя, почти приняла, но женское язвительное начало не сдавалось, всё еще продолжало капризничать: «Лучше вибратор купить, надёжен и, заметь, вечен. Не чета твоему «черваку» Вибратор – это же открытие века, потому как гарант сексуальной безопасности стабильности и даже в некотором роде счастья». Он её уже не слушал.

На улице было тепло и ветряно. Молодёжь ещё сидела на открытых террасах. Они шли чинно и мирно. Обычная запоздавшая немолодая пара, решившая прогуляться и подышать летним свежим ночным воздухом. Он вёл её под руку, чуть отстранённо, как бы гордясь спутницей, она гордо несла завитую голову, мелко стучала каблучками, мяла сумочку, в которой лежали деньги на виагру.

Ночь была поздней и, наверное, поэтому в двери круглосуточной аптеки пришлось звонить достаточно долго. Когда появилось в окошечке заспанное лицо провизорши, она, почему-то строго, спросила; «Виагра у вас есть, девонька?» – и остановилась глазом, наблюдая за реакцией. Реакции никакой не последовало. Штиль и полное равнодушие. «Радует – подумала женщина, – нынче провизоры воспитанные». Но тут девушка из окошечка открыла рот и произнесла обескураживающую фразу: «А на какой вес?» Дама хотела ответить правильно и быстро, не обострять комичность ситуации, но слова не находились. Они вообще как-то исчезли, предали и оставили её один на один с этой молоденькой аптекаршей.

Пришлось рассердиться и бесстрашно пойти в атаку, защищая честь не то «червака», не то друга, не то свою собственную. «Вес, собственно, чего, милая?» – громко раскалывая мёртвый воздух, заговорила она. Поздняя клиента обрушилась на жертву с негодованием. Всё так шло гладко и хорошо, а тут испортили весь сценарий. Девушка молча развернулась и принесла таблетку. «С вас семьдесят пять гривен» – бесстрастно сказало окошко и захлопнулось. «Странно, а как принимать? – подумала она – натощак или после еды? Надо спросить, ведь лекарство». Она ещё секунду постояла, посомневалась, но стучаться в окошко и лезть с уточнениями не стала.

Её спутник прятался за углом аптеки, нервно куря сигарету за сигаретой. Хмель, как рукой сняло. Перед ней стоял абсолютно трезвый, чуть растерянный человек. Женщина, смеясь, вручила своему неугомонному другу таблетку, и они, живо обсуждая событие, пошли к дому. Опомнившись и выйдя из полу обморочного состояния, он тотчас потребовал сигарет и пива. Деньги ещё оставались. Они сделали небольшой круг, и зашли в ночной магазин. Она с удовольствием выбирала провизию, запасаясь на остаток ночи всем, что по её мнению, понадобится им, голубкам, не переставала над ним чуть подтрунивать и подшучивать. Он молчал, наблюдая за ней, за её размеренными, сочными движениями, за тем, как она заталкивает в сумочку, купленный провиант, слушал её ранний, утренний, беззаботный щебет и наслаждался. «А где таблетка?» – вдруг спросила она. «Проглочена. Я теперь жду. Говорю с «черваком» на вы и прислушиваюсь». Его заигрывания она, не оценив, пропустила, волновало другое: «Как без воды?» Он утвердительно закивал головой. «Так чего же мы тут стоим, время теряем? Ей всего-то действия на пять часов, не больше». Дама подхватила спутника под руку, почти понесла к выходу из магазина. Он едва поспевал за ней, останавливался, к чему-то прислушивался, убеждал, что с «черваком» всё в порядке, не подведёт. Для убедительности подтверждал сказанное жестом, высоко поднимая руку вверх, и ей казалось, что тощий указательный палец-перст вонзается прямо в ночное небо, вот-вот его проткнёт навылет. Он был счастлив и благодарен своей подруге. Рядом с ней он снова почувствовал себя мужчиной, бойцом, молодым, полным сил, задора и надежд.

Он лежал бледный, мокрый от напряжения, подобрав все свои только что выпущенные щупальцы и присоски, (то есть свернул объятия), сердце отчаянно колотилось, раскрытый бледный рот по-рыбьи хватал воздух. Она испугалась, а вдруг он сейчас умрёт и станет для неё уже проблемой другого качества и сути. Тело – это уже не мужчина, не плоть. Это – прах. Звонки по телефону, объяснения, догадки, понимающие улыбки в сторону, шёпот за спиной, наконец, просто милиция, но не вообще, а в лице участкового, какого-нибудь славного румяного юнца с кривой ухмылочкой на лице. Она вдруг представила всю эту круговерть и сердце зашлось страхом и недобрыми предчувствиями.

Она склонилась над ним, пощупала пульс, принесла воды, положила на лоб холодный компресс. Он понял: «Боишься?» Чтобы побороть смятение, она пошла в наступление и затараторила, уже не таясь и не скромничая, рубить так, рубить: «Конечно, боюсь. А выносить? Куда девать тело? Тебе уже будет всё равно. А соседи? А дети? Что скажут дети? Твои и мои. А обо мне ты подумал?» – всё накручивала она и уже не могла остановиться, слова сыпались, как горох, отвлекали, с ними, словами, не было так страшно. Он затих, слушал молча, блаженно улыбаясь. «Может, попробуем ещё? – вдруг спросил мужчина, хитро прищурив глаз. – «Червак» кивает, совсем не против, и во всём с тобой согласен. Давай, а? напоследок». Она всплеснула руками и задохнулась от возмущения: «Да чёрт с тобой, твоим «черваком» и виагрой впридачу. Спать. Утро уже» – поставила она точку под всей этой историей, но всё же про себя отметила: ожил мужик, слава тебе господи. Пронесло.

Они заснули сладко и спокойно. Звёзды тоже устали светить и понемногу померкли. За окном робко забрезжил рассвет.

Сегодня

– Привет! – сказала я ему, как настоящему, живому и мне показалось, что с экрана монитора улыбнулось, кивнуло, бог мой, даже подмигнуло его щетинистое, небритое лицо. Он ответил не сразу, хотя присутствие на сайте обозначивалось красной строкой: есть, живёт, где-то там пишет, читает, умничает. Строка была безучастна, инертна, но выдавала его и как бы была расположена ко мне, соучастница, мол, лови, твой час пришёл. Вела она себя, то есть строка, чопорно, приличиям соответствовала, а значит, без эмоций, чистая констатация фактов: «На сайте» – и всё. Тут вдруг строка как бы отступала и уступала мне место.

– Давай, давай, – говорила она, вся разгоряченная, красная, – лови его, лови.

Привет! – откликнулся он и наследил, чтоб заполнить пустоту, несколькими знаками (((Знаки уходили волнами в никуда. Он сразу же исчез за волнами, как за тучкой, спрятался, перебежал, наверное, к другой, жаждущей обольстительнице. Я задумалась, ударила по клавишам, как по фортепиано. На весь малюсенький, кишащий обкуренными подростками зал в полуподвале, носящем громкое название: «Интернет-кафе» посыпался, как град, звук извлекаемых из клавиатуры букв. Нет, нет, нельзя его упускать. Куда, куда? Я прищурила близорукий свой ненадёжный глаз, который никогда не отличал зёрна от плевел, и понеслась вихрем.

– Вчера пришла подруга, из тех, которыми обрастают по пути, невзначай. Подруга колоритная, красавица, мать троих детей: старшей дочери – двадцать пять, младшему сыну – восемь. Это означает только одно: стареть не хочет.

Я остановилась на полуфразе, подумала, не переборщить бы, слишком цинична, и стала заглаживать прореху.

– Подруга ухожена и худощава. С точки зрения отстранённого эстета, мне нравится, но в сравнении с собой – нет. Я пузата и выгляжу старше. Она – фон, на котором я проигрываю.

Тут снова почувствовался перебор. Всё-таки как никак мужчина и хоть видов я на него не имею, но, безусловно, женщина, а об этом забывать негоже. Пальцы строчили текст не останавливаясь, буквы путались. Я явно была на взводе и оскорблена этими (((.

– Подруга принесла виски. Из красивой бутылки нехорошо пахнуло самогоном. Мы разлили на двоих. Я знала что будет дальше.

Подруга жаловалась на мужа, лежащего на диване интеллигента. Он её не ценил. Мне это не нравилось. С другой стороны он воспитывал её ребёнка, случившегося в период развода между ними, первого или второго. Они как-то умудрились по нескольку раз сходиться и расходиться, значит, ценил, или смирился. Подвиг его отнюдь не славянский, мне импонировал, и я заочно мужа приветствовала, но подруга жаловалась, значит, обижал. Пытаясь сопереживать, я запуталась и в конец устала. У меня нет мужа, и я не хочу ни во что вникать. Зачем? Чужая семья – потёмки, но подруга билась голубкой передо мной за столом, смачивала горло виски-самогоном, наконец, в отчаянье стала кричать на весь наш сонный дом с прозрачной слышимостью, что хочет срочно замуж. Я ахнула, быстро встала, закрыла окна, выходящие в глубину двора, и как бы окаменела. При живом муже замуж? Да ещё и рожать собирается. Надо было что-то предпринимать.

«Что, четвёртого?» – уточнила я с возмущением в голосе. Она не слушала, мою иронию не воспринимала и даже обижалась, но своеобразно, лихо подливая виски в стакан. Я знала, даже не по ней, а по себе, что сейчас понесёт, как реку, разлившуюся в половодье и не остановить, не удержать. Стихия. Тут не до иронии. Она уже кричала об инстинкте материнства, присущем ей, огромной, жертвенной любви к детям, снова билась голубкой, а бутылка уже зияла зелёной пустотой. Всё. Алкоголь закончился. Это должно было её чуть прояснить. Неизбежность. Она уже впала в транс и стала походить на ту, что хотела полететь «зигзицею», но древняя наша общая славянская пращурка стенала по мужу, а тут совсем не то. Я опять напутала. «Дорогая – мягко сказала я, чтоб хоть как-нибудь вырулить и чуть переменить тему – смею тебе напомнить про наши годы. Тебе скоро пятьдесят». Лучше бы я этого не говорила. Она теперь точно обиделась, пожаловалась, что никто её не понимает, и заявила, что твёрдо решила рожать И давно бы уже родила, если бы была генетически достойная кандидатура.

Я быстро выпали весь текст в маленькое окошечко, почему-то напоминающее тюремное, в камеру, и отправила его адресату. Подруга, безусловно, понравилась и оценилась. В ответ пришло много расслабленных и умиротворённых знаков!!!!!! Он жаждал новых историй. Я рассыпала их бисером. Чего, чего, а историй у меня было множество.

Но тут вдруг, как бы невзначай, он перешёл к рассказам о злоключениях с жёнами. Роль утешительницы меня не прельщала. Я твёрдо уяснила позицию – мы с его жёнами по ту сторону баррикад, хотя и не знакомы. Они ведь тоже женщины. И кто его знает, как вёл себя в семье этот театральный режиссёр. Переписка на тему мужских страданий ушла в сторону. Зато теперь я была посвящена в детали. Вес его второй жены составлял сорок семь килограммов при росте метр шестьдесят девять. Это было выше моих сил. «Сочувствую и вижу вас всего в синяках» – ехидно просунула я в окошечко передачу. Он пропустил лёгкую издёвку. Добавил, что ушёл, когда понял, что ей, жене, с ним плохо. В благородство сильной половины человечества верилось с трудом. Имелся свой собственный жизненный опыт.

«А делить?» ехидство моё разрасталось. «Что делить? Она унесла всё с собой, забрала даже простыни». «Ноша не была слишком тяжёлой? При таком весе?» – закинула я в немое пространство. Он как-то сразу исчез. Я подождала, поёрзала на стуле. Потом стало невмоготу. Написала: «Где вы? Что с вами? Только не надо суицида, обратитесь лучше к психиатру». Через час пришёл ответ: «Никакого суицида. Говорю вам, как врач врачу». Молчание. Я позакрывала наглухо все окошки, чтоб не мешали и начала рассуждать о своём, о женском. Текст пошёл мой, ровный и уже безжизненный. Меня убаюкивало твёрдое решение: пора переходить от частностей к сути.

Ночные откровения

«Странная закономерность: замужних дам мёдом ни корми, дай поругать своих суженых. И то не так, и эдак не так. Самые продвинутые умудряются в рекордно короткий срок превратить супружество в абсурд и унылую скуку. А дальше? Да что там дальше? Путь проторен, дорожка плотно утрамбована. И каждый год, прожитый вдвоём, как ни странно, отдаляет. Брошенный метко камушек в воду, расходится кругами всё шире и шире, наконец, водная рябь затихает. На поверхности – безмолвие. Только чуть обжились, обустроились, мебель завезли, тут обнаружилось: под одной крышей – два чуть знакомых друг другу человека, по ошибке заселённых в одну квартиру. Утром встал, пошёл в ванную, навстречу по коридору Он. Кто это? Где я его видела?»

Тут я поставила точку и пригорюнилась. Пример напрашивался сам собой. Естественно, мой. Это я умудрилась дважды за всю супружескую жизнь поговорить с мужем по душам. Больше не получилось. Всё суета: пелёнки, дрязги, долги, безденежье, кто кого умней и чья возьмёт. Словом, целый букет прелестей жизни.

Верх не удалось одержать никому. Каждый уполз с поля брани чуть живым. На зализывание ран ушли годы. Разговора по душам по сути никогда и не было. Оказалось, что нам просто не о чем говорить. И вот я на свободе и под гипнозом интернет-дневников стремлюсь к обобщениям. Текст лился плавно, как бы сам собой.

«Странная закономерность: незамужние дамы в вечном поиске этого самого суженого, превращающегося в ряженого, чтоб потом клевать и клевать в упоении в самое темечко и с милой улыбкой спрашивать: «Тебе не больно, милый?» Тысячи уловок и хитростей, невероятных по изворотливости прыжков. Наконец, под сочком – бабочка-самец. Ещё трепещется, ещё радостно машет пёстрыми крыльями. Не тут-то было. Накрыли, посадили в банку. Попробуй, дыши. Всё выходит на круги своя.

В полку незамужних – убыло, в полку счастливиц – прибыло. Нырнул – вынырнул, вынырнул – нырнул. Всё как надо, чин чинарём.

Природа на всплески людской суеты не реагирует, безучастна. Равновесие в ней соблюдено. На рождаемость переход особей обоего пола из одной категории в другую, их вечные миграции косяками, где в графе про семейное положение то стоит жирный прочерк, то гордо и независимо красуется короткое победное «да» – не влияют. Всё, как всегда, плодится и размножается.

Трудно, почти невозможно понять, как очаровательные, кокетливые красавицы 90-60-90, закачиваются ресницы – начинаются ноги, в конце концов, превращаются в расплывшихся, сварливых старух. Неужели их никто никогда не любил? Откуда тогда дети, внуки? Счастливых пар, увы, мало. Ну что я тут умничаю? Всё это утрированные рассуждения на тему Лева Толстого, его пронзительное про счастливые семьи. Что поделаешь? Классика. Вершина проницательности. Увы, лучше не придумать.

О категории удачливых, говорить не будем. Удача? Какая удача? Нет, не случай – ежедневная работа. Перетерпели, притёрлись, пережили, и … перемололось. Мука – это и есть тот самый жизненный опыт, счастье супружества. Увы, не каждому дано. Только им, счастливчикам, ведомо какие страсти бушевали за шторами тихих, спокойных квартир. Только им ведомо, какой ценой досталось семейное счастье.

Эти и многие другие житейские мысли, одолевали меня, женщину зрелую, опытную, прожившую в браке ровно двадцать лет. Развод подарил мне спасение и облегчение, но вместе с ним пришло одиночество. Пресловутый «стакан воды» парил в воздухе перед носом, как в цирковом номере иллюзиониста, совсем близко, не проливаясь, был недосягаем и на виду. Уж лучше бы не маячил, упал и разбился. Теперь я под его уже мифологическим влиянием выдаю «на гора» все эти пошлые мысли о браке и супружестве. А цель-то, цель, одна.

Тут я лукавила. Рассуждения мне нравились и я казалась себе умной и наблюдательной. Кроме того, важными и глубокими мыслями о семье, браке и любви пестрели дневники всех серьёзных, образованных женщин на сайте. Как мне хотелось на них походить хоть чем-нибудь! Чопорные мои тексты лились, как из ведра, но хулиганское начало вдруг вздыбилось вылилось наружу совсем не там, где надо, и заполнило окошко с фотографией плохо выбритого человека до краёв.

Окошко в мир

– Тук-тук. Кто дома?

– Все свои. Заходите – он отвечал мне доброжелательно, приглашал. Зацепившись за окошко, я строчила свои тексты про прошедший день, дивное дерево, цветущее свечами цвета школьных чернил из детства под моим окном, про пешеходный мост над речушкой в нашем городе.

Теперь я знала, что он ест макароны и ненавидит сыр, по вечерам пьёт пиво и иногда уходит в загулы. Это называлось праздновать «день рождение водки». Я ещё раз внимательно перечитала его анкету, как титульный лист книги, грозившей стать бестселлером в жизни какой-то женщины. Любит животных. Это хорошо.

– У вас кто? Кошка, собака?

– Гммм. Откуда вы взяли? Только кактусы.

И всё? Диковатый, почти пустынный пейзаж. Кактусы и плохо выбритый мужчина, жующий спагетти, удручённо, долго, задумчиво.

– Не так всё плохо. Надеюсь, что в скором будущем, мою нехитрую трапезу разделит та, единственная.

– Единственная?

– Странно. Это после двух или трёх жён? Простите, запамятовала, сколько там их у вас было.

– Я оптимист и верю, что найду.

– Рада за вас и уверена – усилия не будут тщетны.

– Спасибо.

– Пожалуйста. Только тут незадача. Эти, дамы, что ушли в прошлое. Как с ними? Полагаю, они тоже были единственными?

Вопрос поглотила пустота окошка, ответа на него не последовало. Мы перебрасывались словами, играли ими, шалили, как дети, порой их смысл терялся в намёках и ассоциациях, уходил, оставались одни головоломки. Мы уставали от напряжения и бессилия что-то понять, зная толк в бурлеске, умели закрутить фразу, отточить и припудрить, стереть со слова пыль и вдохнуть в него чуть иной смысл, достать в нужную минуту, как носовой платок фразеологизм, взмахнуть им перед соперником и кокетливо спрятать.

– Я ничего не понял, – капитулируя, строчил он.

– Я тоже. По-моему, не понимаю не только вас, но и себя.

Тогда мы зависали. Останавливались на запятой, вопросительном знаке. Тексты односложные, длинные, раскатистые как гром, уходили. Наступала пауза. Я залегала на дно, шарила от скуки по сайту.

Круг моего общения понемногу расширялся. Я вела уже переписку с молодой, чуть озлобленной на жизнь, дамой из Тюмени, которая тихо жаловалась, что всё общение в вирте заканчивается предложениями переспать. Ещё одна моя новая подруга, тоже из Тюмени, писала ёмкие, чуть циничные тексты, характеризуя армию своих поклонников.

«Турки и «молодняк» просто одолели» – жаловалась она, прозаично чуть по-бабьи плаксиво, на минутку впрыгивая ко мне в окошко, отдохнуть от тяжёлой обязанности всегда быть на виду, на чеку, словом, бдить. Тут уж не до расслабухи. Авось нагрянет он и застанет её врасплох виртуально непричёсанной и не дай бог всю в слезах. Она ежеминутно активно пропагандировала свой яркий имидж психолога с медицинским образованием, подкреплённый импозантным внешним видом, не только в личке, но и в дневниках. Она засыпала меня притчами, анекдотами и просто шутками, отсылала посмотреть, вернеее подсмотреть, странички своих поклонников, давала им короткие и безпощадные характеристики, глумилась и ждала. Ей было всего тридцять девять. В доме жил рядом уже взрослый сын, мужчина. Рослая, красивая, крупная. Лидер в жизни и на сайте. Мы обменялись, как аннотациями, своими историями.

Моя новая знакомая вышла замуж в шестнадцать за человека, только что вернувшегося с Афгана. Роман был пламенный, пылкий, но недолговечный. Она мечтала сделать карьеру и поступила на медицинский. Он застрял в воспоминаниях.

Понабрав опыта у новых знакомых-активисток, я выдавливала из себя рассуждения о смысле жизни, пыталась их пристроить на страницах дневника и запустить в мир, но холодность моих же собственных суждений, меня же и пугала. В них не было кокетливого наива и непостредственности, поэтому они казались слишком уж ущербными. Сомнения были не напрасны, в дневники ко мне никто не заглядывал. Я понимала, что мой трезвый уставший ум тут лишний. Аудитория жаждала пламенных историй, обобщений, тусовки.

Миловидная дама сорока пяти лет стенала: «Бросил, ушёл, предал, забыл, растоптал, любимый муж. Готова положить к его ногам всё накопленное за совместную жизнь багатство и даже остаться без машины. Вернуть. Как? Почему ушёл? За что? Посоветуйте.» Она не понимала. Я тоже не понимала. Неужели ничего не взял? И этот остался без простыней. Вот незадача.

Даму активно утешали. Она писала детские со всхлипами и укорами тексты, а вокруг роилось уйма сочувствующего народа. Наконец, даме надоело лить слёзы, и она уехала отдыхать во Вьетнам. Её поступок активно поддержали, одобрили и даже проводили сообща, заверив, что непременно будут ждать впечатлений. Действительно, на страницах дневников вскоре появилось пространное изложение путешествия.

– Ах, милочка, как ты чудесно всё описала. Мы как будто сами там побывали – восхищались одни.

– Я тоже еду на курорт в экзотическую страну, интересуют процедуры: массаж, грязи и т. д. – деловито и по существу справлялась другая.

Мне становилось скучно. То ли дело переписка, больше смахивающая на перепалку, с незнакомцем, макаронником поневоле. Но, увы, моя изычканная натура его интересовала мало. Он всё чаще отвечал мне односложно. Наш виртуальный словесный роман чах на глазах.

Теперь я больше шныряла по дневникам в поисках новизны.

«Зачем человеку голова?» – вдруг споткнулась о брошенную кем-то, повисшую фразу. Бог мой, на неё откликались, и лёгкая милая улыбка людей из разных стран и городов вдруг объединила и передалась в комментариях: «Чтобы шляпу носить, мысли отгонять, зонт над ней держать…». Поэма из полусотни комментариев. Трактат о пользе головы.

Я нашла блестящие наблюдения сороколетнего Кости из Питера о дамах сайта. Мы делились на категории. Особо вычленялись и явно несли в себе скрытую угрозу для неопытных мужчин те, что скучают на работе и лезут в инет просто пошалить. Они тщательно консперируют своё имя, прячут лицо под чужой фотографией, нагло врут о своём семейном положении. Слабое звено – боязнь Маши из соседнего отдела, которая тоже «сидит» на сайте и в любую минуту можете высчитать и разоблачить. Костя предостерегал – не дай бог попасть к ним на крючок: растопчут.

Особую статью составляли умные женщины. О них Костя отзывался хорошо, но советовал не обольщаться. Больше всего досталось бизнес-вумен, умеющих быстро завлечь и держать мужчин, как комнатных болонок при себе. Тут автор не поскупился в оценках и обобщениях. Вероятно, опыт был, и дамы новой закваски выглядели, как живые.

Другой сорокалетний мэн, проживающий в бывшей столице нашей необъятной родины, нравился мне ещё пуще. Он был циничен, скучал и вызывал у дам злость и агрессию. Но странное дело, чем больше его тексты отдавали лёгкой чернухой, тем больше комментариев рассыпалось в его дневниках. Он не стремился понравиться, он упивался собой и тем эффектом, который производил.

– Интересный типаж. Умный, наглый, вкусно пахнет, хорошо одевается, симпатичен, ласков, нежен, груб, творческая личность.

– Наверное, это ты. Твой портрет – заводились дамы вокруг.

– Возможно, мой. Допишите.

Они старались, дописывали, он реагировал, как сытый греющийся на солнышке лев, лениво отмахивающийся от назойливых, насекомых хвостом. Иногда, не вдаваясь в подробности и не тратя сил на комментарии, иронично писал: «Как всё запущено».

Его рассуждения о женщинах и жизни были не лишены глубины и раздумий.

– Лиля Брик. Мой приятель нашёл её портрет. Ничего от красавицы. Можно сказать даже дурнушка. Вошла в историю, на слуху у нескольких поколений Чем, чем покорила поэта? Может, была жрицей в постели?

Бесспорно, он мне нравился. С тонкой папироской в зубах, задумчивый, красивый.

Лезть к нему на страничку я боялась. Ну как общаться с мужчиной, который спокойно заявляет: «Лучшие друзья женщин не бриллианты, как поется в песне, а душ». Получу.

На сайте присутствовали и мирно существовали люди разных возрастных категорий. Молодёжь развлекалась по-своему. Эротические фото предлагали девушки с роскошными телами. Мальчики резвились и подзарабатывали за счёт условно «за тридцать» дам, не оставляя без внимания и своих ровесниц. Жизнь била ключом где-то рядом, но ко мне она не имела никакого отношения.

Более чем зрелая толстушка-одесситка выставила на показ своё расплывающееся тело. На одном из фото красовалась в коже и с хлыстом. Невооружённым взглядом было видно, что лет скосила она себе с десяток. Я не ошиблась. У поклонницы Мазоха, рос десятилетний внук. Об этом она призналась мне кулуарно. Тайну выдала с ходу. Я тихо млела от своей находки и в знак солидарности послала сексуально озабоченной долгожительнице ноту с приветствиями.

Внедрение

Но всё это случилось потом. А поначалу я лениво перелистывала, как страницы утомительной книги, лица мужчин и невероятная скука, отягощённая лёгкой праздной зевотой, одолевала меня. Только-только моя анкета пристроилась в самый конец длиннющего списка ищущих «завидных женихов» появилась в нужное время в нужном месте, только-только я выдавила из себя всё, что надо писать в подобных случаях (а надо ли вообще откровенничать и говорить правду?), как вдруг поняла: чем больше слова материализируются, тем меньше они соответствуют реальности. В конце концов, можно изменить рост, возраст, вес, можно придумать историю красивую, требующую сострадания, можно говорить о своей распущенности и невероятной сексуальности или отделаться просто шуткой.

Гений моего любимого остроума К. Воннегута, пошёл дальше, он разрешил людям вселяться в любые тела: быть толстым, тощим, молодым, старым, легко перевоплощаться в мужчину, женщину. Квадратик для фото в анкете – провоцировал. В него можно втиснуть face кого угодно: подруги, знакомого, соседа. А дальше, по Воннегуту, или как хочешь, просто от себя, живи с чужим лицом, веселись и плыви среди этого океана людей по течению.

Я ещё не опомнилась от своей дерзости и смелости, как мне уже пришло сообщение от незнакомца весельчака: «Давай пошалим». С перепугу я вырулила на плотного дядьку в возрасте, с лицом сфинкса, что-то залепетала, обращаясь к нему, как бы ища спасения и защиты. Через секунду мне предложили интим услуги мальчика по вызову. «Мальчику» по всем параметрам уже стукнуло 60. Я ужаснулась, нашла худенького печального дядьку и вступила с ним в бесстыдный виртуальный контакт. Дядька откликнулся сразу. Он был положительный труженик, не то археолог, не то геолог, и я честно каждый день выходила с ним на связь. Разговор явно не клеился. Дядька осторожно, но настойчиво, прощупывал, чем я занимаюсь. Ответить конкретно чётко и ясно я не могла. Не потому что не хотела, просто не могла. Ну не хожу я на работу, не занимаюсь бизнесом и не обслуживаю толпу в супермаркете. Наконец, я пошарила по его анкете и нашла, что мой объект не только одинокий и заброшенный в далёкую экспедицию, а ещё и бездомный. Во Львове его ждёт скромная комната в общежитии.

О господи, сказала себе я и решила прекратить беседы в этом бесперспективном окошке, но разговор тянулся, как уставший поезд. Мой реципиент уже спрашивал, где я буду отдыхать летом и обозначил место, как бы намекал на будущий совместный отдых. Это был Крым, мой любимый Крым. В подтверждение намерений он запустил в вирт новое фото. Скучающий худой мужчина стоял во всём своём унылом великолепии на холме Судака, за ним сияла генуэзская крепость.

Я вспомнила, как пахнет там полынь ночами, как отчаянно звонко стрекочут цикады, и мне стало необъяснимо себя жаль. Потом мой собеседник, подбираясь ко мне, как паук к жертве, вдруг как-то не к месту спросил, не мучит ли меня вечерами тоска. Тут я и поняла, что ответить мне совсем нечего. Я не стала объяснять не то другу, не то очередной, тучей надвигающейся проблеме, что оптимизм – моя единственная по жизни палочка-выручалочка и навсегда закрыла это окошко. Затем, окончательно осмелев, я отправила своего вечно печального приятеля в папочку под названием «чёрный список», подумала, и вовсе удалили его из своей жизни. Сделать это было легко. Маленькая стрелка послушно выполняла любое моё желание. Я посмотрела в пустоту, зияющую теперь на месте виртуального собеседника, и облегчённо вздохнула: «Как хорошо. В жизни на это ушли бы годы».

На сайт знакомств я попала больше под нажимом окружающих, чем по своей доброй воле. Мои знакомые, женщины простые, совсем не смыслящие в компьютерах, зато хорошо ориентирующиеся в жизни, никак не могли понять, зачем мне интернет. Я пыталась объяснить им свои высокие цели. Звучало умно, но неубедительно, у них же был на вооружении заезженный стереотип: женщине нужен инет исключительно для поиска жениха. Иначе, зачем терять время?

«Информация? Это уж совсем смешно. Ты бы мужа себе нашла. Вон, другие»… Я нутром понимала, что они, благополучные простушки, по большому счёту правы. И поддалась, поместила анкету с фото, где я сидела на кроваво-красном пластмассовом стуле на даче, непричёсанная, в спортивных штанах, чуть разорванной на плече голубой блузе в горошек и пила где-то там, за кадром, пиво. Фотографии сами по себе были хороши в контексте. Ритм беседы и её накал они улавливали, но коварные модераторы ритма не чувствовали, внешний вид посетителей сайта их волновал меньше всего, и они удалили большую часть фото, из-за чего движение исчезло, а на стуле осталась сидеть неряшливая, размахивающая руками женщина.

Потом я полезла в дневники, которые впечатлительно раскрывали весь тонкий интеллект собравшегося народа на выданье. И тут между строк очень серьёзной, хорошо знающей жизнь дамы я увидела лицо. Меня вдруг кольнуло. Я поводила «мышкой», быстро нашла анкету, просмотрела целый фотоальбом. «Еврей» – сразу определила я, напряжённо вглядываясь в фото. Еврейским в нём было всё: щетина, волосы, повадки.

«Откуда прилетела к нам эта птичка?» – заинтересовалась я. На этот вопрос сразу получить ответ не удалось. В строке анкеты, где значилось место обитания героя, стояла интригующая запись: «Страна Нумея». «Что за чертовщина?» – подумала я и решилась спросить напрямую, мол, где это, и куда вас занесла нелёгкая? Сначала он ответил: «Сам не знаю, потом мгновенно переехал из загадочной Нумеи, в российские Тетюши. Провести меня было сложно. Германия. Ну, где ещё в наше время вольготно живётся отдыхающему от страстей молодости еврею?

«Кого, кого, он так мне напоминает?» – думала я вечерами, прикипая к экрану. Над немецкими Тетюшами медленно, но верно, нависла моя электронная петля. Говорить приходилось почти одной. Тетюши отвечали коротко, телеграммой, но с объёмным почти недосягаемым подтекстом. Телеграммы отличались от обычных, пространной пунктуацией. Многочисленные кавычки, восклицательные и вопросительные знаки ковром рассыпались по тексту. Смыслом шифровки владела только одна сторона – отправитель. Но мне уже и не надо было ничего понимать. Я знала, с кем говорю сейчас. И неважно, что с экрана смотрело совсем не то, безразличное, чуть надменное, и незнакомое мне лицо.

– Тук, тук кто дома? – закидывала я осторожно слова в окошко.

– Как там у вас, в Тетюшах?

– А у вас?

– Мы на границе. Бдим.

– ((((Получается?

– Стараемся. Иногда заносит.

– Сбавьте скорость. Не надо слишком быстро гоняться за нарушителями. Можете разбиться.

– К сожалению, машину не вожу. Слеповата, глуховата, старовата. Атта. Атта.

– (((???.

– Что? Расшифровывать не надо. К тому же спешу. Надо варить борщ. Уже варю.

– Мне тоже пора обедать.

– Нет, борщ отменяется. Приготовлю сборную солянку с маслинами. Без косточек. С лимоном. О-о-о-о.

– Не играйте с рефлексами. Вы же не Павлов. Всё. У меня началось обильное слюновыделение. Где мои макароны? Я побежал.

Вчера

Я познакомилась с ним во Львове. Подруга неосмотрительно взяла меня с собой. Не устояла. Слишком долгие были уговоры, ропот, укоры и даже слёзы. Я была настойчива, она – строга и беспристрастна. Нет – и всё. В один прекрасный день что-то сломалось, и она уступила. Мы оказались в чистом натопленном купе напротив друг друга. «Зачем ты едешь во Львов?» – строго спросила она меня чуть позже. «Не знаю» – мечтательно-протяжно откликнулся полумрак верхней полки, где почти парило от счастья моё молодое тело. Внизу громко зашуршала газетой попутчица. Шорох прикрыл лёгкий, деликатно подавленный смешок.

Дорогой подруга, творческая личность, почти раскаивалась. Сейчас её терзали сомнения. Не совершила ли она роковую ошибку? Дистанцию талант ценил и в свой мир, по возможности, никого лишнего не допускал. Но отступать было поздно и некуда. Поезд уже нырял в туннели, его пористое, окнами, тело приобретало в горах извилистую, змейкой, форму. Он пыхтел, стучал и отплёвывался, неумолимо приближая нас к цели. К тому же я так мило суетилась, волновалась и таяла в предчувствии новых встреч и знакомств, что сердце её, далеко не камень, растаяло.

Как выяснилось, подруга волновал только один вопрос: как я, благополучная мать двоих детей, войду в мир богемный, не совсем понятный сирому обывателю.

– Понимаешь, – говорила она виновато – ты не удивляйся. Александра живёт одна, хозяйством не занимается. У неё совсем иное в жизни предназначение. К кастрюлям она равнодушна. Так вот, в быту она несносна. Есть у неё любимая собачонка, а на кухне полы дощатые и Минька… – чуть запуталась в объяснениях подруга.

– Минька – это художница, прозвище такое? – радостно дёргалась я навстречу её словам.

Да нет, же. Слушай меня внимательно. Сосредоточься, наконец. Убери с лица улыбку счастливой идиотки.

– Хорошо. Я стараюсь.

– Минька – собака, маленькая, комнатная… Так вот она закапывает под пол кости. Сначала кости растаскивались по кухне, но потом Минька дырки вырыла, прячет. Если увидишь кости в дырах давно не крашенного пола, не удивляйся и не падай в обморок. Поняла? – выпалила она, наконец, автоматной очередью.

– Ага – кивала я.

– Спать будешь под печкой, на полу. У меня за перегородкой кровать. Спальных мест в квартире больше нет. Александра обитает в другой комнате. Вход в неё отдельный, через коридор на лестничной площадке. Гостей принимает радушно, но ненавязчиво. Гости больше предоставлены сами себе, чем ими занимается хозяйка. На неё и на меня, не наседай. У каждого ТАМ своя жизнь, и никто в неё не вмешивается – продолжала давать наставления приятельница.

– Поняла, поняла. Не волнуйся. Я знаю. Ты мне уже говорила. Я простыни с собой взяла. Если нет подушки, могу и без подушки обойтись – залепетала я снова не о том.

– О господи, – застонала она – ну что мне с тобой делать?

– Ничего, не переживай, всё будет хорошо – заверила я.

Квартира Александры сразила сразу наповал. Чёрные шторы на окнах, гуцульский платок из овечьей «в барашках» шерсти, тоже чёрный, с бахромой, наброшенный, как скатерть, на круглый стол посреди комнаты, как будто только-только за ним проводился сеанс спиритизма, грубый мольберт с недописанным портретом мужчины под траурным окном.

Александра встретила нас радушно. Женщины знались годами. Я быстро справилась с удивлением, муштра в дороге не была бесполезной, оставила приятельниц наедине, пусть вдоволь наговорятся, и отправилась на кухню хозяйничать. Здесь, почувствовав родную стихию, я успокоилась и увлеклась. Через час полы были помыты, кости, рассованные запасливой Минькой по углам, отправились в мусорное ведро, а в доме запахло обедом.

Для нас была загодя спланирована плотная культурная программа. Хозяйка знала, куда и когда надо идти, с утра составляла, при необходимости корректировала, плотный график, оставляла на столике, как меню, целый список мероприятий, и незаметно исчезала. Мы мотались по выставочным залам и кинотеатрам, заглядывали в загадочные уголки львовского центра, ели пирожки в сквере напротив Оперного, но главное, главное действо нас ждало в доме за чёрными шторами.

Александра отличалась безукоризненным чутьём на людей не тривиальных, с шармом. Она тусовала их, как карты, раскладывала в хитроумном пасьянсе, сталкивала, отрывала друг от друга, особо ловким движением игрока собирала в кучу, откладывала на край стола, чтоб потом, в нужный момент ударить ими, как козырем, раскинуть веером во всём великолепии удачной комбинации. Кого только не было в её коллекции: бывшие десиденты, полу юродивые, странствующие по свету студенты, гении, непризнанные гении, приживалки, наркоманы, монахи, духовные пастыри, художники, искусствоведы, просто бездельники и снобствующие домохозяйки.

В доме всегда толпились люди, но приход их был не случаен, продуман и предопределён нашим приездом. Она потчевала их, как лакомством, нами. Мы умело, и ненавязчиво представлялись им. Она умудрилась преподнести в выгодном свете, эпатажно представить гостям даже безликую меня. «Ах, Соня, она так по-детски непосредственно на всё реагирует. Так загорается, трепещет… По темпераменту – просто Наташа Ростова. К тому же чудесно готовит. Устраивайтесь поудобней, сегодня будем пить чай с абрикосовым вареньем. У Сони на даче прекрасный сад. Так что варенье из экологически чистых фруктов, сваренное собственноручно. Домашнее печенье Соня тоже испекла к чаю. Угощайтесь». И народ наваливался, варенье с печеньем мгновенно исчезало в желудках не любивших философствовать натощак интеллектуалов. Пир удавался. Еда размягчала. Беседы тянулись долгие, чаще страстные. Говорили обо всём, главное, об искусстве. Александра, работающая почтальоном в ранние утренние часы, имела к нему самое непосредственное отношение. Она была вдовой художника, впоследствии – подругой и опорой погибшего художника, память которого в доме свято чтили и хозяйка и гости.

