I
– Где я?.. Какая темнота!.. О, какой холод!.. – прошептал Всеслав, приподымаясь с широкой скамьи, устланной свежею травою. Он поглядел вокруг себя; несколько времени глаза его не могли привыкнуть к слабому свету, который, падая сверху сквозь узкую трещину, не вполне освещал окружавшие его предметы. Мало-помалу они стали отделяться один от другого, принимать определенный образ, и Всеслав мог наконец удовлетворить своему любопытству. Земляные стены, которые сходились низким сводом над его главою, образовали довольно обширный четвероугольный покой; вдали, в конце длинного и узкого ущелья, сквозь обросшее кустарником отверстие, виднелись синие небеса. Скамья, на которой он лежал, стояла в небольшом углублении, сделанном в одной из боковых стен; в противоположной стене Всеслав хотя с трудом, но рассмотрел подобную же впадину, в глубине которой белелась низкая дверь, вероятно ведущая в другое подземелье.
– Где я? – повторил он, садясь на скамью.
В одном темном углу кто-то зашевелился и сказал с приметным участием:
– Ну что, боярин, проснулся?
– Кто говорит со мною? – спросил Всеслав.
– Я, верный слуга твоего друга, – отвечал небольшой детина в смуром кафтане, подходя к Всеславу.
Яркий луч солнца, проникнув сквозь расщелину, осветил лицо его, и Всеслав, помолчав несколько времени, сказал:
– Я где-то тебя видел… Так точно… ты тот самый прохожий…
– Который однажды в этом лесу надоел тебе расспросами, а в Усладов день, у Простена, порассказал для тебя сказочку… Ну да, насилу ты меня узнал!..
– Тебя зовут Тороп, и ты, кажется, слуга верховного жреца Богомила?
– Да, был его слугою, а теперь служу опять прежнему моему господину.
– Скажи же мне, Тороп, где я?
– Как где? Да разве ты не знаешь?
– Нет!
– Сердечный, эк ему память-то отшибло! Да неужели забыл, как третьего дня?..
– Третьего дня… я ничего не помню.
– Как? Таки вовсе ничего?
– Постой!.. Мне кажется… да нет!.. Скажи мне прежде, где я?
– Пожалуй, боярин. Только как бы тебе сказать? Этим вертепом владеет теперь мой господин, а настоящий-то его хозяин – барин большой, да только век бы его не видать и никогда бы с ним не встречаться.
– Я не понимаю тебя.
– А вот изволишь видеть: говорят, что это подземелье вырыто под древним капищем Чернобога, которое построили кудесники и киевские ведьмы ещё во время Щека, Хорива и сестры их Лыбеди; все это место слывет в народе Чертовым Городищем, и его так боятся, что вряд ли во всем Киеве найдется такой молодец, который подошел бы к нему за версту, да и дорогу-то к нему, чай, никто не знает. Я и сам дрожкой дрожал, когда мне в первый раз пришлось здесь ночевать. Что делать – воля господская: прикажет и лешего за рога схватить, так схватишь. А уж натерпелся же я страху! Бывало, в самую полночь сберутся, проклятые, вот тут, над нами, да как подымут возню; так, веришь ли, боярин, – волосы дыбом станут: то начнут выть, словно голодные волки, то захохочут и застонут, как сычи; а я забьюсь куда-нибудь в уголок да дохнуть не смею. Однажды только, да и то под хмельком, нелегкая дернула меня подмоститься и поглядеть в эту трещину; да лишь только просунул голову, как вдруг один пребольшущий нетопырь, видно оборотень какой, как хватит меня крылом по лбу!.. Ух, батюшки, и теперь мороз по коже подирает, а тогда!.. Как ещё жив остался?.. Грохнулся затылком оземь да вплоть до утра пролежал без памяти. Но ты, никак, меня не слушаешь, боярин? – прибавил Тороп, поглядев на Всеслава, продолжавшего смотреть вокруг себя с рассеянным видом человека, который старается что-то припомнить. Всеслав не отвечал ни слова и, помолчав несколько минут, сказал:
– Подземелье… капище Чернобога… Но для чего я здесь?
– Вот уж этого и я путем не знаю. Третьего дня поутру мой господин принес тебя сюда; ты был вовсе без памяти, и когда подумаю, как он тебя дотащил, так надивоваться не могу! Сюда вкарабкаться и без этакой ноши не всякому под силу; то уж нечего: подлинно, боярин мой чудо-богатырь! Ты долго не приходил в себя, а как пришел, так занес такую околесную, что мы тотчас догадались, что у тебя огневка. Мой господин на все горазд: он напоил тебя каким-то зельем. Вот на другой день стало тебе полегче, и ты как будто бы дело заговорил. Всего-то я слышать не мог: вы беседовали меж собой вполголоса, я знаю только, что под конец поладили. Ты сказал: «Ну так и быть, пусть будет по-твоему» Вот барин обрадовался так, как будто бы ты его озолотил, и пошли у вас меж собой толки; а там он простился с тобою и сказал, что дня три или четыре будет в отлучке, для каких-то переговоров с греками, которые дожидаются его за днепровским порогом Неясытем. Он наказал мне быть при тебе неотлучно и поить каждый день снадобьем, которое нарочно для тебя изготовил. На другой день, когда мы остались одни, ты все что-то шептал с самим собою; раза три принимался говорить: «Нет, нет, не я буду виною пролитой крови… Он сам расторг узы, которыми я был связан… он убийца Алексея… похититель Надежды… он враг мой!» Я пытался было спрашивать, о ком ты говоришь, но ты не хотел меня и слушать. Это бы ещё ничего, да вдруг вчера попалась тебе на глаза какая-то серебряная вещица, которая висит у тебя на шее… Батюшки мои!.. Как пошло тебя коверкать! То начнешь бить себя в грудь, то примешься плакать, то закричишь: «Отец мой, отец мой! Нет, я не забуду слов твоих!» Уж ты метался, метался из стороны в сторону! То говорил: «Что делать мне?» – то кричал: «Я знаю, что должен делать!» А коли знаешь, думал я сам про себя, так что ж ты этак развозился? Уж не опять ли огневка? – Гляжу, так и есть: разгорелся, глаза помутились – ну, беда, да и только! Ты ж опять занес такую дичь, что и сказать нельзя: начал целовать эту заветную вещь, которая висит у тебя на шее; заговорил о каком-то Искупителе, о страдании, о покорности… Ну вот хоть убей, до сих пор ничего не понимаю! Как ты немного поуходился, я подал тебе напиться зелья; ты выпил, прилег на скамью, забылся и проспал до сегодняшнего утра. Ну, вспомнил ли теперь? Всеслав не отвечал ни слова; закрыв руками лицо, он плакал, как малое дитя, но слезы не облегчали его горести: она возрастала с каждою минутою, и бедный юноша, задыхаясь от вздохов и стенаний, в совершенном изнеможении упал снова на болезненное свое ложе.