Но и тут в этой благополучно чинной фразе – вдова художника – меня, обывателя, ведущего образ жизни скучный и домашне-усреднённый, ждал самый что ни на есть подвох. Когда-то восемнадцатилетняя Александра умудрилась выскочить замуж за мужчину на сорок лет старше.

– Так это же старец, просто старец. Как ты могла? По расчёту? Квартира в центре. Это ж его? – осмелилась и заикнулась я.

– Какой расчёт? По любви. По самой что ни на есть настоящей – разубеждала она меня.

– А какой он был в постели! Если б ты знала! – продолжала Александра. В тупик она могла поставить кого угодно.

В те дни «на огонёк» к нам забегал люд довольно разношерстный. ОН появился сразу, в день нашего приезда.

Александра тихо мурлыкала в трубку, зазывала. Через час в дверном проёме возникла фигура гостя. Это был небольшого роста подвижный, вечно спешащий куда-то еврей. С его появлением жизнь в доме достигала градуса кипения. Он кричал на ходу, что покажет нам фильм «рафинад», тащил в кинотеатр, давая на сборы десять минут не больше, и мы откладывали все дела, натягивали свитера и пальто, бежали к трамвайной остановке, покупали билеты, усаживались в кресла и смотрели Алана Паркера.

«Ну, как? – кричал он на всю улицу, восторженно размахивал руками, объяснял, уточнял, импровизировал. Я молчала. Мой вечный воробьиный безоблачный щебет затихал. Я наблюдала за ним грустно и заворожено, впитывала каждое слово, каждый жест. Он на ходу обрывал фразу, смотрел на часы, исчезал, потом появлялся, опять исчезал, звонил.

– Кто это? – недоумённо спросила я в первый его приход. Две закадычные подруги понимающе переглянулись.

– Кто, кто, Люс. Известная во Львове личность. Смотри, Соня, будь осторожна! – смеялась Александра. – У него вторая жена и он счастлив в браке.

Первый распался по невероятной, нелепой случайности. Двадцатилетний, восторженный, он взял в жёны черноволосую стройную красавицу, свою одногодку. Страсть кипела в них обоих, как в котле, но каше так и не судилось быть сваренной. Однажды пару пригласили погостить на даче. Они согласились, и уже было собрались ехать, но какое-то срочное дело заставило Люса изменить планы. Жене он велел не отказываться и погулять всласть за них двоих. Изрядно подвыпив на вечеринке, молодая женщина поддалась на нежные уговоры одноклассника своего мужа. Обстоятельства располагали. Горели свечи, звучала усыпляющая женскую бдительность минорная музыка, летняя ночь пахла негой, и звёзды на небе будили дремлющие предчувствия: сейчас что-то произойдёт, прекрасное, незабываемое, дарящее счастье. Они вышли в сад, река плескалась почти у ног, луна освещала дорожки. Всё произошло на садовой скамейке под яблоней, и женщина даже не успела понять, что именно. Подавив зевок разочарования, грешница вернулась в дом, мысленно каясь. Через месяц она заподозрила неладное, запаниковала, представила, что родит Люсу ребёнка, и тот всю жизнь будет воспитывать его и никогда не узнает про обман. О боже, одна мысль об этом казалась ей чудовищной. Она винила себя за гадкий, опрометчивый поступок, за слабость, предательство, но было уже поздно, всё самое нелепое свершилось, надо что-то предпринимать, и женщина решилась. Она выпалила Люсу всё в одну минуту: быстро, сбивчиво и не кстати. Супруги в этот день гостили у мамы, и Люс пошёл делиться горем с самым родным для него человеком. Мама негодовала и приняла решение: развод и только развод может смыть позор с их честной семьи. Люс не ожидал такого оборота событий, он разводиться не хотел, но мама настаивала. Тогда он ушёл от проблем в загул. Ещё через месяц новая подружка Люса заявила, что беременна. Аккуратно следуя интервалам, снова через месяц жена призналась: тревога ложная и с ней всё в порядке. Они помирились и ощутили счастье с ещё большей силой, оба пережили отчаянье и страх, радость сближения и нового узнавания себя и друг друга, но мама, как быть с ней. Она оставалась непреклонной и решение своё менять не собиралась. К тому же поползли слухи. С другой стороны наседала подружка. Животик её округлился и с каждым днём становился всё больше. Тогда-то и произнёс Люс знаменитую фразу, то ли заимствованную у Жванецкого, то ли свою собственную, но явно актуальную и к месту: «Мужчина, будь бдителен! Одно неосторожное движение – и ты отец».

Вообще-то бедолаге было не до шуток. Как честный человек, он обязан ответить за последствия временного загула, а значит, должен жениться, но ведь женат, любит и любим. А как же мама? Люс запутался, потерялся среди трёх женщин, как в лесу из трёх сосен. Всё решилось почти само собой. Его молодая супруга не выдержала прессинга свекрови, в одно прекрасное роковое для всех утро собрала вещи и ушла к однокласснику Люса, к тому самому, с которым неразумно согрешила под луной и ещё более неразумно во всём откровенно призналась мужу. Люс, любивший жену и чувствующий свою вину перед ней, с горя снова ушёл в загул, но ненадолго. Первое, что он сделал, придя в себя, это извинился перед любимой за то, что не мог защитить её и не сумел постоять за их счастье, потом они развелись мило и по-дружески, но очень быстро. Время поджимало. Илья женился, успел стать законным отцом своего законного ребёнка почти в самый последний момент.

Фрида, так звали новую супругу, оценила его благородство, и он успокоился на её нежной кормящей груди, почил навсегда в радости и умилении, как только что появившийся на свет ребёнок. Теперь он любил Фриду и в ней ту первую. Она была воплощением двоих, нет, троих, ведь существовала и третья, мама, обожаемых им в жизни женщин, их символом и он сотворил для неё пьедестал из слов и поступков, он молился на неё и сдувал с одежд пылинки.

Нет, я не робела в его присутствии, я просто растворялась, переставала жить, пульс бился тихо, вкрадчиво, кровь уходила с лица и я бледнела. Но почему? Почему? Что в нём было такого магического, что так в одночасье парализовало моё естество? Ответить на этот вопрос я не могла. На мою беду, девчонки смекнув, что тут неладно, постоянно хихикали и надо мной подшучивали. Застигнутая врасплох, я ненароком била посуду и на лице моём заревом вспыхивал необъяснимый румянец.

Подругу мою он обожал, относился к ней бережно и нежно, как и подобает относиться к глубокому, яркому таланту. Я же считалась ненужным приложением. Отношения наши не складывались. Я была просто Соня. Та, которая зачем-то, кто поймёт этих женщин, бросает дома на мужа некормленых детей и сопровождает в пути творческую личность. В первый мой приезд мы всё-таки перекинулись парой фраз, но разговор вышел бездарный.

Александра устроила приём. Люс демонстрировал с большого экрана слайды Лычаковского кладбища. Народу собралось много. Смотрели долго, часа два, пили чай. Слайды поразили. Передо мной теперь был не суетливый, брызжущий юмором и энергией еврей, а серьёзный Художник. «Ты по профессии кто?» – осмелела и, наконец, решилась задать мучивший вопрос я. «Как кто?» – удивился Люс. Потом подумал, рассеянно взял с тарелки печенье и добавил: «Вообще-то по профессии – я инженер. Но какое это имеет значение? Прежде всего, мы – люди». Пристыженная я вновь надолго онемела.

Вдвоём мы стали ездить во Львов часто. У подруги были дела, я же окончательно вжилась в роль сопровождающего. Дома роптали, но исключить поездки не смели. Запрет нёс за собой не обратимые последствия: я отказывалась выполнять домашние и супружеские обязанности, укладывалась на диван и месяцами хандрила. К жизни возвращал только Львов.

Два дня забега по выставкам и концертам вновь делали из меня примерную хозяйку. В доме за чёрными шторами ко мне, наконец, привыкли, но Люс по-прежнему не обращал на приложение никакого внимания. Фон его не интересовал. Рядом были две исключительные личности. Этого ему вполне хватало.

Мудрая Александра решила поднять мой рейтинг.

– Люс, дорогой, приходи на обед – зазывно мурлыкала она в трубку. Тут гостья наша куховарит. Ты знаешь кто? Да, да, она. Абрикосы со своей дачи привезла. Так что будет и десерт. Приходи.

Так. Уже едет – доложила она – А ты кудесничай. Путь к сердцу мужчины ….

– Желудок? Люс и желудок? – возмутилась я.

– Да, да, милая, именно так. Иди и постарайся. Всё в твоих руках.

Они взяли плетёную корзину, в таких благоразумные хозяйки носят овощи с рынка. Минька радостно в неё запрыгнула, завиляла хвостом и заскулила. Женщины вышли в парк выгуливать животное.

Расчёт был точен. Жена Люса увлеклась диетами, голодала и решительно изжила из семейного рациона мясо. Люс, добытчик и непоседа, вымотавшись за день, недоедал. На рестораны у него не хватало времени и смекалки. Он примчался почти сразу. На радостях я перестаралась. Мой коронный суп из келлеровской капусты с тмином вышел густым, как каша. Подавался он в тишине недоумения. Александра пробовала ложкой плотность супа. Подруга низко опустила над столом голову и ела молча, стараясь не встречаться со мной взглядом. На лицо был полный мой провал. Настроение улетучилась. Хотелось стать Минькой и забиться на дно корзины. И только голодный Люс страстно накинулся на суп-кашу. Он ел его с исступлением. Наконец, опомнившись, поднял голову. С носа в тарелку капал обильный пот.

– Да – вставила, наконец, своё предательница Александра – если в суп ещё добавить знаменитые Сонины абрикосы и кусок жареного мяса, то мы бы могли одним махом расправиться со вторым и с десертом.

– А мне понравилось – вдруг вступился за нашу честь (мою и супа) Люс.

– Да я что, я ничего. Только из любви к искусству. – А вообще вкусно. Видишь, как у меня готовят – опомнилась Александра – Приходи к нам обедать чаще.

– Что окончательно приручить хочешь, отбить, женить, а потом похоронить, уже третьего? – зарокотал Люс. Удар был в точку. Александра любила мужскую половину человечества. Жаль, что в мужья и любовники ей попадались люди избранные, но быстро сгоравшие.

Суп сделал своё дело. Искусственный лёд между Люсом и мной растаял. Он понимал, что в доме за шторами его ждёт не только мудрый, хороший художник, но и благодарная слушательница.

Конечно, он знал. Слишком чуток, слишком человек искусства. В моём присутствии рассказы его накалялись, слова раскидывались богатой россыпью, образы приобретали плоть. Конечно, он видел. Иногда просто засиживался с Александрой за кухонным столом, никуда не торопился. Я заваривала ему свежий чай, он втягивал носом аромат, ладонью плотно обнимал чашку. Под столом пыталась умоститься и свернуться калачиком на его ступнях Минька. Люс незаметно сбрасывал её с ног, ворчал. Теперь молчал он. Просто отдыхал. Присутствие двух женщин его убаюкивало.

Я прислушивалась к его молчанию. Ещё бы. Второе, лучшее моё Я, существовало.

– Куда ты собираешься, Соня? – спрашивал Люс, следя за моими сборами, глазами.

– В кино.

– Что будешь смотреть?

– «Казанову» Феллини.

– Гм…

– Что?

– Иди, иди, потом расскажешь. Я тебя подожду.

И ждал. Я вернулась в полном разочаровании.

– Ну, как? – спросил он с порога.

– Никак.

– Вот и я говорю, никак.

– Так ты видел и ничего не сказал?

– Ты бы всё равно мне не поверила.

– Зачем, зачем пошла? Думала, это же Феллини, гений, значит, не может быть плохо. На душе – пустота. Это не эротика, не порнография, просто бессмысленная вселенская случка.

– Вот и я говорю – согласился он.

– Ничего страшного, не расстраивайся. И это пройдёт – лукаво посмеивался Люс.

Он незримо вёл меня по жизни за руку даже в своё отсутствие. Люди, хоть чем-то напоминавшие Люса, встречались с восторгом. В девяностые их было много, и они покидали страну.

– Соня, помоги – звонила подруга. Тут приехал ещё один львовский еврей прощаться с родиной.

– И что? Пусть прощается.

– Куда едет?

– В Америку. Уже на чемоданах. Приехал у меня офорты покупать. В Штатах продаст.

– Замечательно. В чём же проблема?

– Так он же целый спектакль разыграл. Каждый день приходит с розами. Уже некуда ставить. Это в декабре. За плечами рюкзак полный бутылками с коньяком. Снимает в коридоре, ставит на пол. Бутылки дребезжат на весь дом. Как я матери объясню? Она бог знает что подумает.

– Моя задача какая?

– Умоляю, сними его с меня.

– Это можно. Уже собираюсь.

Мы шли в ресторан с евреем Юриком. За плечами он нёс знаменитый рюкзак. В такт шагов в нём нежно бряцали на морозце бутылки с коньяком. В полупустом ресторане нас обслуживали сразу три официанта. Ужин был царский. Помятый, измученный бывшими женами Юрик, походил на Бендера, дающего последний бал. Вечер плавно перешёл в ночь и закончился на набережной, где мы, сидя на лавочке окружённой сугробами, пили над покрытой льдом рекой, коньяк из пластиковых стаканчиков. Нам было тепло, уютно и хорошо. Путешественник скоро исчез с похудевшим рюкзаком, оставив о себе приятные воспоминания. Бедный, бедный Йорик. Как ему там, в Америке?

– Люс, ты почему в Израиль не едешь или в Штаты? Там же у тебя куча родни? – спрашиваю я, сидя за столом для спиритических сеансов.

– Да, виноват, я их распустил на все четыре стороны. Нет, не поеду. Пусть я буду единственным оставшимся во Львове евреем, пусть меня изранят те, кто ещё смеет кричать на улицах «бей жидов и москалей!», пусть санитары кареты скорой помощи понесут меня на носилках, пусть моя разбитая голова свесится и бьётся о брусчатку родного города, всё равно не поеду. Здесь у меня любимая работа, любимая жена, квартира, друзья, а там – чужбина. Кстати, новая тёща тоже. Посмотри, какие она мне шузы прислала. Правда, класс?

– Правда – соглашаюсь я, рассматривая его новые добротные ботинки.

– Так зачем же ехать?

– Ты как всегда прав Люс. На то ты и еврей.

Несколько часов до отхода поезда у нас в запасе. Люс с женой яростно названивают, требуют нас в гости. Ответный визит вежливости. Отказать невозможно. Мы пришли с сумками, попили чаю и засобирались. Он вышёл нас провожать. Взгромоздил на себя, как восточный мул, всю нашу поклажу. Темнело. Мы ёжились в ожидании трамвая и молчали. Львовская улица уходила с холма вниз, морщины трамвайных полотен глубоко исполосовали её старческое лицо.

– У меня на этой неделе день рождение. Двадцать девять лет – говорю, чтоб заполнить паузу. Девчата в сторонке от нас что-то тихонько обсуждают. Мы вдвоём. Вдруг его прорывает.

– Так это ж ещё не круглая дата. Пропусти. – Я дни рождения пропускаю. Это даже не обсуждается. Традиция.

Как? – спрашиваю я, и глаза мои округляются.

– Очень просто. Я тебя научу. Ещё в студенческие годы послали нас в колхоз. Надо. В обязательном порядке. Никаких возражений. Партком, комсомол на дыбы. Я – в отказ. У меня, мол, день рождение на носу. Друзья, родители. Ничего, говорят, там, на природе и отметишь. И отметил. Да ещё с подружкой в сене всю ночь провалялся. Ночь, рассвет, сама понимаешь. Чуть копну не подожгли. С тех пор и пропускаю. Едем с женой, в Трускавец. Снимаем номер. Ходим в кино, пьём пиво чешское.

Всё в удовольствие. Жить, Соня, надо в удовольствие. Поняла?

– Ага. А готель в Трускавце дорогой?

– Откуда я знаю, и какое это имеет значение? – ответил он вопросом на вопрос. – Корячусь целыми днями, деньги зарабатываю, так почему мне на себя и любимую жену их не потратить? Учись, Сонька, жить, пока я на белом свете есть. Поняла? Ага – отозвалась я. Из полумрака заскрежетал, засветил празднично-яркими окнами подъезжающий трамвай.

– Наш. Давайте девчонки, прыгайте.

В полупустом вечернем вагоне я стою в самом его хвосте и всеми силами стараюсь сохранить в памяти маленькую сутулую фигурку, уплывающую из вида. Фигурка, ставшая из далека почти игрушечной, взмахнула на прощанье нам рукой. Сердце щемило.

Жизнь стремительно менялась. С девяностыми исчезла её беспечность и благополучная скука. Мы всё реже ездили во Львов. Давила бедность и растерянность.

На местном рынке бесславно ушла моя песцовая шуба. Выручку муж истратил на покупку двухсот бутылок армянского коньяка. «Продадим. Ещё и заработаем» – пообещал он. Мечтатель. Продукт пользовался на месте, уходил незаметно. Я подсчитывала убытки не в деньгах, а в шубе: сначала ушёл рукав, потом два, когда осталась подкладка, запаниковала. Деньги не вернулись, благородный напиток уходил бесславно и незаметно, утекал. Надо ехать во Львов, спасать подкладку решила я. «Опять завеется, ну что ты скажешь, совсем дома не держится» – бурчала мать. Теперь нужда заставляла кочевать по базарам приграничных нам стран. Мать не понимала, сердилась.

На станцию провожал недовольный муж. Навьючив на меня, как на верблюда, рюкзаки и проблему, он люто ревновал. «Смотри, не изменяй мне там» – сказал он на прощанье, передавая мне поклажу. Я сложила под полку два рюкзака с янтарной жидкостью и вспомнила Юрика, прощающегося с родиной. Мои сокровища тоже бряцали но, как-то по-другому, уныло. Бутылки как будто знали: повод не тот. Шесть часов между пунктами А и Б тянулись невозможно долго. На вокзале я осталась один на один с грузом. Рюкзаки оказались неподъёмными, но я справилась и даже занесла их на второй этаж. Привычка. На кухне, за чаем, тщательно разрабатывался план продажи. С утра мы поехали на один из рынков. Александра бродила среди лотков с овощами, не выпуская меня из виду, я, следуя инструкции, держала коньяк под полой пальто. Видно – и не видно. Кому надо – поймёт. Кулёк с товаром стоял рядом. На случай, если попадётся хороший клиент. Меня высчитали сразу. Завели за угол. Помахали перед носом красной корочкой миниатюрной книжицы. Пригрозили участком. Особо нажимать не пришлось. Коньяк я отдала добровольно. Два молодца исчезли с добычей мгновенно. Александры в условленном месте не оказалось.

В квартиру за чёрными шторами я добралась чуть живой от усталости и стыда. Чай в тот день мы не пили, пили коньяк «Ани». Я маленькими глотками вливала в себя янтарную, ароматную жидкость, она разливалась во мне теплом и спокойствием. Закусывать было не чем. Ели хлеб с маргарином. В голове прояснилось, но ноги почему-то отказывались слушаться. Это было явно некстати, потому что по телефону всё время звонил муж и спрашивал, как идёт «оптовая» продажа коньяка. Я отвечала запутанно и односложно. Муж подозревал.

Александра раскусила ситуацию сразу. «Дорогая, – почти пела она, оживлённая коньяком, – тебя просто развели». Она хохотала до слёз, потом, вспомнила, что с утра я споткнулась и чуть не растянулась на пороге, разработала длиннющую умную теорию, которая сводилась к нескольким словам: «Не фарт – из дому не выходи». Приятельница убеждала себя и меня, что если б мы прислушались к знаку, правильно поняли его, как предостережение, и вернулись, то не потерпели бы фиаско. Теперь она напоминала мне таинственную древнегреческую вещунью. Тёмно-каштановые длинные волосы её спутались, прищуренная зелень глаз по-кошачьему блестела. Мы прикончили бутылку и поняли, что сильно пьяны. День уходил. Окна в соседних домах вспыхивали тревожными огнями. Мы включили свет, задёрнули шторы на кухне. Возбуждение то нарастало, то покидало. Нас то и дело куда-то тянуло. Мы собирались уходить, потом передумывали. В углу, чуя недоброе, поскуливала Минька. Вечер накатывался предчувствиями.

В двери неожиданно позвонили. На пороге стояли Люс с женой. «Только этого мне не хватало» – пронеслось у меня в голове. Они выставили на стол пакет с апельсинами и всякой снедью, попросили чаю. Александра раскололась сразу. Такое эффектное событие требовало свежего слушателя. По горячим следам рассказ звучал весело. Пьяная Александра хохотала гортанно, победно. Люс был снисходителен и менее беспощаден. Он скупил весь оставшийся в доме коньяк. Заплатил намного больше, чем я просила. Действительно, не фарт – из дома не выходи. Не зачем. Остаток вечера мы провели в обсуждении новых здоровых диет, на которые теперь подсела Фрида. Вскоре они ушли. В коридоре Люс галантно помог жене надеть шубку. Она была новенькой и из шеншилы.

С тех пор в моём лексиконе прижилась новая присказка: «Хочу замуж за еврея, но ненадолго». Почему за еврея – я знала, почему ненадолго – нет.

Александра металась, нервничала, сидела без гроша в кармане. Одолевали долги. Люс, чем мог, помогал. Вдруг она резко распрощалась с богемой и с головой ушла в религию. Львов с многочисленными церквями располагал. Она подолгу жила в монастырях, молилась. Муза и поддержка художников, их опора и вдохновитель, оказалась в те тяжёлые времена не у дел. Каждый боролся с разрухой в стране и в себе сам. Тусовки почти исчезли. В миру, она теперь была не нужна. Делать Александра ничего по сути не умела. Её предназначение было больше, выше, обыденного понимания. За монастырскими стенами кормили, одевали, и мирская суета в келью простой монахини не проникала. Она ещё возвращалась. В квартире её теперь собирались верующие. Потом Александра решилась и ушла в монастырь на послушание, но не одна, а с красавцем блондином. В один прекрасный день они собрали нехитрые пожитки и отправились в путь.

Люс воспринял уход Александры, как предательство. Он её не понял, не хотел понимать. В последний совместный с подругой приезд, они принимали нас с женой у себя, по-семейному тихо. Люс, как всегда, приставал к Фриде с обожаниями: целовал руки и дурашливо падал на колени. Она лениво отмахивалась от него, как от назойливой мухи.

– Фрида, у тебя такой замечательный муж. Цени его – сказала я ей.

– Мы, евреи, к такому обхождению привыкли. Дома у нас отец с нежностью относился к матери – ответила она.

Разговор за столом шёл деликатный, светский, но тут сам собой вышел из под контроля хозяйки и коснулся Александры. Люс вдруг рассвирепел.

– Безответственная! Праздная! – кричал он. – Как можно так бездумно жить? То она с диссидентами свяжется, то с наркоманами, то монахов у неё полон дом. Сколько раз я её выручал. Теперь связалась с мальчишкой. То муж на сорок лет старше, то любовник на двадцать лет моложе. Бог с ним с любовником, зачем же в монастырь уходить? Вдвоём! Тут всю жизнь вкалываешь, семья, обязанности, а у неё? А старость? Что с ней в старости будет?

Мы молчали. Слушать его было тяжело. Люс молчанья не вынес. Ему нужен был единомышленник.

– Вот, ты, ткнул он в меня пальцем. Ты бы могла уйти в монастырь, бросить детей, семью. Да ещё не просто в монастырь, а в мужской. Я с ужасом поняла, что надо отвечать. Его обидеть, я не смела, не могла, но Александру – тоже. Какая-то сила выбросила меня из-за стола, я поднялась, посмотрела на свои турецкие, загнутые кверху позолоченные комнатные тапочки, потом обречённо, на своего идола, Люса, представила чёрные одежды монахов, так завораживающе развивающиеся на ветру, их высокие, мужественные фигуры, бородатые отрешённые лица, ясность и суровость взгляда и сказала: «Прости меня, пожалуйста, Люс, но я отвечу, как думаю. Конечно, не могла, но очень бы хотела». Люс крякнул, нервно сжал рукой белоснежную салфетку и переменил тему.

Красавец, как выясеилось, не выдержал суровости испытаний и вернулся. Она же приняла твёрдое решение стать монахиней. Концы обрезала бесповоротно и сразу: подарила квартиру женщине, присматривающей за жильём в дни её длительных отсутствий.

Львов без неё для нас сразу опустел и отдалился. Ездить было уже не к кому. По началу вести о ней, хоть изредка, но приходили. Александра уехала с Украины и странствовала по монастырям российской глубинки. Потом она осела где-то в алтайском крае. Вдруг пришла страшная весть, что обитель разграблена, настоятель убит, а монахини просят милостыню на дорогах России. Больше я о ней ничего не слышала.

Во Львове живут только её портреты, написанные разными художниками в смутное и относительно спокойное время. Один мне посчастливилось видеть. Александру привлекательной назвать было нельзя. Портрет её завораживал. В нём жила тайна.

Я же скиталась по дорогам мирским. Новая жизнь надолго выбила из под ног почву. На поиски ушла почти вся взрослая жизнь. Что тут скажешь: неисповедимы пути господни.

Последний раз я видела его в конце девяностых. В анкетах, где спрашивалось о семейном положении, я уже ставила жирный прочерк: нет, не замужем. В полку семейных, убыло. Увы, я пополнила список отверженных. Выскочила, как пробка, из откупоренной бутылки шампанского, с клеймом нерадивой, неверной жены, и очутилась там, по ту сторону баррикад, где пугающе кишмя кишели одинокие женщин. Нет, не вдовы, разведёнки. Новое моё состояние оказалось не таким уж и страшным. Во всяком случае, никто пальцем не показывал. Мой муж, человек в принципе хороший, любил сорочки-вышиванки, носил казацкие усы и пробовал даже курить люльку. Ему никогда не нравились мои солёные огурцы, и торт, названный в честь покорителя Европы. Трудное десятилетие мы не преодолели. Я вдруг увидела, что из ванной навстречу выходит чужой мне человек. И на него я угробила двадцать лет жизни? Нет, не выйдет. Семья распадалась. Я суетилась, пыталась изменить ситуацию. Тщетно. Не потому, что дважды нельзя войти в одну и туже воду, а потому что, воды никогда никакой не было. Иллюзия. Потом вдруг поняла, что так лучше для всех. И успокоилась.

Утешитель не преминул объявиться сразу. На то время он пришёлся ко двору. Мои слёзы его жилет впитывал исключительно хорошо, и не без пользы для хозяина. Мы ехали с ним через Львов транзитом, чуть не туда свернули, решили не возвращаться и проехать через центр. Путаясь и то и дело сбиваясь, мы вырулили и припарковали машину. «Пойдём, кофе попьём – предложила я и пошутила – Может, повезёт, встречу Его». Дорогой я опрометчиво рассказывала утешителю о Люсе и объясняла, почему хочу замуж за еврея. Мы зашли в кафе. От стойки отошёл мужчина, я шла ему на встречу. Мы почти столкнулись. Это был Люс.

– Привет – сказал он, как будто мы виделись буквально вчера.

– Привет, – ответила я, как будто встреча меня не удивила.

Говорить было не о чем. Двух очень важных в нашей жизни людей, которые связывали нас, мы растеряли. Знакомство наше длилось без малого десятилетие, самое счастливое десятилетие в моей жизни. Его окликнули, он извинился и направился к компании молодых людей. Уже издали Люс помахал мне рукой, точно так же как когда-то вслед уходящему трамваю. Я оглянулась и увидела напряжённое, злое лицо своего спутника. «Он?» – спросил мой новый бесполезный друг. «Он» – ответила я. Через час мы преодолели запутанную петлю львовского центра и выехали на трассу. Я спешила по делам, которые никогда не были для меня главными. Так, суета сует. Больше я Люса не видела. А были ли мы знакомы вообще? Я не знала толком ни его имени, ни фамилии, ни конкретного адреса. Я не знала о нём ничего. Одно я понимала точно: судьба мне сейчас подарила встречу с единственным мужчиной в моей жизни.

– Хочу замуж за еврея, но ненадолго – кричала я, сидя на скамье в сауне, – понимаете, я хочу замуж.

– Понимаем, отвечали откуда-то из разгорячённой пустоты женские участливые голоса.

– Нет, вы не понимаете – настаивала я и продолжала повторять всё тот же неотступно-навязчивый текст. Скорбно, радостно, со значением, отчаяньем, надеждой, просветленно, сумбурно, каясь, наслаждаясь. Они, мои случайные компаньонки, терялись в догадках, они спрашивали: «Почему за еврея? Почему ненадолго?». И ту и другую причину я не могла внятно объяснить: первую – для всех, слишком интимно, слишком – моё, вторую – для себя. Почему за еврея знаю, но как им рассказать? Плести сказку про Люсика? Они же не поймут. Бес-по-лез-но. Не-воз-мож-но. Почему ненадолго? Этого уж я не ведала сама. Ненадолго и всё тут. Каприз. Долго – уже было. А вот, хочу поймать мгновение, полёт, буйство, задержать подольше, пока не улеглось. Страсти хочу, накала, забвения. Если не еврея, то на худой конец, негра в белом костюме и чтоб обязательно француз, и обязательно в белом, и в шляпе, тоже белой.

– Почему? – гудели женские голоса, надвигались на меня из клубов пара. «Ага» – радовалась я и понимала, что возбуждение нарастает и ширится в рядах благополучных. «Заводятся клуши, сейчас я их» – радостно думала я, и где-то там, в глубине нетрезвого ума понимала, что неприлично так себя вести среди совсем незнакомых женщин, которых вижу раз в неделю по пятницам. И привели меня сюда случайно, потому что не хватало для комплекта одной единицы, и я нашлась и вписалась, тихо, благополучно жуя орешки, и попивая чаёк, окружённая бесконечно льющимися разговорами обо всём и вся, бесполезных, как одежда в сауне.

– Да потому, чтоб говорил по-французски – окончательно запутывала их я.

– Почему? – они не унимались, наступали.

– Пусть говорит самую грязную дрянь. Я же всё равно не понимаю, но нежно, рокочуще, призывно. Главное, чтоб не наш, с пошлостями и до и после, а чтоб в процессе журчал, журчал на своём, языке Корнеля и Расина. Тут я поняла, что перебрала не только с коньяком, необдуманно принятом до сауны, но и с текстом.

Женщины вдруг оживились. За столиком в комнате отдыха стало не так чопорно. Мне уже наливали чаёк, на донышко чашки клали тонко нарезанный лимончик, и расспрашивали коллективно. Дома я опомнилась. «Что будет? Как поймут? Как история с неосторожно принятой рюмкой повлияет на мою девичью репутацию?

В следующий раз мне участливо подсунули газетку, в которой были подчёркнуты карандашом объявления службы знакомств. Лёд тронулся и как ни странно меня приняли в семью купальщиц радушно и с распростёртыми объятиями. Неважно, что на улице одетыми я их поначалу не узнавала, откликалась на голос, судорожно пытаясь вспомнить, где же я их видела и откуда знаю. Симпатии были, и связи и отношения налаживались. Я уже знала, что муж одной – слишком занят, другой – рассеян и забывает о семейных праздниках. Я знала о них столько, что голова шла кругом. И теперь уже было всем безразлично, что я одинокая женщина. Меня любили, мне сопереживали.

– Тук-тук, кто дома? – спрашивала я своего нового виртуального друга.

– Все свои, заходите, – мирно отвечал он. Я с радостью впрыгивала в строку сообщений, я строчили их сразу охапками, закидывала букетами на другую сторону и ждала ответа алчно и трепетно. Конечно, это не француз. Журчать он не может, да и буквы на звук не реагируют, но еврей, значит, что-то должно его связывать с единственным мужчиной в моей жизни.

Отвечал он всегда вяло. Я не унималась и приняла твёрдое решение продолжать раскопки и не выпускать находку из виду. Писала ему про облетающие лепестки сакур на улице и розовый снег под ногами весной. «Да полно их у нас» – вписывал он в окошко фразу и отправлялся блудить по чужим дневникам. «Где вы? Меня не оставляет чувство, что я говорю сама с собой. Пока вы отсутствуете, грустный дядька со змеиной головкой признался мне, что на сон грядущий читает дон Кихота, а девушка из Тюмени успела поведать печальную историю нового виртуального знакомства.

– Привет вашему другу с маленькой головкой! И тут же в скобках. (Ой, как двусмысленно звучит), и милой даме, – тотчас же откликался он и снова исчезал. Он ждал историй, они его подпитывали. Я кокетничала, но выдавала их периодично. Виртуальный собеседник вдохновлял. Тексты складывались в окошке штабелями.

– Да Шахерезада-я, но современная.

– Класс! Шахерезадая. Вы молодчина. В голову кольнуло мыслью: «Шахерезада, посмотри на себя в зеркало и вспомни, сколько тебе лет».

Приезжайте, поедем во Львов, вдруг сорвалась я и выдала неожиданно для себя приглашение. Тут расстояния всего-то три улицы между границами. Третья – наша. Сразу после словаков – и налево.

– Заманчиво. Он написал слово, как будто протянул. Говорят, Львов замечательный город.

– Истинная правда.

– Возможно, но для меня существует только один город на земле: Питер. Тут уже после моей паузы я откликнулась: «Питер, бывали и мы, провинциалы в Питерах».

Помню в первый приезд запах бархата в Мариинском театре, туалеты и блеск дам во время антрактов, сдержанный торжественный гул голосов, парфумы. Улицу зодчего Росси, таинство мрамора Родена в Эрмитаже, звон шагов по ночной Дворцовой площади. Я задохнулась. Впечатления и радость молодости нахлынули на меня воспоминаниями. Надо было что-то делать. Щемящую боль я убила сразу.

Второй приезд. Командировка. Беременность. Токсикоз. Изнуряющая рвота. В Питере – как рукой сняло. Зашла в овощной. В нос резко забил сочный запах квашеной капусты. Она стояла в бочках, украшенная калиной, брусникой, клюквой. Судорожно вдыхаю почти тяжёлый резкий воздух, выбегаю на улицу. Передо мной золотом сияет Исакий. Мимо снуёт безразличный люд. Рвота подступает к горлу, туманит взгляд. Куда, куда деть завтрак? Рядом замечаю спасительницу-урну. Мгновение – и счастье облегчения. Пугливо оглядываюсь. Пронесло. Не замечено.

– Я в прошлом году делал предложение у Исакия той, с которой познакомился, здесь, на сайте. Не вышло. Правда, не блевал. Токсикозом мужчины не страдают.

Он вдруг зажаловался, загрустил, признался, что поссорился со своей подругой из России, что одиночество заело.

– Так женитесь.

– Обязательно, только вот найду её, единственную.

– Смею вам ещё раз напомнить, что вы уже были женаты и не один раз.

– Я идеалист.

– Макушек у вас сколько?

– В смысле?

– У меня. К примеру, две. В народе говорят, у кого две макушки, у того будет два мужа (жены). Пока народная мудрость на мне ошиблась.

– Тогда у меня три.

– Поздравляю. Так вы принимаете моё приглашение?

– Я не против, но как отнесётся к моей поездке та, что в России.

– Та, что единственная?

– Вы предлагаете мне совершить адюльтер?

– А вы что женаты? Я предлагаю вам комнату, ванную, сборную солянку и поездку во Львов. Спиртное и развлечения – за ваш счёт.

– Безработным скидка будет?

– Так вам что бензин оплатить?

Живость и острота общения вдруг ушла, но не сама собой, а постепенно и не без его участия. Окрылённый моими текстами ни о чём и обо всём, он вдруг прислал мне стихи о лесбийской любви и фаллосах, как откровение. Тексты произвели эффект холодного душа. Их автор разменял шестой десяток. Не юноша, в котором бурлят свежие соки. К тому же есть подружка. На что я рассчитываю? Да, режиссёр, театральный режиссёр, Питер. Должен же быть литературный вкус. Пришлось снова полезть в дневники. Почитала. Ничего интересного. Он рассуждал о женщинах, почти так же пошло, как я, в начале своего рассказа пробовала обобщить свой опыт и знания жизни. Меня саму коробила их правильность. Шлейф милых, умных женщин тянулся за ним в комментариях. Я плелась в хвосте кометы. Умничать на виду не было никаких сил. Еврей, но не Люс. Грустно. Я захлебнулась на последней фразе. Она зависла в окошке. Ответа не последовало. Да и не нужен был ответ?

Милые, милые мои подруги. Вы же говорили мне: «Не обольщайся, не строй иллюзий. У него, таких как ты – видимо невидимо. Мы боимся за тебя. За последствия. Потом нам высушивать твои слёзы. Этого мы не хотим. Тебе нужен муж?»

– По большому счёту нет. Так, для вдохновения и для душевного спокойствия.

– Ты хочешь потерять его?

– Что потерять?

– Душевное равновесие.

– Нет, что вы, не хочу.

– У тебя же всё есть. Дети, дом. На жизнь хватает?

– Хватает.

– Так зачем же искать на голову себе проблем?

– Вы, как всегда правы, дорогие. Но я не сдавалась. Вновь залезла в дневники и уже бесстрастно оценила ситуацию. Он, действительно, катался, как сыр в масле. Десятки женщин откликались на каждый его вздох и каприз. Яркие, похотливые сердечки с приветами от подруг красовались под его фото. Женщины слали поздравления, желали удачи, восхищались его умом и талантами. Он был кумиром, богом.

– Должен ли характер женщины отличаться податливостью? – писал он в дневнике. Комментарии сыпались, как из бочки изобилия. Он острил, отвергал, соглашался, приводил примеры.

– Вычитал я в газете историю. Мужчина и женщина сошлись, уже собрались под венец. Тут он говорит, что болен, состояние здоровья ухудшается. Она может превратиться в сиделку. Правильно ли он поступил, что открылся в самый последний момент, скрыл от женщины правду?

Что тут началось! Дамы сопереживали ей, его ругали. Другие напрочь отказывались ухаживать за больным, понемногу превращающимся в их воображении в умирающего. Они обвиняли всех мужчин в предательстве, но мягко, интеллигентно, со вкусом.

Не забывали и об авторе строк. Его усыпляли лестью. Пример того, другого, обманщика, контраст, на фоне которого их герой выглядел заманчиво и особенно обольстительно. Я ужаснулась. Во мне проснулся мой друг, внутренний голос: «Рыбка, ты попала в сети, неужели будешь вот так годами шнырять по чужой жизни и искать, искать. В не настоящем, настоящее. А если, действительно, попадёшь в невод? Тебе мало? Забудь про вторую макушку, причеши её и живи дальше». Свой внутренний голос я любила и к нему, хоть не всегда, но прислушивалась. «Спасибо, друг, – сказала я ему мысленно – ты самый мудрый из всех знакомых мне мужчин. Что мне тот, чужой? Так себе, несуществующий эпизод».

Я вышла из душного интернет-кафе. На улице меня встретил проливное весенний дождь. «Не фарт – из дома не выходи». А может – это фарт?

15 апреля 2008 года.

Сказка, приснившаяся в канун Рождества.

Ангелы падали с неба. Они складывали крылья, как люди ладони в молитве, стремительно приближались к земле, потом распластывали их и зависали парашютистами, подолгу раскачивались в набрякшем снегом небе, за чем-то наблюдая, потом взлетали, собирались стайками и снова разлетались.

Смотреть на ангелов было особенно удобно, лёжа на снегу, широко раскинув руки. Лежишь на бесконечном, пушистом матрасе, укрываешься небом, в котором ангелы. Снег попадал за воротник, чуть щекотал и обжигал лицо. Она достала из кармана оранжевые крохотные мандаринки, ободрала нежную, сладко пахнущую кожицу. Мандарин брызнул во рту и разлился запахом святок, утолил лёгкую жажду. Яркие шкурки экзотического фрукта рассыпались по снегу, как конфетти.

Пришёл Николай-чудотворец. Он выглянул из-за ёлки, строго посмотрел на женщину, потом снял с плеч тяжёлый мешок с подарками, аккуратно упакованными в праздничные яркие обёртки. Каждый подарок был заботливо перевязан цветной лентой, завязанной бантом. Она вспомнила, что точно такие нарядные коробки везла сегодня колонна микроавтобусов с немецкими номерами в сопровождении машин с мигалками. Немецкие Николаи везли нашим деткам благотворительную радость. Дяди за стёклами сидели прямо и сосредоточенно смотрели на дорогу чужой страны.

Ягодка, так звали женщину, растерялась. Она не знала, что сказать Николаю, может, стоит что-то попросить, не каждый же день тебе вот так встречаются в лесу живые защитники слабых и заплутавших, но что? Святому же в предпраздничных хлопотах было не до неё. Он лихо и скинул мешок с плеч и стал в нём рыться, по стариковски бурча себе что-то под нос. Наконец, нашёл, и аккуратно завязал мешок. «Ой, чуть не забыл» – вдруг громко сказал он. Николай порылся в карманах кожуха, достал горсть тыквенных семечек, разбросал по снегу. На лакомство сбежались полевые мыши. Они стали на задние лапки, быстро-быстро засучили передними, держа их, аккурат около набитых, движущихся как мельничные жернова, щёк. «Ой, вы мои маленькие, мои серенькие, хорошие! – приговаривал святой. «А семечки-то непростые, селекционные, отборные. Ведут свой род от тыквы, из которой нашей дорогой Золушке добрая фея сделала карету. Знаменитая была тыква, волшебная». И он вдруг посмотрел на Ягодку. Взгляд был отцовский, испытывающий. Строгая морщинка залегла между бровей. «Что разлеглась, бурёнушка. Чай дел перед праздником нет – укоризненно, но совсем не сердито сказал он. – Подарок вот тебе искал, но не взыщи, раздумал баловать. Всё, что тебе надобно, милая, в тебе самой. Перестанешь метаться, горячку пороть, глядишь и ключик к себе отыщешь, а тогда многое в жизни наладится. Не взыщи, не конфетами же мне тебя баловать или вот семечками особыми. Новый телевизор и прочую вашу мирскую ерунду без моей помощи купишь. Ну, лежи, отдыхай. Смотри только не замёрзни. За суетой тебе, бедной, и подумать некогда. Но предупреждаю: смотри, серьёзней будь, не балуй. Гости к тебе сейчас пожалуют. Держи с ними ухо востро». Старик улыбнулся, помахал ей варежкой и пошёл восвояси, ступая бодро и молодо по звенящему снегу, выполнять главное своё предновогоднее дело: исполнять заветную мечту и вселять надежду.

Из глубины леса вышёл Чёрт в обнимку с ведьмой в модной дублёнке на меху и кокетливой норковой шапочке. Чёрт, изогнувшись, на ходу, сладострастно прилип к уху Ведьмы и нашёптывал ей изощрённые непристойности. Стильная, толстая, среднего, а может, старшего бальзаковского возраста ведьма, хищно и громко хихикала, льнула к Чёрту. Щёки её, как нарисованные, горели на белом полном лице, ноздри чувственно раздувались, и от удовольствия она даже чуть похрюкивала.

«А вот ещё одна не менее интересная история из жизни по-царски избалованных современных дев – вёл дальше свой светский разговор с ведьмой Чёрт, продолжая на ходу теребить кончик франтовато изогнутого хвоста, на который он ловко и картинно опирался, как на трость. – Я вычитал её в журнале «Натали». И он забрызгал слюной, завилял бёдрами, иллюстрируя всем телом, занятность и пикантность сюжета.

Чёрт слыл непревзойдённым рассказчиком. И это его качество было не единственным в обойме его мужских достоинств. Мастерством покорения сердец ведьм он тоже владел в совершенстве. Хвостатый слыл любимцем дам, на его счету было много побед, и как всякий мужчина, он ими гордился. У людей он подсмотрел привычку вписывать имена подруг в специальную книжицу и на досуге любил углубиться в чтение знакомых и забытых имён, насладиться их благозвучием и углубиться в воспоминания. Иногда Чёрт даже плакал, роняя на имя прозрачную слезу, потом брал красный фламастер, и ставил под ним жирную черту, чтобы подчеркнуть торжественность момента, но вот рассказывать на каждом шагу о своих победах он так и не научился. Любовь – тайна и разменять её на слова равноценно убийству чувств. В этом он был убеждён. Так что наш новый герой отличался ещё и благородством. Представьте себе нечистого с принципами? Не можете? Я тоже не могу, но думаю, что не зря у нас говорят: «Чем Чёрт не шутит?» может, имели в виду загадочность его тонкой натуры? И шутит ли он вообще? Этого я тоже не знаю. Что-то я заболталась, бросила бедную Ягодку на произвол судьбы и забыла. Такие мы женщины: всегда увлекаемся и уходим от важной темы, потом спохватываемся и корим себя за легкомыслие.

Внезапно Чёрт замер, прервал свой пикантный рассказ, застыл на месте, как будто его только что поразила молния. «Послушай – сказал Чёрт опомнившись, – они, люди, называют это сексом. Какое звонкое слово! Как оно возбуждает! Они научились использовать его не только прямо по назначению, но и косвенно. И это всё благодаря рекламе. Какая мощь, сила убеждения! В наши времена мы и не подозревали об её существовании. Есть, есть чему нам, нечисти, поучиться у людей. Не правда ли дорогая?» И он снова весь затрясся, тело его заходило ходуном, наконец, Чёрт склонился к руке спутницы, далеко, картинно, выставил ногу и поцеловал её в то самое место, которое нежной полоской кожи светилось между перчаткой и рукавом пальто. Ведьма благодарно взглянула на кавалера, подставила ещё для поцелуя щеку, потом вторую.

«Ему явно не хватает цилиндра. С таким головным убором он выглядел бы франтом хоть куда. И голова так бы не мёрзла на холоде – подумала наблюдательная Ягодка. Но тут Чёрт, вдруг, разозлился, подпрыгнул и закричал на весь лес: «А мы, как мы рекламируем свой богатый сексуальный опыт? Ведь нам есть о чём поведать миру. Я немею, дорогая, от твоего знаменитого массажа, вошедшего в историю под названием «массаж ведьм». Всё по старинке. Нет новаторства, живых неординарных подходов. Но как это превосходно, профессионально, по-нашему! Неслыханно благодаря рекламе и пресловутым глянцевым журнальчикам люди и тут нас обошли».

Чёрт так увлёкся, что вдруг подпрыгнул в экстазе и завопил: «Ганьба, ганьба!!!» Он завертелся волчком, как на коньках проехался, сделал несколько пируэтов вокруг ведьмы, резко притормозил, вздымая клубы снега, и Ягодка на минуту потеряла их из виду. Потом он как истинный оратор, выдержал долгую паузу и, наконец, изрёк: «Пора за них, этих пронырливых людишек, давно взяться, не давать им спуску. Тут необходим комплексный научный подход, сила проверенного веками дьявольского учения». Он выдохся, закончил короткую речь и застыл в картинной позе, как будто поставил точку. Ведьма всплеснула руками, нежно прижалась к своему спутнику, с ресниц на щеку упала прозрачная большая слеза.

Ягодка забыла про страх и любовалась страстной, энергичной парой. – Да, рогатый просто душка. Мил, очень мил и даже больше, просто хорош – подумала она.

Ведьма почему-то напоминала ей знакомую из их микрорайона. Иногда они встречались, обычно, в булочной. Вся округа знала, что женщина эта обладает особым даром лечить болезни и снимать порчу. Экстрасенс вела себя чуть вызывающе, богато, но безвкусно одевалась, любила полакомиться чем-то вкусненьким и поэтому давно расплылась в формах. На своих она клиентов знакомая смотрела несколько пренебрежительно, как будто не она существует для них, а они – для неё.

Ягодка старалась её избегать. Не дай бог проронишь неосторожное слово – и ты в её путах. Тут тоже надо быть осторожней. Нечисть она и есть нечисть. Кто его знает, что выкинет эта парочка через минуту. Мысль тотчас материализовалась. Чёрт громко, совсем по-собачьи понюхал воздух. Повернулся в её сторону и почти ткнул в женщину пальцем.

«Смотри, мы тут не одни – сказал он Ведьме и убедительно добавил: – «Наш клиент, грешница». В руках его как-то само собой появился толстый потёртый портфель, из него извлеклось пухлое, видавшее виды растрёпанное досье в яркой корочке твёрдого переплёта с её фамилией и именем на титульной странице. «Так, что тут у нас – загнусавил Чёрт уже совсем другим, противным голосом и невнятно стал читать бумаги, хвостом, как рукой ловко листая страницы. – Так, так, налоговые декларации…вижу, хитрила, хитрила. Личная жизнь: аборты, инфантильный муж, так и есть, неудачник, дети…хлопоты, хлопоты. Родители, отмечу, далеко не эталон. Мужчины разные, минутные увлечения. Всё мелочь. Никакого размаха и смысла. Богатство? Какое, к чёрту, богатство. Одна суета. Опять непутёвая нам попалась. Скучно, матушка, скучно – обратился он уже к своей подруге. – Мелкий пошёл клиент. Куда исчез «золотой век» нашего размаха и творчества? Где вы, фаустовские времена? Вот тогда кипели истинные страсти». Он опять затеатральничал и зарисовался перед подружкой, потом подумал и сказал: «Может, отпустим ради праздничка. Балласт ведь попался?» Но ведьма, из чисто женской солидарности, не хотела отпускать Ягодку. Какая ни какая, а добыча. Ей не нравилось, что Чёрт относится к незнакомке снисходительно. И она решила ещё немного покуражиться над бедняжкой и закричала на всю поляну: «Возьми у этой нахалки душу. Я хочу её душу. Продадим душу в рабство Козлу».

Тут как из под земли вырос Козёл, по прозвищу чиновник. Он, не раздумывая, поддержал Ведьму, и они уже канючили в два голоса: «Душу хотим! Хотим её душу!». Раз так, Чёрт решительно взялся за дело и полез Ягодке за пазуху. «Как тут тепло и приятно» – сладко зажмурился и замурлыкал Чёрт. Ведьма властно на него прикрикнула и велела не отвлекаться и не сбиваться на лирику. «Сантименты не к месту» – оборвала она сюсюканья друга и мстительно ущипнула Ягодку. «Ишь, пазуха у неё сладкая. Видали мы таких».

Ягодка испугалась, Ягодка заметалась, прося пощады. Не тут-то было. Чёрт и Козёл-чиновник под одобрительные возгласы Ведьмы, повисли на ней камнем. Достали душу. Передали её Козлу на резолюцию. Козёл поставил на душу одну печать, потом – другую и довольный затряс головой. Печати стояли большие, круглые и чёткие. Козёл выписал Ягодке квитанции за услуги и велел их оплатить. Потом принялись душу разглядывать. «Маленькая какая-то» – недовольно сказала Ведьма, рассматривая душу, как тряпку, на свет. – Даже сумочку из неё не пошьёшь, разве что кошелёк». И она опять замахала душой, придирчиво изучая её со всех сторон. «Ну вот, дырку нашла, – наконец, закончила тщательное обследование Ведьма. – А я надеялась, что модную сумочку из неё пошью». Ведьма окончательно утратила к Ягодке интерес, рассеянно уронила душу в снег. Консервативно настроенный Чёрт снова негодовал: «Ну и свет пошёл, души и то быстро стираются, дырявятся. Не волнуйся, моя дорогая, – обратился он к Ведьме – мы тебе найдём другую, новенькую, высокого качества». Он так разошёлся, что закричал на Ягодку, как на преступницу: «Почему душу так быстро истёрла, отвечай!»

Ягодка залепетала, оправдываясь, заговорила сбивчиво и невразумительно: «На житейские невзгоды, бессонные ночи, болезни близких, детей… ещё на много чего», но это было уже совсем неинтересно и скучно. Её уже не слушали. Ягодка украдкой подобрала душу. Душа вернулась на место.

«Ладно, до встречи, скучная ты наша, – сказал Чёрт. – Сегодня мы заняты, не до тебя. Сегодня ночь особенная, знаковая. Мы ещё с подругой должны поработать над разработкой новой методики массажа ведьм. Козёл, на тебе и попробуем. Ты потрясающая модель для наших эротических упражнений. Пойдёмте, не будем терять времени». «Вперёд! Нас ещё ждут на шабаше ведьм! – прокричал Чёрт, снова входя в роль, обольстителя и кумира дам. Он нежно обнял Ведьму и увлёк её в лесок. За ним вприпрыжку побежал Козёл. Он невзначай оступился, упал и на четвереньках стал искать в сугробе соскользнувшие с копыта часы Rolex. Из-за кустов ведьма вынесла метлу, плотно на ней уселась. Метла вдруг затарахтела, выпустила клубок чёрного вонючего дыма. Следуя примеру Ведьмы, за ней шнурочком уселись Чёрт и Козёл. Секунда – и приятели взмыли в воздух. Ох, как они знакомы, узнаваемы, эти странные существа из неведомого мира. Ягодка уже простила им бесцеремонность, наглость и драму-фарс, разыгранную на пустом месте, она уже успокоилась и улыбалась, вспоминая их смешные и чуть нелепые фигуры, но расслабиться и помечтать ей не дали. Такой уж выдался вечер.

Пришла надменная Снежная Королева. В новом тысячелетии ледяная леди решила поменять имидж и стать воинствующей феминисткой. Она держала на хрустальной цепи и вела за собой, как собачку на привязи, молодого деда Мороза. На его широких плечах плавно качались вёдра, продетые в коромысло. Они до самых краёв были наполнены зелёными льдинками. «За эти льдинки мы с тобой купим всю Исландию, Гренландию, Лапландию и ещё много-много чего» – внушала она Деду Морозу. – Мне будут принадлежать лучшие на свете оленьи стада, самые роскошные и комфортабельные замки. Снегурочка! Как сентиментально! Разве может она тебе дать всё то, на что способна я? Подумай и забудь о ней навсегда. Что молодость? Молодость преходяща. Вечность – вот к чему надо стремиться». Снежная Королева остановилась, посмотрела на Деда Мороза особым женским взглядом, но тут, совсем некстати, заметила Ягодку. «А, это ты? Дорогуша, привет, – сказала Снежная Королева женщине и брезгливо сморщила носик. – Фи, какая ты маленькая и уже давно не Ягодка. Видела, видела, как трепали твою душу. Не надейся, сочувствовать не буду. Мне тебя нисколечко не жалко. Ты всю жизнь старалась, изворачивалась, куда-то спешила. Хотела и детей поднять и о карьере подумывала. Всегда задёрганная, перед всеми виновата: то обеда нет, то сорочку не погладила. И что? Каков результат? Отвратительные последствия неразумной жизни… Вот теперь лежишь, задумалась. Раньше думать-то надо было. Я таких как ты, дурочек, на своём веку навидалась. Смотреть на тебя тошно. Надо было, дорогуша, прежде всего о себе заботиться. К примеру, я, счастлива и королева. А ты давно выдохлась и нечего тебе даже вспомнить: ни денег, ни славы, ни уважения. Так, мелочь. Ладно, женщина ты для меня не опасная, так что оставляю на тебя Деда Мороза. По делам на минутку мне отлучиться надо. Сама понимаешь королевство – не кухня. У деловой женщины есть свои тайны. Сама понимаешь: бизнес. Он просчётов не терпит. Посторожи пока. Всякое может случиться в моё отсутствие».

Снежная Королева сунула в руки Ягодки хрустальную цепь и исчезла. «К чёрту, цепи. Любые цепи нам ни почём, тем более – хрустальные – сказала Ягодка и отпустила Деда Мороза к молодой Снегурочке и к детям на праздник. – Что вы тут все на меня накинулись? Я и без вас знаю, что многое в моей жизни не так устроилось, как бы мне самой хотелось. Прошлого, к сожалению, не вернёшь и жизнь не переделаешь. Но это моя жизнь, только моя. И есть в ней радости, неудачи, горе и победы. Люблю я её, свою бестолковую, непутёвую, прекрасную жизнь».

С неба выглянул ангел. Её ангел-хранитель. Шапочка у него сбилась на бок, из-под неё показалась прядь кудрявых белокурых волос. Ангел весело помахал ей крыльями, улыбнулся и улетел.

Ягодка поняла, что надо возвращаться домой. Она пересекла поляну, пошла в гору, к лесу. Идти было тяжело. Женщина проваливалась в снег, и каждый шаг давался с трудом. Ягодка падала, поднималась и снова шла в гору. Она набрела на горный ручей, решила его перепрыгнуть, но поскользнулась и чуть не упала в сугроб. Вдруг она почувствовала, что её кто-то поддерживает, оглянулась и увидела, что рядом стоит и весело ей улыбается её сокурсник, забавный мальчишка из далёкого горного села. Он был по-прежнему юн и строен. Карие глаза под густыми щёточками ресницами ласково и ободряюще смотрели на неё.

«А ты совсем не изменилась, – сказал он ей ободряющую неправду. Она смотрела на него молча и печально. За что обидела его когда-то? Почему не простила глупой размолвки? «Рад тебя видеть. Не грусти, всё образуется. Ты только верь». Она молча, благодарно пожала ему руку. Говорить не хотелось. «Ну же, выше нос. Что за вид? Нет, ты не падший, ты просто ангел. Я это знал всю жизнь. Вот пришёл тебе это сказать». И он тоже исчез, растворился в сказочном лесу.

Лес вдруг ожил. Ветви деревьев обледенели от ветра и мокрого, падающего накануне снега. Каждая веточка была окутана толстым хрустальным ледяным панцирем. Солнце уже перевалило за гору и клонилось к закату. Оно коснулось своими лучами леса, как волшебной палочкой, и ледяные шубки на ветках вдруг заиграли всеми цветами радуги. Лес вспыхнул одновременно миллионами бриллиантов из льда, зазвенел гирляндами сосулек. Пурпурное солнце было ему оправой, горячим фоном, бездной. Такой сияющей красоты Ягодка не видела никогда. Она остановилась и заплакала. Потом вдруг закричала. Протяжный крик родился сам собой и выходил из её груди свободно. Она его не сдерживала. Всё, что томилось в ней годы, жило страхом, тоской, предчувствием, искусно пряталось от постороннего взгляда, наконец, вылилось, вышло наружу криком. Она кричала ещё и ещё. Крик разносился в лесу, отзывался эхом, наконец, стих. Женщина вдруг почувствовала в себе пустоту и лёгкость. Она спустилась вниз, к дороге. Там, у машины, возились её сыновья. Что-то не ладилось, теперь порядок и можно ехать.

Смеркалось. Жёлтыми пятнами светились окна в мелькающих придорожных сёлах. Во дворах празднично и разноцветно мерцали огоньками нарядно украшенные ёлки. Снеговики в шапках из вёдер лихо указывали проезжающим дорогу. Струйки дыма из труб разносили запахи рождественской вечери. Сын вдруг притормозил. Из под колёс, щетинясь шерстью, выскочил чёрный кот. Он не спешил, выгнул спину, прищурил острый жёлтый глаз треугольником, блеснул вертикалью расширившегося зрачка. «У-у-у, нечисть, до чего ты хороша! – беззлобно сказал сын и радостно, молодо засмеялся.

Она ждала этого звонка с Рождества. Состоится ли? А может, передумали и разбрелись по домам, забегались или просто устали от обилия нахлынувших праздников или забыли.

Супруги Татьяна и Назар открыли персональную выставку в Будапеште в канун православного Рождества. Возможно, ещё там, не вернулись. Лялька вторые рождественские каникулы кряду, покоряет Будапешт в компании сестры и её нового мужа. Они облюбовали один из самых престижных отелей в центре венгерской столицы, славящемся термальными бассейнами и саунами. Масса впечатлений, о которых Ляльчик рассказывает сладко и лениво, описывая отличный сервис и всякие диковинки, живописно и с подробностями.

Она, конечно же, поехала бы в этом году в другую, замечательную и не менее роскошную страну, но очередной муж богатой сестры капризен, консервативен и с его мнением пока что считаются больше, чем с её, Лялькиным. Увы, кто платит – тот и музыку заказывает. Лялька молчит, потому что не платит, зависима, только чуть поджимает губки, но покоряется. С другой стороны не так часто предоставляется возможность пожить в номере стоимостью сто долларов в сутки и встретить Новый год за границей. Будапешт развлечениями славится. Почему бы и нет? В праздники Будапешт, как Ноев ковчег, здесь всякой твари по паре.

«Я же не виновата, что у меня такая крутая сестра – громко оправдывается, слегка кокетничая, Ляльчик, возвращаясь после очередного вояжа в новой роскошной шубке чуть-чуть поношенной, но в тайну эту посвящены только избранные. Сестра щедра и шубок у Ляльчика много. Она от счастья на седьмом небе. Женщина без одежды – это понятно, но без меха…. Шубка код, текст-шифровка, визитная карточка в клуб аристократов. И Лялька жмурится, гладит рукой шкурки убиенных животных, нежит ладонь сладостным прикосновением.

До появления нового мужа они с сестрой изведали радость наслаждений в странах, изобилующих экзотикой. В лексикон нашего провинциального города уверенно вошла и мгновенно стала крылатой фраза, брошенная в момент прощания с подругами второпях на перекрёстке: «Ноги моей больше на Канарах не будет» – безапелляционно сказала Ляльчик, и ей поверили. Утверждение передавалась и комментировалась, как бы шло по этапу. Круг общения Ляльчика был довольно широк, фраза быстро распространилась среди знакомых и совсем незнакомых людей. Истинную причину бунта знали не многие. Путешествие с сестричкой на знаменитые острова закончилось для обеих жутким расстройством желудка.

Ляльчик вдруг, к своему собственному удивлению, стала ярым пропагандистом красот и достопримечательностей родины и Крыма, в частности. Дачу на южном берегу, не то в Мисхоре, не то в Гурзуфе, сестра прикупила давно, в сравнительное недорогое время, и Ляльчик ежегодно ездила туда оздоровляться и молодеть. «Лучше нашего Крыма ничего нет» – заявила она. И ей поверили все, кто не был на Канарах, но отдыхал в Крыму. К ним присоединились те, кто не был ни там, ни там. Единогласие уходило вглубь человеческой тонкой психологии. Большинство знакомых хорошо знали, что на Канары они с расстройством или без расстройства этого чёртового желудка никогда не попадут. К тому же делать там, нам людям требовательным и искушённым, нечего. Лялька сказала, что на островах всё привозное и пальмы повсюду растут, как комнатные цветы, в горшках. С ней согласилась менее везучая на развлечения и деньги часть приятелей и приятельниц и их ущемлённое самолюбие сразу же успокоилось. Авторитет её был высок, и подвергнуть сказанное сомнению никто не решился. Ляльчика, нежное, кокетливое и не унывающее создание, любили все без исключения.

«О чём сейчас щебечет наша милая Лялечка?» – с тоской подумала Ольга. Может, они замотались, забыли, вспомнят о не состоявшейся встрече с явным сожалением уже на одном из дней рождений, которые обрушиваются на них весной, как паводки в горах. И угораздило им всем родиться почти в одно время. Прямо никакого продыху. Но до весны, до первого дня рождения, первых сигналов приближающегося тепла, встреч на природе, летних городских террасах, весенних художественных выставках с неизменными продолжениями фуршета в каком-нибудь кабачке, ещё очень и очень далеко. Сейчас зима, разгар новогодних празднеств, для остроты ощущений, разбавленных постными буднями нескольких рабочих дней.

Прозу жизни Ольга не любила, но, увы, именно проза определяла её бытие. Не помогали даже её меркантильность и умение просчитывать всё наперёд. Что бы она не предпринимала, ничего не менялось ни в личной жизни, ни на роботе. Рутина. Это значит, каждое утро надо вставать, считать, что в кошельке в наличии, думать: должно быть намного больше, заниматься давно опостылевшими делами. Поздними вечерами варить супчик на куриных спинках, смотреть часами в ящик телевизора, в её квартире он больше напоминает форточку, на утро забыть всё увиденное накануне окончательно и бесповоротно. Глухую скуку и чрезмерный вечерний аппетит навевали на неё модные сериалы про коррупцию, успешных бандитов, ставших политиками, неживая возня в постели и пустые разговоры страдающих от безделья дам.

А где-то там, далёкие Канары с насыпными пляжами, бассейнами, пятизвёздочными отелями под пальмами. Заграничный паспорт лежит в ящике письменного стола, уже который год, не востребованный и незаслуженно забытый.

Грустные мысли прервал звонок, тот самый, долгожданный. «Мой голову, одевайся, собирайся. В шесть мы ждём тебя в «Кактусе». Не опаздывай» – скомандовал знакомый бодрый голос Люльчика в телефонной трубке. Секунду Ольга колебалась. Ванную, нет, она не будет её принимать. Расслабленность и вялость ей сегодня не понадобятся. Душ бодрит. Она открыла кран, встала под мощную, радостную струю снять напряжение пошло, в бестолковой суете прожитого дня. Из ванной комнату она вышла как новенькая: оживлённой и помолодевшей, подсушила волосы, подкрасила ресницы и полезла в шкаф, выбирать наряд, приличествующий случаю.

Вещи Ольга любила добротные, дорогие, но носила их небрежно. Часто на людях, уже на виду у всех, обнаруживалось, что на её белом, из дорогой ткани костюме, болтается пуговица или предатель-чулок пустил стрелку. Обычно об этом ей сообщали потихоньку знакомые, делали это в мягкой, деликатной форме, на ушко. Ольга ахала, бросалась в туалет привинчивать на место пуговицу или бежала покупать новые колготки. За суетой и хлопотами пропускалась какая-то часть церемонии, иногда важная. Ольга как бы теряла нить события, теперь уже отвлекалась на расспросы. Поэтому если ничего изменить было нельзя: куда, к примеру, деть в выставочном зале небольшое пятнышко на шёлковой блузе, то она, обычно, не реагировала и небольшая погрешность в её безукоризненном туалете в счёт ни бралась, ни во что не ставилась. Тем более, после фуршета пятно одиноким не оставалось.

Когда ей уже стукнуло «за тридцать» вдруг выяснилось, что она некрещёная. Ольга твёрдо решила исправить ошибку родителей. В храме просительницу мило выслушали, согласились на небольшие капризы и пожелания, касающиеся её участия в обряде. Ольга долго настраивалась, волновалась, поэтому решила отстоять вечернюю службу всю 6 от начала и до конца. Тут она заслушалась, наслаждаясь красотой церковных красок и звуков, завораживающей монотонностью молитвы, чередующейся с ангельской чистотой голосов церковного хора. С небес на землю её вернул шёпот служительницы, которая сообщила, что крестить её будут после службы. Чулки снимать не придётся, а вот разуться понадобится. Ольга хорошо помнила, что на пальцах, под дорогими скромными лодочками, у неё на колготках зияет дыра. Она пришла в ужас, выбежала из церкви, понеслась искать ближайшую лавку или лоток. Когда женщина вернулась, уже в обновке, служба давно закончилась. Её ждали, и пожилая будущая крёстная мама не скрывала своего недовольства, но всё обошлось, прошло прекрасно. Ольга быстро забыла горький стыд и раскаянье, мучившие её тогда. Что было, то было. Сейчас главная задача – предстать перед подругами, как из под утюга. Она, наконец, остановила свой выбор на простого покроя платье с жакетом, быстро оделась, нацепила шубу и уже перед выходом бегло глянула на себя в зеркало. «Наверное, оно меня полнит. Не может быть, чтобы я так раздалась» – подумала она. Зеркало, существо одушевлённое, не преминуло отреагировать на мысль хозяйки язвительным смешком. Ольга его не услышала. Она уже сбегала по лестнице, бодро стуча каблучками, на встречу 14 января, Старому Новому году. Её душа ликовала: их традиционная ежегодная встреча сегодня состоится.

В «Кактус» они пришли почти все одновременно. Тут оказалось, что их излюбленный столик занят и на нём стоит тривиальная табличка с надписью: «резерв», но всё благополучно решилось, место нашлось и компанию усадили. Уже несли первые бокалы с пивом, и всё понемногу закручивалось, разрасталось. Ещё ждали новых гостей, усаживались, говорили друг другу комплименты…

Традицию собираться в Старый Новый год ревностно поддерживала её автор, неугомонная Ляльчик. Устав от заграничных праздничных вояжей, регулярно принимаемого слабительного, лишний жир под вечерним платьем просто недопустим, родственников и застолий, она кому-то звякнула, её поддержали и перезвонили по цепочке, компания собралась, и вечер удался. Действо одобрили, решили продолжить. Через год его можно было уже называть традицией. Костяк компании составляли четыре женщины, давние приятельницы. Мужчины приглашались спонтанно, но принципу «свой круг друзей» следовали неизменно. Мужья, у кого они были, жёнами в список включались без особого энтузиазма, больше как почётные гости. Их умели ценить, воспринимать как клад, дар божий, оковы, носить которые необходимо было терпеливо и с особой грациозностью.

Лялька, как всегда, чуть опоздала, появилась в собольей шубе до пят, (всё того же происхождения, из закромов сестры) запыхавшаяся, блестящая, свежая. Она продемонстрировала новую кофточку в рюшках, особенно эффектно оттеняющую её гладкое, как наливное яблочко, лицо и принялась разыгрывать сценарий вечера. Для начала из изящной сумочки извлеклись аккуратно свёрнутые в трубочки бумажки, которые она положила на тарелку и предложила всем присутствующим собственноручно выбрать себе судьбу на целый год. Ольга первой потянулась к бумажке, вытянула её из общей кучки, развернула и удивилась. Ляльчик, уже смотрела через плечо, кричала: «Ты испортила всё, надо было дождаться, когда фанты откроют все. Какие завитушки? Это – корона нарисована. Теперь ты королева весь последующий год, начиная с сегодняшнего вечера!» Из пакета тотчас же достали изящную корону, вырезанную из золотой, блестящей бумаги, надели ей на голову, закрепили шпильками. Для убедительности и эффектности антуража за пазуху сунули изгибающийся, похотливо-толстый зелёный хвост: остатки новогодних ёлочных украшений. Теперь Ольга уже не знала на кого она больше смахивает: Бабу ягу или Снежную королеву. Два этих образа, пожалуй, можно и совместить, и Ольга решила в игру вступить и героиням соответствовать. Лялька мгновенно запечатлела на плёнку триумф подруги и принялась распределять подарки. Из недр кулька на стол выложила овощи, любимое лакомство животных, густо населяющих восточный гороскоп. Кролику, досталась огромная морковь, петуху – семечки, перед змеёй водрузили на блюдечке вареное яйцо. Самой же Ляльке, собаке по гороскопу, подарили топорщащуюся сосиску в обрамлении двух оранжевых мандаринок.

Когда первый шквал эмоций улёгся, попросили Татьяну рассказать о будапештской выставке. Она – единственная удачливая в браке из всех присутствующих женщин, была, как всегда скромна и чуть сдержана в слове. Блестящая в жизни, как Лялькино лицо после дорогих масок, сочная и самодостаточная Татьяна никогда не напрягалась, любила себя, была ровна со всеми и даже чуть величественна. Её манеру поведения непосвящённый принял бы за надменность, но надменности в ней не было. Выразительной, видной, пару делала именно она, блондинка с лёгкой проседью, подчёркнутой скромностью в одежде, которая выгодно оттеняла её женственность. Всё, что ни делала Татьяна, шло ей удивительно, подчёркивало цельность натуры и её красоту. Она могла просто ковырять вилкой минтай с гречневой кашей на гарнир, но делала это так пронзительно красиво, что простота её движений запечатлевалась в памяти, воспринималась как ритуал, знак, даже концепция. Десятки мужчин становились её поклонниками, готовы были отдать за наслаждение созерцать её ковыряние гречневого минтая свою свободу. Напрасно. Она была давно занята. Отдаляться, уходить в тень они не спешили. Рядом с женщиной, родившейся под знаком тельца, символизирующим домашний очаг, семейную гармонию и даже идиллию, мужчины чувствовали себя созидателями, творцами. Татьяна не тратилась на слова. Любой диалог был для неё утомительным. Она больше улыбалась, отвечала односложно, но делала это мило, без пренебрежения. Поклонникам же казалось, что она им внемлет. Татьяна пропускала их безумные пьяные и трезвые речи через волну своей всеобъемлющей, живительной женственности, и не проникалась ими. Для неё это были просто слова. Смысл их был ей неинтересен. «Да, нет» – отвечала она, и было достаточно, чтобы они почувствовали к ней чрезмерную благодарность и расположение. Она никогда не носила коротких юбок, не обнажала плечи, не красила ярко губы, не произносила фривольных или умных, феминистских текстов, её образ был лишён всякой активности. Зачем? Не стоит выходить за пределы жанра, дурной тон.

Муж буквально обожал её, благодарно взвалив на плечи львиную долю домашней, неблагодарной работы. Ольга подозревала, что в молодости страсти не обошли её стороной, но тельца победил телец. Татьяна дров не наломала. Интересы семьи стояли преградой на пути к необдуманным, не взвешенным поступкам. В творчестве не до сказанное, не сбывшееся, легло на полотно свободно и открыто. Дух захватывало от её томных, свободно парящих над мирской суетой женщин, сексуальных и вместе с тем целомудренных. Её творческая эротичность не была на грани фола, свобода и раскованность просты и органичны, линия четка и выразительна, как её манера одеваться и вести себя на людях. Ничего лишнего и предельно откровенно. Её женщины на полотнах были гиперсексуальны естественно, не коробили глаз. Словом, каждая из зрителей могла узнать в Татьяниных героинях себя. Не Ольге, а Татьяне, по праву принадлежала сегодняшняя корона и носила б она её скромно и величественно. В дурном сне невозможно представить, что корона у неё сбивается, как сейчас у Ольги, на бок. Ляльчику из-за этого приходится без конца вскакивать, оббегать стол, крепить на макушке символ власти. А хвост? Разве посмел бы он нагло торчать из-за пазухи, будоражить фантазию окружающих мужчин и вызывать вопросы у любопытных официантов?

Уже поклевали семечки, обезоружили сосиску, съев мандаринки, исчезла со стола даже морковь. Веселье чуть притомилось, как бы пошло на спад, но тут появились новенькие: Иван и Лоци. Мужчины компанию взбодрили. Ольга поправила злополучный хвост, прижившийся у неё за пазухой, и уже собралась было впустить в себя вдохновение. Компания знала этот её блеск в глазах, вздыбленные брови и напряжённую позу. Сейчас она выдаст море искромётных историй, шуток и всякой чехарды, но Ольга вдруг задумалась и с дистанции сошла. Фальстарт. То ли от выпитого пива, то ли от ещё по каким-то причинам, навалилось, совсем не вовремя воспоминание о серых буднях, тяжести в желудке и душе, хандре, отягощённой низким зимним небом.

За Ольгой прочно укрепилась репутация «крутой бизнесменки». В девяностые она держала несколько ларьков и вела суетливую жизнь палаточной хозяйки. Зима вносила в торговлю свои коррективы: мороз, снег, а иногда слякоть, палаточников гноили и расслабляли. От холода и ветра мёрзло, ломило всё тело, алкоголь не грел душу и даже не хмелил. Ольга таскала на себе ящики с замороженной рыбой, окорочками и цитрусовыми. Только этой зимой она продала тонну селёдки, приготовленной на третьем этаже маленькой квартирки. От экологической катастрофы местного масштаба спасал балкон, где разделанная рыба выстаивала свой срок в белых пластмассовых бочках. Она, торгашка, выставленная на уличную панель из прохладного кабинета до перестроечного периода, с новой ролью сжилась, но не органично. Об иной, спокойной жизни мечталось всегда. Летом она задыхалась от уличной пыли и зноя, перетаскивала из ларька в холодильник тысячи пивных бутылок, боролась с подтаявшим мороженым, грязью и антисанитарией. Зимой всплывала селёдка, как вариант, обеспечивающий безбедное существование. Тихо и молча, не подпуская к горлу комок, Ольга поздними вечерами поднимала на третий этаж двадцатикилограммовые ящики с рыбой, ночами до мозолей рубила им головы и поливала ропой. Запах разделанной рыбы впитывался в кожу, и ночами она просыпалась от чувства омерзения к себе и селёдке.

Они, её друзья, не изменили своей профессии. Нельзя сказать, что период растерянности, носивший лёгкое название: «время перемен», не сбил их с катушек, но они перетерпели и сейчас на плаву, а она, как была торгашкой, так ею и останется ею до самой гробовой доски.