– Да полно надрываться-то, боярин, – сказал Тороп, глядя с состраданием на Всеслава. – Вестимо дело, грустно схоронить отца и мать, а и того тошнее расстаться навсегда с своею невестою; да что толку-то плакать: слезами горю не пособишь. Вот кабы я знал, куда умчали эту бедняжку, так постарался бы как-нибудь…
– Что ты говоришь?.. – прервал Всеслав, приподымаясь с живостью.
– Да, боярин, если б я знал, где она теперь, так авось бы что-нибудь о ней проведал, а может статься, и весточку от нее к тебе бы принес.
– Она теперь… так точно! Я помню, злодей Вышата говорил о селе Предиславине.
– Что на Лыбеди? Знаю: я не раз там бывал.
– Ты?
– Да, я боярин! Ведь нашего брата весельчака куда ни пустят? Где песенку споешь, где сказочку расскажешь. Вот если бы я такой же был молодец и красавец, как ты, так меня бы и близко не подпустили ни к Берестову, ни к Вышегороду, ни к селу Предиславину; а то позабавить-то я позабавлю, а глаза ни у кого на меня не разгорятся.
– И ты надеешься?..
– И очень надеюсь… Трудненько только будет узнать, в котором терему живет твоя суженая: ведь их настроено, настроено!.. Да авось не тот, так другой проболтается.
Теперь же и не так строго, как, бывало, прежде: ведь Владимир давно уже не заезжал повеселиться в село Предиславино. Говорят даже, что он и в Берестово заглянуть не хочет, и давно бы распустил всех этих затворниц, если б ему не натолковал Богомил и другие сановники, что непригоже для его чести великокняжеской оставить при себе одну только сожительницу и жить с нею в брачном союзе как простому гражданину киевскому; что стыдно и зазорно знаменитому владыке всей земли Русской держать на своем хлебе менее жен, чем какому-нибудь кагану печенежскому или косожскому князику. А пуще-то всех мудрит ключник Вышата; да только несдобровать же ему, попадется он когда-нибудь в передел к мужьям и женихам, которые по ночам около Берестова, Предиславина и Вышегорода, как голодные волки, рыщут. Вот этак с неделю назад я был на Лыбеди и забавлял песнями прислужниц княгини Рогнеды; они продержали меня до самой полуночи. Вот как я пошёл домой, так повстречался с одним парнем, который всякую ночь бродит кругом села Предиславина. Его зовут Дулебом. У него так же, как и у тебя, боярин, Вышата подтибрил невесту. Ну, нечего сказать: сродясь не видывал такого страшного лица! Ни дать ни взять мертвец: видно, горько жить; да не сладно же будет и Вышате, если он наткнется на него под вечер где-нибудь в укромном местечке…
– Скажи мне, Тороп, – прервал Всеслав, – когда же ты пойдешь на Лыбедь?
– За мной бы дело не стало, да мне не велено от тебя отлучаться.
– Так пойдем вместе.
– Что ты, что ты, боярин: да разве ты наш брат? Тебя знают все ратные люди, – долго ли до беды? Ты убил десятника дружины великокняжеской, обнажил меч против его сановника, тебя везде ищут, и первый воин, который с тобою повстречается, схватит тебя за ворот.
– Но если мы пойдем ночью?..
– Так что же будет прибыли? Ночью и меня в село Предиславино не впустят. Нет, боярин, подождем лучше, как воротится мой господин.
– Послушай, Тороп, если ты сегодня же не отправишься на Лыбедь, так я пойду туда один. Ты видишь, – продолжал Всеслав, вставая, – что я почти здоров.
– Какой здоров! Смотри-ка, насилу на ногах стоишь.
– Неправда! Я чувствую в себе довольно силы, чтоб дойти до села Предиславина, и если б это стоило мне жизни…
– Вот то-то и беда, боярин: умереть-то умрешь, а невесты своей все-таки не увидишь.
– Все равно: если я не увижу своей суженой, то, по крайней мере, умру подле того места, где она живет! – сказал Всеслав, выходя вон из пещеры.
– Куда ты? – закричал Тороп. – Постой, постой, боярин!
Но, видя, что упрямый юноша не слушает его слов, он побежал вслед за ним, успел остановить его в ту самую минуту, когда он, дойдя до конца ущелья, занес уже ногу, чтоб сделать шаг вперед.
– Что это ты?.. – продолжал кричать Тороп, не выпуская из рук Всеслава. – Да ведь здесь вовсе ходу нет!