Ольгу то ли от грустных мыслей, то ли от вида вновь прибывших, вдруг понесло. Она сняла с головы корону, потащила за рукав Назара, требуя танцев и веселья. В «Кактусе» танцевать было не принято, да и негде. Контингент тоже был не случайный. Здесь, в основном, собиралась продвинутая молодёжь, цедила пиво, слушала музыку и скучала. Сегодня ожидался чей-то концерт, в зале негде было яблоку упасть, молодёжь нетерпеливо гудела, ждала музыкантов. С Татьяной вежливо поздоровались, признали, её ученики из колледжа. Зная Ольгину неуёмность, она вдруг почувствовала стыд, предшествующий событию, забилась в угол и идти в пляс наотрез отказалась, хотя частенько они танцевали вдвоём, но своеобразно, каждая сама по себе. Они разувались, гасили верхний свет и принимались раскачиваться, как сомнамбулы в такт музыке. Причём Татьяна изредко за Ольгой подглядывала и пробовала подругу копировать. Ольга смеялась и командовала: «Расслабься и слушай только себя». Эти танцы, напоминающие языческие оргии у жертвенных костров, ещё несколько лет назад могли продолжаться часами. Бывало, к ним присоединялись, но непосвящённые чувствовали себя лишними между этими двумя не то жрицами, не то сильно подвыпившими женщинами, быстро ретировались, возвращаясь к более привычным и понятным делам: продолжали пить и пустословить. Достойных партнёров, чувственных и темпераментных, просто невозможно было сыскать. К Ольгиным диким танцам в их компании все давно привыкли и не обращали внимания. Но тут, в «Кактусе»? Ольга рвалась на середину зала и никакие уговоры на неё не действовали. Назар – не то жертва, не то укротитель инфернальных дам, наконец, уступил. К Ольгиным штучкам, как впрочем, к прихотям других женщин, он был равнодушен, но капризы подруг его жены – святое, неписаный закон. К ним присоединилась специалист по английским и немецким языкам, Наташа. Поднялся Лоци, невысокого роста мужчина с буйной, чёрной шевелюрой и густой, окладистой бородой. С Назаром они были похожи телосложением, оба крепкие, коренастые, оба обуты в армейские, высокие на шнуровках ботинки. «Ничего группка подобралась, живописная» – ещё успела ехидно отметить подвыпившая Ольга, но музыка, её влекущие, шальные ритмы, зародившуюся иронию растворили. Она остановилась, подождала пока вся эта громыхающая, ещё чужая мелодия заполните до краёв, разольётся по телу, найдёт в её дремлющем, уставшем естестве отклик и выплеснется наружу. И вот что-то в ней, наконец, откликнулось, щёлкнуло, ожило и началось. Она подождала секунду, ещё прислушалась, потом сняла жакет, осталась в платье сверху и до голеней плотно застёгнутом на пуговицы, простой классический покрой. Потом резким движением распахнула подол, освобождая ноги от коленей и выше, вырванные с мясом пуговицы покатились по покрытию, закрыла глаза, слегка согнулась, чуть раздвинув локти, подняла край подола, и началось.

В прериях жгло нещадное солнце, испуганное стадо тучных бизонов пронеслось на водопой, поднимая пыль и топча выжженную мёртвую траву. Появилось ошалевшее стадо жирафов. Напряжённое пространство разорвали мустанги. Их грациозные тела двигались плавно и ритмично, гривы развевались, как боевые знамёна, потные, лоснящиеся крупы блестели на солнце. Животные двигались плавно и ритмично. Скрылись из виду. Осталось солнце, прерии и полуобнажённая гибкая женщина, бьющая в там-тамы. Она била в барабан, мелодии сопровождались неразборчивыми словами, скорее это был просто набор звуков, междометий, несвязного бормотанья, гортанных хрипов, всхлипываний. Тело её двигалось в такт словам, глухим, частым звукам барабана. Она била и била без устали. Звуки разносил ветер прерий, терялся, растворялся в воздухе. Мелодия закончилась. Всё закончилось. Прерии погасли, отступили.

Музыканты ушли на перерыв. Ольга открыла глаза, остановилась. Никого. Рядом с ней ещё топчется верный Назар. Он добродушно похлопал Ольгу по плечу, как бы погасил, потом взял под руку и повёл за столик. Там кипела острая дискуссия на профессиональные темы. Лоци, отвлекаясь, теребил за руку то Ляльчика, то Татьяну и шёпотом спрашивал: «Где, где вы взяли эту женщину? Я никогда её не видел». Подруги только смеялись, отвечая вопросом на вопрос: «Что, заинтриговала? Правда, перл?» От Ольги не ускользнуло пристальное внимание мужчины. Она решила подыграть, продолжить тему: взяла меню, больше напоминающее поваренную книгу, склонилась над ним, медленно поводила пальцем по строчкам и толкованиям к блюдам, потом, наконец, выбрала, посмотрела на Лоци, держа палец, как закладку, на нужной строке, подозвала официанта и сказала: «Хочу лоци печене». Живой Лоци, не «печенее», заглянул в меню, удостоверился в правдивости её слов, есть такое блюдо, и захлебнулся от женского сладострастного нахальства.

Они покинули «Кактус» чуть ли не последними. На тротуарах светился голубой снег, центр ещё светился праздничными огнями. Синяя ночь встретила их ласково. Ещё продолжалась сказка, ещё праздник не закончился, но уже говорили об обыденном, привычно разделились на группки: кому куда, старый – новый город. Ольга оглянулась на старый, город детства и юности, и пошла жить в новый, нелюбимый, чужой. Наверное, никогда не привыкнет она к спальным, безликим районам. Провожал Иван: тихий, добрый не устроенный в жизни человек. На перекрёстке стайка подростков их узнала. «Что, уже натанцевались?» – добродушно спросил один из них. Она вопросу не удивилась. Давно уже Ольга перестала удивляться. Ивана она отпустила, не доходя до дома квартал. Оглянулась, проводила маленькую худенькую фигурку долгим взглядом, постояла, вздохнула. Домой идти не хотелось. Слишком прекрасна. зимняя новогодняя ночь. Жаль, что праздники заканчиваются. Но кто сказал, что жизнь – вечный праздник. Счастье? Что это такое? Счастье уже то, что она появилась на этот свет. А ведь могло быть иначе. И бьётся она всю свою сознательную жизнь, как рыба об лёд, теперь не зная, удача это или испытание. Почему именно так, а не иначе легли карты судьбы? Но стоит ли над всем этим ломать голову? Так случилось, так должно было случиться. Жизнь сложилась. Сценарий не перепишешь. Да и надо ли? Может, маленький её сюжет в книге человеческих судеб не так уж и плох? Тут Ольга вспомнила уставшего, взмокшего, обескураженного лихими танцами Лоци, его загнанный, ускользающий взгляд и тихо хихикнула.

Уход

Она слабела с каждым днём и соки её уходили так быстро, что домашние не переставали удивляться и не узнавали в тщедушной, худой, почти бесплотной старушке былую бабушку Анастасию, под поступью которой, как утверждали соседи, дом ходил ходуном. Теперь руки её стали тонки, и кожа походила на ветхий египетский папирус. Сквозь желтизну просвечивались хрупкие вены, и, казалось, невооружённый глаз видит, как кровь, идущая по ним, с каждым днём замедляет свой бег. Старушка ещё кое-как передвигалась по комнатам, иногда выходила на балкон погреться на солнышке, тихо сидела на скамеечке, вдыхала ароматы лета, быстро уставала, нехотя возвращалась в дом прилечь, каждый раз, насладившись уличным теплом, говорила, что готова жить, в холоде и голоде, терпеть любые лишения, лишь бы не умирать. К осени она совсем сдала, ноги отказались держать тело, и внучка поняла, что бабушка больше не встанет.

Теперь они были прикованы друг к другу, связаны одной нитью. Мир сузился до размеров комнаты, сжался, как будто дальше, за ней, не было никого и ничего. Пустыня. Роли их поменялись. Теперь внучка ухаживала за бабушкой, как за младенцем, а она капризничала и не слушалась. Старуха выбивала из рук Маши ложку с витаминной овощной пищей, медленно перетирала оставшимися редкими зубами мясо, мычала от удовольствия, смакуя сладость шоколадных конфет, и спала, как ребёнок, подложив под щёки сложенные конвертиком руки.

Умирающая вдруг перепутала время суток. Днём она спала, а ночью вела громкие беседы с невидимыми окружающим, но ясно существующими в её воображении людьми. Маша прислушивалась. Бабушка плыла в потоках воспоминаний, предчувствий и страхов: видела бурные мутные речные потоки, боялась наводнений, просила собрать под ногами подступающую к кровати воду, заходилась криком, металась, звала на помощь давно умерших братьев и сестёр, а ночь всё длилась и длилась и утро, несущее непрочное облегчение и затишье, никак не наступало. Память в угасающем сознании как бы сдвинулась назад, по шкале отсчёта времени, выделенного на её незаметную, долгую жизнь. К удивлению внучки, бабушка не помнила тех, с кем прожила последние полвека, а иногда просто не узнавала домашних. Бестелесный дух её витал на стыке двух предыдущих столетий, где ещё жили родители, старшие братья и сёстры, окунался в мир детства, ранней юности и молодости. Зрелость и долгая старость, как бы выпали, стёрлись из её уже слабой памяти. Она была там, со своими давно ушедшими близкими, которых никто не знал и не мог знать, вела с ними, невидимыми окружающим, запутанные перескакивающие с темы на тему диалоги, окликала по имени, сердилась, если никто не отвечал, спорила, звала, предостерегала об опасности, кричала, плакала. Жизнь не торопилась уходить из высохшего, ставшего совсем маленьким тела, давая возможность старушке ещё на этом свете встретиться с дорогими ей людьми. Долгий уход походил на её же рассказы: загадочные, иногда мистические или просто страшные.

Начало

– Там Баба Ёжка? – спрашивал Машу перепуганный видом старухи внук.

– Нет, родной, Бабы Ёжки летают на метле, а это просто старенькая тётя, к тому же твоя прапрабабушка. Пойдём, поздороваешься с ней.

Маша брала внука за маленькую доверчивую руку, и они шли к бабушке. Старушка сидела на кровати, обложенная подушками, и смотрела невидящими глазами прямо перед собой.

– Не улетит? – недоверчиво спрашивал малыш.

– Не волнуйся, не улетит.

– Точно?

– Точно. Теперь у неё уже силы не те.

– А раньше могла бы?

– Когда раньше? – уточняла Маша. Она относилась к вопросам малыша серьёзно и старалась всегда дать на них исчерпывающий ответ.

– Когда силы были.

– Конечно, могла. Бабушка у нас всё могла.

– Кто здесь, кошка, собачка? – встрепенувшись, спрашивала больная.

– Нет, бабуля, это твой самый младший отпрыск пришёл тебя проведать – отвечала Маша. Ребёнок смотрел на бабушку во все глаза, осмелев, пытался дёргать за хвост кошку, мирно спящую в её ногах, быстро остывал и убегал к родителям.

Отец мальчугана бабушку остерегался: близость смерти, бурлящую молодость отпугивает, но всё же изредка забегал взглянуть: по-хозяйски обводил глазами комнату, с состраданием смотрел на то, что осталось от прежней его преданной няни и защитницы. Долго не задерживался: нырнул – вынырнул. К тому времени он был уже полностью укомплектован: жена, сын, тёща с тестем, свой дом, своё дело. Маша относилась к старшему своему отпрыску даже с некоторой опаской, смотрела на него снизу вверх и удивлялась: «Неужели я ему демиург? Ничего похожего».

– Больно деловой. Не в нашу породу – ворчала она. – И где только всему нахватался? Я в тридцать ещё сопли на кулак мотала. А тут всё схвачено и всё включено. Не дай бог споткнётся, беды не миновать. – Чуть поворчав, она осекалась, как бы беды не накликать, и понемногу остывала.

Человек своего времени сын умел закрутить так, что вокруг жизнь била гейзерами. Ко всему он относился прагматично и всё умел спланировать как нельзя лучше и выгодней для себя и семьи. Женился он на венгерке, далеко не ходил, нашёл девушку по душе на соседней улице, и сват однажды показал Маше целую папку со свидетельствами о рождении и смерти, церковными метриками всех его родных до пятого колена. Бумаги лежали просто и буднично (всегда под рукой), в ящиках кухонного шкафа. В Закарпатье такие шкафчики называются по-домашнему ласково: креденцами. Документы мгновенно, по первому требованию, извлеклись из общей кипы, где хранились книжки на оплату коммунальных услуг, старые чеки, пожелтевшие письма. И Маша вдруг почувствовала, как защемило сердце, всколыхнулась, выпорхнула на волю, а потом испуганно заметалась и далеко забилась в ящички чужого креденца птичка-зависть. Невероятно! Вот так буднично, в любую минуту можно представить свету божьему свою хронологию в записях, с гордостью сказать: «Вот они, мои предки», потом перевести взгляд на фотографию полнощёкого младенца, висящую тут же на почётном месте и продолжить: «А это – мои потомки».

Сын частенько Машу покусывал: «Смотри, они держатся все вместе, хоть временами и между ними пробегает кошка. Дома – кучкой, на кладбище – в рядочек. Всё ухожено, могилки в порядке, в огороде – зелень, в банке – деньги на чёрный и любой прихотливый день. Всё по плану, обкатано, стабильно. В воскресенье – в церковь, потом – за обеденный стол под белой скатертью. А мы? Кто у нас есть? Ни с кем толком связей не поддерживаем. Какие-то безроднобезликие» Маша огрызалась: «Их не пораскидало так, как нас. Они на своей земле из покон веков. Мы здесь пришлые, чужие». Сын Машу, конечно, обижал, делал из неё крайнюю и ответственную за всё и всех. Напрасно. Она только звено, маленькое колечко в цепи, даже, может просто шестеренка, во всяком случае, точно не ветвь генеалогического древа. И что это за манера всегда во всём винить женщину? Она замолкала, отворачивалась, смахивала тихую слезу. Обиду в сердце не хранила, материнское сердце отходчиво и долготерпиво, по опыту знала: молодость эгоистична. Мудрость приходит не сразу, порой слишком поздно. Её задевало, что сын чаще бывает у сватов, редко звонит и всё больше от неё отдаляется. Но знала она и то, что девочки обычно ближе к матери, так что пенять не на кого. Надо было дочерей рожать. Внук был компенсацией за отдаляющегося сына.

Со сватами Маша поддерживала чисто протокольные отношения. Виделись они не часто, от случая к случаю. Её звали на юбилеи, иногда – на Рождество и Пасху. Главные церковные праздники у православных и католиков совпадают редко, поэтому застолье перманентно перетекало из одного дома в другой, растягивалось во времени на недели, утомляло обилием пищи и хлопотами. На одном из таких званых торжеств, отмечаемых в ресторане, Маша чувствовала себя особенно неуютно. Все вокруг веселились, говорили по-венгерски и даже пили как-то по-особому, и сын, заметив материну тоску, вдруг сказал: «Ну что ты хочешь, я тоже здесь, как не в своей тарелке, понимаешь: попал. Но это теперь моя семья. Другой у меня нет, надеюсь, не будет никогда». И добавил более категорично: «Учи язык и привыкай». Маша не возражала – всё правильно. Дети счастливы, а это для неё главная радость и утешение. Сын, хоть виду не подавал, не к чему лишний раз баловать, но мать любил. Маша слыла человеком нестандартным, многие её поступки он не понимал, поэтому в дела её никогда не вникал, наблюдал, как бы издали, отстранённо. У самого забот полон рот. Маша, как умела, старалась, пыталась угодить. Сейчас она сидела за столом между невесткой и сыном. Он подкладывал ей в тарелку лакомые куски, заботился. Мать из поля зрения не выпускал ещё и потому, что знал: не дай бог что-то не так, разбушуется и тогда: пиши – пропало, не унять.

– Что пить будешь? – вкрадчиво спрашивал он её прямо в ухо.

– Водку.

– Нет, никакой водки. Ты только что коньяк пила. Знаем мы тебя. Лишняя рюмка – и в пляс пойдёшь. Не надо нам этого.

Двойной неусыпный контроль с обеих сторон ей поначалу льстил, но потом стал напрягать. Выскользнуть из-под тягостной опеки было некуда, кругом чужое языковое поле, и она смирилась, вяло ковыряла вилкой закуски и помалкивала. Надо – так надо. Потерпим. Пока.

Маша любила танцевать, но использовала танец со смыслом, в зависимости от обстоятельств: как средство самовыражения и как инструмент бунта. Главное, чтоб нахлынуло. Она могла выплясывать часами, забыв обо всём и обо всех, тело её изгибалось независимо и несколько фривольно. Публика принимала её танец по-разному: кто с осуждением, кто с радостью, мол, вот молодец, умеет оттянуться. Маше в такие минуты было уже безразлично, что о ней думают. Ритм владел ею, вёл, освобождал, тело выделывало невероятные «па», ноги подчинялись неведомой стихии, откуда-то вдруг вырвавшейся наружу, и Машу несло, как щепку в реке, куда – она сама не знала.

Чардаш её не вдохновлял, сын зря волновался за репутацию семьи. Она сидела смирно, прилипнув к стулу, как выплюнутая жвачка, которую ненароком уронили на скатерть. Редкий кавалер почти через силу тянул её в центр зала. Маша вяло топталась в толпе, мучилась и скучала, улучив минуту, выскальзывала с внуком в вестибюль. Они покупали мороженое, размазывали его по тарелке, дули на бледную кашицу, как бы грели, чтоб ребёнок не дай бог не простудил горло, и с аппетитом ели, наслаждаясь его нежным молочным вкусом и сладостью.

Глава рода

Бабушка Анастасия была главой рода, непререкаемым семейным авторитетом. Её любили и побаивались все домашние. Муж бабушки не был «подкаблучником», но гнева и немилости своей властной половинки остерегался. Грешки за ним числились, и Анастасия заводилась с полуоборота, как только замечала блеск в его глазах, значит, дед принял рюмочку и не одну. Он останавливал её грозные, взахлёб, проклятия, нескончаемым потоком сыпавшиеся на его голову: «Анастасия, не каркай». И она замолкала, зная, что сбудется, но пауза была не долгой. Её лавиной несло дальше: «Я с тобой на одном поле срать не сяду, пьяница проклятый, чтоб ты сдох». И тогда не выдержав, вступал он, грозно подносил под самый нос супруги длинный крючкообразный палец-перст, медленно раскачивал им, как маятником, и с выражением, разделяя каждое слово на части, почти по слогам, говорил: «Я первым не сдохну». «Сдохнешь! – предрекала она – Тебя и похоронить не на что». «И не надо – гордо парировал дед, ещё при жизни отрекаясь от последнего долга семьи. Кощунствовал. – Я завещаю себя медицине». Свою научную ценность он подтверждал наглядно, демонстрируя перед слушателями, похожие на живые мощи, руки.

Внучка-подросток, забившись в уголок, представляла деда в анатомическом музее, плавающим в ванной с раствором, его по отдельности уже безликие конечности, препарируемые студентами на холодных больших столах. «Неужели бабушка слово своё сдержит, и подарит тело деда медфаку, сдаст на растерзание и в пользу науке?» – с ужасом думала она.

Дед слыл человеком щедрым. На своём веку он поднял на ноги, выучил, сына и приёмную дочь, как родную, воспитывал бабушкину внучку, Машу. Он умер, как Анастасия и предрекала, всё-таки накаркала, первым, она пережила его на двадцать три года, и почивать с миром её отправили не куда-нибудь, а именно к нему. Та же медицина дала официальную справку-разрешение на подзахоронение в могилу. Но и на кладбище, бабушка взяла над дедом верх, потому что сверху, а уж как распределят их души там, в поднебесье, мы не знаем, и предполагать не берёмся.

Сплетения

– Маша, это Игорь говорит?

– Какой Игорь?

– Наш.

– Ба…, он давно в Германии, нет его здесь. Отдыхай.

– А кто там пришёл?

– Твой старший правнук.

– Хорошо – ответила она и тихо прикрыла уставшие слезящиеся глаза.

Бабушка впервые за год заговорила о человеке из относительно недавнего прошлого, как будто открыла книгу не на той странице. Игорь, её семидесятилетний пасынок, давно покинул родину, но домой изредка звонил, справлялся о здоровье и слал приветы. Он был уже отрезанный ломоть, отец его умер, но вот мачеха… о ней он не забывал никогда.

Анастасия встретила деда в Луганске в самом конце войны. Мужчины ценились в то время на вес золота, и она, как признавалась потом, не откладывая дела в долгий ящик, приняла предложение фронтовика. Образования у женщины, которой перевалило за тридцать, не было, профессии тоже, без мужа обходиться в то время было не принято: дурной тон. А надо ли? Хватит, натерпелась, к тому же ещё молода и красива. Словом, во вдовах бабушка не засиделась.

Дед привёл в дом сына, и их стало четверо: двое детей и взрослые. Игорь новую семью принял в штыки. Он не признавал ни мачеху, ни невесть откуда свалившегося на его голову отца. Мать он помнил слабо, она рано умерла. Отцу, человеку военному и подневольному, было не до него: война. Мальчика определили в интернат, где он и рос, не зная родных, и вскоре свыкся с жизнью в казённом доме. Тут вдруг, как в сказке, объявились отец да ещё мать и сестра впридачу. Такой замес Игоря не устраивал. В знак протеста ребёнок постоянно убегал из дома и бродяжничал. Его долго искали, неизменно находили, к счастью, дальше Москвы и Киева он не заезжал, отмывали, уничтожали вшей, откармливали и усаживали за парту. Понадобилось несколько лет упорной борьбы с упрямцем, чтобы он, наконец, прижился и стал домашним.

Семья переехала в Умань, обживать родовое гнездо деда. Заброшенный домишко отремонтировали, посадили огород, обзавелись живностью. Бабушка была на седьмом небе от счастья: угроза голодной смерти миновала. Жизнь налаживалась. Кошмар войны отдалялся и всё больше походил на дурной сон. Но идиллия длилась недолго. Деда, члена партии и бывшего двадцатитысячника, то есть человека проверенного, как важного специалиста по хлебному делу, направили на работу в Закарпатье.

К тому времени Игорь подрос, поумнел, из гадкого утёнка превратился в красивого парня, который мечтал как можно скорей расправить крылья. Он поступил, и поехал учиться в Харьков. Оттуда вместе с дипломом Игорь привёз в Ужгород подругу, бывшую сокурсницу. Бабушка прописать её в отчий дом наотрез отказалась, и пожить, даже временно, не пустила. Тут началась междоусобная семейная война. Дед держал сторону сына, бабушка – свою. Квартиру разделили напополам: две линии фронта. Бабушка стояла на смерть, и отступать не собиралась. За ней была несокрушимая правда: вожделенная жилплощадь, которую она выбила, таская по инстанциям живое наглядное пособие, внучку, воочию подтверждающую стеснённые жилищные условия. К семейной войне бабушка подходила творчески. У неё была своя тактика и стратегия, свои союзники, шпионы и разведчики. Действия противника надо было просчитывать, и она посылала подросшую Машу, опять использовала, на разведку.

– Пойди, детка, кинь мячик, чтобы эти выродки открыли дверь, а мы посмотрим, чем они там занимаются – уговаривали ребёнка бабушка и её союзник – приятельница Галина Николаевна. Маша, закинутая в тыл врага, бегала с мячиком на территории деда. Анастасия, через открытую на распашку дверь, следила за каждым жестом мужа и делала выводы: в настроении – значит, плохи дела, без – её взяла. Затем они с Галиной Николаевной пили ритуальный чай и обсуждали план дальнейших боевых действий.

Однажды бабушка и внучка даже ходили портить жизнь врагам в ресторан. Там мужчины торжественно отмечали день рождение «этой прошмандовки», и бабушка гордо вывела пятилетнюю девочку на середину роскошного в стиле ампир летнего зала, где под развесистыми каштанами ломились накрытые столы. Времена стояли тяжёлые, семья перебивалась на крупах и картошке, спала на походных с железными бляшками кроватях и пользовалась сколоченной грубо и наспех мебелью. Дед и сын, как и предполагалось, смутились, пир был испорчен. Наконец, козни бабушки подействовали, девушка уехала в другой город, а Игорь вернулся в родительский дом опустошённый, но покорный.

Жизнь – штука непредсказуемая. Через год, как молодому перспективному специалисту с институтским красным дипломом и примерному сотруднику, ему предоставили летний отпуск и вручили поощрительную путёвку к морю. Из дома отдыха непутёвый сын, следуя выработанной привычке, вернулся с девушкой. Бабушка приготовилась защищать жилплощадь, но шторм сразу же улёгся, потому как выяснились непредвиденные обстоятельства. Строптивого сына на этот раз врасплох взять не удалось. Дома он торжественно продемонстрировал родителям два паспорта с отметками ЗАГСа. Ту самую, единственную, он отыскал не где-нибудь, а на кухне крымского дома отдыха. Победила даже не физиология. тут бы бабушка поняла и простила, а пошлое пресловутое – путь к сердцу мужчины… Заглянул до обеда, поел в кулуарах и прикипел. «Глаза, наверное, в жопе были» – в сердцах выпалила деду на кухне бабушка, хлопнула дверью и пошла спать. Она была бессильна. Дед хмыкнул, посмотрел на конопатое лицо невестки, тяжело вздохнул и сел с молодожёнами чаёвничать. Но не будем о грустном, у нас другие, более высокие, задачи. Тем более, что в жизни сплошь и рядом к красивым мужчинам моллюсками прилипают бесцветные жены. Загадка взаимоотношения полов.

Вскоре выяснилось: молодая супруга абсолютно не приспособлена к жизни, но самое главное, что сразило бабушку наповал, не умеет куховарить. Даже яичница ей не удавалась, грозно шипела на сковороде, брызгала жиром во все стороны и обязательно подгорала. Бабушка, конечно, невестку прижала, мол, держи ответ, и выяснила, что её отношение к кухне учреждения, в котором так метко стреляли пузатые, сытые купидончики, было косвенным. На службе она, ожидая своего девичьего звёздного часа, тихо и добросовестно мыла посуду.

Надежды на умную, образованную невестку, хорошую хозяйку, в одночасье рухнули. Анастасия опустила руки и смирилась. Она безропотно приняла нового члена семьи, учила «молодую» стряпать, стирать, утюжить, посвящала в свои кулинарные секреты и даже жалела, как жалеют убогого или юродивого.

Невестка на ласку свекрови упорно не отвечала, молчала, дичилась и тосковала. Вскоре молодожёны вернулись в Крым и о себе напоминали всё реже и реже. Связь с Игорем возобновилась, когда Маша подросла, вытянулась, и тут в самый раз пригодилось бы слово окрепла, но произошла осечка. Маша не отличалась бабушкиным здоровьем и силой, её обсели, как мухи лакомый кусок, всякие болячки и хвори. Девочка в свои четырнадцать была худа, угловата, бледна и ко всему – сильно сутулилась. Бабушка принялась её откармливать, но на аппетит Маша никогда не жаловалась, с удовольствием съедала гору огромных, в ладонь, свиных отбивных на косточке с картошкой-пюре, легко расправлялась с курицей, голубцами и котлетами. Безрезультатно. Тело продолжало светиться и приводить в ужас домашних. «Не в коня корм» – констатировала бабушка и в недоумении разводила руками. Она водила Машу в баню, мыла внучку, приговаривая: «С гуся вода, с Машки худорба», но ни прибаутки, ни усиленное, как в птицу перед рождеством, закармливание не помогали. К довершению бед, девочка подхватила свинку. Тяжёлая, с высокой температурой болезнь, свела на нет все и без того тщетные бабушкины усилия, Маша ещё больше отощала. Тогда старики посоветовались и решили отправить её к Игорю в Крым.

Море

Море на девочку подействовало благоприятно. Она преобразилась, отошла, и похорошела. Дед с бабушкой даже не узнали её в толпе пассажиров, гуськом выходивших их самолёта, прибывшего рейсом Симферополь – Ужгород. Дед смешно тянул шею, махал издали, как опознавательными флажками, букетом гладиолусов, а бабушка щурилась, приставляла к глазам козырёк ладони и напряженно всматривалась в толпу. Маша подошла совсем вплотную и была признана за свою и обласкана только после того, как окликнула стариков. «Это ж надо каланча какая» – восхищённо сказал дед и отступил, давая жене возможность вдоволь насладиться красотой внучки.

С тех пор каждое лето Маша летала на юг. Там было здорово. Повзрослев, она быстро смекнула, что к чему, втянулась в беззаботную курортную жизнь и органично вписалась в чужую семью. Бабушка выдавала внучке на расходы ровно пятьдесят рублей. Деньги сразу же по приезду она вручала Игорьку и спокойно без них обходилась.

Жена Игоря, Рая, за долгую совместную с мужем жизнь так ничему и не научилась. Но это никого из супругов не смущало и не печалило. Он продолжал обхаживать её, как благородный Маленький Принц свою Розу в саду, баловал и нежил. В благодарность за заботу и любовь она родила ему двоих детей, тут же устала от них навечно и передала мужу все полномочия по их воспитанию. На работе у неё всё складывалось как нельзя лучше. Теперь Рая уже не мыла посуду, статус замужней дамы не позволял, а заведовала чемоданами отдыхающих в одном курортном заведении, носила за собой ключи от камеры хранения и лениво вздыхала, посматривая на часы, скорей бы закончился рабочий день. Люди завидовали их благополучию и дружбе, слагали легенды о Раиной лени и верности её мужа. Действительно, ни на одну из женщин в ярком курортном Судаке он никогда глаз не положил, не потому что случай не подворачивался (с его-то внешностью и буйной кудрявой шевелюрой), а потому что дон Жуан в нём напрочь отсутствовал. Не тот мужик, СЕМЬЯНИН. Скажете: неправда, так не бывает. Такая жена, а муж, как говорится, ни в одном глазу. Блин, а глаз тут причём? Ну ладно, бог с ним, с глазом, главное, что вы правы, так не бывает, а тут вот взяло и вышло. По большому счёту – случилось. Повезло бабе. Бог пошалил (надо ж и ему когда-то пошутить) и побаловал не ту.

Но был у них один секрет многое в жизни объясняющий. Своему счастью, лишённому горечи бытовухи, супруги были обязаны золушке, которую звали тётя Валя. Старшая сестра Раи замужем никогда не была, детей у неё не было, племянников она любила и считала своими собственными чадами. Мужчин, которые исковеркали её молодость, тётя Валя за людей не считала, но Игоря признавала, так как он был явным исключением из общего правила.

Тётя Валя стояла на вахте без выходных и больничных. День – у общепитовской плиты, где числилась поваром, день – у плиты сестры. Маша и дети Игорька ходили принимать провизию, украдённую тёткой, под забор дома отдыха. Тётя Валя в белой простенькой косынке, завязанной на затылке узелком, долго озиралась по сторонам, потом перебрасывала кульки и пакеты через высокую, защищающую от внешних злодеев ограду, и уже почти совсем налегке возвращалась, шла к засаженному кипарисами выходу, беспрепятственно просачивалась через вертушку проходной с полусонным вахтёром на страже. Дома извлекалось из-под рубашки всё остальное: готовые котлеты, отбивные, фарш. Она умудрялась выносить и доставлять к столу родных в целости и сохранности даже яйца, масло и сметану. Грудь у тёти Вали была невероятно плоской, не женственной и почти не женской. Маша подозревала, что её, грудь, за долгие годы сначала приплюснуло, потом утрамбовало катком всё это невероятное количество снеди. Распорядиться тяжело и опасно добытым богатством, в доме никто правильно и с толком не умел. Из номенклатурных продуктов, (тётин Валин санаторий был важный, с заковыкой засекреченности родителя-предприятия), она умудрялась готовить удивительно безвкусную пищу. Маша ела с отвращением, давилась, едва проталкивая кусок в горло. Надо было иметь особый талант, чтобы так нелепо и без толку переводить дорогие и качественные продукты. Повариха даже не подозревала о Машиных страданиях. Она строго следила за тарелками и заставляла домочадцев всё съесть до последнего кусочка. Маша изнемогала от общепитовской пошлости, пыталась избежать обеденной повинности и жаловалась Игорю. Конечно, он с ней соглашался, был солидарен, понимающе кивал, но разводил руками: бессилен и на этом поле хоть не один, но не воин. Влиять на кормилицу тётю Валю никто не смел. «Понимаешь, – говорил Игорь, размешивая ложечкой чай, – удивляться нечему…» – и потирал лоб, изогнутый морщинами мыслей. Ларчик с разгадкой открывался просто: на работе женщина выполняла только одну небольшую операцию. Конвейер, а она лишь маленькое, незаметное звено. Двадцать пять лет кряду – одно овощное рагу или, например, котлеты. Возможно, тётя Валя готовила фарш или чистила к нему лук, вымешивала сырое мясо, добавляла специи, пробовала на вкус. Только промежуточный вариант, и никогда – собственное блюдо. Только чужие дети – и никогда свои, родные, рождённые. Жизнь у чужого костра без творчества, огонька, собственной инициативы. Маша жалела бедную женщину. По большому счёту, к совершенству тётя Валя никогда не стремилась. Увы, хороший борщ и банальная котлета остались непокорёнными вершинами. Тётя Валя никогда не задумывалась над своей судьбой, верно служила семье и Маша, боясь обидеть добрую женщины, усердно жевала скучную пищу.

Бабушка чувствовала неладное на расстоянии. Невестку она называла по-тургеневски односложно: «Муму». Печальная тень рассказа накрывала её несчастливого пасынка с головой: жертва бездарных женщин. Глухонемая, беззвучная роль отводилась Рае: молчит, не потому что тихая, а потому что не о чем сказать: пустая, полая, безликая. Она не любила Раю за всё: маленький рост, мелкую кость, лёгкую кривизну ног, раскосые татарские глаза. «Ни кожи ни рожи» – шептала она в сердцах – Все на подбор, мелкота, тараканы чёртовы». В гости к пасынку и внукам она приезжала только однажды, приволокла громадьё подарков, гостинцев, щедро баловала малышню деликатесами, но больше, как ни звали, не поехала. «Пусть Машка слетает, она молодая, ей ещё жить и жить. Море ей на пользу».

По вечерам, сонное царство оживало, и они втроём, Игорь с женой и Маша, шли на пляж, спускались по узенькой лестничке к морю, выходили на террасу, где из огромных почти лас-веговских по щедрости автоматов бесперебойно, за монетку, толпящийся и гудящий люд снабжался вином и пивом. Терраса походила на огромный беспорядочно движущийся муравейник. У аппаратов толкались, стаканы, кружки, щедро наполнялись, народ наслаждался краткой беззаботной жизнью и ликовал.

Среди людей неприкаянно болталась праздная коза. Пивом она не баловалась, не любила, но пристрастие к никотину питала, жадно подбирала небрежно брошенные окурки, медленно и вдумчиво их жевала. Коза присутствовала здесь ежедневно, как бесхозное или забытое кем-то животное. Она была своя в доску, откликалась на имя Варвара, смотрела на людей неодобрительно, с укором, мол, сами себя не жалеете, пьёте, а меня за что губите? Порочная, с лёгкой руки человека, она была главной достопримечательностью террасы, её смыслом, выведенной за скобки понимания.

Утром «святая троица» вставала трудно: головы гудят, во рту сухо. Они молча собирались Игорь с женой – на работу, Маша – на пляж, и выходили из дома. В центре посёлка их подстерегала пузатая бочка, из которой обычно разливают квас. Бочка была с подвохом. В её недрах тихо плескался холодный крымский херес. Она громоздилась ярко жёлтой манящей преградой на их пути у маленького затрапезного единственного на весь посёлок магазинчика с подслеповатыми окошками. Казалось, бочка из детской сказки, оживает, обращается к ним, молит: «Облегчите мою ношу. Мне слишком тяжело вмещать в себе столько декалитров прекрасного, холодного, белого, столового вина. Остановитесь! Попробуйте». И они останавливались, бессильные справиться с подступившей жаждой, подходили к продавцу в белом чистеньком халатике, отсчитывали мелочь, звенящую в кармане, садились на ещё прохладные каменные ступеньки магазина, медленно и с наслаждением цедили кислую прохладу вина, смаковали, закусывали жирным помидором и шли дальше. На развилке прощались.

Маша расстилала на пляже выцветшее детское одеяльце и тотчас засыпала под убаюкивающий всплеск волны, почти в тот самый момент, когда уставшее тело её чувствовало под собой гальку. Просыпалась Маша от зноя, оглядывалась вокруг, не сразу понимала, где именно находится её тело, быстро приходила в себя и шла купаться. Вечером программа повторялось.

Они жили беззаботно и счастливо. Тётя Валя ворчала и стряпала на всю ораву безвкусные обеды, вечерами все дружно провожали её домой, в маленькую однокомнатную квартиру, полученную за самоотверженный «надцатилетний» труд. Рая тайком приносила с работы вяленую рыбу – закуску под вечернее холодное пиво, дар благодарных отдыхающих, за что именно никто не уточнял, наверное, за сохранённые в целости вещи, тщательно прятала её от сестры и валилась на диван отдыхать. Игорь кормил её таблетками от головной боли, ставил холодные компрессы, массажировал спину и подавал крем для отбеливания лица.

За неделю до отъезда Маша вспоминала бабушкины напутствия в дорогу и резко меняла образ жизни. Эпикурейская разнузданность её больше не привлекала, но и спартанкой становиться она не спешила. Маша подолгу валялась в постели, читала, к морю шла поздно, отказывалась от всякого даже безобидного алкоголя, словом, адаптировалась. Её ждали родной город, обычная студенческая жизнь, а главное, родные. Скорая встреча с ними дисциплинировала, и Маша стоически защищала свои новые правила и привычки, словом, отходила. Игорь с женой безуспешно просили поддержать компанию: девушка была непреклонна. Если бы бабушка знала…

Дед

Внезапно заболел дед. Сначала ему вырезали треть желудка. Дальше – хуже. У старика обнаружился туберкулёз. Из больницы он не выходил уже несколько месяцев и выглядел так плохо, что бабушка начала готовиться к похоронам. Вездесущая союзница Галина Николаевна вызвалась помочь перелицевать по случаю приближающейся беды, старый военный китель. Не годится класть покойника в гроб в потёртой, изношенной одежде. С другой стороны, решили хозяйки, тратиться на новый костюм – нелепо. Расходы по предстоящим похоронам их пугали. Решили экономить. Женщины, не откладывая дело в долгий ящик, засели за работу: кроили, что-то вымеряли и не заметили, как в комнату вошёл будущий мертвец, отпросившийся домой на помывку. Дед сразу вник, догадался. Больше всего его обидело, что на нем, кормильце, экономят, вырвал из бабушкиных рук китель, выставил Галину Николаевну за двери, и тут началось: «Вашу три господа бога мать, смерти моей захотели? Ах вы, змеи. До чего додумались. Меня солдата хоронить? Я что у вас на новый костюм не заслужил?»