В самом деле, Всеслав стоял на краю почти бездонной пропасти. Кустарник, коим поросло узкое отверстие, помешал ему рассмотреть с первого взгляда всю опасность его положения. У самого входа в пещеру начинался утесистый обрыв горы, он опускался прямою стеною до дна глубокого оврага, в котором небольшой проток, пробираясь между камышей и высокой осоки, исчезал посреди топкого болота.
– Что ты это, боярин?.. – повторил Тороп прерывающимся от ужаса голосом. – Да кабы ты ещё раз шагнул, так и поминай тебя как звали. Да не гляди вниз, а не то у тебя в глазах помутится!
– Но, верно же, есть какая-нибудь тропинка? – сказал Всеслав, поглядев внимательно вокруг себя.
– Какая тропинка! Да здесь не только человек, и векша не спустится.
– Ты лжешь. Посмотри, вон там, подле этого куста… Так точно, тут кто-нибудь сходил: куст измят, и вот лежит подле него шапка.
– Она уже недели три как тут лежит, – сказал Тороп. – Сердечный, и крикнуть не успел!
– О ком ты говоришь? – спросил с удивлением Всеслав.
– А кто его знает, какой-то прохожий: видно, заплутался, да и зашел сюда, только не с этой стороны. Знать, господин мой побоялся, что этот незваный гость расскажет о нем в Киеве, да ещё, может статься, других гостей с собой наведет; так он подумал, подумал, да и выпроводил его в эти двери.
– Возможно ли? И твой господин решился…
– Что ж делать, боярин: своя рубашка к телу ближе! Даром мой господин и цыпленка не обидит! Ну а уж если надобно, так долго думать не станет.
– Но как же зашел сюда этот прохожий? Поэтому есть другой вход?!
– Вестимо есть: ведь и ты не на крыльях сюда залетел.
– Где же он!.. Покажи мне скорее!..
– Показать-то покажу, боярин; да уж если ты неотменно хочешь проведать сегодня же о твоей суженой, так лучше отправлюсь я, а ты оставайся здесь. Да сделай милость, не подходи без меня к этому омуту: хоть ты и храбришься, а все ещё слаб; долго ли до беды – как раз голова пойдет кругом, а поддержать тебя будет некому.
Возвратясь в пещеру, Тороп отпер дверь, которую Всеслав заметил, ещё лежа на своей скамье, и они оба, пройдя несколько шагов извилистым и темным ущельем, подошли к крутой лестнице, высеченной в каменистом кряже горы. Поднявшись с трудом по этой каменной стремянке, они вышли на довольно обширную площадку, покрытую развалинами древнего капища, посреди которых возвышался уцелевший жертвенник, грубо сложенный из неотесанных диких камней. Всеслав кинул вокруг себя любопытный взгляд: в некотором расстоянии кругом дремучий лес; с одной стороны глубокий овраг, о котором мы уже говорили, с другой – непроходимые дебри, толстые колоды, поросшие мхом, кучи валежника и, как зеленое море, обширная трясина, усеянная окнами. Едва заметная тропинка, начинаясь от развалин, вилась среди мелкого кустарника вниз по скату горы до самого болота.
– Ну что, видишь ли, боярин, – сказал Тороп, – что тебе отсюда выходить не должно? Здесь ты можешь прожить хоть сто лет, так все-таки об этом никто не проведает. Да и кому придет в голову, что в этом чертовом гнезде может жить кто-нибудь, кроме злого чародея? А если бы и вздумали искать тебя здесь, так прежде надо построить мост через эту трясину – другого ходу нет; а чтоб пройти и не увязнуть по уши в болоте, так надобно его знать, как свою ладонь: в ином месте тащиться нога за ногу, как по Жердочке, а в другом скакать с кочки на кочку, с пенька на пенек и идти вприпрыжку, как воробей.
– Ступай же скорей, Тороп! – прервал Всеслав. – И если ты хочешь, чтоб я сам не пустился наудачу через это болото, то приходи непременно сегодня назад.
– Нет, боярин, коли я и вовсе не вернусь, так ты дождись моего господина и один по болоту не ходи. Я знаю, ты не трусливого десятка, да ведь трясина-то не печенег: как всосет тебя по уши, так от нее мечом не отмашешься. Если без меня ты захочешь перекусить, поищи на полке, над скамьею; там все есть: хлеб, толокно, провесная рыба и целый жбан меду.
– Послушай, Тороп, когда ты увидишь Надежду, скажи ей что без нее мне белый свет опостылел, что я решился или умереть, или выручить её из неволи…
– Зачем умирать! Авось и без того выручим. Да что вперед загадывать: что будет, то будет, а уж Торопка Голован послужит тебе, боярин. Добро, добро, прощай! До села Предиславина отсюда не близко, а солнышко высоко.
Тороп запахнул полы своего кафтана, подтянул кушак и, запев вполголоса:
пустился по тропинке, ведущей к болоту.
Долго стоял Всеслав, не сходя с места; ни на одну минуту взоры его не покидали уходящего Торопа. Когда он, спустись с горы, стал пробираться по болоту, Всеслав удвоил внимание, наблюдал за всеми его движениями, замечал все обходы, следовал за ним по излучистым тропам и как будто бы затверживал наизусть все шаги его. Пройдя благополучно через опасную трясину, Тороп приостановился на минуту, чтоб отдохнуть, и, увидев Всеслава, закричал ему:
– Эй, боярин, что ж ты все стоишь на виду?.. Если ты не сойдешь вниз, так я назад вернусь.
Всеслав махнул ему, в знак согласия, рукою и, вздохнув от глубины сердца, исполненного страха и надежды, спустился опять по крутой каменной лестнице в свой подземный покой.
Мы оставим на время Всеслава одного с его сладостными воспоминаниями, нетерпеливым ожиданием и хотя слабою, но утешительною надеждою, что при помощи Торопа ему удастся, может быть, и в этой жизни увидеться ещё раз со своею невестою.
Около часу шел Тороп дремучим лесом, распевая то веселые, то заунывные песенки. Пройдя мимо урочища, известного под названием Желан, он стал подыматься на гору Щековицу, и когда поравнялся с открытым местом, на котором и поныне ещё показывают могилу Олега, то увидел идущих к нему навстречу человек десять воинов, впереди которых гордо выступал старый наш знакомец Фрелаф.
– Постойте, молодцы, – сказал варяг, обращаясь к своей команде, – спросимте у этого прохожего. Эй ты, серокафтанник, – продолжал он, махнув Торопу, – поди сюда!
Тороп подошел к воинам.
– Шапку долой, болван! – закричал грозным голосом Фрелаф. – Иль не видишь, с кем говоришь?.. Э, да это ты певун?
– Я, ваша милость! – отвечал Тороп с низким поклоном. – Подобру ли, поздорову, господин витязь? Что так рано?.. Куда держишь путь-дороженьку?
– Это не твое дело. А скажи-ка лучше мне, ты зачем так рано шатаешься по лесу?
– Заходил к знакомому дровосеку.
– Так у тебя есть и знакомые в этом лесу? Чего же лучше, братцы, – продолжал Фрелаф, относясь к воинам, – вот нам и проводник: он, верно, все тропинки наизусть знает. Ну-ка, Голован, поворачивай назад, да смотри, выводи нас по всему лесу; а чтоб не скучно было ходить, так рассказывай нам сказки.
– Пожалуй, добрый молодец, рады веселить вашу милость, – сказал Тороп, почесывая в голове. – Да вот что, мне теперь некогда: меня дожидаются в другом месте.
– Пускай себе дожидаются.
– И если не приду, так станут бранить.
– Добро, побранят да перестанут.
– Ну право, господин витязь, некогда; ей-же-ей, некогда! И рад бы потешить твою милость, да вот те Перун…
– Ах ты, дурацкая образина! Смотри, пожалуй… ещё спорить!.. Ну, ну, ступай! А не то знаешь, как вашей братии ноги-то подымают?
– Не гневайся, господин Фрелаф! – сказал с покорным видом Тороп. – Изволь, пойду! Я ведь люблю знаться с людьми ратными, вы народ веселый: и сами любите выпить, и другим поднести. Ну, куда же вам надобно?
– Ступай теперь прямо, да смотри, не заведи нас в какое-нибудь болото. Вперед, ребята!
– Дозволь спросить, – сказал Тороп, пройдя несколько времени молча подле Фрелафа, – что это вам вздумалось бродить по лесу?.. Иль кого ищете?..
– Знавал ли ты Всеслава, ну вот того, что был княжеским отроком?
– Как не знать?.. Да разве уж он не служит при государе великом князе?
– Так ты ничего не знаешь?
– Нет, ничего.
– Наделал он дел! Я всегда говорил, что в этом мальчишке проку не будет.
– Да что он сделал?
– Так, ничего: убил десятника Звенислава да чуть самому Вышате шею не свернул – Вышате, любимому сановнику великого князя! Шутка?
– Какая шутка! Ах он разбойник!
– Отдан строгий приказ во чтоб ни стало найти его живого или мертвого. Мне велено с этими молодцами обшарить здешний лес, и если мы его соследим и он задумает барахтаться, так тут ему и конец! Ведь Ингелотов меч шутить не любит! – прибавил варяг, ударив с гордым видом по рукоятке своего меча.
– Так вот что! – сказал Тороп. – Постойте-ка!.. Ага, то-то он таким вихрем мимо меня и промчался, да как же погонял своего удалого коня!..
– Где?.. Когда?.. – прервал Фрелаф.
– Третьего дня, по ту сторону Киева, за горой Хоревицею. Ну, коли он теперь все так же скачет да побежал к печенегам, так не видать вам его, как ушей своих.
– Неужели он в самом деле ушел к печенегам?
– Со страстей, молодец, убежишь и за тридевять земель, в тридесятое государство; а сробеть-то есть чего: ведь на плахе умирать – не с друзьями пировать.
– Так что ж мы станем искать-то пустого места? – сказал один из воинов.
– И ведомо, – подхватил Тороп. – Ступайте-ка лучше по домам, молодцы.
– Да полно, правда ли, что он ушел к печенегам?
– К печенегам или грекам, в Византию или в Атель – куда бы ни ушел, да здесь-то его наверное нет. Кой черт велит ему остаться подле Киева? Да и к кому бы он здесь приютился? Я слышал, что у него нет ни отца, ни матери, ни роду, ни племени.
– Да, да, – прервал Фрелаф, – он какой-то подкидыш, а уж чванился так, как будто бы княжеского рода. Ну, братцы, домой так домой! А ты, Тороп, ступай с нами.
– Куда, молодец?
– К городскому вирнику.
– А, разумею: он спросит, зачем ты так скоро воротился, и если ты меня налицо не представишь, так он твоим речам веры не даст.
– Как веры не даст?
– Да так же! Скажет, что ты побоялся ловить Всеслава, который живой в руки не дастся.
– Побоялся!..
– И выдумал эту отговорку для того только, чтоб перед ним оправдаться.
– Перед кем?.. Перед городским вирником? Стану я перед ним оправдываться!.. Да что он мне за указ?
– Указ не указ, а если не возьмешь меня с собою, так он тебе не поверит.
– Не поверит? Мне – Фрелафу?.. Сыну Руслава, внуку Руальда? Посмотрел бы я!.. Не поверит! Так убирайся же, я пойду без тебя, и если он только поморщится… Постой, постой! – продолжал варяг, схватив за руку Торопа. – Конечно, мне до вашего вирника и дела нет, но все-таки… Да что это тебя так подмывает, куда ты спешишь?
– На Лыбедь, в село Предиславино.
– На Лыбедь? Зачем?