Дед назло всем выжил. Курить он бросил, говорил, что там, наверху, господь бог стал задыхаться от его «Примы», велел не глумиться и вернуть небу чистый воздух. В поднебесье не остался незамеченным и его стаканчик, но реакция, по словам деда, была снисходительной и даже поощряющей. Всевышний как бы простил и даже благословлял рюмочку. Воин, защитник родины. А бойцу сто граммов полагается по штату.

Через пятнадцать лет старика положили в онкологический диспансер и уже готовили к операции, но он вдруг восстал против своеволия людей в белых халатах. «Что солдата хотите зарезать? Не выйдет!» – и изумлённые доктора разводили руками, но перечить не смели. Бунт фронтовика подогревался изнутри спиртным, но об этом знали только его сообщники: бабушка и внучка. Преданная жена и Маша поочерёдно два раза в день бегали кормить больного домашней пищей, а заодно носили ему, благодарно мычащему, под полой халата ежедневную обязательную дозу – бутылку коньяка. Бабушка почему-то свято верила в целительную силу благородного напитка, настаивала на коньяке лекарства из алоэ и мёда, вливала его в деда огромными дозами, ждала и надеялась. Он так и не лёг, по его собственному выражению, «под нож», не дался. Врачи посовещались и пришли к решению, нашли-таки золотую середину, ограничились курсом химиотерапии. Прожил он ещё без малого, тринадцать лет.

– Мать, ты знаешь, кого я давеча встретил?

– Кого?

– Галину Николаевну. Обиду на бабушкину подругу дед давно отпустил, он был отходчив и камень за пазухой не носил.

– И что?

– Удрал.

Бабушка удивлённо вскинула брови. Притихший, весь под впечатлением, дед снял белую соломенную шляпу, без которой он теперь не выходил на улицу (химеотерапия), рядом положил сложенную в трубочку газету, неизменный атрибут прогулок, и сел на табурет рядом с бабушкой. Он только что ушёл на речку, но почему-то вернулся.

Не успел старик обосноваться на природе, раздеться и удобно сложить в тенёчке свои кости, как откуда ни возьмись, возникла Галина Николаевна и стала бесцеремонно моститься рядом. Всё бы было хорошо: ну встретились, вдвоём и времечко легче коротать, но подруга не учла одного осложняющего их совместное пребывания на людях обстоятельства. Дедуля весил сорок восемь килограммов, а Галина Николаевна – сто двадцать. Рядом находиться, полуголыми, в местах скопления народа они никак не могли. На контрастную парочку, толстый-тонкий, уже стали понемногу реагировать тихими смешками и незаметно кивать в их сторону, но Галина Николаевна, женщина без комплексов и специфическим чувством юмора, внимания ни на кого не обращала. Видно сомнительная слава ей пришлась по душе. Она тараторила на весь пляж. Дед был по-детски стыдлив и робок. Позора он не вынес, скомкал прощание и убежал, впопыхах оставив подруге нечитанную прессу. Галина Николаевна свежие новости были не к чему. Она знала обо всех городских событиях лучше и больше, чем любой журналист и могла их представить очень даже свежо и пикантно. «Разве можно доверять бумаге? Там всё врут» – подумала Галина Николаевна и смастерила из газеты пилотку, браво надела её чуть наискосок и застыла.

– Выжила с пляжа, опозорила – тихо жаловался на судьбу дед.

– Мог бы отойти подальше или газеткой прикрыться – участливо замечала бабушка.

– Пробовал, она за мной, как нитка за иголкой. Да ещё кричит, руками размахивает.

Голос у Галины Николаевны, действительно, отличался значительностью. Дед определяет точно: иерихонская труба.

Мощные, монолитные формы Галины Николаевны диктовали и стиль поведения.

– Анастасия, выпендривай меня – кричала у самых дверей, как бы дула в охотничий рог, Пантагрюэль в юбке.

– Тише, я же тебя предупреждала, не произноси этого слова, услышит – переходила на шёпот бабушка.

– Чёрт с ним, пусть слышит. Забыла я, понимаешь, забыла, что поделаешь.

У бабушки в те годы жил квартирант по фамилии Пендрин, и она панически боялась обычной выходки Галины Николаевны. Квартирант мог принять на свой счёт и расценить как издёвку, вопли бесчувственной слонихи. Либо умышленно, либо по рассеянности, Галина Николаевна нарушала строгий запрет в самом неподходящем месте: как раз у выхода, и слова гремели на весь дом. Но бабушка сердилась не сильно. Пендрин был педант и зануда. На фоне феерического деда-хулигана, он проигрывал и тускнел.

Пресловутый Пендрин «достал» и Машу. Чай он пил из большой кружки с мелкими голубыми незабудками. Ею он очень дорожил. Бабушка строго-настрого приказала внучке к кружке не прикасаться. Но почему-то именно к ней тянуло, и Маша украдкой трогала запретный предмет руками, гладила выпуклые лепестки цветков. Ну что с ней может произойти, не выпрыгнет же она сама собой из рук? Почему так бабушка волнуется?

На соседских детей бабушкино табу не распространялось. Маша застала их на кухне с запретным предметом в руках. «Ой» – пикнула она, но было поздно. Кружка выпрыгнула из рук, ударилась о мраморную крошку пола и разлетелась на мелкие кусочки. Всё кончено. Сглазили. Они тщательно собрали осколки в мусорное ведро, аккуратно подмели и разбежались.

Вечером чашки хватились. Бабушка хлестала Машу, забившуюся в угол. чем попало. «Я же тебя предупреждала» – приговаривала она за каждым взмахом руки. Экзекуцию прервал дед. Он заслонил девочку своим почти невесомым телом, и бабушка сдалась, отступила. Она ещё по инерции ворчала: «Всё на свой лад перевернёт. Хоть кол на голове теши. Что за ребёнок? Наказанье какое-то». Инцидент после долгих объяснений с Пендриным, наконец, утрясли, но историю с чашкой Маша запомнила крепко, поэтому даже жмурилась от удовольствия, когда Галина Николаевна выкрикивала, как пароль, на выходе крамольное: «Выпендривай меня».

Приятели у дедушки с бабушкой, как на подбор, колоритные, хоть портреты пиши. Щебетунья тётя Нина, немка из волжских поселенцев, родила русскому мужу четверых сыновей. Они всё ждали девочку, но не случилось. Семья из семерых человек, включая старенькую маму, жила тесно, но дружно. Бабушка с Машей любили ходить в весёлый и шумный дом в гости. Полу особнячок из двух крохотных комнат и веранды мостился, как гриб, под самым городским амфитеатром. Зато какой у них был большущий двор и сад в огромном рву с темнеющими фруктовыми деревьями на дне. Ров придавал рельефу двора и сада картинную живописность. С другой стороны двор ограничивал вал. За ним открывались параллели извилистых линий совхозных виноградников. Внизу совсем в другую сторону шли полукруглые полоски рядов амфитеатра. Ландшафт вдоль и поперёк с неизменными горами в дымке на горизонте.

На хозяйстве у тёти Нины всегда царили мир и оживление. Осенью варили леквар из длинных фиолетовых слив-венгерок, в сарае хрюкали свиньи, а по двору важно ходили куры и индюки. Запахи варенья, поспевшего винограда, двора и сожжённого в костре осеннего листа, соединялись в диковинный парфум. Для Маши, выросшей на асфальте центра, эти места обладали фантастической притягательной силой. Она с восхищением бегала по настоящей, живой земле, падала в стекающие из сараев вниз по рву нечистоты, лазила по деревьям и в кровь сбивала коленки. Мама хозяйки дома, восьмидесятилетняя сухонькая немецкая старушка, смотрела на неё неодобрительно, качала головой: «Как с цепи сорвалась. Разве это девочка? Бесенёнок». Девичья фамилия тёти Нины была Шнайдер. По природе человек деликатный, она не хотела лишний раз напоминать мужу о своём происхождении и всём недобром, что было с ним связано за их совместную жизнь, поэтому по-немецки никогда не говорила даже с матерью. Уже сама женитьба на немке-колонисте поставила под вопрос карьеру мужа, профессионального военного. Любовь, невинное чувство, потребовала жертв, которые принесли к её алтарю без лишних укоров и ропота.

У деда к этой семье был свой интерес, банный. С мужем тёти Нины, Геной, они любили париться. Ритуал осуществлялся по пятницам и завершался обходом всех попадающих на пути забегаловок. К вечеру их обоих, как магнитом тянуло под виноградную гору амфитеатра. «Мать, встречай пограничников!» – кричали они с порога, вваливаясь на веранду. Тётя Нина всплескивала руками: «Наказанье какое». На что бывшие фронтовики хором отвечали: «Порядок в танковых частях» – падали на раскладушки и засыпали. Со временем, дядя Гена стал забывчив и рассеян. Склероз – поставили диагноз врачи. В баню, не смотря на новые непредвиденные обстоятельства, приятели ходить продолжали. Трудно так с маху отказаться от обкатанной годами традиции. Однажды дедушка вернулся рано абсолютно трезвый и обескураженный.

– Мать, представляешь – рассказывал он – паримся мы в баньке. Всё чин чинарём, как полагается. Помылись, тут уж и уходить пора. Гена вышел первый, я следом. Подхожу, он уже вытерся, сидит, одевается. Шкафчики у нас рядом. Я дверцу открываю, а он у меня спрашивает: «Ты кто такой будешь?». Представляешь, не узнаёт. И не узнал. Так и распрощались.

С тех пор совместные походы в баню прекратились. Дед дружка стал побаиваться и стесняться. ««Как-то жутко – оправдывался он – Кто его знает, что он выкинет. Потом стыда не оберёшься».

Предчувствия

Зимой бабушка Анастасия пекла дрожжевые румяные пирожки с кислой капустой. Пирожки – любимое лакомство деда, обычно шли под заказ. Дед долго уговаривал подругу жизни расщедриться и ублажить его стосковавшуюся по запаху и вкусу домашнего теста душу. Она ворчала, отпиралась, но не сильно, больше отнекивалась для виду. Просьба мужа ей льстила. Она означала, конечно, не прямо, а косвенно, высшую похвалу, признание её трудов и талантов. Печь бабушка любила, и тесто её руке покорялось, выходило пышным, лёгким и хрустящим.

В шесть утра ставилась опара, потом замешивалось само тесто. Оно складывалась в большую миску, накрывалось чистым кухонным полотенцем, как ребёнок, укутывалось, затем осторожно перемещалось в местечко потеплей, поближе к печке, которая почему-то называлась «перемога». Мучному вздыбившемуся месиву давали выстояться и подняться. Бабушка строго следила, чтоб оно не перекисло и набрало положенную силу. Для этого она несколько раз сбивала щедрыми хлопками рук, как бы наказывала, осаждала прыть, пытающуюся сбежать и разлиться живую мучную плоть. На всю эту канитель уходило долгих шесть часов. Ритуал, наконец, завершался, и хозяйка принималась печь. Готовое тесто бабушка накрывала чистым кухонным полотенцем, давала остыть и только потом перекладывала на блюдо. Процесс приготовления пирожков занимал почти целый день. Но зато как божественно пахло в доме праздником, уютом и теплом. Всякое таинство предполагает секреты. Бабушка виртуозно ими владела, поэтому пирожки славились на целый дом и даже за его пределами.

Отведать пирожки обязательно приглашали Галину Николаевну. На аппетит она не жаловалась, поесть вкусно любила, но к столу обычно запаздывала на два-три дня. Тело её было тяжело на подъём в прямом и переносном значении. Отложенный деликатный продукт терпеливо ждал гостью и от грусти черствел. Тогда бабушка сердилась, звонила приятельнице и говорила ей в телефонную трубку: «Тебе что, особое приглашение надо, или в лапоть насрать и за вами послать?» Фраза действовала магически. Галина Николаевна появлялась, тяжело дыша и задыхаясь, с долгими остановками на лестничных площадках. Поднималась на третий этаж с фырканьем, одышкой, причитаниями и ругательствами. «Подруга, открывай. Настежь, настежь. Что это за щель?» – сопя, как самовар, ворчала она, будто боялась, что не вместится в дверной проём, застрянет.

Они долго сидели на кухне, чаёвничали, о чём-то шептались, стреляли оглушительно, на весь дом громким, бесстыжим бабьим смехом. На плите то и дело свистел, подпрыгивал их союзник – носатый чайник. Маша пыталась протиснуться, послушать, её выставляли за двери, махали руками, шикали, приговаривали, как дули на кипяток: «Много будешь знать – скоро состаришься». Уходила приятельница уже под вечер, охала, кряхтела, поднимая грузное тело, медленно спускалась по лестнице.

«Что-то ты Пендрина не вспоминаешь? Забыла что ли?» – с укором спрашивала бабушка. С тех пор как съехал квартирант, из эффектного лексикона Галины Николаевны само собой ушло, выветрилось слово: «выпендривай.» «А чего его вспоминать, Настя? Бог с ним. Тщедушный мужичок. Некудышний. Одно слово Пен-д-р-ин».

Всё это случится чуть позже, через несколько дней, а пока раскрасневшаяся собирает на стол для своих, домашних. К пирожкам стелется белоснежная скатерть, (знак уважения к долгому процессу) заваривается крепкий чай. После ужина, управившись с посудой, Анастасия с внучкой мостятся на диванчике. Вечер. За окном звенит зимняя ночь. Самое время для разговора по душам. В её долгих, путанных рассказах всегда переплетались правда и вымысел – не разобрать. Бабушка подтыкает под себя плед.

Что за жизнь? Не успеешь глазом моргнуть – старость, а с ней и дряхлость на пороге. И вот уже под боком на всё том же диванчике правнук: очманел от пирожков, сыт, счастлив, убаюкан тихим голосом.

«Бывало, под Рождество, собираются отец с матерью на рынок. Едут на извозчике, возвращаются на бричке» – задушевно рассказывает бабушка младшему правнуку, самому благодарному из всех нас её слушателю, историю. Правнука от событий старины глубокой отделяет больше чем век, но слушает он бабушку не просто внимательно, а с упоением.

«Так вот на каждое Рождество и Пасху мать с отцом привозили муку, мешок сахара, бидон ароматного подсолнечного масла, бочонок мёда, бочонок топлёного масла… Потом всякого по мелочи – пряники с корицей, орехи, конфеты детям». Бабушка говорит вкусно, с расстановкой. И правнук видит перед собой гору съестных припасов, захлёбывается слюной. Теперь он весь в её власти, заворожен: делай что хочешь, и она осторожно ведёт его по рассказу дальше, вглубь.

Новая одежда покупалась два раза в год. А вот обувь, лакированные туфли девочкам и щеголеватые сапожки мальчикам, отец делал сам. Бабушкин отец, Борис, был сапожник и выражение «пьёт, как сапожник» по отношению к нему не было изношенным в миру тусклым сравнением, а как раз попадало в самое яблочко. Широкие натуры люди страстные. Что им один порок? Душа размаха просит. Ко всему прочему, Бориса одолевала ещё одна мучительно сладкая страсть: он был заядлый картёжник. Проигравшись, отец посыльным передавал домой картуз, как знак, символ беды. Жена складывала в него свои и дочерей золотые украшения, и тот же мальчик посыльный относил их в игорный дом. Мать всю ночь не спала, стояла у окна, накинув на плечи шаль, ждала… Драгоценности неизменно отыгрывались, закутивший отец под утро с миром возвращался домой.

Дело своё мастер знал и относился к нему серьёзно. Обувь его славилась среди именитых заказчиков, людей высокого сословия. У матери многочисленного семейства тоже была профессия. Она в своё время окончила модные учительские курсы. Раннее замужество и посыпавшаяся как из рога изобилия детвора, планы на жизнь скорректировали, и учительницей женщина не стала, но главное увлечение молодости, страсть и любовь к книге остались. В доме на почётном месте стояла русская классика в сафьяновых переплётах, и бабушка хорошо помнит, как мать по вечерам читала малышне наизусть сказки Пушкина.

Детей было так много и так часто они появлялись на свет, что родители не всегда помнили точную дату рождения ребёнка. Бабушка уверяла: именно она стала жертвой такого конфуза. Прибавление в семье случилось в новогодние праздники, в какой именно день появился на свет младенец, в предпраздничной суете забыли. Крестили девочку под рождество. Эту дату с благословения батюшки и записали в метрику.

На хлебную Украину семья Бочаровых перебралась, спасаясь от голода на Волге, и осталась здесь навсегда. Бабушка любила вспоминать, как на цыганской улице, где они обосновались по приезду в Артёмовск, мальчуган, кативший железный обруч, опрометчиво попросил у неё сірники. Девочка вопроса не поняла, чуть подумала и ответила по своему разумению: «Моя мама сегодня сырников не стряпала». Так, с курьёза, началась их новая, уже украинская история.

Свои рассказы бабушка всегда настаивала, как летний свой ядрёный квас, добавляя в них для крепости ложку мистики. К покойнику, говорила она, оживают старые давно сломанные часы или воют дворовые псы. Если снится вода и длинное платье – это к продолжительной болезни. В качестве иллюстраций к приметам и сновидениям у бабушки всегда был наготове примеры из жизни её семьи.

«Зимы в те времена стояли лютые, не чета теперешним – делает она паузу – бывало, заносило до самых крыш. Так что из дому высовываться малые дети боялись»… И правнук видит украинскую белую хатку в синих квадратиках окон с дымящейся трубой и белым-пребелым снегом на крыше. Рассказ как кружево, плёлся долго и обстоятельно. Бабушка любила смаковать незначительные подробности: что ели, как развлекались, как жили. Отец с матерью держали их в строгости, когда уходили из дому велели не шалить. Мать говорила: «Не бедокурьте, боженька всё видит, всё знает. Вернёмся – он нам расскажет». Святой образ, как водится, висел в углу, на почётном месте. Дети, конечно, шалили, но про икону не забывали, без конца на неё посматривали. Им чудилось, что строгий лик за ними действительно наблюдает. Куда не спрячутся – боженькин глаз строго смотрит, порицает. Вот – вот оживёт. Страшно – сил никаких нет. Тогда самый смелый из детворы становился на табурет, потихоньку снимал икону поворачивал, её ликом к стене. Так он сиротка и висел, наказанный боженька, пока не приходили родители.

Постепенно повествование сгущалось, всё больше накалялось, и уже над домом каркали вороны, а это не к добру, домочадцам снились вещие сны, и кругом была разлита тревога. И вот однажды ночью вдруг забили эти самые часы с маятником под стеклом, безмолвствующие годами. У отца многочисленного семейства встали от страха волосы дыбом, а у малыша, слушателя, забегали по коже мурашки. Горе пришло в дом с похоронкой, в которой извещалось, что Петя, брат, погиб в боях под Москвой. Бумага выпала из рук мамы, и листочек полетел, полетел, как осенний лист, и упал на пол. Больше бабушка ничего по Петю не помнит.

Восемь братьев и сестёр, бабушка, сбивалась, по нескольку раз начинала сначала, перечисляла всех по именам, тех, кому удалось не умереть в младенчестве и стать взрослыми. Дальше их понемногу истребили война и болезни.

Сестра Фрося умерла от тифа. У неё были тяжёлые косы цвета меди, предававшие лицу особую выразительность и нежность. Фросю обрили наголо, отчего она стала походить на подростка. Девушка болела долго, тяжело, наконец, наступил кризис. Вечером отец внезапно приказал Анастасии собираться в больницу. Он услышал голос дочери. Фрося звала так близко и так явно, что сомнений не было: пора. Они бежали по ночному городу и путались в догадках, что значит этот тихий, манящий голос больной, может, надежда? Страшную догадку они не впускали, не хотели думать. В больнице им сказали, что ровно час назад, именно в то самое время, Фрося умерла. На белом свете их осталось три сестры: Анастасия, Евдокия и Екатерина. Только им троим, избранным, удалось перейти бугор, за которым счастьем сияли послевоенные годы.

Вакула

– Кого ты в квартиру притащил?

– Не видишь, птенца.

– Так это же голубь.

– Мама, он маленький и с переломанной лапкой. Пусть поживёт у нас, пока поправится и немного подрастёт.

– Где?

– В комнате.

– Обгадит всё на свете.

– Мы за ним убирать будем.

Маша, скрепя сердцем, согласилась. В детях, решила она, надо воспитывать чувство сострадания и любовь к животным. Обласканный голубь быстро пообвык, прижился и поселился у бабушки. На шкафу его всегда ждало блюдечко со свежей водой и пища. Голубь жил в квартире, как в небе, на лету гадил, и наотрез отказывался улетать, как Маша ни старалась его выжить. Он вырос, окреп, перья на нём победно топорщились и блестели. Голубь откликался на имя Вакула, летел на зов и садился бабушке на плечо. За ним охотилась кошка, но бабушка строго следила, чтобы хищница не съела её любимую пернатую тварь. Кошка не сдавалась, при первом же удобном моменте реагировала мгновенно, высоко подпрыгивала и ловила утратившую бдительность птицу, но тщетно, она выскальзывала, как намыленная, в лучшем случае в когтях разочарованного животного оставались перья от голубиного хвоста. Тогда во всём доме поднимался шум. Бабушка била кошку тряпкой, называла её почему-то сукой меделянской, сажала Вакулу на плечо, и, дразня хищницу, разгуливала с ним по дому. Затем Вакула перелетал на лиану, плетущуюся по бабушкиной комнате, и замирал. Под цветком с птицей стояло кресло, в котором любила сидеть старушка. Их идиллию сопровождало густое зловоние. Так, наверное, пахли авгиевы конюшни, но бабушка нюх давно потеряла и запаха не чувствовала или не хотела чувствовать. Культ Вакулы креп с каждым днём. На вольные хлеба птица не спешила, и улетать не собиралась, не смотря на опасность в любой момент быть съеденной. Обидеть голубя, то есть выпустить на волю, означало нанести личное оскорбление старушке, проявить неуважение к возрасту, сединам, дальше – круче, жаждать её смерти. «Если вы притронетесь к птице, я уйду ночевать на вокзал» – заявляла престарелая тиранка.

Маша ненавидела нахальную птицу. Она просила детей вывезти её от греха подальше. Они вывозили, но голубь неизменно возвращался, постукивал клювом в закрытое окно, и бабушка кидалась на помощь любимцу. С каждым разом голубь-марафонец преодолевал всё большие расстояния, наконец, вернулся из Львовской области, куда заговорщики с Машей во главе, дружно его запраторили. Дети ликовали, встречая негодяя, а ничего не подозревающая бабушка, целовала любимца прямо в клюв. Маша злилась от бессилия. «Всё» – сказала Маша и пообещала старшему сыну двадцать долларов за убийство. Наёмный киллер долго колебался, наконец, взял на себя ответственность, и тихо свернул Вакуле шею. Гонорар мать ему так и не выплатила, пожалела денег. Голубя похоронили с почестями и тайком от бабушки. Она ещё долго рассказывала правнукам, о том, как ночью прилетает Вакула, бьётся клювом в окно, просит впустить. Тут всем стало ясно, что возраст берёт своё и бабушка начала, как сейчас говорят, тормозить.

В жизнь домашних бабушка вмешивалась больше не действиями, а словами, брошенными невзначай, но они, эти слова, как пули, застревали в мозгах ближних и заставляли, порой совершать самые противоречивые и глупые поступки. Но иногда пророческие слова попадали в цель, в самое яблочко, принуждая собраться и действовать решительно.

В десятом классе всем выпускникам раздали направления на работу. Маша с опаской взяла в руки конверт, развернула аккуратно сложенный листок и обомлела: её определяли на молокозавод. Бабушка успокоила коротко: «Ничего страшного, теперь бидоны поносишь».

Маша представила себя такую тоненькую, смешливую, на огромном, как поле, заводе, где в любую пору года заверюхой гуляют сквозняки и рыщут толстые, сытые крысы. Её ужасу не было предела. Куда деваться? Ни связей, ни знакомств у них, людей в этом краю пришлых, не было. Однозначно она знала только одно – никаких бидонов никогда и не при каких обстоятельствах не будет, и заторопилась поступать в университет.

Юность

Будущее виделось туманно. Где-то там, далеко, взрослая непонятная жизнь и в ней готовится, вьётся гнёздышком, её ниша, её ячейка. Что Машу ждёт? Думать об этом девушка не хотела, но в душе верила, что будет счастлива и есть у неё особое предназначение и живёт в ней, как в бабушке, какая-то мистическая тайна. Должны быть смысл, цель, путь. Она полна энергией и молодыми соками, которые бродят, пенятся, поднимаются, вот-вот вырвутся наружу, как домашняя утварь в Федорином горе, и убегут на волю, резвиться и плясать. Радость звучит в ней оркестром. Эмоции захлёстывают, и Маша задыхается от счастья: хорошо-то как жить.

Чуткие часы на руке, механизм сердца, под натиском бурных потоков, живущих в их хозяйке, тушуются и сбиваются с обычного ритма. Все Машины попытки носить часики разных марок и калибров заканчиваются тем, что через какое-то время стрелки убегают далеко вперёд, спешат на пять-шесть часов. Мастера разводят руками. «Девушка, мы бессильны перед вашей энергией. Часы ремонту не подлежат». Этого не может быть, удивляется Маша и несёт часики в другую мастерскую. После нескольких попыток она, наконец, смиряется. Да и зачем ей часы? Счастливые их не наблюдают.

Бабушка благосклонно принимала Машиных кавалеров. «Лишь бы в девках не засиделась и дома ночевала, а там – разберёмся» – резонно думала бабушка. Поэтому раннее появление в доме Машиного одноклассника (седьмой класс) бабушку не смутило. Он провожал Машу из школы, зло лупил, поссорившись, снежками, долго мёрз, поджидая в подъезде, и нежно называл лапчик.

Они любили лазить с Виктором на музейный крепостной ров, долго, до звёзд, смотрели на извилистый шёлк Подградской. Потом Виктор провожал её домой, передавал домашним из рук в руки. Бабушка Витьку любила. За обедом (Витёк прижился и считался своим) она всегда подсовывала ему самые большие куски мяса, нагружала добавкой и внушала, что мужчина должен есть хорошо и с аппетитом, пахнуть отменного качества вином, дорогими духами и хорошим табаком. Она снабжала их деньгами на кафе и развлечения, просила. Благодарный Витёк своё признание отрабатывал. Точные науки Маше не давались, и Витька потел и мучался, вдалбливая ей в голову теоремы, решал на черновике задачки, «висел над душой» заставляя переписывать их в тетрадь. В школе учителя не сомневались: они будут первой супружеской парой класса.

Филологический факультет располагался в двух шагах от дома. Маше это совсем не нравилось, слишком скучно: школа рядом, университет под боком. Никаких перемен. Её тянуло в Киев, Львов, Харьков, но бабушка мечты пресекла на корню: «За вами теперь нужен глаз да глаз. Есть в городе высшее учебное заведение – сдавай экзамены и учись. Куда тебя несёт?» Пришлось смириться, и Маша подала документы в Ужгородский университет. По случаю её поступления, с Сахалина приехала мама. На край земли она подалась заработать себе максимальную по тем временам пенсию в сто двадцать рублей и обеспечить подросшую дочь всем необходимым. Мама привезла деньги «на случай», которые помогут «протянуть» ребёнка в вуз. Но как осуществить эти намерения никто не знал. Они долго думали с бабушкой кого бы подкупить, но так никого и не нашли, потому что собственно никого и не искали. Мама была интеллигентом чистой воды: не умела льстить, добывать материальные блага, давать и брать взятки. Должность заведующей больничным отделением в забытом богом городке на далёком острове её вполне устраивала. Помыкавшись туда-сюда, они с бабушкой поняли, что дела плохи и пригорюнились. «Нужных» людей в их кругу не было, только – ненужные, но какие милые и родные, к примеру, Галина Николаевна и немка тётя Нина. Они садились все вместе за большой квадратный стол с круглыми ножками, привезенный бабушкой ещё из Луганска, собирались торжественно не на кухне, а в большой комнате, пили чай и переживали за Машу.

«Мы, восточные, нас тут не любят и не признают» – говорила, подперев щёку рукой, бабушка и рассеянно добавляла в чай молоко для вкусности и цвета. – Тут каждый друг другу кум и сват. А мы кто? Мы здесь чужинцы». Разговорчивая по обыкновению Галина Николаевна слушала молча, выливала слишком горячий для неё чай в блюдечко, подносила к губам и дула на коричневую лужицу долго и громко.

Словом «восточные» называли сами себя приезжие в Закарпатье после войны. Они могли прибыть из российской глубинки и с самого центра Украины, говорить по-русски и по-украински. Неважно. Тут разграничений уже никто не делал. Из-за перевала, значит, не свой, другого замеса. Поначалу их была небольшая горстка. Основное ядро снялось с насиженных мест не по своей воле, а по приказу «сверху». Они держались обособленно, почти все друг друга знали. Русскоязычные «восточные» отличались особым гонором и претендовали на исключительность. Они собирались в Доме офицеров, наскоро отобранном для них у местной «Просвіты», где по выходным танцевали под военный оркестр и общались. В новый социум вживались с трудом, неоднозначно реагировали на языковое разнообразие, окружающие их повсюду. Многие так никогда и не выучили даже несколько слов по-украински, не потому что не могли, просто не считали нужным. Мало кому приходила в голову очень простая мысль, о том, что сюда их никто особенно не звал. Иногда, когда на бытовом уровне всплывала интернациональная воинственная суть расходившейся домохозяйки, жены какого-то полковника или лейтенанта, мол, мы вас из дерьма… им об этом напоминали и даже показывали рукой на восток, куда им следовало всем скопом вернуться. Домохозяйки очень обижались на политически и в целом безграмотных местных. Им было невдомёк, что многие из них учились в университетах Праги и Будапешта, говорили на нескольких европейских языках и жили они в домах тоже когда-то принадлежащим «этим местным».

Маше было чуть легче. Она родилась в этом городе, но тоже была «восточная», не такая, как они, её близкие, но также чужая.

Маше вдруг стало жаль родных ей людей, она, заверила, что никаких проблем нет, и если иняз она может не потянуть, сомневается в силах, то филфак её не страшит вовсе. «Фи, это же холмик, а не вершина. Девяносто процентов из ста – я поступлю» -заявила Маша, чтобы навсегда поставить точку и больше к этой теме не возвращаться. Женщины облегчённо вздохнули.

За неделю до вступительных экзаменов бабушка, как сорока на хвосте, принесла новость, что где-то, кому-то от кого-то пришла посылка от родственников из далёкой Америки. Через час с небольшим, мама и бабушка уже обладали ворохом импортных тканей. «Оборвала все руки»– пожаловалась бабушка уже совсем будничным голосом, переступив порог. Тюк с дефицитным добром бросили на железную кровать с пружинным матрасом. Он не долго поражал знакомых и соседей своим великолепием и очень быстро сошёл на нет. За лето мама пошила с десяток новых нарядов. Так что деньги на взятку использовались на нужное дело. Не даром говорят: нет худа без добра.

Портниха примеряла на маму новый костюм. Она стояла перед ней на коленях с мелком в руках и делала отметки на материале у мамы на бёдрах. Во рту швея держала специальные булавки и умудрялась при этом разговаривать с обеими женщинами. Бабушка сидела в кресле и наблюдала. Её придирчивый глаз замечал все неполадки и просчёты, поэтому визит швеи без её участия был немыслим.

Бабушка с удовольствием смотрела на дочь и хвалила её прекрасную точёную фигуру. Своим твореньем она гордилась. В дочери присутствовала фамильная порода, стать. «Ты похожа на Евдокию» – говорила она и долго объясняла, почему Машина мама напоминает ей сестру. Маша любила эти примерки, любила слушать размеренное течение беседы то и дело перескакивающей с темы на тему. Ей тоже выделили часть добра на новые наряды, и после мамы на примерку звали дочь. Бабушку внучка не интересовала. Она пренебрежительно смотрела на куцую Машину юбчонку, качала головой, мол, что за мода, с наслаждением поглаживала себя по крутым бёдрам, и выносила жёсткий, как всегда, приговор: «В семье не без урода». Бабушка была права. Маша не унаследовала ни их горделивой стати, ни породистой посадки головы, ни груди, ради которой выточки на нарядах мамы сначала выделялись на материи жирной белой чертой, а потом застрачивались глубокими швами-стрелками.

Грудь – знак качества женщин семьи, подтверждающий причастность к породе. Самая большая досталась младшей из сестёр, Евдокии. Маленькая, изящная Евдокия носила бюстгальтеры двенадцатого размера. На него (размер, конечно) наши советские искусство и лёгкая промышленность, всегда ориентирующиеся на женщин крупных, габаритных, (с веслом, снопом, серпом) уже не реагировали, фантазии не хватало. Тут как бы зашкаливало. Только проницательные грузины ещё были способны на любовь и творчество и представляли подобного типа женщин не в мечтах, а материально, хотя бы в изделиях для слабого пола. Сын тётушки привозил ей лифчики только с горячего юга. «Мама, двенадцатый размер, мама» – причитал он, вручая матери свёрток с ценным подарком. Осчастливленная тётушка Евдокия деловито раскрывала пакет, проверяла все лямки, пуговицы и петли.

Описать, как выглядел этот предмет дамского туалета в махровые советские времена повального эстетического убожества довольно сложно. Бюстгальтер был сшит из простого белого плотного материала. На чашечках, втрое больше чехла на чайник, который мама когда-то выиграла на новогоднем конкурсе у себя в больнице, было много-много маленьких и больших выточек, чтобы объём хоть как-то держал форму. На спине лифчик переходил в широкий пояс с дюжиной бельевых пуговиц, с другой стороны пояса было нашито столько же внешних петель, напоминающих крючки. Более уродливого швейного изделия Маше видеть не доводилось.

Тётушка сияла от счастья. Маша оказалась случайным свидетелем примерки, подняла глаза и содрогнулась. Грудь у бабушкиной сестры была каждая размером с ведро. Маша пыталась представить, как тётушка носит на себе всю эту ношу, от которой нельзя ни на минуту освободиться, отдохнуть, но не смогла.

Второе место на пьедестале почёта занимала сестра Екатерина. Она была крупней, но соответствовала пропорциям. Всего достаточно, но в меру, значит, меньше, поэтому проблема с бельём решалась на местном республиканском уровне, в пределах Украины. Следующая шла бабушка, потом её дочь. Ну а Маша…

В роддоме, где все равны и живут одними заботами, доктор при обходе сделал ей замечание, заставившее от неожиданности притихнуть палату рожениц, а потом и весело посмеяться. Докторов в этот день, интересовали молочные железы кормящих матерей. Мамы с разбухшими от прилива молока грудями демонстрировали своё богатство. Когда очередь дошла до Маши, врач задумался и с укором спросил: «Мамочка, и этим вы собираетесь кормить? Грудь у Маши нисколько не увеличилась, и пугливо показывала доктору из-под грубой больничной сорочки маленький кукиш. Так что на бабушку свою Маша не обижалась. В семье, действительно, не без урода.

Экзамены

– Как тройка, почему тройка? Не может быть. Покажите её работу.

Это верный Витёк птицей бьётся в окошко секретаря приёмной комиссии. Он в отчаянье. Его подруга провалила первый экзамен. Маша получила по сочинению оценку, которая при конкурсе в четыре человека на место, почти не оставляла шансов. Удар был в спину, потому что за первый экзамен они не переживали, в крайнем случае, рассчитывали на твёрдую четвёрку. К удивлению, работу ему показали. Витёк увидел в сочинении красные подчёркивания под неправильно построенными предложениями. «Стиль хромает» – объяснили ему. Витёк понял и побежал к подруге. Целый день он безрезультатно звонил в двери. Тщетно. Его не пускали. В доме был траур. Маша билась в истерике и категорически отказывалась продолжать сдавать вступительные экзамены. Умная бабушка, несмотря на строгий Машин запрет, дверь Витьку открыла. Он надолго застыл над рыдающей подругой. Молчал, был бледен. Парень твёрдо решил идти бороться за правое дело, но кто кровью должен смыть оскорбление, нанесённое его талантливой Маше, он не знал. Сомнений не возникало – Машу «провалили». В школе в благодарность за умело расставленные в её тетрадях все эти вечно путающиеся a, b, c, по местам, Маша писала за него сочинения. Сложившейся тандем позволил получить обоим приличные аттестаты.

Ради подруги Витёк забросил вступительные экзамены. Он проводил Машу под стены факультета, не доверил конвой никому из Машиных близких, и дежурил стойко, пока переменчивый ветер счастья не вынес её из аудитории. «Пятёрка» – радостно кинулась Маша ему на шею, не обращая внимания на завистливые взгляды абитуриенток-девчат.

Своё счастье они загубили. То ли Маша была слишком придирчива и капризна, школьный друг больше брат, чем муж, то ли он распустился и потихоньку тратил своё молодое время и пыл на другие радости. Прогнозам учитилей сбыться не довелось. Но зато, обзаведясь семьями, друзья частенько оплакивали неурядицы вдвоём. Шли годы. Над ними с Витьком светило тоже солнце, так же блестела река, огибая город, те же камни берегли крепостную стену, и всё так же Подградская петляла, ведя к центру, но шли по ней теперь совсем другие люди.

– Лапчик, нас ждёт счастливая жизнь».

– Конечно, Витя. Обязательно. И всё сложится у нас замечательно. Ты веришь?

– Конечно. Иначе и быть не может.

Он умер на второй день после освобождения из зоны. Похоронили его где-то на полустанке чужие люди. На то время Витьку трижды судили за мелкое хулиганство и воровство, здоровье своё он подорвал и походил на старца. Дома его никто не ждал. Машины одноклассники до сих пор не понимают, почему всё так произошло, и спрашивают: «Что тебя в нем не устраивало?». Витьку они не простят ей никогда.

Правнуки

– Бабушка, собирайся, твой правнук женится – внучка пыталась одеть её и обуть, но старушка, уставшая от уже утомительной для неё процедуры купания в ванной, присутствовать на венчании молодых категорически отказывалась. Она спустилась по лестнице, сделала несколько шагов, но раздумала и вернулась. Старушку уложили на диван и она, умиротворённо распрямляя уставшее тело, сказала: «Вот младший будет жениться, тогда на свадьбу пойду, а сейчас сил нет, пусть молодые простят». Старшему правнуку через две недели после свадьбы исполнилось двадцать семь лет, и почти через три года праправнук успел в первый и последний раз поздравить долгожительницу с Международным женским днём, преподнёс ей собственноручно горшок с рододендроном.

К смерти бабушка относилась с одной стороны, осторожно и даже с некоторой опаской. Перед господом и стихией, говорила она домочадцам, человек бессилен. С другой стороны, привыкнув за жизнь к лишениям и потерям, она была готова встретить свой последний час просто и достойно. На тот свет бабушка не торопилась. К своему положенному сроку относилась творчески, как бы сама его просчитывала, отмеряла самостоятельно, не полагаясь ни на чью, даже высшую волю. Она напоминала рачительную хозяйку, которая кроит кусок холста «на вырост», с запасом и учётом непредвиденных обстоятельств. Последний час, предполагала бабушка, придёт, когда она управится со всеми делами, а значит, убедится, что внуки, вернее правнуки, устроены, сыты и здоровы, кладовка ломится от солений, варений и всякого добра, то есть, полна, как беличья нора поздней осенью.

Внучке она говорила: «Вот закончишь десятый класс, тогда я спокойно умру». Маша выросла, устроилась на работу. За каждым этапом в жизни внучки рефреном следовали бабушкины слова: «Вот выдам тебя замуж…» Родились правнуки, пришли новые заботы: «Вот пойдёт мальчик в школу, тогда спокойно умру», «Вот поступит…» Она не замечала, что одни и те же заботы пошли уже по третьему кругу, всё хлопотала, стряпала, прибиралась, и была уверена, что без неё в доме всё заглохнет, умрёт.

После сорока пяти бабушка почувствовала себя плохо и не на шутку испугалась. Болезней она не знала, к стоматологу ходила всего однажды и зареклась на всю оставшуюся жизнь: «Пусть выпадают – больше не пойду». И не пошла. Одинокие зубы торчали вразнобой из её осунувшегося старушечьего рта до самого последнего часа. Она даже умудрялась их использовать по назначению: жевала долго и усердно мясо и хлеб и даже грузла, приспособившись, сладкую карамель. Никаких протезов. От самой мысли о них по телу старушки пробегала брезгливая дрожь.

Болезнь застала её врасплох, она растерялась, не знала, что делать и как себя вести, наконец, собралась с духом и стала бороться. Несколько лет её мучили приступы, как она говорила, «грудной жабы» то бишь, стенокардии. Но бабушка осилила, преодолела недуг, перешла невидимый рубикон, и вступила в новую фазу жизни, преклонный возраст, как маркесовская героиня, здоровой, сильной с новым опытом и знанием о себе и жизни. Почувствовав прилив сил, она радостно захлопотала, засуетилась. Кухня, её жертвенный алтарь, снова запахла разными вкусностями. Правнукам она пекла на пасху совсем живые колобки с глазами и улыбающимися ртами. Благодарные прадети уплетали всё подряд, целовали бабушку в морщинистые стёртые щёки и разлетались по делам.

Командование всей семьёй закончилось тоже на правнуках. Внучку свою бабушка умудрялась «воспитывать» до тридцати пяти и могла, осерчав, поднять на кровинушку тяжёлую карающую руку. Она бы и дальше применяла к Маше свой насильственный метод воспитания, сил хватало, но внучка взбунтовалась и однажды объяснила растерявшейся старушке, что ей не пятнадцать, не двадцать лет, давно уже четвёртый десяток и если понадобится, то за себя она постоять сумеет.

Будет всё не так

– Ты куда собралась? – спрашивала Машу встревоженная бабушка.

– В роддом.

– А почему меня не зовёшь?

– Не хотелось будить.

– И ты что надумала одна вот так среди ночи идти?

– Ага.

– Может «скорую» вызвать?

– Не надо.

– Ты что думаешь, я тебя одну отпущу, дурочка? – бабушка засуетилась и принялась натягивать на себя одежду.

Было раннее утро, только-только занималось нежная летняя заря. Они брели по ночному городу, останавливаясь и пережидая редкие схватки. Идти было не далеко, через пешеходный мост к областной больнице. По дороге они свернули к Машиному мужу, ещё студенту, подрабатывающему ночами сторожем в охране. «Куда идёшь?» – невпопад спросил перепуганный муж. «А ты не догадываешься?» – рассмеялась Маша. Они прошли ещё квартал и постучались в тёмное окошко роддома. Оно сразу распахнулось. Через несколько часов в родзале раздался крик новорожденного, и Маша почти одновременно услышала утреннее пение птиц: радостное, многоголосое, вразнобой, беззаботное и счастливое.

Новорождённый, сам того не предполагая, поставил жирную точку в истории трёх поколений женщин, мальчик, новая точка отсчёта, начало. «У меня будет всё не так, как у вас» – твёрдо сказал он матери, когда вырос и стал уверенно и зло прокладывать себе дорогу. Это было его время, и оно приняло молодого, зубастого мужчину с распростёртыми объятиями. Главных в своей жизни женщин: прабабушку, бабушку и мать, дружно лелеявших его в детстве, он, как взрослый самостоятельный мужчина отверг, мол, мешают. Маша знала, что это дань молодой категоричности. Сын не подпускал к себе женское суетное, хлопотное и сентиментальное начало.

«Чего ты жалуешься, дети – твоя копия. Посмотри на себя» – ворчала на Машу мать. Маша отмалчивалась. Думала о них всех, связанных незримыми нитями кровного родства. Она так и не простила матери своё вынужденное полу сиротство. «Безотцовщина» – коротко бросила ей когда-то в лицо одноклассница. Разгневанная Маша девочку избила, никогда с ней не общалась, причину раздора не афишировала и от подруг утаивала.

Маше не хватало матери. Много лет они прожили порознь, в разных городах: Дочь – в Ужгороде, мама – в Кадиевке, под Луганском. Потом мама уехала на Сахалин. Мама с Сахалина слала дорогие японские вещи, безотказно подкидывала деньжат, одним словом, обеспечивала, но Маша всегда помнила тяжесть слов, брошенных одноклассницей ей в лицо – безотцовщина.

Соединились они поздно. Жили мирно, но особой близости между ними не было. Мать корила дочь за неласковость и неблагодарность. Всё без толку. Маша упрямо маму в душу не пускала, держала как бы в коридоре и никогда ни о чём её не расспрашивала, не могла.

Испытание деревней

От одной беды – тракториста, Маша отбилась. Призрак его исчез сразу после её замужества. Да и чего зря маячить. Дел в поле и без Машки полно. Но другая – распределение, её всё-таки настигла. Наличие мужа ситуацию наоборот осложнило. Ничего себе, молодожёны, он – в городе, ест бабушкины пирожки, а она отдувается по полной программе в деревне. Да ещё и срок – три года ссылки и ни-ни. Декабристка без декабриста. «Чем тогда плох тракторист? Неужели ошиблась? – думала Маша и вспоминала расчётливую Марину. – Почему бы и нет? Сельский рубаха-парень, хороший семьянин, настоящий закарпатец – всё в дом. Может, не такой уже и сапог, а перспективный молодой механизатор, студент – заочник. А там – дети, куры, свиньи, хозяйство… И стоило перебирать харчами?». К сожалению, пути назад отрезаны. Знакомый призрак тракториста, образ из смутного не обретённого будущего, растаял. На смену ему пришла реальность. Рядом мирно сопел розовощёкий муж-студент.

Она долго вертела в руках карту области, выбирала что-то в радиусе двадцати-тридцати километров, но так как училась Маша больше спонтанно, чем ровно и осознанно, то всё ближнее славянское доставалось усидчивым и примерным. Маша к их разряду не относилась.

Комиссия по распределению предлагала отличникам окрестности областного центра, дальше, что осталось, в основном, затерянные далеко в горах школы, а для экстрималов, знатоков великого и могучего, несколько населённых пунктов, где плотно проживают этнические венгры. Желающих ехать в эти места без знаний венгерского языка не было. Маша подумала и рискнула.

Неизвестность страшила Машу, но к предстоящей работе, первому ответственному шагу в жизни, она тщательно готовилась. Наконец, решающий день настал – она вошла в класс.

Маша произнесла всего несколько фраз и вдруг осознала, что дети её не понимают. Она не поверила, попробовала ещё и ещё раз начать урок с самых простых словосочетаний на русском языке: «поднимите руки, подойдите к доске, как тебя зовут». Они не реагировали. На всякий случай она повторила всё на украинском – напряжённое молчание. Маша отложила конспекты и методички, обвела глазами класс. На неё с любопытством смотрели два десятка неряшливо одетых учеников. За первыми партами сидели, дружно ковыряясь в носу, трое умственно отсталых детей, похожих друг на друга, как близнецы: крупные переростки, с толстыми телами, бледными лицами, не реагирующими на слово и мысль глазами. Новая учительница им явно нравилась. Они заискивающе ей улыбались, а иногда невпопад смеялись, заражая класс беспричинным весельем.

Маша почувствовала подступающую к горлу тошноту и выбежала во двор школы. Её долго, до жёлчи, рвало. Она скорчилась, присела. Руки и ноги были, как ватные, глаза застилали слёзы, в класс возвращаться не было никаких сил. Чья-то рука подала ей стакан воды, обняла за плечи, большим мужским клетчатым платком вытерла слёзы, подтолкнула к дверям: «Давай девочка, иди». Так она познакомилась с завучем школы.

Теперь у Маши есть наставник, покровитель, можно сказать ангел-хранитель. Завуч обучал её азам жизни в закарпатской деревне, где все для неё были иностранцами. Он не только служил переводчиком, он растворял её в чужом враждебном и чуждом пространстве, как таблетку аспирина в воде. Маша ожила.

В сентябре уроков почти не было, да что там, не было их и в октябре. Всё село бросили на уборку урожая. На вес золота ценилась каждая пара рук, и школа полным составом дружно шла на виноградники. В обед учителя и дети раскладывали костёр, пекли картошку, сало и домашнюю острую колбасу, запивали еду красным вином, взрослые – явно, дети – украдкой, и завуч, плотно закусив и расслабившись, учил Машу жить. «Дался тебе этот город. Никакого хосена. А у нас: тишь, благодать, все тебя знают и уважают. Хочешь, я тебе сейчас на борщ соберу?» Он быстро говорил что-то женщинам, работающим в поле, и им несли морковь, свеклу, капусту, петрушку сельдерей, картошку. Завуч победоносно изучал содержимое увесистого полиэтиленового пакета, совал его Маше в руки и кричал: «Сколько бы ты в городе за это всё заплатила? А?» Потом, расщедрившись, он останавливал грузовик, давал указания водителю, и отправлял её домой. Из города Машка везла коллеге магазинную сметану, колбасу и сыр. Чёткая обратная связь наладилась сразу.

Благодеяния завуча на этом не заканчивались. Он составил для неё расписание в дневной и вечерней школе так плотно и хорошо, что Маша ночевала в селе только одну или две ночи в неделю.

Непонятно для чего, завуч посвятил Машу и в свою семейную жизнь. Коренной закарпатец, родом из пишущей кириллицей Иршавщины, он женился на венгерке, выучил язык, построил дом в селе, словом, увяз. Его жене были свойственны причуды, на которые никто бы ни обратил внимание (со своими бы справиться), если бы везде и всюду их не высмеивал её собственный муж. Вину за кудрявый характер супруги он, как страстный историк, обобщал, а затем возлагал на всю нацию, в недрах которой вызрели, по его глубокому убеждению, несносные черты. Он почём свет ругал всех подряд мадяров, жену, в первую очередь, вёл утомительные беседы на тему особенностей национальной психологии. Вторая половинка, как язва, как бельмо на глазу, мешала ему дышать, думать, действовать. Его раздражало в ней всё, но только до определённых пределов. Завидев супругу, по хитрому сплетению судьбы они учительствовали в одной школе, он размякал, как хлебный мякиш во рту, и под её грозным взглядом, становился шёлковым и податливым. Агрессия исчезала, за ней уходило её сопровождение – бурная жестикуляция, риторический талант блек, а на лице появлялась блаженная улыбка.

Иногда национальные войны разворачивались широким фронтом на людях.

«Идите!» – вопил не своим голосом завуч и дети, выстроенные в шеренгу по двое стройными рядами двигались с виноградных плантаций по направлению к школе. «Стойте» – эхом грозно откликалась жена и по её приказу дети, потоптавшись на месте, останавливались. Так продолжалось с полчаса. Бедные заложники семейных раздоров не могли тронуться с места и попасть, наконец, в класс, до тех пор, пока сцепившуюся парочку, не разнял вовремя подоспевший директор.

«Никто не знает, как спит муж с женой» – мудро замечал, глядя на них, контрастных, пожилой учитель-шваб и никогда эту тему не комментировал.

«Что вы делаете?» – спрашивала обескураженная Маша своего покровителя, застав его во время урока в вестибюле школы за более чем странным занятием. Он переводил длинной деревянной палкой веника минутную стрелку больших школьных часов далеко вперёд. «Тихо ты – цыкнул слюной в её сторону завуч. – Не хочешь пораньше домой поехать? Или мы тут до вечера будем торчать?» огрызнулся он. Уроки в этот день к всеобщей радости учеников и учителей заканчивались, не успевая начаться.

К зиме, когда полевые работы завершились, и всё в селе замерло, неугомонный завуч становился инициатором школьных застолий. Пресловутый веник теперь крутил стрелки в обратную сторону. Большие перемены длились бесконечно. В учительской пировали всласть. Провизия к столу собиралась спонтанно и исключительно из зимних запасов местных жителей. Завуч вставал на перемене в вестибюле, чётко и коротко отдавал детям приказы, они исчезали за школьными воротами и возвращались кто с чем. Несли сало, картошку, хлеб, яйца. Причём и тут существовал чёткий отбор. Не всякому выпадала честь исчезнуть за калиткой. Завуч хорошо знал, в какой семье делают вкусную колбасу, и кому в этом году удалось копчёное сало. Чем богаты, тем и рады. К большой перемене стол в учительской ломился. За выпивкой никто не посылал. Не было надобности. В подвалах школы размещался стратегически важный объект – колхозный винный склад. Две сотни круглых прохладных бочек, аппетитно, как молочные поросята, лежали на боку, томили воображение учителей сладким предчувствием. Сама мысль о кладе внизу не давала никому покоя. Завуч походы в погреб совершал единолично, не доверял никому, долго пробовал, выбирая нужный сорт, наконец, определялся, наполнял десятилитровый бутыль и возвращался в учительскую. Ели вкусно и много, вино текло, как вода из крана. Бутыль наполняли несколько раз. Про уроки напоминал робкий звонок. Зачем? Ведь совсем не кстати. Расходились по классам, возвращались и продолжали пир. Такой волюнтаризм возможен был только в отсутствие директора школы. Слова: «Еду в районо. Вернусь после обеда» – были сигналом, счастливой прелюдией свободы.

С руководством у завуча не складывалось. Хозяин школы построил дом напротив, через дорогу. По величине директорское жильё конкурировало со школой. Оно было помпезней, выше и шире, что же касается архитектуры, то здесь чувствовалась рука зажиточного местного интеллигента без фантазии. Школа же парила над равниной Береговщины своими башнями и башенками, выступами и округлостями, (настоящий замок) была миниатюрна, изящна, причудлива, грациозна и…в конец запущена. Маша подозревала, что все стройматериалы, выделяемые на ремонт, потихоньку меняли прописку и переносились во двор напротив. Чем больше школа хирела, скрипели полы, ржавели дверные петли, светились щелями оконные рамы, тем роскошней, величественней становилось директорское жильё. На крамольную эту мысль невзначай навела Машу толстая директорская кошка, степенно разгуливающая по классу во время урока. Она лапкой открывала болтающиеся двери, спокойно, как в свои владения, заходила в помещение, прыгала на учительский стол и замирала статуэткой. Прогнать её никто никогда не решался. Вместе с кошкой и директором в школе безраздельно хозяйничала его жена, студентка-заочница венгерского отделения филологического факультета Ужгородского университета, тоже педагог, и учились двое их детей. Так что, как говорится, глаз да глаз был обеспечен.

Так вот, конечно, завуч директорскую семью недолюбливал. У него не было кошки, доступа к стройматериалам, а собственная жена не была активна – полностью игнорировала бурную тайную жизнь школы. Один в поле не воин. Роль неформального лидера нашего коллегу вполне устраивала, тешила самолюбие и подтачивала авторитет соперника.

Всегда свежие сметана и колбаса, регулярно, два-три раза в неделю, доставляемые Машей к столу завуча, явно раздражали хозяина школы. Покровительство неформала не давала ей никаких шансов не только на признание, но и на спокойную жизнь. Машина подрывная деятельность автоматически переводила её в лагерь противников многочисленной директорской семьи.

Бунт

Машиного первенца беззаветно любил дед. Он готовил правнуку невероятные каши на комбижире с жареным луком и перцем, называл их армейскими и густо сдабривал невероятными рассказами. Ребёнок каши уплетал по-солдатски за обе щёки и быстро рос. Не успели опомниться, как настала пора покупать ребёнку ранец.

– В какую школу пойдёт? – спрашивал Машу дед.

– В Первую.

– Где это?

– На набережной.

– Так она же украинская.

– Ну да.

– Так что он в украинскую пойдёт?

– Ну да.

– Ты же русскую заканчивала, почему в русскую не отдашь?

– Так хочет его отец.

– Этот бендеровец?

– Он не бендеровец, он украинец.

– Сейчас за русским перспектива. Не дури.

– Знаю, я уже с русским намаялась. Не мешало бы нам в семье и другой какой-нибудь освоить, хотя бы родственный.

– Шутишь?

– Почему шучу? Всё абсолютно серьёзно. Это я тебе, рождённому в Умани, говорю. Твой родной тоже русский? Не может быть.

Разразился невероятный скандал. Дед с бабушкой сплотились, как никогда и настаивали на своём.

– Ты же мать, подумай.

– Уже подумала. Вы живёте в Закарпатье уже тридцать лет. Неужели не заметили, на каком языке здесь говорят? МЫ тут белые вороны. Кроме себя никого признавать не хотим. Так же нельзя. Нам тут жить.

– Ты лишаешь ребёнка будущего.

– Напротив.

– Это мы тут без языка. С ним такого не произойдёт.

Войну старики проиграли. Маша была непреклонна. Первого сентября ребёнок пошёл в украинскую школу. За войной следил их отец. В сражениях участия он не принимал. Тёщу с тестем побаивался. Позиция Маши его удивила. Он был польщён и в глубине души приписывал своему влиянию такое решение Маши. Она же знала, её воспитало венгерское село.

В октябре ей дали уроки в украинском классе начальной школы, которая терялась где-то далеко в извилистых улочках села. Маша радовалась, наконец, отдушина! Дети в классах говорили на понятном языке толково и вразумительно.

Когда эмоции по поводу новых учеников улеглись, её вдруг осенила крамольная догадка. По логике с увеличением часов, то есть нагрузки, должна вырасти заработная плата. Раньше у неё были дневная и вечерняя школы, теперь добавились начальные классы, но на руки ей продолжали выдавать всё те же деньги и ни копейки больше. Прошёл месяц, второй, третий – без изменений. Обращаться к директору за разъяснениями Маша не стала, собралась и поехала в береговское районо. Перед ней разложили простыни ведомостей с цифрами по горизонтали и вертикали, аккуратно вписанные в крошечные клеточки-столбики вдоль и поперёк, чтоб совпадали дебет с кредитом, над ними – графы с пояснительными словами-сокращениями. У Маши зарябило в глазах. Она подняла их на скромного бухгалтера. Во взгляде не было любопытства, а теплился немой вопрос: за что? Бухгалтер лишних слов не говорил, провёл карандашиком по столбцам, отвернулся, вежливо попрощался с Машей и тут же склонился над бумагами. Визит в вышестоящую организацию ничего не объяснил, как Маша ни пыталась постичь тайну цифр, они молчали. Молодая учительница покинула здание районо с чувством лёгкого разочарования и лютого голода в желудке. Знаменитый береговский ресторан, славящийся национальной кухней далеко за пределами края, утолил все её печали. Маша под аккомпонимент цыганской скрипки поглотила огромную порцию бограча на первое и сегединского гуляша на второе, выпила бокал белого береговского вина, повеселела и поехала домой. Неприятный эпизод с районо отошёл на задний план и вскоре забылся.

Но директора в известность поставили, и её паломничество в святые места бухгалтерии всё-таки результат дало. Следующую зарплату Маше выдавали, кулуарно, в кабинете. Директор лично произвёл расчёт и сунул ей в руку десятку сверху. Маша не роптала, монарх, есть монарх, и больше в Берегово не ездила, хотя, признаться, ароматы ресторана манили вечно голодную женщину и даже снились по ночам.

Подозрительная Маша уже потом поняла, что может быть поэтому, после выхода из декретного отпуска, никто уже не настаивал на том, чтобы она отработала в сельской школе положенных три года. Её с миром отпустили на вольные хлеба к большому неудовольствию и даже обиде завуча. Он никак не мог свыкнуться с мыслью, что поставки к столу семьи, молочное и колбасу в ней любили все национальности (украинец и венгр), тут вкусы сходились, так быстро и неожиданно закончатся. Учителя на освободившееся место искали долго, желающих не нашли, и тогда директорская жена взвалила на свои плечи нелёгкий труд преподавания русского языка и литературы в родной школе. В семье видно подумали и решили, что лишние деньги, как и стройматериалы, не помешают.

Но не только завуч грустил по Маше. За год к ней прикипела и квартирная хозяйка. Школа платила Вильме ныны за постой учительницы деньгами и обеспечивала дровами, а так как Маша ночевала у хозяйки не часто, (спасибо расписанию и его творцу) то редкий гость квартирантка ценилась на вес золота.

Вильма ныны, краснощёкая дородная женщина лет тридцати пяти, приняла Машу радушно. К счастью, хозяйка знала несколько слов по-русски, умела их складывать в нехитрые предложения, так что общение у них получалось. Вильма работала санитаркой в фельдшерском пункте через два двора, была неприхотлива и к жизни относилась просто без надуманных сложностей.

Рабочий день у Вильмы длился три-четыре часа. К обеду, она уже хлопотала в огороде, неоднократно с подружками, снующими по двору туда-сюда по якобы неотложным делам, прикладывалась к стаканчику, отчего полные щёки её к сумеркам разгорались, как вечерняя заря. Она с криками радости набрасывалась на появившегося в воротах мужа, душила в плотных объятиях, из-за которых он почти не просматривался, терялся в складках её живота и груди, весело смеялась и вела, отбивающегося от неё, как от назойливой мухи, обедать в летнюю кухню.

Об обеде и муже она вспоминала в самую последнюю минуту. Но под рукой всегда были неизменные красный перец, свиной жир, овощи и макароны (торгань). Из всего этого варился суп-левеш. До обеда и после Бейла бачи выпивал эмалированную пол литровую кружку красного сухого вина, (в итоге литр) нацеженного прямо из бочки в подвале, неизменно кричал Маше: «Бейла бачи не пие воду, а пие вино», падал в грязной робе на кушетку и засыпал мёртвым сном. Чуть свет он уходил на железную дорогу, где вкалывал, махая ломом и киркой, а вечером их пламенная встреча как под копирку, повторялась, будто вернулся он не с полустанка в двух километрах от села, а с кровавой и страшной войны.

У Вильмы была дочь Гобика, плод любви и неудачного первого брака, так что новый муж вполне мог спать спокойно, основная работа уже была сделана: ребёнок случился до него. Свою мужскую энергию он тратил на ожесточенную зимнюю борьбу с пятьюстами литрами вина, хранящегося в погребе. Вильма-женщина его интересовала мало. Он мирно сопел рядом с мощным её телом, и чувствовал себя в тепле и безопасности.

В Машино распоряжение отвели целый дом в три комнаты. Вся семья чудесно себя чувствовала в летней кухне. Из экономии, топили в доме одну спальню, и для Маши (Вильма называла её Морика) этого вполне хватало.

После приговора-распределения, Маша требовала от мужа, продолжавшего учёбу в университете, чтоб он её жалел, и ещё в конце лета заподозрила что-то неладное. Вскоре выяснилось: на школьном дворе её рвало не только от страха. Маша сильно реагировала на запахи и уже мало стыдилась, когда её выворачивало на изнанку прямо в электричке или в дизеле. Она просто выходила в тамбур, открывала на всём ходу двери вагона и рвала прямо в мелькающее перед ней пространство.

Вильма настраивала Машу на позитив, но вечером её позор каждый раз повторялся. В почти пустующем доме царил мышиный дух, прямо с порога запах бил в нос, сражал наповал, и Машу опять рвало. Вильма шла за ней следом с ведром воды, несла в руке тряпку, приговаривала, как будто причитала: «Мори, Мори… Пожалуйста, потерпи». Маша сдерживала дыхание, цеплялась за Вильму, старалась изо всех сил не наследить, но чем больше она крепилась, тем молниеносней происходило противоположное. Её выворачивало прямо на пороге в тот самый момент, когда двери дома открывались, и отвратительный пресно-кислый мышиный запах бил в нос. Вильма весело смеялась, вымывала за квартиранткой веранду и уходила спать.

Маша укладывалась в постель сначала во всех кофтах и даже брюках, потом, согревшись, скидывала с себя под одеялом, как капуста листья, одежду. Комната за день не нагревалась, и спалось Маше плохо. Она приняла решение купить в дом электрический нагревательный прибор. Вести его из города, казалось, глупым, логичней – прочесать все сельские магазинчики. Учительница обошла все лавки, хаотично заваленные всяким мало кому нужным добром, просила найти и продать ей что угодно: печку, камин, обогреватель. Никто её пооросту не понимал: «Ми вон печка?» – спрашивали Машу продавцы и разводили руками. «Ми вон печка?»– эхом переспросила дома улыбающаяся Вильма, и Маша забегала по кухне, тыкая пальцем в жизненно важный для неё предмет. «Ми вон сковородка?» – спрашивала Вильма и Маша показывала предмет в натуре.

«Йов, палачинда» – радостно отзывалась хозяйка, и понемногу между ними воцарялось понимание. Но далеко не всегда и не во всём.

Машу по обыкновению мучил лютый голод. И не удивительно. Она вставала в пять утра, в шесть с хвостиком уже сидела в электричке, а к обеду съедала все припасённые бутерброды. Около двух, как по расписанию, – в животе начинало сильно бурчать и на неё косо поглядывали учителя: неприлично. Одна сердобольная Вильма была к ней снисходительна. Она кормила учительницу своим почти походным левешем, щедро заправленным горьким красным перцем, от которого Машу мучила жестокая изжога. Однажды хозяйка встретила квартирантку радостным обещанием голубцов. Счастливая Маша долго томилась в предвкушении обеда, села за стол вместе с Гобикой, Бейлой и Вильмой, положила напёрсточный голубец в рот и чуть не расплакалась: они жгли остротой и пахли мясом. Зато рисом Вильма наделила их щедро. «Чипёйш?» – приставала счастливая хозяйка, смотрела на разочарованную Машу и весело хохотала. «Чипёйш» – ответила, Маша, покоряясь судьбе, встала из-за стола, и голодная ушла спать. Бедный её первенец.

Всё бы было хорошо и Маша, наверняка в селе освоилась, но её живот всё рос и рос, тело капризничало, хотело есть, кости, ломило. Она всё чаще пользовалась любой возможностью прогулять урок. Маша выходила из школы, ловила попутный грузовик, иногда седлала трактор, и ехала в Батево. С узловой станции добраться до города было гораздо проще.

Активная жизнь на колёсах вскоре дала о себе знать. Кардиолог долго слушал Машино сердце. Затем последовали банальные вопросы: где работаешь, живёшь и естественно, как добираешься. Молодая женщина с радостью выложила всю эту канитель с поездами, попутками и тракторами. Больше Маша в село не вернулась. Её положили в больницу отдохнуть и подлечиться, а потом благополучно отправили в декрет.

Обмен

«Ты на Сахалине умирать собралась?» – в лоб спросила Маша, приехавшую в очередной трёхмесячный отпуск маму. «А если не дай бог что случится, кто хоронить будет?». Мама вдруг удивилась ясности мысли дочери и согласилась на обмен.

Через год нашли подходящий вариант. Осталось только оформить документы и перевезти вещи. Наконец, формальности утряслись. Маша ликовала. Всё. Получилось. Теперь они будут вместе: мама, бабушка, дети.

На дворе стоял жаркий май, тот самый май, того самого страшного чернобыльского года. Тревога носилась в воздухе. Люди старались поменьше бывать на улицах, роптали, жадно ловили любую информацию, мало верили официозу, больше – молве. Донбасс волновался. Маше было не до слухов, она завершала свою самую крупную в жизни авантюрную экспедицию. Осталось собрать кое-какие мамины пожитки, привезти их в Луганск, а затем переправить домой, в Ужгород. Официально транспорт найти было невозможно. У Маши созрел план, но его перечеркнул на беду вышедший в те дни указ по борьбе с нетрудовыми доходами. На дорогах стояли гаишники, не пропускали ни одной машины, проверяли сопроводительные документы. «Попала» – подумала Маша, с тоской вспомнила про детей, мужа, скучающего у телевизора, мамины слова про цунами на Сахалине, которые проносились над островом именно тогда, когда необходимо было получить самую безобидную справку, и вышла на окружную дорогу. Опыт езды на попутках у неё имелся большой, и она решилась.

Был предпраздничный день, восьмое мая. Она торчала на дороге уже несколько часов. Солнце жарило по-летнему серьёзно, хотелось есть, пить, и надежды таяли с каждой минутой. Ни один водитель даже самого никудышного грузовика на её просьбу не откликнулся. Никакие деньги не могли заставить шоферов рисковать. К тому же все спешили по домам готовиться к празднику и отмахивались от неё, как от назойливой мухи.

Полуразрушенный «Рафик» с решётками на стёклах резко притормозил прямо перед ней. «Тюремный какой-то» – подумала Маша. Водитель внимательно слушал, переспрашивал, качал головой, наконец, согласился.

Они сносили с четвёртого этажа стулья, узлы, тумбочки, книги, альбомы с фотографиями, картины. «Рафик» забили до отказа. Маша по-деловому, уверенно уселась рядом с водителем, и они поехали. Тут её прорвало, как плотину. Она затараторила без остановки, запинаясь, путаясь, задыхаясь. «Попустило» – через несколько лет даст лаконичную оценку подобным ситуациям уже взрослый её первенец. Она щебетала, как весенняя ласточка, рот не закрывался, поток слов нескончаемо лился, и спаситель уже знал, как живётся на далёкой Западной Украине, где и кем Маша работает, сколько у неё детей, и какие насущные проблемы.

– Замужем? – вкрадчиво, как кот, подбираясь к рассеянной птичке, спросил он.

– Замужем – утвердительно ответила ничего не заподозрившая Маша.

– Тогда почему обручальное кольцо на левой руке носишь?

– А что?

– Значит, разведённая.

– У нас так носят. Она не стала объяснять, что пальцы у неё разбухли от напряжения и усталости, кольцо давило, и она только сегодня утром надела его на левую руку.

– Ты православная?

– Ага.

Вас, бандеровцев, не поймёшь? У вас всё не как у людей.

– Почему бандеровцев?

– А кто, вы? Бандеровцы. Я-то думал, что ты свободна, поэтому и остановился. Праздники идут, вместе бы погуляли? Погуляем?

– Не-а.

– Почему?

– Не хочу.

Маша устало улыбнулась, вспомнила своего мужа, его напутственное в дорогу слово: «Ты, смотри, мне там не изменяй». Она тогда возмутилась. Обмен и биологические игры совместить трудно. Оказывается, при желании – возможно всё, как в воду глядел. Настал её черёд задавать вопросы.

– Что это за автобус такой, весь в решётках?

– Банковская машина.

– Деньги везёшь?

– Нет, документы.

– Так сегодня сокращенный рабочий день, можешь не успеть.

– Да? – удивился он. – Тогда меня уволят.

– Не уволят. Мы успеем. Ты, главное, рули, не отвлекайся.

Они въехали во двор тётушки Евдокии, быстро, почти на ходу, сбросили торчащие во все стороны стулья, узлы, посуду. Тётушка не успела удивиться, всплеснуть руками, как они развернулись и покатили в банк сдавать документы. «Куда ты?» – кричала вслед тётушка. Маша из кабины машины помахала ей рукой, дескать, скоро вернётся, и исчезла.

Он вошёл в банк, сразу же за ним массивные двери закрылись и уже никого больше внутрь не пускали. Счастливая Маша помахала своему спасителю рукой. Он оглянулся, крикнул через стекло вестибюля: «А может, погуляем? Не передумала?» Она отрицательно покачала головой, улыбнулась и через минуту забыла о его существовании.

Тётушка ещё долго охала и ахала от удивления, по нескольку раз пересказывая домашним, как Маша лихо въехала во двор с чужим парнем и на чужой машине, но героиня была уже далеко. Свидеться им довелось не скоро.

Через год Маша полетела в Москву встречать маму. Их лягушка-путешественница махала рукой ещё с трапа самолёта. Мама радовалась. Впервые в жизни невзгоды тяжёлого перелёта с ней разделяет родной человек. Она, наконец, не одна и в запасе у них целый счастливый день в Москве. Переехали из одного аэропорта в другой, сдали вещи в камеру хранения и, ринулись тратить деньги. В первом попавшемся крупном универмаге они перемерили всё подряд. Нарядов собрался целый ворох. Подошли к кассе рассчитываться. Продавец, мило улыбаясь, потребовала предъявить паспорта. «Зачем?» – спросила мама. «Московская прописка у вас есть? Нет? Тогда отнесите, пожалуйста, всё на место. Товар отпускается только москвичам».

Они вышли из магазина как оплёванные, долго не могли прийти в себя, сели на лавочку, не зная, куда идти дальше. Москва, вечный Вавилон, столица нашей родины их отвергла. Унизительно: паспорт, святая святых, удостоверение личности, как будто за ними подглядывали в замочную скважину и накрыли на соблазне: естественном желании женщины приодеться и блистать.

Тогда ещё не знали, что бахнет. Непонятный, но привычный, как коммуналка, мир развалится на части. Это только прелюдия, предвестник грядущих событий. «Чёрт с ней, Москвой – решительно сказала Маша – надеюсь, в культурной программе нам не откажут».

В кинотеатре «Россия» они посмотрели сначала фильм с участием Ива Монтана, потом втридорога, на руках, купили билеты на премьеру Станислава Говорухина «Так жить нельзя» и поехали в аэропорт. В самолёте Маша осторожно спросила: «А где твоё золото?»

Мама за годы работы на Сахалине приобрела несколько удивительных по красоте украшений, деньги в те времена вкладывали в золото, но носить их не любила. Каждый раз при перелёте, она завязывала серьги, кольца и цепочки в узелок, прятала их на груди, и только дома сокровища извлекались. Маша цепляла украшения на себя, как обезьяна их меняла и, не смотря на протесты матери, носила золото на работу. Мамины слова-предупреждения сбылись сразу. Её невзлюбили люто, отчаянно завидовали, а Маша всё не могла взять в толк, за что. Она продолжала дразнить гусей, подбирала к камням наряды, а вечерами алчно подсчитывала стоимость маминых драгоценностей и переводила в другие материальные ценности. Если продать – на покупку приличной машины хватит, радовалась Маша и прятала украшения в шкатулку.

– Золото твоё где? Ты меня слышишь?

– Нет ничего – испуганно пролепетала мама. – Я всё продала перед самым отъездом. Думала куплю новое, но из ювелирных магазинов всё почему-то исчезло, как корова языком слизала.

Маша промолчала. С золотом в их семье всегда происходили самые невероятные истории. И она вспомнила коронную бабушкину историю – артёмовский самовар.

Превратности судьбы

«Помогите, если можете», – писал вечный бессеребряник Игорь и бабушка, её дочь и внучка откликнулись, сложились и отправили деньги, но ситуацию не облегчили. Он влип в совершенно глупую и пустую для нынешних времён историю, выпутываясь из неё, простудил почку, которую ему благополучно удалили, попал под суд, с женой развёлся, словом, навалилось.

В больнице за ним, и заодно за другими хворыми, ухаживала Муся, одинокая сорокапятилетняя еврейка, у которой здесь же в палате лежал родственник. Благодарный Игорь Мусю боготворил, бесконечно рассказывал, как она мужественно выносила за ним горшки и, как настоящий джентльмен, считал своим долгом на ней жениться.

Они походили на воркующих голубков, называли друг друга ласковыми кошачьими прозвищами, нежно обнимались и ходили друг за дружкой, как дети. Сомнений не было: Игорь к пятидесяти годам, наконец, нашёл свою судьбу. Бабушка, не выносившая сюсюканья, мужественно терпела и молчала, только Маша, по молодости, не осторожничая, позволяла себе над парочкой подсмеиваться.

– Ах, Мусенька, крошка моя, ты уже пописяла?

– Да, дорогой, сейчас одеваю штанишки.

– Иди ко мне, моя радость, я так по тебе соскучился.

Роли разыгрывались так натурально, что три поколения женщин, бабушка, Машина мама и сама артистка, покатывались со смеху. Своими нежностями Муся укатала Игоря так, что к её сахарному диабету, он отнёсся, как к своему кровному. Теперь он выносил за Мусей горшки, вводил по часам инсулин, мерил давление, ставил компрессы, вызывал неотложку и трусцой бегал по аптекам. Незаметно муж превратился в бесплатную преданную и верную домашнюю сиделку. Седой, наивный ребёнок, с развевающимися на ветру кудрями, вылитый Лир, но предавать, к счастью, его никто не собирался, он был нужен, оценён по достоинству, и в семье радовались его позднему счастью.

Смерть деда

– Не надо мне ничего, я солдат. У нас и так всё есть. Дед, в очередной раз выставлял за двери представителя военкомата.

– Внучке будет. У неё тоже дети. Чего вам всем ютиться в двухкомнатной квартире. Все так делают. Получите с женой на двоих двухкомнатную, в новом районе, а эту им оставите – включался в поддержку хор ветеранов, уже вкусивших прелесть золотого дождя льгот, пролившегося на их головы под старость.