– Вестимо, зачем, господин честной. Где ж нашему брату и попеть песенек, как не там, где до них много охотниц.
– Да разве тебя туда пускают?
– А как же! Да я и сегодня по приказу ключника Вышаты иду в село Предиславино. Ведь надобно же чем-нибудь повеселить красных девушек. Прежде, бывало, сам великий князь со своими боярами и витязями по целым суткам у них пирует, а теперь давным-давно и дорожка-то к селу Предиславину заглохла травою.
– Смотри, пожалуй: этакого урода пускают в село Предиславино, а наш брат молодец не смей и заглянуть туда, где прохлаждается какой-нибудь Торопка Голован!
– Э-эх, господин витязь! Да ведь за то-то тебя дальше ворот и не пустят, что ты молодец.
– Оно так, – прервал Фрелаф, закручивая с довольным видом свои рыжие усы, – а взглянул бы я на этих затворниц.
– Эге, как солнышко-то высоко! – сказал Тороп. – Скоро жарко будет, а до села Предиславина ещё не близко. Пожалуйста, не держи меня, молодец!
– Ну, если ты идёшь туда по приказу Вышаты, так ступай себе.
– Счастливо оставаться, господа воины!
Тороп, опасаясь, чтоб его снова не воротили, шел так скоро, что в несколько минут потерял совсем из виду Фрелафа и его товарищей. Миновав урочище, называемое Дорожич, он вышел на берег речки Лыбеди, и через полчаса в конце широкой просеки, перерезывающей надвое тенистую дубовую рощу, открылись перед ним расписные верхи высоких теремов села Предиславина.
II
Село Предиславино, находившееся, по некоторым догадкам, в том самом месте, где ныне переправа через речку Лыбедь, по дороге к Василькову, было одним из потешных дворцов великого князя Владимира. Но как в то же самое время этот загородный дом имел одинаковое назначение с роскошными тюрьмами, которые именуются на Востоке гаремами, то, без всякого сомнения, он был обнесен твердою стеною, то есть высоким деревянным тыном; ибо и в позднейшие времена часть городских стен и укреплений делалась из толстых бревен. Продолжая основываться на догадках, можно также полагать, что к главному зданию, определенному для временного пребывания князя и пиров, которые он так часто давал своим приближенным витязям, примыкались многочисленные пристройки с обыкновенными в тогдашнее время теремами, вышками и крытыми переходами. Нетрудно отгадать, что эти постройки служили жилищем для русских, а может быть, и чужеземных красавиц, коих участь была, вероятно, нимало не завиднее участи одалисок турецкого султана, персидского шаха и бесчисленных наложниц Великого Могола, которого обширным гаремам дивился некогда весь Индостан. Это одни догадки; но романист не историк: ему дозволено принимать догадки за истину и говорить о предметах, может быть, никогда не существовавших, с такою же точно положительностью, с какою говорит летописец о современных ему происшествиях, коих он был очевидным свидетелем.
К наружной стороне бревенчатой стены, окружавшей этот потешный двор Владимира, близ главных ворот, у которых стояли двое бессменных часовых, пристроена была низенькая изба с двумя волоковыми окнами; в ней помещалась стража, охранявшая это, недоступное для многих, жилище отторгнутых от семейств несчастных киевлянок и захваченных в плен у соседних народов красных девушек навсегда погибших для их милой родины. Вся внутренность этой караульни состояла из одной обширной комнаты. Длинные лавки, большой стол, поставленный на самой середине земного пола, безобразная печь и широкие полати составляли вместе с повешенными по стенам мечами, щитами и шеломами все украшение этого покоя. Человек десять воинов лежали перед избою на завалине; почти столько же, сидя внутри её, за столом, попивали вкруговую крепкую брагу, которая в огромной деревянной чаше стояла посреди стола. Железный ковш, прицепленный ручкою к одному из краев чаши, как причаленный к берегу корабль, колыхался и плавал на этом пивном море. Он служил по очереди для всех, но чаще других снимал его с якоря один усатый воин. Если б он не был вооружен длинным скандинавским мечом и не лежала бы подле него на скамье двухсторонняя боевая секира, то и тогда, по гордой его осанке, нетрудно было бы узнать в нем варяга. Один он не скинул шелома и не повесил на стену своего оружия, один он не принимал никакого участия в разговоре пировавших воинов, а сидел насупившись и хватаясь поминутно за ковш, казалось, хотел не веселиться, а запить или какое-нибудь горе, или нестерпимую досаду.
– Ну, Якун, – сказал один молодой и видный собою воин, обращаясь к молчаливому варягу, – помогай тебе Услад: никак, за десятым ковшом полез!
– Я считаю головы неприятелей на ратном поле, – отвечал отрывисто Якун, – а не ковши, когда бражничаю за столом.
– Пусть так, да вот, изволишь видеть, ты не хочешь считать, а нам скоро и считать нечего будет. Посмотри, уж в чашке-то дно видно.
– Спросим, так ещё принесут.
– Да кабы Вышата был здесь: а то без него ничего не добьешься.
– Не добьешься? – повторил варяг. – Посмотрел бы я!.. Когда меня, десятника варяжской дружины, заставили, как подлого грека, караулить жен, так давай мне все, чего я ни спрошу.
– Некстати ты, господин десятник, больно развеличался, – прервал один старый воин с седыми усами. – Ты варяг, так что ж? Когда уж ты служишь нашему великому князю, так служи ему так, как он велит, а не так, как тебе самому хочется.
– Эх, брат Лют, – сказал Якун, – ты сам поседел в боях, так неужели и тебе не обидно стоять на страже у ворот этого бабьего города?
– Да чем мне обижаться-то? Я караулю ворота, а что за воротами, того и знать не хочу.