– Пусть сами заработают, мы себя жильём обеспечили, теперь настал их черёд. Дед был непреклонен, неумолим, и визитёры уходили, пожимая плечами: редкий попался фрукт.

В те времена государство наколоть простому смекалистому смертному было можно. Самые «продвнутые» умудрялись прописывать всю, какую только возможно, родню, и получали дополнительно к положенным, ценные квадратные метры. Семьи, состоящие из четырёх человек, при норме девять квадратов на каждого, отхватывали себе квартиры от ста до двухсот квадратных метров. Доить родину надо было уметь. Дед привык родине служить. Он наотрез отказывался от ветеранских льгот: пенсии, квартиры, очереди на машину, разгонял всех гонцов, как когда-то докторов, точащих у его постели скальпели. Кто-то всё-таки убедил деда оформить книжку инвалида Великой Отечественной войны. Вслед за ветеранской пенсией в дом пришёл относительный достаток.

Период материального благополучия продолжался не долго. Дед слёг, его, наконец, прооперировали и отправили умирать домой. Напоследок он капризничал, требовал пива, разносолов и внимания. Бабушке было не до разговоров. Она перевязывала мужу рану, подставляла утку, кормила, стирала, не досыпала, словом, падала с ног. Решили вызвать Игоря. Сын приехал с твёрдым намерением разделить с отцом его последнюю минуту. Опыт сиделки у него уже был, и он с рвением приступил к выполнению сыновнего долга. Дед толковал присутствие сына по-своему: посылал кровинушку за «чекушкой», придумывал ему несусветные, вздорные поручения, которые Игорь беспрекословно выполнял. Всему есть предел. Сын понемногу роптал. Самодурство отца выводило его из равновесия, а главное, как выяснилось в беседах с глазу на глаз, они не сходились во взглядах на жизнь. Постичь суть разногласий было невозможно. Они оба слыли дон кихотами, один в большей, другой в меньшей степени, дед, конечно, брал тут реванш. Два не от мира сего человека вдруг пришли к выводу, что по разную сторону баррикад на придуманной ими самими войне идеологий. Сын наставлений отца не принимал, но тоже, будучи борцом за справедливость, не молчал и перечил. Дед разносил плоть от плоти свою в пух и прах. Они спорили до хрипоты, крика, обиды. Оба в пустословии пропустили важность своего последнего свидания.

Дед разошёлся во всю, присутствие сына его расслабляло. Он буянил, капризничал, командовал, доводил близких до белого каленья, страшно, на последок, матюкался. Благородный Игорь, не терпящий хамства, не выдержал, хлопнул дверью и улетел в Симферополь. Верная и любящая Муся встретила его с распростёртыми объятиями, поняла и утешила. Через три дня вслед дезертиру пришла телеграмма. Сын полетел провожать отца в последний путь.

Со смертью деда всё как-то сразу стало на свои места. Напряжение последних недель ушло, почувствовалось облегчение. В ночь перед похоронами Игорь с Машей, хлопотали на кухне и вспоминали причуды деда. Радостный, живой смех возник ниоткуда. Своего поступка они устыдились: положено скорбеть, а тут веселье, как на свадьбе. Потом посовещались и решили, что самый лучший подарок витающей над ними душе покойного, это воспоминания о нём. В кухонных окнах квартиры ещё долго светился свет. Заговорщики разошлись под утро. Впереди их ждал трудный день.

Муся решила: с её диабетом ей лучше будет «за бугром». Бугор она выбрала не израильский, а поспокойней, без жары и войны. Они уехали в Германию, где пожилые евреи устраивались комфортно и, если подходить к вопросу обеспеченности с нашими мерками, то безбедно. С тех пор, Игорь говорил с родными по телефону только под Мусиным контролем. Она держала трубку параллельного аппарата и комментировала каждое слово. Обсуждались исключительно цены на продукты в Германии и Мусин диабет. Маше становилось тоскливо, и она ждала, когда же эта телефонная пытка закончится. Ей хотелось услышать живой голос Игоря, поболтать о сокровенном с глазу на глаз.

Антисемитка

Анастасия женитьбу Игоря не комментировала, молчала. Помнила, что уже раз сломала пасынку жизнь. Теперь она роптала втихую и из подтишка.

«Что ещё за Муся? Сначала этот Шлёма на голову навязался, а теперь Муся» – жаловалась она Галине Николаевне, запивала вздохи чаем, и снова жаловалась. Игорь сейчас далеко и бабушке его не хватало. Он заботливый, хороший сын и в душе Анастасия им гордилась.

Бабушка по природе была ярой антисемиткой, но жизнь путала карты, подсовывая ей в семью, «этих жидов». Сначала не повезло с дочкой. Не успели они приехать в Ужгород, как эта дурёха нашла себе красавца-прапорщика. И чем всё закончилось?

«Зачем тебе этот Шлёма? Парней кругом пруд пруди. Сколько их вокруг тебя увиваются, оглянись» – кричала она на упорно молчащую дочь, и предрекала ей мрачное будущее. Будущее не заставило долго ждать и объявилось в лице Маши, громко плакало, чувствуя накатывающуюся волной беду. Тогда Анастасия расправилась с зятем сама. Она набрасывалась на него с кулаками, скандалила и даже умудрилась запустить в него горячим утюгом. Зять принял решение забрать семью и переехать в другой город. Возможности были, но бабушка стала стеной и никуда не пустила ни мать, ни маленькую внучку. С тех пор о Машином отце в доме никогда не говорили, и девочка не решалась задать матери главный в её жизни вопрос.

– Твоя бабушка любит вас так сильно, что никого из мужчин к вам не подпускает, ревнует. Вы – её частная собственность – делилась с Машей мамина однокурсница.

«Твой отец был весельчак, балагур, умница. Высокий, красивый, певун и душа компании» – продолжала она рассыпаться в похвалах. Маша вдруг вспомнила, что безголосая. Не пошла не только в мать, но и в отца. «У нашей дуры, не лица, ни фигуры» – наверное, так прокомментировала бы бабушка ситуацию.

«Они были замечательной парой, оба рослые, красивые. Когда в ресторане танцевали танго или фокстрот, им аплодировал весь зал. Эта пара – создана друг для друга. Жаль, что всё так печально закончилось».

«Какой-то индийский фильм» – подумалось Маше, но однокурснице, чуть ли не единственному оставшемуся свидетелю маминой молодости, она поверила.

После двух неудач бабушкин антисемитизм поблек, но иногда всплескивал в самых неожиданных проявлениях. «Бабушка, мама тебя на день рождение приглашает. Я за тобой пришёл, пойдём» – звал её в гости младший правнук. «Я к жидам ни ногой» – парировала она и наотрез идти отказывалась. Правнук хорошо свою бабушку знал и внимание её отвлечь умел. Он потихоньку собирал упрямицу и выводил за двери. Бабушка дорогой забывала свою агрессивную жизненную программу и переходила к обычной, мирной. Она брала мальчика под руку, и они вели беседы обо всём на свете.

На самом деле старушка лукавила. Она многое повидала на веку. В Артёмовске её семья поселились на цыганской улице, Малой Конной. Первое украинское слова «сірники» подарил ей, как букет, мальчонка с этой улицы. Подруги еврейки тоже были. Она часто рассказывала почти библийскую истории о Циле и её дочери Рахили, сама замечательно вкусно готовила фаршированную рыбу, блюдо-изюминку еврейской национальной кухни.

Похороны

Поздней осенью бабушка затихла. И Маша поняла, что пора готовиться. Но прежде, она решила вернуть безбожницу в лоно церкви. Бабушка должна умереть, как полагается. Священник обещал прийти соборовать и причащать старушку ранним утром. Визит в храм Маша затянула умышленно. Об исповеди – не могло быть и речи. Бабушка заподозрила бы в её действиях злой умысел: «Смерти моей ждёте? Отвечайте, окаянные! Я вас всех на чистую воду выведу!» Приблизительно такими словами, а может, похлеще, встретила бы Анастасия внучкино предложение. Здесь они с покойным дедом были похожи. Не зря говорят, муж и жена – одна сатана. Маша ждала момента, когда старушка совсем ослабнет. Тут уж против внучкиных «козней» ей не противостоять.

Маша подкатила к храму на такси. Батюшка наотрез отказался пройти два квартала пешком, ссылаясь на то, святые дары по улице носить не положено. Её уже ждали. Священник был в полном облачении. Чёрная, из плотного дорогого сукна ряса, выгодно скрывала его круглую с большим животиком фигуру, но расплывшееся лицо, выдавало то ли склонность к полноте, то ли к хорошей пище. Они проехали с горки буквально метров пятьсот. Пока всё складывалось успешно. Маша нервничала, набирая код замка в подъезде, сбивалась, и правильно набрать нужные цифры ей удалось только с третьей попытки. Они поднимались, минуя просторные лестничные марши, обогнули балконные узкие тропинки, свисающие над внутренним двориком, в квадрате которого темнело утреннее небо, поднялись на третий этаж и Маша, наконец, осилив долгий путь от подъезда к входной двери, открыла её ключом. Дом их был старый, большой, строили его ещё при чехах в конце тридцатых годов прошлого столетия, в темноте он казался огромным, и явно поразил раннего гостя масштабами и величием. Даже Машу его ночной торжественный вид впечатлил, и им обоим показалось, что поднимались они целую вечность. Не включая много света, хозяйка вела священника по квартире, в самую дальнюю комнату, он, наконец, откровенно ахнул, изумляясь количеству дверей и коридорчиков, и вдруг спросил: «А сколько людей здесь живёт?» Маша вопроса не поняла, потом поразилась его неуместности, и даже кощунству. Для неё происходящее было большим событием и таинством. «Теперь трое» – вежливо ответила она. Они, наконец, вошли в бабушкину комнату и увидели чистенькую старушку, лежащую на белоснежных простынях. Маша обрадовалась, слава тебе господи – пронесло, бабушка на месте. Больше всего она боялась, что бабуля почувствует неладное и всё испортит, назло ей скатится с кровати. Маша часто заставала Анастасию на полу, ночью несколько раз вставала к ней, подсовывала, подставляла под бока, ноги, что могла, предупреждая падение, но бабушка упорно отодвигала все мешающие ей предметы, освобождая пространство, и устремлялась в пустоту.

Священник тем временем приготовился совершить обряд. Тут он вдруг засомневался, повернулся к хозяйке и доверчиво спросил: «Она в рот возьмёт?» Маша почувствовала, что из головы у неё разом всё улетучилось, не осталось ни мысли, ни слова, ни чувства. Пусто, как в гулкой железной бочке. Наконец, она очнулась, поймала ускользнувшую догадку, и радостно закивала головой: «Возьмёт, возьмёт».

Соборование прошло спокойно, Маша, как завороженная повторяла слова молитвы, они, плыли по комнате, наполняли её, растворялись, и уходили. Священник попросил хозяйку приподнять больную и влил в неё маленькой ложечкой капли густого красного вина. Бабушка, как бы проснулась, с интересом посмотрела на людей, склонившихся над ней, сказала: «Вкусно», потребовала уложить её в постель, сложила ладони под щекой, и сразу уснула.

Умерла она через полгода, в начале лета, тихо и незаметно, как растворилась. Окружающие встретили её последние часы спокойно. Слишком долго Анастасия жила, без малого век, слишком долго и тяжело уходила. Три последних дня она отказывалась от еды, и Маша, не объясняя ничего домашним, молча приготовила одежду и бельё, чтобы потом не суетиться, в нужную минуту всё найти под рукой. Платье, распятое за рукава, нелепо топорщилось плечиками на дверцах шкафа, снег белья горбился кучкой на стуле, сверху – небрежный целлофан пакета с чулками. Туфли, навострив собачьи носы чуть в стороны, ждали. Разложенные вещи придавали комнате новый контекст – предчувствие сборов и дороги.

С утра, как обычно, Маша зашла в комнату к больной, склонилась над постелью.

– Ба, ба… Это я, Маша. Ты спишь? В середине тела было тихо. Маша прислушалась к дыханию. Несколько слабых вздохов – и оно оборвалось.

Покойницу завёрнули в простыни и снесли по ступенькам с третьего этажа в четыре руки двое санитаров. Для прочности скрутили концы материи, как конфетную длинную обёртку с обеих сторон, у головы и ног. Маша провожала свёрток до подъезда. Там тело положили на каталку. Санитар, толкнул узкий карандаш ложа на колёсах, быстро вырулил из мрачного парадного в ослепительный день. Нутро машины мгновенно проглотило каталку, дверцы захлопнулись. Карета «скорой» помощи тронулась, освободив пространство пешеходной зоны главной городской улицы. Праздная субботняя толпа сомкнулась с обеих сторон тротуара.

Ответственность за похороны взял на себя старший правнук, и Маша вдруг впервые, как когда-то бабушка, оказалась не у дел. Она, наконец, почувствовала присутствие пресловутого мужского плеча, о котором мечталось всю жизнь. Бабушка пережила всех своих многочисленных подруг. Проводить её в последний путь собралась горстка соседей, знакомых и родственников. Маша ждала машину с гробом, обменивалась невыразительно плоскими словами, с подошедшими к началу церемонии людьми. Сил стоять не было. Она села на бордюр высокой клумбы у входа в Дом Скорби, спряталась от жары и усталости в тени деревьев. Сумка и цветы лежали рядом в траве. Приехал автобус. Все вошли в помещение. Гроб поставили в зале на постаменте. Маша подошла к телу, чтобы вложить в бабушкины руки, как требовала православная традиция, крестик и иконку. На месте рук не было. Машу обдало жаром. Горячая волна шла от головы и застряла в животе, провернулась штопором и заныла тупой длинной болью. Что за беда? Они с сыном сами обмывали и одевали покойницу, руки скрестили на груди. Она шарила в гробу, скользила вниз по телу, наконец, нашла. Руки кто-то распрямил верёвочкой вдоль тела. Зачем? Кто это сделал? Как смели вмешаться в их семейное таинство, нарушить, осквернить? По Маше змейкой пробежала лёгкая дрожь.

Священник, именно тот, что когда-то соборовал бабушку, перешёл к церемонии прощания. Маша отпрянула от гроба, почти бросила церковные атрибуты под лёгкую тюль. Крестик на незатейливой цепочке и иконка глухо ударились о грудь. Маша перекрестилась: «Пусть простит». Шаг – и заплаканная, потухшая женщина встала между сыновьями.

«Отче наш, еже еси на небеси…» читал священник, и Маша поддавалась трансу молитвы, как ритму, уходила от мысли, предстоящего земного, обычного, сосредотачивалась на пустоте мгновения. Она смотрела на гроб, заваленный цветами, острое лицо бабушки над ними. Оттуда, со стороны гроба, даже в летнюю радостную жару исходил пронзительный холод. А может она преувеличивает и могильный холод – плод её воображаемых ощущений и никто кроме неё оцепенения не чувствует. Она перевела взгляд на сыновей. Они стояли плотно, как грибы: крупные, рослые, красивые. Маша между ними маленькая и растеренная. Слёзы сами собой катились по щекам, мешали смотреть, и женщина полезла в сумку за носовым платком. Стоп. Сумка показалась ей подозрительно пустой. Тут чего-то не хватает. Но чего? Маша проверила на ощупь содержимое сумки, потом закрыла её на замок, вновь пощупала. Мысль ударила молнией. Кошелёк. Конечно же, кошелёк. Его нет. Она ещё раз распахнула змейку замка. Пусто. «Господи, прости меня, грешную, я оставила его в гробу, когда искала руки» – осенило вдруг Машу, и она, спасаясь от суеты мысли, снова провалилась в молитву, вытирая слёзы жалости уже не к бабушке, а к себе.

«Что делать – лихорадило Машу – искать в гробу кошелёк? Когда? Отпевание закончится и начнётся вынос тела. Не успею».

Монотонная заупокойная служба ширилась, окутывала и убаюкивала нервозный страх. Маша даже различала смысл слов: ёмких, настоящих, уместных. Она слушала и ждала избавления. Слова проникали в душу, и от их плотности и веса становилось необъяснимо горько и хорошо. «Всё суета и томление духа и тела наши бренны» – думала она и в эти минуты её чувства объединялись в энергию всех скорбящих по близким и родным в мире.

«А может, не в гробу. Может, я его забыла в траве у бордюра, когда сидела и ждала машину. Надо вспомнить последовательность. Что же я делала? Встала, взяла сумку и цветы… Для чего я вынимала кошелёк из сумки? А я его вообще брала из дому? К чему деньги на кладбище? Нет, так не пойдёт. Надо по порядку: что в кошелке ценного? Паспорт, кредитные карточки…». Терпеть дальше не было мочи. Она повернулась к младшему и шёпотом рассказала о приключившейся с ней беде. Младший молчал. Он, не отрываясь смотрел на бабушку, и в суетных хлопотах матери участвовать не собирался. Тогда Маша обратилась к старшему, и тоже поделилась. Сын стоял, расставив ноги, по-хозяйски скрестив руки чуть ниже живота. К её удивлению, он откликнулся мирно, обычно в таких случаях матери доставалась. Увы, сын её не слышал. Он говорил о своём: «Мать, гроб подменили – растерянно прошептал он. Я заказывал облегчённый, с ручками, чтоб к деду легко нести, и тёмный, а этот яркий, молодёжный».

Словом, друг друга они поняли, но по-разному. Маша знала, что помощь и сочувствие придёт с другой стороны, снова обратилась к младшему. «Выйди, пожалуйста, на улицу, посмотри» – и объяснила, где искать. Он вышел тихо, не привлекая внимания, умел, если надо, оставаться незаметным. Маша надолго провалилась в никуда, как бы отсутствовала. Мысль, как резкий свет лампы, вернула её в реальность. Сын, её опора и надежда, уже стоял рядом. Кудрявая, в мелких барашках, голова низко склонилась. «А может в цветах?» – спросила она. «Кто?» «Кошелёк». «Да, успокойся ты» – и он незаметно передал матери этот злополучный предмет.

Маша вдруг прозрела, увидела плачущую с покрасневшим носом невестку, свою соседку, с которой враждовала последние три года, и успокоилась. Жить текла обычным чередом даже на похоронах.

Луганск

– Хочу в Луганск – мечтательно скажет мама и Маша знает, что вскоре они все вместе сядут в застиранный поезд и поедут с крайней западной точки Украины в самую её восточную. Они застрянут между ними на двое суток, будут, как говорит бабушка, «гонять чаи», есть в вагоне-ресторане сборную солянку, выбегать на полустанках за фруктами и ехать, ехать. На столике мирно звенят ложечки в тонких стаканах, обутые в подстаканники, кто-то мирно похрапывает на верхней полке, бабушка чистит свежие огурцы, и запах их, как дым осенних костров, надолго повиснет в купе. Колёса мирно постукивают и под этот перестук за окнами замелькают пейзажи. Исчезнут родные кудрявые горы, за которыми спрячется их уютный город, и вдоль поезда потянутся чужие равнины, леса, перелески, реки, озёра. Поля с удивительными, солнечными подсолнухами сопровождают их вдоль всего пути, и Маше кажется, что нежные растения на тонких высоких стеблях кланяются в пояс, приветствуют. «У нас таких полей нет» – подумает она и поймает себя на мысли, что у нас – это у них, коренных закарпатцев, а у них – это и есть у нас, ведь они, луганчане, и едут к себе на родину. Но родина эта их: мамы, бабушки, Евдокии. Её, Машина родина, там, где «у нас». Но почему-то дома, в Карпатах, её никогда не признают, потому как чужая, пришлая, не принадлежащая к кругу посвящённых в таинственную суть гор.

Они идут по платформе назад, к старому вокзалу, переходят мост через реку Луганьку, сворачивают на улочку, больше похожую на сельскую, с обеих сторон которой, стоят беленькие домишки с синими, распахнутыми ставнями, открывают калитку и попадают в тёплые объятия тётушки Евдокии. Её знаменитая грудь двенадцатого размера примет, как подушка всех сразу: бабушку, маму и Машу. Пришли. В доме поднялась кутерьма, сёстры вытирают нахлынувшую слезу, тут же накрывают во дворе под яблонями широкий стол, за которым собираются все: мужья, дети, внуки, невестки. Маша с сыном Евдокии Анатолием идут в огород собирать к столу овощи, свежие, прямо с грядки. На крупных, необыкновенно сладких помидорах плотно лежит тёмный налёт. Маша пробует снять его пальцами. На руке остаются рыжие жирные пятна. «Экология» – мечтательно говорит Анатолий и показывает на смог на горизонт в оранжево-сизом смоге. Маше нравится это развесисистое слово-загадка «эко-ло-ги-я», ей по душе коричнево-кирпичная ржавость терриконов, поля ковыли, сухой зной лета и горький вкус полыни во рту. Тут, на Донбассе, она впервые увидела, как щедро плодоносит вишня и абрикоса и какой величины может быть общипанный гусь, горой поднимающийся над синим тазиком тётушки Евдокии.

К званому обеду приходит самая старшая сестра Екатерина, статная блондинка с причёской в крупные букли и неровной алой полоской на тонких губах. Возраст и полная слепота не стерли с её лица вялые признаки былой ослепительной красоты. Под руку её ведёт маленький абсолютно лысый человек с носом-картошкой и большим животом, аккуратно зажатым между брюками и подтяжками. Муж постаревшей богини, полковник в отставке теперь на маленьких ролях: поводырь и хозяин. Пара живёт неподалеку, на соседней улочке, в домике, утопающем в вишнёвых садах.

Екатерина – единственная из сестёр, обладавшая серьёзными амбициями. Единственная суфражистка в семье. Она так увлеклась мечтой блистать и делать карьеру, что незаметно для себя самой получила два высших образования. Довоенные дипломы бережно хранились с документами и любимыми фотографиями в старинной шкатулке, обтянутой алым бархатом, к которой никто кроме её обладательницы не смел прикасаться. Техническое образование дополнилось гуманитарным – да здравствует неуёмная девичья тяга к свету и совершенству! Теперь тётушка обкатывала полученные знания на племянниках, мучила их бесконечными каверзными вопросами из области искусств. К старшему – она питала особую симпатию. Он мог говорить много и исчерпывающе на любые темы, всегда успешно сдавал импровизированный, устроенный в саду под яблоней экзамен, и тётушка отметила его эрудицию и обширные знания, поощрила в самом главном итоговом документе своей жизни, завещав любимцу, львиную долю своего имущества.

Екатерина слыла человеком сложным. Мама и младшая сестра хранили на неё в сердце давнюю детскую голодную обиду. Во время войны она занимала на хлебозаводе ответственный пост, и дети, втайне от Анастасии, бегали встречать родственницу. Девочки слабо надеялись (тут простите за тавтологию) на гуманность гуманитария, но ноги сами шли и приводили в заветное, пахнущее хлебом место. Екатерина в положенный час выходила за ворота проходной, шла мимо сестры и племянницы. Уставший человек. Пустой, невидящий взгляд. Гордо поднятая голова в буклях, на плечах: подарок мужа – довоенное меховое манто, изящный добротный ботинок на стройной высокой ноге, в лайковой дамской сумочке – положенный, честно заработанный паёк. От неё пахло едой, хлебом, жизнью. Она была царственно красива и глубоко несчастна.

Первое страшное горе настигло её ещё в молодости. Тётушка Екатерина до войны была замужем за крупным учёным, ректором университета. У них родилась дочь, с детства страдающая пороком сердца и умершая, не дожив до десяти лет. Муж Екатерины владел несколькими европейскими языками, вёл с немецкими коллегами научную переписку. Он был настоящим учёным: отличался острым аналитическим умом, смелостью мысли и независимыми взглядами. Его стёрли в порошок, раздавили быстро и профессионально. Сначала профессора лишили работы, отправили преподавать в сельскую школу, затем ночью увезли на «воронке». Екатерина поехала следом, но опоздала, свидеться им не пришлось. Больше о нём никто никогда не слышал. Единственным напоминанием об этом редком человеке служила фотография, чудом сохранившаяся в семье. С неё смотрел человек, разительно похожий на молодого Блока: тот же нежный овал лица, ясный взгляд и чудные шелковистые волосы.

Екатерина вновь вышла замуж и всё, казалось бы, улаживалось, боль притупилась, раны медленно, но рубцевались. Судьба её заметила, и даже улыбнулась, подарив достойного спутника жизни, но тут нежданно-негаданно начались проблемы со здоровьем. Она резко стала терять зрение, наконец, полностью ослепла. И без того сложный характер под бременем испытаний, хрустнул, сломался окончательно. Слепая ушла в мелочи, рассматривание жизни пальцами, на ощупь, фантастически нелепое, с размахом иезуита, тиранство родных и близких. К своему спутнику жизни Екатерина подозрительно принюхивалась и без конца жаловалась сёстрам: «Представляете, от него колбасой пахнет, сервелатом. Кушал без меня». Несчастный пожиратель вкусностей неожиданно умер. Тётушка осталась без руки, ведущей её в кромешной тьме. Евдокия разрывалась между двумя домами. Слепую сестру надолго оставлять одну боялись. Дом решили продать.

Её поселили в крохотной комнатушке, больше похожей на чулан. Екатерина в чужом пространстве чувствовала себя скованно и неуютно. Она редко выходила, стесняясь своей слепоты, и целыми днями просиживала на кровати, прислушиваясь к звукам в доме. Единственной отдушиной было радио, голос, связывающий со зрячим, живущим полно и радостно миром. К несчастью, затворницу люто невзлюбил муж Евдокии, маленький плешивый человечек. На фоне Величественной Екатерины он выглядел тщедушным суетным карликом, но был у него главный козырь хозяина в своём доме. Даже после смерти рок преследовал Екатерину. Благополучно проданный дом простоял всего несколько лет и провалился, ушёл в фундамент. Обломки его среди вишнёвого сада зияли как страшная чёрная дыра, в которой исчезают люди время и имена.

Но пока они все живы и пьют горькую водку, ароматный коньяк и сладкий бьющий пузырьками в нос крюшон, купленный по случаю детям, радостно подшучивают друг над другом, ведь все свои, вместе и как гитарные струны, перебирают воспоминания. Слепая королева вечера декламирует Пушкина, Анатолий, вечный балагур, пробует свой мощный голос и, промочив горло, заводит что-то сложное из Чайковского. Перепеть и остановить его невозможно. Все слушают, одобрительно кивают, мол, доморощенный оперный певец, самородок.

По вечерам семья собиралась камерно: две сестры, Маша, мама и Анатолий. Выходили на веранду, садились тесно и говорили о былом и нынешнем. Евдокия, увлёкшись, жевала свежую ржаную корку. К хлебу она относилась трепетно, как к деликатесу, и не могла им насытиться всю оставшуюся жизнь. Тогда в разговорах и всплывал легендарный артёмовский самовар, но это уже история из книги жизни бабушки Анастасии.

Она выскочила замуж в неполные восемнадцать за сына хозяина кожевенного завода. В семье было всё: деньги, имущество, земли. Отец семейства относился к наследникам серьёзно: построил каждому из детей, а было их шестеро, по дому и дал блестящее образование. Всё это было до… когда наступило после, то дома и завод, перешли в другие руки.

Избранник Анастасии работал на том же отцовском заводе, принадлежащем теперь государству, неплохо зарабатывал, на виду и на хорошем счету. Статус «из бывших» развернуться особо не давал. Специалиста ценили, но не поощряли, осторожничали. Знай, мол, сверчок свой шесток. Не те времена. Его призвали в первые дни войны, он ушёл на фронт и погиб под Сталинградом.

Свекровь наотрез отказалась признать невестку, пролетарку-выскочку. Анастасия с мужем особо по этому поводу не убивались: у них теперь своя жизнь. Свекровь всё же подарила молодой чете рояль, сервиз на двенадцать персон и спальный гарнитур. Буржуйское имущество удалось в своё время частично сохранить, вывезти и спрятать подальше от завистливого взгляда классового врага где-то в городских предместьях. Муж Анастасию холил и лелеял. Бабушка с гордостью рассказывала, что носила фельдиперсовые чулки, кокетливую шляпку, а на комсомольских собраниях ей делали замечания за вопиющий буржуазный вид. Маша удивлялась, делала «круглые глаза» и никак не могла представить молодую женщину в фуфайке и простых чулках в резинку.

В новой жизни бывшие капиталисты чувствовали себя неуютно. Репрессий ждали в любой момент. Однажды ночью пришёл бабушкин свёкр. Они долго и взволнованно шептались с сыном, потом куда-то ходили, что-то приносили, прятали уносили. Утром муж признался жене, что во дворе под тополем они с отцом закопали самовар с золотом и драгоценностями.

Отпрыски многочисленного рода потихоньку, один за другим, выезжали, спасаясь, от немилости властей, в эмиграции. Их отец наотрез отказался покидать пределы родины, и умер от разрыва сердца где-то в полуподвале. Семья пропала, как в воду канула, но отголосок исчезнувшего клана однажды пробился и возник самым неожиданным образом в конце семидесятых. Сын немки тёти Нины, показал бабушке публикацию в газете «Известия». Там писали, что родственники из Франции разыскивают наследников в Советском Союзе. Фамилия и имя совпадали, но бабушка не обрадовалась, а только замахала руками: «Господь с тобой, затаскают, а чего доброго и посадят. Не надо нам ничего». Защитный иммунитет вырабатывается с годами и переходит из поколения в поколение. Мама новость тоже не восприняла и даже испугалась: «Ни к чему нам светиться. Былого не вернёшь».

История с самоваром больше походила на рождественскую сказку, чем на правду. Анатолий и Маша, воспитанные на сюжете «Двенадцати стульев», тему обсасывали до сладких мозговых косточек. Они собирались совершить паломничество в Артёмовск ещё детьми, потом взрослыми, но намерения оставались намерениями, годы шли, мечты тускнели, они куда-то постоянно спешили, всё недосуг. И стоит ли ворошить былое?

Конец как начало

«Хочу в Луганск» – скажет домашним Маша. Сыновья удивятся и спросят: Зачем?»

– Сама не знаю, но хочется.

– Там никого уже нет.

– Как нет? Тётя Евдокия жива, зовёт, её сыновья тоже будут рады встрече.

И она поехала. Ночной поезд Львов-Луганск стоял на дальних путях, снежинки кружились в свете фонарей, и предновогодняя суета подогревала кровь, но всё было совсем не так, пасмурно и неуютно.

Бабулька-попутчица в вельветовом халатике в мелкий цветочек и трогательном платочке беспрерывно под перестук колёс давала ценные указания в мобильный телефон, вела сложные переговоры с детьми и внуками поочерёдно, то на западе, то на востоке Украины. В перерывах между сообщениями она выдавала «на гора» всю подноготную до страшных интимных подробностей жизни дочерей-мужей, внуков-внучек. Маша засыпала и просыпалась под бесцветное жужжание её голоса, пыталась вслушиваться, вкусить сюжет и постичь сложности жизни чужого семейного гнезда. Тщетно. Она теряла линию, путалась и никак не могла определить, кто из внуков неуёмной бабульки, а главное где, в националистическом Львове или в промышленном Луганске, курит травку, а кто успешно учится и делает карьеру. Она вывалилась из вагона в конец обалдевшая, упала на руки поседевшему Анатолию, обвела глазами бесцветный ночной перрон и замерла от счастья.

Они, как прежде направились от нового вокзала к старому, перешли через Луганьку, повернули на знакомую улицу. Тётушка Евдокия, не смотря на кромешную темень, нетерпеливо ждала у дверей холодной веранды. С этого момента они почти не разлучались. Она не отпускала Машу от себя все две недели, и разговор их плёлся, как одна нескончаемая нить Ариадны. Маша готовила, пекла, чистила селёдку, варила холодец, накрывала на стол, собирала уставших от будничной суеты родных. За окном светилось звёздами рождественское небо и восьмидесятипятилетняя женщина, крутилась, тут же, охала, стараясь приобщиться к процессу готовки, жаловалась на здоровье, садилась отдохнуть, принималась грызть свою любимую корочку чёрного хлеба. Словом, кутерьма и дым коромыслом. Но был фон, закрался изъян, и атмосферы счастья не было не только потому, что все безвозвратно постарели.

В комнате зло таилась и шлифовала ухоженные ногти новая невестка и делила в отдельном разговоре с мужем родственников на своих и чужих. И только громкий смех шестнадцатилетней дочери Анатолия, молодой задорный, снимал прячущееся по углам напряжение.

На огонёк, зашёл тридцатилетний пасынок Анатолия, сел за накрытый по случаю приезда стол. Машу – организатора и вдохновителя обильного застолья, не званый гость интересовал мало. Он же всеми силами старался произвести впечатление.

Когда людям не о чем говорить они, глаголют о политике. Для украинца – это самый прямой и верный путь к ссоре. Беспроигрышный вариант испортить отношения даже с самыми близкими людьми. Молодого человека не устраивало Машино западное начало. Он Маша крепилась, молчала, наконец, он её достал. Она взорвалась и заявила, что весь Донбасс говорит по-русски с акцентом, напирала на пресловутое «г», по которому можно мгновенно распознать луганчанина. За столом затихли, предчувствуя скандал, и малый нахохлился, попёр, стал лепетать про огромные ресурсы Донбасса, Россию-матушку, а когда понёс полную ахинею, заговорил про её бендеровскую сущность, в Маше взбунтовался алкоголь. но так «ся стало, як кажуть на Закарпатті» и её понесло, как беспомощный бумажный кораблик по волнам.

Она встала, обошла стол и села рядом с ним, ради красного словца и чисто для вступления вдруг заявила, что если бы была негритянкой, то он сейчас пресмыкался и ловил каждое её негритянское слово, потому как она, к примеру, из Америки. А так как они украинцы все одинакового цвета, то эти самые негритянские, чужие, надуманные апельсины их поссорят, и межа между ними будет до тех пор, пока Восток не увидит хоть раз в жизни этот бурзуазный запад Запад с его культурой, архитектурой, обычаями и образом жизни вместе взятыми время за праздничным родственным столом? Да никогда. Дальше по порядку и по полочкам она попыталась вдолбить в его неразумную голову, что такое Украина. Она рассказывала ему про закарпатцев, у которых всегда хата с краю, потому как исторически им пришлось жить в составе разных держав, а значит, быть всегда на чеку, про патриотический Львов, его замки и дворцы, и ещё о многом, многом другом. Конечно, он не понял, но тётушка и Анатолий одобрительно молчали, не вмешивались, и если бы она была мужчиной, дело дошло бы до драки. Мать отвела сына в сторонку, он тихо ушёл, больше не нарываясь, отступил, ехидно улыбаясь и подсмеиваясь над расходившейся тёткой. Маша о нём тотчас забыла, обняла Евдокию, и они ещё долго шептались вдвоём.

«Кто это на фотографии?» – спрашивала Маша тётушку. Семейный архив по её требованию добыли с полки и разложили для обозрения. «Что ты, родная, это же мой отец, Борис, твой прадед. Фото сорок седьмого года. Он умер в этом году».

С фотографии смотрел худощавый старик с окладистой красивой бородой, хорошими, ясными глазами. Он сидел на стуле, заложив ногу за ногу, свободно, раскованно и невесомо, как будто не было за ним ни груза лет и скитаний, и совсем не походил на умирающего, одинокого и беспомощного старика. «Ого» – сказала Маша. Больше ей сказать было не чего. Тётушка плела словесный клубок дальше.

– После смерти матери, он нашёл себе подругу, жил с ней, но как жену не признавал, называл Имитация, как будто не было у неё никакого приличного христианского имени. Он умер в Артёмовске, мы уже жили в Луганске. Имитация о смерти его не сообщила, боялась, что мы станем претендовать на домишко. На похоронах никого из родных не было, могила его вскоре затерялась.

– А это кто?

– Это наша сестра. Она от тифа умерла.

– Фрося. Я знаю.

Они ворковали, тётушка ходила за Машей следом по постаревшему дому. В нём поселилась чуть прикрытая бедность и запустение. Оказалось, что старший сын Евдокии больше года к матери не заходит: или обиду затаил, или переживает развод с женой, сразивший его, как сердечный удар. Маша потихоньку прощупала почву, братьев свела за рождественским столом, но сама того не желая, выжила молодую хозяйку. С утра она собралась, прихватила пригоршню конфет, купленных Машей для тётушки, и ушла. Такого количества чужих родственников, мелькающих в доме, она вынести не могла. К тому же Маша решила бабушку перед праздником искупать, переодеть, и одним махом налепила триста вареников впрок, чтобы ели, когда она уедет. Обижаться было за что, осколки клана вдруг заявили о себе, тётушка и её сыновья вдруг ожили, заговорили, засуетились, как когда-то в далёком прошлом сплотились, стараясь друг другу угодить. Маша переместила, как ненужное на антресоли, законную преемницу тётушки, самозвано, как хозяйка, хлопотала с утра до ночи, чем вызвала справедливый гнев и недовольство законной супруги Анатолия.

Невестка ушла к своим праздновать рождество и в доме сразу стало уютно, исчез звенящий из глубины супружеской спальни неприязненный фон. Сразу стало легче: задушевно, уютно и хорошо. Маша каялась, говорила, что не могла предвидеть таких пагубных последствий, её успокаивали, уверяли: ничего страшного не произошло. Законная хозяйка вернулась, когда Маша подъезжала к Днепропетровску, словно боялась, что вдруг опять наткнётся на Машу и никогда уже от неё не отделается. Жизнь в доме пошла своим чередом: неласково, но спокойно.

Утром седьмого января они вышли в город. Никто никому не говорил привычное: «Христос рождается», все ограничивались пресным: «Здравствуйте». От отсутствия главной рождественской фразы в городском пространстве, Маша чувствовала на душе пустоту. Праздника не было. На главной площади уныло стояла красивая ёлка и маленькая пони пугливо шарахалась от людей, сбивая деревянную оградку. Город поразил грязью и контрастами. Кругом пестрели афиши питерского музея восковых фигур – главного культурного события областного центра. Богатство выглядело нагло на основном фоне неказистых стареньких домишек с синими ставнями. Она не верила своим глазам. Всё блекло, тускло, и непохоже на богатый, умеющий веселиться Донбасс. «Алчевск, – улыбнулись приятели Анатолия – это только вершина айсберга, которая просочилась на экран. Таких алчевсков у нас наберётся знаете сколько? Только вчера в нашей пятиэтажке включили тепло. Мы счастливчики, у нас на весь подъезд единственная индивидуальная отопительная система». Люди, к которым они попали в гости, были приятные, и время прошло быстро. Вечером Маша уехала.