– Да бывало ли когда-нибудь, – продолжал Якун, – чтоб наряжали сюда на стражу варягов? За что ж этот Светорад, которого нам велено признавать нашим воеводою, послал сюда меня, старшего десятника варяжской дружины.
– Да разве ты не знаешь, что ты здесь зауряд, и если бы наш десятник Звенислав был жив…
– А за что его убил Всеслав? – спросил молодой воин.
– За что? – подхватил Якун. – А за то, за что бы я убил не одного, а сотню десятников, да и самому Вышате-то шею бы свернул. У Всеслава отняли невесту.
– Э, так вот что! – сказал старый воин, – Куда ж её, сердечную, засадили? В Берестово, что ль?
– Нет, говорят, что она здесь.
– А Всеслав-то куда девался?
– Кто его знает: или спрятался где-нибудь в лесу, или ушел к печенегам, а может статься, и к нам в Поморье – ведь такому удалому витязю везде будут рады. Мне сказывал Вышата, что его было схватили и руки связали назад…
– Так как же он вырвался? – прервал молодой воин.
– В том-то и дело: и он и два воина, которые его вели, сгинули да пропали. Видно, плохо был связан. А что он один с двумя справился, так это не диво: такой молодчина, как он, и четверых уберет.
– Доброго здоровья, храбрые витязи! – сказал Тороп, входя в избу.
– А, Торопка Голован! – закричали воины. – Милости просим!
– Садись, брат, – сказал старый воин, – да выпей-ка с нами ковшик-другой бражки.
– Благодарствуем, господин Лют! – отвечал Тороп, принимаясь за ковш. – Пожалуй, выпьем, у меня ж от ходьбы совсем в горле пересохло.
– Откуда ты идёшь? – спросил Якун.
– Я был в лесу, на Почайне.
– На Почайне? Не повстречался ли ты там с Фрелафом?
– Как же! Мы встретились с ним близ Олеговой могилы; и кабы не я, так пришлось бы ему с товарищами прошататься дня два даром в лесу. Их послали ловить Всеслава, а он уже, чай, теперь на Дону. Я ещё третьего дня видел, как он проскакал по дороге к Белой Веже.
– В самом деле? – вскричал Якун. – Ну, от сердца отлегло! Жаль было бы, если б такой молодец умер на плахе.
– Пришлось бы умирать! – подхватил старый воин. – Я слышал, что государь великий князь больно изволил разгневаться, и когда ему сказали, что Всеслав ушел, то чуть в сердцах не поколотил самого Вышату. Э, да как легок на помине! – продолжал седой воин, поглядев в окно. – Посмотрите-ка, никак, это он на своем сивом коне сюда тащится.
– Точно он! – сказал Тороп. – Да только не тащится, а, кажись, рысью бежит… какой рысью – вскачь!.. Эх, как он свою сивку-бурку по бокам-то хлещет!.. Видно, спешное дело, коли его милость изволит так гарцевать в чистом поле!.. Вот и подъехал… О, да каким молодцем соскочил с коня!.. Смотри, пожалуй, как будто бы лет двадцать с плеч свалилось… Ну недаром же это!
– Добрые вести, молодцы! – вскричал Вышата, входя в избу. – Добрые вести!
– Что, что такое? – спросил Якун, который один не встал с своего места, когда ключник вошел. – Уж не война ли с греками?
– За что нам с ними воевать?
– Так не прибавили ли жалованья варяжской дружине? Давно бы пора!
– Полно, брат Якун, будет с вас и того, что дают. Ведь каждый варяг получает из великокняжеской казны…
– Да, только это впятеро против нашего брата киевского ратника, – прервал седой старик.
– Нет, молодцы, – продолжал Вышата, – не о том речь. Мы уговорили великого князя показаться народу. Сегодня он выедет поохотиться на Лыбедь и, может быть, заедет сюда. А, Тороп, ты здесь?
– Как же, боярин! – отвечал Тороп, поклонясь в пояс.
– Что это тебе вздумалось?
– Да соскучился, батюшка: давно не видел вашей милости.
– Спасибо, брат! – сказал Вышата, устремив проницательный взгляд на Торопа. – А мне бы и в голову не пришло, что ты меня так любишь. Пойдем, что ль, со мной в княжеские чертоги: не худо посмотреть, все ли в порядке. А вам, молодцы, не надобно ли чего-нибудь? Что это, да вы, никак, тянете простую брагу?
– Да уж почти всю и вытянули, – сказал молодой воин.
– Постойте, детушки, – я вам пришлю меду крепкого да флягу доброго вина. Сегодня надо всем веселиться: наше красное солнышко опять взошло.
– А мы его вспрыснем, дедушка, – прервал Якун, – присылай только скорей винца; да смотри, не греческого: что в нем – вода водою.
– Хорошо, хорошо, ребята, пришлю! Чур, только не забывать поговорку: «Пей, да дело разумей!» Если великий князь сюда пожалует, а вы примете его лежа…
– Лежа! – повторил седой воин. – Да что мы, бабы, что ль?.. Нет, господин ключник! Не знаю, как варяги, а мы, русины, хмелю не боимся.
– Про тебя кто и говорит, Лют, – прервал с улыбкою Вышата, – ты выпьешь целую сорокоушу вина, а пройдешь по жердочке. Пойдем, Тороп!
Вышата, приказав одному из слуг, которые вышли встретить его за воротами, прибрать своего сивого коня, пролез вместе с Торопом узенькою калиткою на широкий двор или, лучше сказать, луг, посреди которого возвышались огромные деревянные чертоги княжеские, срубленные из толстых Дубовых бревен. С первого взгляда их можно было почесть за беспорядочную кучу больших изб, наставленных одна на другую и соединенных меж собой дощатыми сенями и переходами, похожими на старинные церковные паперти. Главное строение, или собственно дворец, занимаемый великим князем, был основан на каменных сводах, в коих помещались подвалы и погреба, и состоял из обширного равностороннего здания, над которым возвышалось другое, одинаковой с ними формы, но гораздо менее; над этим вторым ярусом надстроен был ещё третий, с соблюдением постепенного уменьшения в размере, и все здание оканчивалось небольшою четырехугольною вышкою, с крутою и остроконечною кровлею. С правой стороны, посредством крытого перехода, соединялся с этим главным корпусом двухэтажный терем знаменитой Рогнеды. Злополучная участь этой дочери Рогвольда, бывшей некогда невестою несчастного Ярополка; её совершенное сиротство; ужасный брак, заключенный с нею Владимиром на окровавленных трупах отца и братьев, – все возбуждало к ней сострадание киевлян, и выразительное прозвание Гореславы, данное ей современниками, доказывает, что эта прекрасная княжна Полоцкая была предметом всеобщего сожаления.
С левой стороны к главному зданию примыкала одноэтажная длинная связь, разделенная на множество отдельных светелок; она украшалась также несколькими теремами и широкими помостами. На них выходили иногда красные девушки подышать свежим весенним воздухом, попеть заунывные песенки и поглядеть, хотя издалека, на Киев, от которого отделяли их и высокие стены, и непреклонная воля того, чьи желания были законом для всех и кто сам не признавал над собой никакого закона. Позади дворца, перед обширным огородом, засаженным тенистыми деревьями, тянулся целый ряд высоких изб и клетей: в них жили прислужницы, помещались поварни, бани и другие принадлежности двора великокняжеского.
Взойдя по широкому наружному крыльцу с тяжелым навесом, который поддерживали деревянные столбы, похожие своею формою на нынешние кегли или шахматы, Вышата и Тороп вошли в просторный и светлый покой. Посреди его стояли длинные дубовые столы, а кругом скамьи, покрытые звериными кожами. Стальные латы с золотою и серебряною насечкою; кольчуги, дощатые брони из железных пластин, скрепленных кольцами; кожаные, с большими металлическими бляхами, нагрудники, называемые зерцалами; остроконечные шеломы, круглые щиты, мечи, широкие засапожники с красивыми рукоятками; богатая конская сбруя, бердыши, кистени, рогатины, легкие копья, называемые сулицами; тулы и колчаны со стрелами, развешанные хотя не трофеями, но с некоторым вкусом, украшали голые стены этой гридницы великокняжеской. По углам стояли на полках: кубки, братины, турьи, то есть воловьи, рога, обделанные серебром, чары, кружки и другая столовая посуда; большая часть её была из простых металлов, ибо золото и серебро, украшавшее впоследствии с таким избытком роскошные пиры великих князей Московских, было ещё редко в нашем отечестве и почти везде, исключая одной Византии, этом средоточии всемирной торговли тогдашнего времени. Вышата, отдав несколько приказаний окружавшим его служителям, спросил с веселым видом Торопа, давно ли он выучился лгать?
– Как так? – сказал Тороп, взглянув с удивлением на ключника. – В чем же я солгал перед твоею милостью?
– Передо мною ни в чем; да я повстречался с Фрелафом. Как же ты сказал ему, что идёшь в село Предиславино по моему приказу?
– Виноват, боярин: я не знал, как от него отделаться, – ведь он тащил меня к городскому вирнику!
– Вот что! – прервал Вышата простодушным голосом. – Так видно, когда он брал тебя в проводники, ты также, чтоб от него отвязаться, сказал, что он будет понапрасну искать Всеслава и что этот разбойник третьего дня проскакал мимо тебя по дороге к Белой Веже.
– Нет, господин Вышата, это истинная правда.
– Гм, гм! – промычал ключник, поглаживая свою длинную бороду. – Эх, Торопушка, – промолвил он после минутного молчания, – его ли ты, полно, видел?
– Помилуй, боярин, да разве я не знаю Всеслава. – Ведь это тот, что был княжеским отроком?
– Да, Торопушка, тот самый. Говорят, что он был с вашею братьею, простыми людьми, очень ласков и приветлив; чай, и ты любил его?
– Кто?.. Я, боярин?
– Да, ты.
«Ого, – подумал сказочник, – вот он до чего добирается! Ну, Торопушка, держи ухо востро!»
– Как бы сказать твоей милости, – продолжал он вслух, – не любить мне его не за что и добром-то нечем вспомянуть: я от него сродясь и одного рубанца не видывал. Ономнясь, в Усладов день, я до самой полуночи потешал ваших молодцов, он также слушал мои сказки; а как заговорили другие, что надобно сложиться да дать мне за труды ногаты по две с брата, так он и тягу. Я и тогда ещё подумал: красив ты, молодец, и дороден, а не слыхать тебе моих песенок. Не знаю также, приветлив ли он был с нашею братьею, а я не только не слыхал от него ласкового слова, да и голоса-то его не знаю. И то сказать, мы за этим не гоняемся: кто богат да тороват, наши песни слушает да казны своей не жалеет, тот до нас и ласков; а кто ласков, того и любим.
– Хорошо, хорошо! – прервал Вышата. – Скажи-ка мне теперь, когда третьего дня он проскакал мимо тебя, не в замету ли тебе было, на каком коне?
– На каком коне?.. Постой, боярин, дай припомнить… Да… да… точно так: на борзом вороном коне.
– Без всяких примет?
– Нет, кажется, с белой на лбу отметиною!
– Ну, так и есть: это Сокол, любимый его конь.
– Подлинно сокол! Как Всеслав поравнялся со мною, так он взвился кверху ни дать ни взять, как птица.
– Эко диво, подумаешь! – сказал Вышата, смотря пристально на Торопа. – По твоим словам, он точно уехал на Соколе, а на самом-то деле его вороной конь остался дома, и слуга Всеслава показал в допросе, что господин его дней шесть и в конюшню-то не входил.