Эпилог

Первого ноября, в день всех святых они, как принято в Закарпатье, пойдут на кладбище, к своим. Холм Калварии замерцает разноцветьем свеч, и будет казаться, что огоньки спускаются со звёздного неба. Они постоят, помолчат. Два её сына, внук, красавица невестка: семья.

«У нас будет всё, не так, как у вас» – запальчиво скажет Маше старший сын. Молод, ещё не знает, что они, его близкие живут в нём, невидимо, незримо, вечно. Гены – слишком пресно сказано. Память поколений, наверное, чуть лучше. И уже он расскажет сыну, как сказку, про артёмовский самовар с золотом, про похороны своей прабабушки, молодёжный светлый гроб, который почему-то подменили, про далёкий уже чужой Луганск, земли Донбасса, на которых покоятся их предки. Он покажет сыну фотографии артёмовской миллионерши, не желавшую признать свою пролетарку-невестку, свободно сидящего на точёном лёгком стуле старика в саду, кудрявого человека, похожего на Блока и фотографии сестёр под яблонями в саду.

Маша любит этот день, первое ноября. Она готовится к нему и ждёт, собирает охапки поздних хризантем от неприхотливых, мелких, до сортовых, с тугими бедно-желтыми лепестками. На Западе, где Машина семья пришлая, у них уже есть свои могилы, значит, прижились и никто её не убедит в том, что это не её земля. Внук затараторит по-венгерски, потом, обращаясь, к отцу, перейдёт, легко и быстро на украинский. В своё время распахнёт двери школы, где учились отец и дядя. Всё наладится на этой земле, образуется, только не надо нас торопить и вмешиваться в ход событий, дайте как следует всё обдумать.

Она идёт по улице. Спешит. Кулачок чуть приподнят, откинут в сторону. Им она как бы рулит, прокладывая себе дорожку в потоке людей. Вот сейчас обгонит стайку молодёжи, выйдет на пешеходный мост. Полы плаща развеваются, парус на лодочке, управляемой кулачком, ноги она ставит не широко, семенит часто, но идёт решительно, от чего походка её стремительна, она как бы летит. И жест этот такой узнаваемый оттуда, из детства, вызывает у меня улыбку.

Я замечу её даже в многотысячной толпе, распознаю по манере нести сумку, держать голову, ставить стопу. Образ её складывается из маленьких незаметных деталей, и я твёрдо знаю: в моей памяти он не сотрётся никогда. Кто из сотен её учеников не помнит этот кулачок в сторону? Сколько раз в школьных коридорах мы копировали жесты, обезьянничали, подражали и ехидничали. Провожаю её глазами, счастливо жмурюсь, как зрелая сытая кошка. Мне понятно, куда она так спешит из обжитого за долгую жизнь центра «на ту сторону», через мост. Наша учительница идёт навестить правнуков. Я рада, что по близорукости она меня не видит, и я сейчас слишком далеко от неё. У меня не так всё замечательно сложилось в жизни, как хотела бы для всех нас наша Раиса Марковна и рассказывать о себе я не хочу. Так, ничего интересного. Мне чуть-чуть стыдно, как будто я не выучила урок, пришла в школу не подготовленной и хочется спрятаться от её внимательного всё понимающего взгляда. Ещё несколько секунд и она скроется, затеряется в толпе, вот на прощанье ещё раз мелькает край её плаща, как неожиданная мысль-воспоминание. Теперь я уже не тороплюсь. Что-то останавливает меня. Я подхожу к перилам моста, смотрю на тихо бегущий Уж. Я знаю: только что мимо меня промелькнула и исчезла моя юность.

Время. В какие игры ты играешь с нами? Разве могли мы тогда, сидя за партами, даже не знать, а предполагать, что доживём до того момента, когда сами станем бабушками. О, немыслимо, это космос, другие миры, что-то непостижимое, как «до нашей эры» или двадцать пятый век. Разве могли мы предвидеть, что нам будет даровано судьбой счастье поздравить с восьмидесятипятилетием нашу классную руководительницу, учителя русского языка и литературы Раису Марковну.

Она несомненно была и осталась идеалисткой. Наивная, чуть смешная, маленький Дон-Кихот на просторах русской классики, сражающая до последней капли крови, до хрипоты, до изнеможения за ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО проникновенное, блестящее, искреннее высокохудожественное слово. Как мы сопротивлялись, как нам не хотелось читать и пересказывать, анализировать, заучивать, повторять, писать сочинения. Изощрялись, выкручивались, как могли: протестовали, не слушали, отлынивали, просыпали, прогуливали. Мы не любили штампов, канонов, без которых в то время нельзя было обойтись, но её слова помимо нашей воли догоняли, накрывали нас, бунтующих, как сочком, и вот мы пойманы, в сетях, замерли и слушаем.

И через тридцать с хвостиком лет я помню её рассказ об Андрее Болконском, лежащего под Аустерлицем, лицом к небу, к облакам, беспомощного, раненого, я знаю, о чём он думал тогда, в ту страшную минуту поражения, отчаяния и глубокого одиночества среди мечущихся на поле сражения людей. А потом, через много лет моя рука снова тянется к томам Льва Толстого, и я уже читаю совсем иное: «Смерть Ивана Ильича» и знаю, знаю, что именно она стоит за этой моей страстью к чтению. Бывает, я надолго забрасываю книгу, так складываются обстоятельства, и просто живу и вижу жизнь, как сюжет, но проходит время, и я возвращаюсь к ней, закинутой и забытой. Я не мыслю своей жизни без литературного духа, слова, текста и чужой, описанной мастером, судьбы. Мои интересы теперь шире, глубже. Я люблю Андруховича, Забужко, Прохасько, перечитываю Гоголя и Бунина. Абсолютный литературный вкус, как абсолютный слух, но слух дан природой, а вкус прививается.

– Какое убожество, полнейшее незнание текста! В её глазах ужас, кулачки переместились с исходной позиции, скорбно сложены на груди, губы сомкнулись в трубочку, вытянулись в недоумении от напряжения справедливого негодования, чуть дрожат стёкла очков, вот-вот разобьются, разлетятся по сторонам на мелкие осколки. Нет, это немыслимо, она не может даже предположить, представить, уяснить и поверить, что мыслящий человек может прожить жизнь, не зная о существовании Наташи Ростовой. А Чехов, Чехов. Меланхолия интеллигента, звенящие диалоги, грусть, тайна, намёк, тоска. Утраченные любовь, жизнь, иллюзии… Достоевский, Куприн, кто ещё? О боже, мы устали от этой её литературы. Класс ропщет, за окном весна. Пора, пора нам в другую, вольную, самостоятельную жизнь.

Любили ли мы её тогда? Скорее всего, никогда не задумывались кто же рядом с нами. У нас была своя жизнь, у неё – своя. Порой её идеалы, возведённые в абсолют, чуть категорично и безапелляционно насаждаемые, больно ранили нас и мы страдали. Мы плакали, несли обиду с сердце, говорили жестокие, несправедливые слова. Это теперь, через десятилетия всё пригладилось и выглядит идеально. Были конфликты, когда стена на стену, холод непонимания, отчуждения и ни в чём не повинный учебник летит прочь. «Не буду, не хочу, назло…»

И она, через много лет вдруг скажет, как бы вскользь, что жалеет и была не права и раскаивается, если бы сейчас, с «новым» умом и опытом, то многое видится по-другому.

Она боролось за каждого из нас, читающего и не читающего, толкового и бестолкового, доброго и грубого, отличника и двоечника. Она старалась быть ближе, искала ключик. Кто знает, о чём думала, просиживая ночами над пухлыми тетрадями? Кто знает, сколько морщинок появилось из-за нас на её тогда ещё совсем молодом лице? Подростки – большие эгоисты. Как умудрялась наша учительница, балансировать между школой и семьёй, где подрастали дети, почти наши ровесники, была ещё жива и нуждалась в заботе старенькая мама.

В доме у них, окнами на бывший кинотеатр «Москва», всегда царил дух спокойствия и дружелюбия и какой-то особенной торжественности. Паркетные половицы таинственно скрипели, воздух звенел, и мы терялись, говорили шёпотом. Там никогда не было роскоши. Всё было просто и даже скупо, но книг – несметное количество.

Ходили всем классом в поход. Это как праздник, откровение. Как всегда вместе с нами – муж Раисы Марковны, Виктор Иванович, тоже филолог, преподаватель в университете. Мы разводили костёр, садились в кружок. Наступало время доверительных разговоров равных с равными, как в большой семье. Нам хорошо, весело и спокойно. Вдвоём они открывались нам совсем по-другому, чувствовалось, что здесь надёжно и всё по-настоящему.

В Москве она водила нас в Третьяковку, приобщала. Коварно спрашивала, какой античный сюжет лежит в основе того или иного полотна. И только ему, её сыну, ныне блестящему химику, они, сюжеты, были доступны и понятны. Он рассказывал нам, что же случилось с Персефоной, почему так безутешно страдает и плачет великий музыкант Орфей и за что так любит Гермеса Зевс. С тех пор мифы Древней Греции всегда у меня под рукой.

Не знать, обнаружить свою неграмотность перед ней было просто стыдно, обидно, унизительно.

Как умудрялась она держать нас, класс немалый, сорок человек, таких разных в жёсткой и незаметной узде? На это вопрос может ответить только она одна, а может, и нет тут ответа. Наверное, не случайно, только в нашем выпускном классе на филологический факультет подали заявления и прошли по конкурсу сразу пять человек. Видели бы вы её тогда. Глаза сияли гордостью и счастьем. Преподавать в школу я не пошла только по той простой причине, что образ моей учительницы стоял на таком высоком пьедестале, что был недосягаем. Такой как она я быть не смогла бы, кишка тонка, хуже – не хотелось.

Она и сейчас для нас пример. Вокруг неё дети, внуки, правнуки. «Съедутся этим летом четырнадцать человек. Куда я всех положу?» – беспокоится Раиса Марковна. Вся молодёжь в этой семье умудряется учиться на отлично, получать гранды, поощряться невероятными дипломами. Среди них: медики, специалисты по иностранным языкам, музыканты. Семья растёт, как на дрожжах. И кто знает, чем ещё порадуют новые её члены. И вот мы снова в этом доме. Его словно и не задел смерч катаклизм, так изменивших нашу жизнь в последние десятилетия. Всё, как обычно просто, без принятых теперь наворотов, но необыкновенно уютно и тепло. За круглым столом народу… Разворачиваются свитки, читаются оды, написанные в честь хранительницы домашнего очага, дарятся подарки. На стене – стенгазета, и я узнаю на снимках наш класс.

Храни меня господь от штампов, но помните, Раиса Марковна, вы начинали урок о судьбе женщины, не выдержавшей испытаний любовью, первыми строчками из этого же романа, где говорилось, что все счастливые семьи похожи как две капли воды одна на другую. Определение Льва Толстого как нельзя лучше относится к вам всем.

Да, мы тоже чуть идеалисты, чуть дон кихоты, чуть анны каренины и как бы не сложились наши судьбы, а увы, они давно сложились, мы навсегда ваши ученики и тоже ваши дети. Когда пойдёт в школу мой внук, я пожелаю ему только одного, чтоб на его пути встретился хотя бы один такой учитель, как вы. Этого будет вполне достаточно. Деньги – безусловно, хорошо, но есть в нашей жизни незаметные теперь не очень популярные категории, которые мы называем: разумное, доброе вечное. Ну вот! Штампов избежать так и не удалось.

В этот дом мы перебирались, неся нехитрую поклажу в руках: узлы и узелки, тумбочки, этажерки и табуретки. Путь был недлинный, с начала улицы – в её конец: из мрачной хибарки в глубине ворот напротив первой аптеки, где над хлипкими строениями нависало нарядное трёхэтажное здание, застилающее всему нашему двору свет и солнце. Мы вырвались, дети подземелья, на волю и свет, c задворок главной городской улицы, мгновенно забыв пыльные мельничные пространства, на которые выходили наши трущобы, канализационные люки у входной двери, запахи плесневелых стен и дикой ромашки, чудом растущей на клочках земли. Собственно, мы переехали совсем недалеко, в конец улицы длиной в сто метров, не больше, но уже в роскошный большой дом рядом с другой центральной аптекой. С этого дня у бывшего фронтовика, в мирное время «государственного хлебного инспектора», и его жены домохозяйки, началась иная жизнь. Луганск, Умань, Ужгород. За пять с небольшим лет второй переезд. И куда? В самую западную точку Союза. Что там? Как там? Совсем новая область на карте Украины. Бабушка волновалась и ехать не хотела. «Так надо» – сказал дед, и они снялись с места. Член парии, бывший двадцатитысячник. Иначе не мог, твёрдо верил, что во благо и поехал поднимать сельское хозяйство новой области.

Понемногу обживались. В квартире появился диван, гордость нашей бабушки и спальное место для меня, внучки, потом большой ламповый радиоприёмник. Он шипел, как живое существо, и бабушка, чтобы подчеркнуть его значимость, особый социальный статус, вышила гладью большую салфетку с зубчиками лепестков. Салфетку положили на новую массивную тумбу с круглыми боками, приятно обтекаемых форм, сверху поставили приёмник, и несколько раз в день, ритуал, сметали с него пыль. Бабушка спала на железной кровати с никелированными шарами. По утрам, когда она уходила на кухню хлопотать, я изменяла новенькому дивану, быстро шмыгнув в ещё не остывшую от её тела постель, чтобы понежиться, утопая в перинах и подушках, покачаться на сетке, подышать родным теплом, и оттянуть миг вставания. Ох уж это детство! Маленькие хитрости и забытые тайны.

Мы тайком лазили на чердак, извлекая из куч, беспорядочно брошенного враз исчезнувшими из жильцами, крама удивительные вещи. Это были книги в благородных переплётах, написанные по-венгерски и латиной, медные подсвечники, потемневшие латунные ручки, изящные пузыри-бутылки. Боже, чего там только не было…

У соседки бабы Нали гостиная – настоящий музей: изящный книжный шкаф на маленьких ножках, на всю стену резной буфет в благородном мерцании зеркал и стёкол с множеством шкафчиков, ящичков тайных и явных, добротный стол с шестью стульями и люстра в том же ключе, свисающая с потолка. Мебель глянцевая, чёрная, и по радостному утверждению соседки, трофейная, оставшаяся от бывших жильцов, не то эмигрировавших не то сосланных сразу после прихода в Закарпатье советских войск, иными словами, дармовая. Как тут не радоваться, уникальный антикварный гарнитур и ты его полноправный владелец. Над историей его происхождения и смыслом преемственности никто не задумывался. К имуществу никто особо не прикипал, да и не было его ни у кого. Война научила обходиться тем, что вмещалось в чемодан.

У подруги Жени, диваны и кресла ярко-алые (тоже от «бывших») потолки с лепниной и распашные четырёхполосные двери из зала в спальню, через которые виден профиль резиденции в ореоле неба. Из Женькиной царской квартиры, где всё не признавало нас и отторгало, ну золушки, дети оккупантов, не признанные, нелюбимые, мы с облегчением перебирались на самый первый этаж, вровень с уже загаженным совковым гастрономом, внутренним двориком. Там, в коморке, почти без дневного света, где узнаваемо пахло сыростью, а значит бедностью и безысходностью, ютилась семья бывшей консьержки дома, Юлишки ныни. Бесшабашный Васька, наш герой и друг, её внук. У Васьки русский отец, мадьярка мать, и по сему он свободно вписывался в ужгородский социум. Свой для одних и для других. Юлишка ныни, совсем старая, слепая, помнившая ковровые дорожки в парадном, нас пугала. Другое дело Васька. Он зимой и летом ходил по мраморной крошке лестниц дома босиком, таскал нас по дворам и подворотням, заставлял подниматься на замковые стены, есть копеечную тюльку с чёрным хлебом, одним словом, опекал. Мы с Женькой слушались его беспрекословно. Предводитель. Мне хотелось быть мальчиком, делать всё как Васька, ловко, блестяще, грациозно и нахально.

Летом мы лазили на крышу. Пыль и зной чердака бил в нос, кружил голову. Мы карабкались по хрупкой деревянной лестнице, потом на площадку, с середины которой через пыльное стекло был виден весь лестничный шаг, потом ещё выше, уже по короткой лестнице, пригнувшись, открывали люк… и становились невесомыми. Ветер не щадя трепал юбчонки, звал, жарко обдувая тело, солнце казалось почти рядом. Мы притихали. Смотрели на терракот крыш, островки зелени и сине-бледную дымку гор, как обрамление пейзажа. Под нами, в размётки улиц и площадей двигались игрушки-люди, блестела чешуя реки, и чтоб этот весь мир не распался на части и не исчез, был вечно реален, видим и осязаем, его держали, как стражники, окружив со всех сторон, мощными мазками-акцентами, соборные шпили.

В доме ещё ютились в коммуналках. Ещё народ не разжирел и был контактен и в меру доброжелателен и в меру завистлив и отзывчив, словом, люди как люди, ничего особенного, но со своим бытом, своим размеренным неспешным ритмом и даже запахами.

Два раза в году на Пасху и Рождество, тогда говорили на майские и Новый год, другие праздники только подразумевали, бензином мыли паркет, потом натирали мастикой. Мытьё полов, распахнутые окна, в которые уходили сильные бензиновые пары, сложности с полом, чтоб паркет под воском мастики мерцал и отливал сотами, густотой мёда, чтоб тряпкой шерстяной, и легко по кругу небольшими частями, натирался и оживал, дышал свежестью, новизной и радостью. Откуда эти рязанско-тамбовские тётки, осевшие в доме на правах новых хозяев, узнали, вынюхали, эту диковинную технологию? Легко освоив, они хвастались одна перед другой ухоженностью паркета, его блеском. Лак облегчил жизнь, но ушли ритуал, традиция.

На смену этим сильным запахам приходили другие: дрожжевого теста, жареного мяса. Пекли сами, тесто ставили затемно, долго над ним колдовали, потом угощали.

«Мать, родная, тебе полевые цветы» – это наш дед в чесучовом белом костюме в соломенной, по-хулигански набекрень, шляпе с цветами для нашей бабушки на вытянутой руке, торжественным, «солдатским», по определению самого деда шагом, широко и на прямых, не согнутых в коленях, ногах. Марширует по балкону раз-два, раз-два. В букете васильки и колоски пшеницы. Бабушка встречает чудачества деда сдержанно. Дедуля у нас любитель пропустить в магазине «Карпаты» не один стаканчик крепачка и предусмотрительно прихватить с собой бутылочку, поддерживающую ночное бдение. Для меня у него – конфеты «Детское счастье», которые я не люблю, но ем, чтоб не обидеть деда. Дед, не спеша, обдумывая, где на этот раз разместить заначку, засовывает в кафельные печки, благо в комнатах их две, бутылки с крепаком, чтоб бабушка не нашла, и подмигивает мне, заговор на двоих, мол, не продай. Для прочности нашего союза – наливает немного на пробу. Мы с дедом втихую прикладываемся к стаканчику, он – к большому, у меня – напёрсток, но деда я всё-таки закладываю. Подлая женская солидарность. Дед знает, но зла на меня не держит. У бабушки он второй муж. Мой настоящий дед погиб под Сталинградом. Я твёрдо уверена, что кровный дедуля, к крепаку так рьяно бы не прикладывался. Он у нас благородных кровей. Слово кадет для меня даже не информация, а неиспользованный пароль к тайне нашей семьи. Что с ней случилось после революции, мы не знаем. Единственный участник событий, сучок на генеалогическом древе, который мог бы пролить свет на тайну, лежит на Волге в братской могиле. У нас, как доказательство, примета, по которой можно только распознать породу, – старинный дагерротип, с которого строго смотрит добротная крупная женщина с внушительным кулоном из золота на груди. Свекровь нашей Кати» – подписывает фото в алкогольном сумбуре наш дед. Среди надписей есть приблизительно такие: «Бог его знает кто это, наверное, знакомые той одинокой киномеханнички с Катиной работы. Ну и рожи». По надписям к фото я могу определить, кто есть кто. Молодец дед. Это вам не SMS, а живой витиевато-изощрённый почерк давно ушедшего чудака. Если бы не дед, не его алкогольное брожение в мозгу, многое так бы и кануло в лету.

«Дети в школу собирайтесь, петушок давно пропел». Как не нравились мне эти вопиюще громкие сигналы живого будильника. И уже в кухне жарко натоплена печь «перемога», пышет картошка на тарелке, называемая сегодня картошкой по-китайски. Разнообразия блюд по бедности не было, приходилось создавать словесные. Дед наказывает в напутственном слове в школу, принести полный портфель пятёрок. Никогда не целует, но обязательно говорит: «С богом», легонько подталкивая к выходу, лети мол, птичка. Помню его растерянное лицо, перепутав классы он всё родительское собрание слушал жалобы классной руководительницы на чужого ребёнка, взяв с перепугу ответственность, явно уже ничего изменить было нельзя, влип так влип. «Ваша девочка?» «Моя». Он обречённо покорно слушал час, а может два, мечтая вырваться на свободу и хлебнуть на радостях избавления крепачка. Ошибку он понял, но ради меня, – скажут непутёвый дед, – не признался, и вёл себя как на войне, приняв огонь на себя за всех хулиганистых и непокорных девчонок. Я была из них. Какая же разница за кого получать? Он всегда слышал, как я бегу по лестнице из школы, почти одновременно открывал входную и дверь в туалет, как вратарь принимал на себя летящий по коридору в никуда портфель и ликовал. Молодость рядом! Он защищал меня от бабушкиной тяжёлой руки, закрывая своим тщедушным в сорок восемь килограммов телом, знатно чихал по нескольку десятков раз подряд на весь подъезд, разбавляя, громовые чихи, виртуозным тяжелым матом, убегал из дому, когда бабушка топила ещё мокрых котят, называя её грешницей и убийцей, таскал меня за собой по элеватору, заставляя пробовать зерно на вкус, отпаивал рассольчиком после университетских вечеринок и подружкиных свадьб, словом, был незаменим, капризен, вздорен, вечно пьян и вечно неуёмен.

Стирка в доме тоже была коллективным явлением. На чердаке – своя прачечная с котлом, цементными полами, скамейками и шайками. Процесс был долгим и обстоятельным. Бельё с вечера замачивалось в больших корытах, которые назывались балиями, потом вертелось в круглых машинках, «белое» обязательно вываривалось, потом всё полоскалось в тех же балиях, выжималось и аккуратно вывешивалось на жарком чердаке: белое к белому, маечка к маечке. «Как по нотам» – метко констатировал наш острый на язык дедуля и благосклонно помогал бабушке полоскать и развешивать. Но не дай бог кому-то отступить от этого нотного порядка! «Не хозяйка» – баба Наля была категорична и нерадивая соседка сразу же получала по заслугам. Летом прачечная использовалась и как семейная баня, горячей воды в котле было вдоволь, шайки под рукой, плескайся в удовольствие. Потом бабушка шла вниз и предлагала соседям баню, не пропадать же оставшейся тёплой воде. Дом наш квадратом. От квартиры к квартире – узенький внутренний балкончик всегда в буйной зелени. От двери к двери – метров четыре, пять. Кухонные окна – тоже на внутренний балкон. Сразу за балконами-тропинками, колодец внутреннего дворика. Квадрат не завершён. Балкон обрывается у дверей квартир (на втором и третьем этажах) и глухая стена дома, унылая и громоздкая, нависает над ним. Тупик. Зато поднимешь голову и шапка неба в квадрате дворика обозначима и зрима.

Всё на виду, как в коммуналке. Вышел или просто выглянул. Кто идёт? Он идёт. И когда и с кем, и как, и при каких обстоятельствах. Все про всех знают. Всю подноготную: про детей, родителей, как умер, как жил. Словом, сор из избы вынести можно. Но не выносят. Понимают. Жизнь не так коротка, как кажется. Всякое может случиться.

В летние знойные дни дом затихал. Ни души. Разомлев после бани, бабушка накручивает на голову тюрбан из банного полотенца, вторым повязывает бёдра и полунагая, гордо выставив внушительную голую грудь, идёт к бабе Нале. «Ступай купаться» – строго говорит она и для большей убедительности подбоченивается и выставляет ногу, как будто вот-вот пустится вприсядку. Вылитая кустодиевская купчиха, румяная, крепкая и крупная, без «драглей». «Борисовна, что ты» – всплескивает баба Наля в ладоши, и они дружно и радостно хохочут. Бабушка, бесстыдно не прикрытая, величаво медленно идёт назад по балкону. Бёдра плавно ходят, вся она монолит, богиня, и я тихо с лёгкой завистью вздыхаю. Куда мне до неё, не та порода – размен рубля на мелочь.

При такой плотной жизни, да ещё пролетариев, без скандалов не обходилось. Гоняли, не уместив ярость в квартире, по балкону жён, кляли соседей и даже вступали в рукопашный бой – всё тоже на виду, на балконе. Кино, как кино. На то оно и домашнее. В трудную минуту, забыв про обиды и лёгкие ранения, полученные в честном рукопашном бою, помогали. Похороны и поминки были общим святым делом. Дом хлопотал, пеклись пирожки, жарились котлеты, варился холодец. Суетились до поздней ночи, вспоминая ушедшего «не злым, тихим словом», сочно смеялись, ведь вместе, и не твоя ещё очередь, то есть, пронесло, живые, и есть о чём вспомнить, и о чём поговорить, а значит, посмеяться.

Бабушкина подруга Наля из тех, кто всегда в курсе чужих дел. И неизвестно кем она была больше – подругой или тайным врагом-конкуренткой в состязании на тему: у кого лучше: обед, белоснежней бельё, покладистей муж, счастливей дети, и дальше по цепочке, внуки. Дядя Миша, муж подруги, безусловно, вызывал зависть всех жён в доме. Фигура. Первый в послевоенной истории начальник Ужгородского аэропорта. Он был добрейшим человеком, играл по вечерам на гармошке прямо у входа в квартиру, называл жену милкой и был настолько непритязателен, что на отсутствие в положенное время обеда на столе, реагировал мирно и с шуткой. Он так и ушёл тихо, чтоб не доставить беспокойства семье. Она постучала нам в окно ночью, и мы всё поняли, открыли двери и коротали с ней ночь до утра, чтоб не одна, чтоб за чашкой чая с сахаром в прикуску. Утром она тихо ушла по балкону хлопотать. И всё было без лишних слёз и слов, но торжественность и таинство и даже величие смерти в этих односложиях и разговорах полушёпотом, как будто ни о чём, чтобы не спугнуть НЕЧТО, присутствовали, были сохранены и соблюдены. Откуда это у них? Ведь полуграмотные русские бабки войной вымученные, лишениями замордованные, но крепкие как лесные орешки, словом, бывалые. Как пришли они к знанию и мудрости, простоте и щедрости? И я поняла, и увидела, и запомнила их такими в ту ночь.

Повзрослев и заметавшись во взрослых хлопотах, у меня уже рос первенец, я вдруг увидела на балконе бабу Налю пожелтевшую, безучастную ко всему. «Скоро умрёт – сказала я дома – она похожа на смерть». Действительно, бабушкина подруга вскоре умерла. Её единственная дочь и внучка жили в Минске. С пропиской внучки они не успели на два часа. В какую-то важную тогда контору весть о смерти главной квартиросъёмщицы просочилась мгновенно. Всё. Не было тогда приватизации. Бабушка моя переживала, но не забыла прихватить под фартук в разгар поминальной беготни из кухни в кухню, любимую Налину чугунную сковородку. «Не будут же они её в Минск тащить» – сказала она даже не мне, а так, в никуда. Наверное, оправдывалась перед приятельницей за содеянное.

Я не ответила, промолчала. Только вдруг вспомнила, как в долгие зимние вечера, когда бабушка поздно возвращалась с работы из своего кинотеатра «Москва», баба Наля и наш дед пекли в золе кафельной печки картошку к позднему ужину. В жарко натопленной комнате ставили широкий табурет, накрытый белоснежным льняным полотенцем. На нём чудом умещались миска со знаменитой бабушкиной квашеной капустой, хрустящей, облитой ароматным подсолнечным маслом, доставленным оказией с Украины, и присдобренной злым зимним луком, кастрюлька с картофельным лакомством и даже тарелки. Дождавшись хозяйку, мы усаживались вчетвером вокруг табуретки и пировали. Расходились спать не сразу, обязательно чаёвничали. А уж потом… Ну спёрла она эту сковородку. Подруги же. А может, конкурентки и в мире ином.

«Уберите из подъезда уголь. Сейчас невеста выйдет» – голосила в парадном нашего дома ещё одна, но уже эпизодическая в моей жизни, бабушка моей подруги Людмилы. То, что в день моей свадьбы в магазин «Карпаты» как раз привезли гору угля, и не собирались его убирать, я узнала намного позже. И что это плохая примета баба Мотя просветила меня тоже не сразу, боялась сглазить, но не удержалась. И разгребаю этот клятый, уже виртуальный, уголь я всю жизнь. Не уберёг всё-таки дом. А может, и не любил он меня, а просто терпел. Не те корни, не австро-венгерские.

Только через годы я поняла кто мы такие в этом доме: завоеватели с чуждой культурой, способом жизни, устоями и нравственностью. Чужаки, чужинцы. Наверное, он нас никогда не любил. Но я его люблю. Безответно, тихо и печально. Здесь прошли золотые мои годы. Отсюда – в детский сад, первый раз в первый класс, на два свои выпускные, под венец, в роддом. Отсюда – провожала в последний путь родных. А ты, так ли безучастен и неопределён, так же ничего не значишь в моей судьбе? Нет, и ты внёс лепту, определил что-то своё во мне, ведь какие крыши, и получился-таки характер, не вписывающийся в норму, а что такое, норма?

«Бог создал, и модель забросил» – чётко определила когда-то стержень моей негибкой натуры бабушка. И как в воду смотрела. Правда, мои дорогие не признанные и потерпевшие от меня мужчины? Через годы я не испытываю к вам ничего, даже обиды. Пустота. Без воспоминаний. Без комментариев. Только иногда, как элемент сюжета – выпущу и обсосу в деталях ситуацию, обыграю в слове, добавлю от себя и наслажусь. Прекрасно. Хорошо прекрасно и плохо прекрасно. Жизнь, обыгранная в сюжете, – наилучший способ релаксации.

Впервые свою чужеродность я почувствовала ещё в школе, когда первого ноября наш город сливался в одну яркую нарядную гомонливую толпу и шёл на кладбище. У них были могилы – у нас не было ничего. Дети без прошлого, перекати-поле. Но мы шли тоже. Были причастны. Смотрели на зарево мерцающих свеч, слушали реквиемы, торжественно-спокойный голос отца нашей сокласницы Иры, льющийся через микрофон над Кальварией. Меня тянуло сюда, как магнитом. Школа была рядом, мы бегали на кладбище на переменах, коротали среди надгробий сорок пять прогулянных минут, зубрили на лавочках, поставленных, чтоб скоротать минутку над родной могилой, уроки. Когда в самый разгар событий в Чехословакии, тут появились свежие холмики с обелисками, мы поняли, что свои, такие же, как мы, безродные, и прикипели к этим могилам. Под холмиками лежали почти наши ровесники зачем-то погибшие на чужой земле. Было страшно. Очень страшно.

«С тобой невозможно ходить, тебя все помнят» – сказал однажды чуть с обидой мой красавец-поклонник. Он был молод, животно роскошен и это было его единственным неоспоримым передо мной преимуществом. В тот миг я недовольно и безрезультатно пробовала открыть окно и войти, перепутав его с входной дверью. В хаосе нагромождения киосков на привокзальной площади, двери и витрины путались и сливались. За мной, застыв в оцепенении, из аквариума-киоска наблюдала перепуганная рыбка-продавщица. Мне нужна была всего лишь жвачка, и она была там, за витриной, я не могла осилить фальшьдвери, злилась, пенилась, наконец, постигла тайну лабиринта и нашла вход – выход. С тех пор женщина мне всегда приветливо улыбалась и здоровалась, понимающе переводила с меня взгляд на красавца-поклонника.

С женщинами мне было проще. Каждая на своей волне, наши диапазоны никогда не совпадали и не мешали друг другу. Мужчины пытались вклиниться, испортить чистоту звучания. Помехи были не позволительны. Я переставала слышать себя. Нет, мужчины необходимы мне, как воздух. Без них, ни вдохновения, ни стимула, ни радости нового платья, ни положения в обществе, ни, наконец, детей. Но спрашивается, зачем им так надо нарушать дистанцию? Только справа по борту – и на расстоянии. Иначе, аварии не предотвратить. Они не понимали. И тогда я говорила на понятном им языке, признавалась: «Я лесбиянка». Они не верили, но, осторожничая, со временем отползали в тень. В финале – необузданное ликованье. Попался. Споткнулся, как на банановой кожуре, поскользнулся. Шалость, пасс от меня к нему, приобретала черты необратимой пошлости. Пошлые мужчины меня не интересовали. Мой очередной муз, (от слова муза) заманенный в дом сложными переговорами с обещаньем борща и чего-нибудь вкусно-экстравагантного, – однозначно понятный путь к сердцу мужчины, – увидев меня в ореоле стен, сразу сник и подувял. Дом, моя единственная в жизни опора, символ материальной стабильности, был безмолвен, но красноречив. В него вложены вся моя фантазия, размах и широта натуры, целое состояние и вся сила любви. Обустроен и блестящ, он вне конкуренции, мой неодушевлённый мужчина, мой дом, моя крепость. И муз почувствовал эту свою неконкурентно спроможність и отступил. А может, в доме моём живёт со мной душа в душу маленький защитник, домовой? А, муз?

То, что мужчины друзья-враги я поняла с пелёнок. Мой грешный дед любил вышагивать по городу с коляской, в которой мирно сопела я, но естество его в тот момент всегда раздваивалось. Безобидное гулянье с младенцем обязательно заканчивалось посещением культовых мест. На Корятовича, где когда-то был хлебный магазин, в те времена разливали. Оставив коляску перед входом, он, прикрываясь газеткой, чтоб не узнали и не донесли, проникал в тёплую прокуренную пивнушку, и замирал над стаканчиком красного. За первым стаканчиком следовал второй. Дед вознаграждал себя за роль няни. Он благоговел, цедил вино медленными глотками, задерживая его на языке, подталкивал к горлу, короткими спазмами опускал. Кадык ходил, обозначая путь, а палец, как дирижер, акцентировал, извне помогал осуществить этот нелёгкий извилистый и тернистый путь сладковато-хмельной жидкости. Дед театрально поднимал сложно-изогнутый указательный палец и говорил: «Что туда – не грех, что обратно – грех». Потом он вступал в беседы и забывал. Забывал про коляску, спящего на холоде ребёнка и грозную мстительницу бабушку. Но однажды его поймали с поличным. В пивнушку ворвалась толстенная тётка, разбавив и удивив дружную мужскую компанию не только катастрофически мощными формами, но и громовым гневным голосом. «Эй, вы» – кричала она, и лицо у неё сразу стало пунцовым, как после стакана красного, так что все благосклонно к ней отнеслись и даже приняли за свою, добродушно решив приобщить к полезному делу. Исключением был дед. Он понял, что время беспощадно течёт и изменяется слишком быстро и он за ним не успевает. Тётка показывала на дверь, привлекая внимание присутствующих к заходящемуся в крике беспризорному ребёнку. Дед выскользнул, ещё только её крик разрастался, взмахнул газеткой-щитом, прикрылся, и был таков.

По запаху городских пивнушек я безошибочно угадывала их место расположения. Первая, самая популярная, на Кресте, это потом знаменитый «Ключик» так безвозвратно ставший воспоминанием. Здесь стояли в ряд разливочные слоны-автоматы с пивом и вином. Цементные полы в пивнушке в непогоду и слякоть были до отвращения грязны, но обязательно присыпаны древесной стружкой. Запах мокрой стружки, соединяясь с винно-пивными парами, сшибал наповал с ног сразу при входе. К нему привыкали сразу и уже потом ничего не чувствовали. Я терпеливо ждала деда, изредка теребя его за рукав, и, чтобы было не так скучно, канючила конфеты. Мы ходили к ботаническому саду. Там, в спине горы, за неброскими железными дверьми, извилистыми улочками тянулись винные подвалы. Было полутемно, пахло кислотой вина, мокрым деревом и прелостью, стоял густой не то дым, не то пар. Мы вели двойную жизнь. Дед – тайную, я – явную. Другой – у меня не было. Своё и моё неправедное поведение дед искупал. Так у меня появилось заграничное капроновое платье, источник всеобщей зависти девочек в садике, трёхколёсный велосипед и голубое драповое пальто, сшитое на заказ.

Бабуля наша была строга и всегда в хлопотах. Она гоняла деда, закармливала меня до неприличия, мыла, драила всё, что реагировало на тряпку и щётку, закладывала соленья, варила варенье, пела, держала огород в районе Боздошского парка, причитала и сетовала на жизнь, проклинала день и конкретное место (памятник Ленину в Луганске), именно там она встретила деда, и плакала, вспоминая, как дед спас в сорок шестом две семьи от голода: нашу и её младшей сестры.

Бабушка то ли в знак протеста, то ли следуя необъяснимым порывам своей широкой натуры, бузила по-своему. На кухне у нас всегда роились соседки и подруги. Стоял дым коромыслом. Женщины мерили бёдра и талии, высоко поднимали юбки, обнажая, стройные и не очень, ноги, спорили до хрипоты, у кого лучше фигура, и даже делали на дверях зарубки для аргументации совершенства форм и линий. Окончательно рассорившись, они садились пить чай с домашним печеньем, то есть раскуривали трубку мира по-славянски, и тогда всё затихало и успокаивалось. Где-то под пятьдесят бабушка встрепенулась, решила заработать себе пенсию, устроившись в Летний кинотеатр в конце улицу Щорса, ныне Лучкая. Так я увидела Ужгород в другом ракурсе, со стороны университетской библиотеки. Школьницей – со стороны Подградской, там жили мои соклассники. Зимними снежными вечерами извилистая Подградская была похожа на живую иллюстрацию к сказкам Андерсена. Но все дороги вели сюда, к нашему дому. Отсюда всё начиналось и заканчивалось, рождалось и умирало. Здесь начиналась малая родина. Здесь сосредотачивалось всё: жизнь, страсти, ревность амбиции. Но об этом в другой раз.