– Так что ж, боярин? Разве в Киеве только и вороных коней что этот Сокол? Были бы только деньги, а за конями дело не станет.
– И то правда! Ты говоришь, что он проскакал по дороге к Белой Веже: так поэтому вы повстречались по ту сторону Днепра?
– Да, боярин.
– По ту сторону Днепра? – повторил Вышата. – Ну, диковинка! Чай, и ты знаешь, что теперь по всему Днепру нигде нет броду: дело весеннее; так как же это он перебрался на ту сторону? Ведь на переправе-то стоит бессменная стража.
– Видно, как-нибудь просмотрели, боярин.
– Видно, что так. Экие зеваки, подумаешь! Коли ты, Торопушка, не только узнал Всеслава в лицо, да и на коне-то белую отметину рассмотрел, так, вестимо, что повстречался с ним не ночью, не в сумерки, а среди бела дня.
– Да, боярин: вот этак перед солнечным закатом.
– То-то и есть. Как же они, проклятые, стоят на том, что он не проезжал?
– Э, знаешь ли что, боярин? Не переехал ли он через Днепр в челноке? Ведь коня-то он мог добыть на той уж стороне.
– А что ты думаешь? И впрямь.
– Точно, боярин! Когда я шел после по берегу Днепра, то недалеко от устья Чертории, заметил пустой челнок, который прибило течением к песчаной косе. «Видно, как ни есть отвязался, – подумал я, – и, чай, хозяин-то его теперь ищет, ищет!»
– Ну, Торопушка, исполать тебе: какой ты зоркий, все видишь. Видно, в самом деле Всеслав ушел; да только если он бежал к печенегам, так скоро нам в руки попадется: по этой дороге разосланы везде гонцы, небось не уйдет! Вот кабы он спрятался здесь в лесу, за Почайною, так его бы во все лето не поймали. Говорят, в этом лесу есть такие непроходимые дебри, что и приступу к ним нет. Вчера мне рассказывал один дровосек, что в самой средине леса есть какая-то гора: по одну её сторону глубокий овраг, а по другую – непроходимое болото; что на этой горе видны развалины древнего капища и что это место, которое слывет в народе Чертовым Городищем, больно нечисто.
– И я слыхал об этом, боярин, – прервал Тороп.
– Тот же дровосек, – прервал Вышата, не слушая Торопа и смотря на него пристально, – рассказывал мне, что в тот самый день, когда разбойник Всеслав убил Звенислава и пропал без вести с двумя воинами, которые его вели, он забрел ненароком в это захолустье и видел издалека, что по Чертову Городищу расхаживают двое леших: один превысокий, а другой росту небольшого и в овчинной шапке – вот точно такой, как у тебя. Я было сначала поверил этому дровосеку, да овчинная шапка меня с толку сбила. Зачем лешему ходить в шапке? Как ты думаешь, Торопушка, – промолвил Вышата, – полно, леших ли он видел?
– У страха глаза велики, боярин! Чай, этот дровосек как спохватился, что зашел не в доброе место, так ему со страстей и пеньки-то все стали казаться лешими.
– И то не диво; да дело не о том. Ты кстати пришел, Торопушка. Знаешь ли что? Ведь матушка Буслаевна о тебе истосковалась, ты давно к ней не заходил. Вот прошлый раз, как ты забавлял сказками Рогнединых девушек…
– Не одними сказками, ваша милость, – прервал с некоторою гордостью Тороп, – мы и песенку спеть умеем.
– Знаю, Торопушка, знаю! Ты на все горазд! Потешь уж сегодня Буслаевну. она старуха добрая. Эй, послушай, – продолжал Вышата, подозвав к себе одного из слуг, – отведи этого детину в красный терем. Буслаевна уж теперь живет не там, где прежде… – промолвил ключник, обращаясь снова к Торопу. – Иль нет!.. Ступайте-ка лучше на поварню. Ты, чай, проголодался, любезный. Как пообедаешь да выпьешь красоули две медку, так и рассказывать-то будет веселее; а ты у меня смотри, угощай его хорошенько! Ну, прощай покамест! Ступай, ребята!
– Счастливо оставаться, боярин! – сказал Тороп, выходя вон из гридницы вместе с служителем, который, так же как и все его товарищи, был уж в преклонных годах и очень некрасив собою.
Вышата, оставшись один с толпою служителей, прошел несколько раз молча взад и вперед по гриднице; потом сел на скамью и, обращаясь к одному из слуг, которого можно было назвать олицетворенным совершенством человеческого безобразия, сказал:
– Эй ты, красавец, поди-ка сюда!
Служитель, отделясь от толпы, подошел к Вышате.
– Кой прах, – продолжал он, смотря на него с невольным отвращением, – пора бы, кажется, мне к тебе приглядеться; каждый день вижу, а все не могу привыкнуть. Ну, брат Садко, никак уж ты чересчур дурен.
И подлинно, уродливый Торопка Голован показался при этом служителе идеалом красоты. Представьте себе на двух кривых ногах, из которых одна была короче другой, не туловище, но два остроконечные горба, а над ними широкое, раздавленное лицо, с одной стороны смугло-желтое, с другой – ярко-багрового цвета; узкий плешивый лоб, широкий отвислый подбородок, козлиную, почти красную бороду; рот до ушей, уши почти до плеч; один глаз кривой, другой косой, и нос, который, расширяясь к концу, походил на огромную грушу.
– И то сказать, – продолжал Вышата, – нам здесь красавцев не надобно; да ты же парень сметливый, досужий и, говорят, терпеть не можешь красных девушек.
– А за что мне их любить, ваша милость? – пропищал сиповатым дискантом Садко. – Ведь есть пословица: «Сердце сердцу весть подает». И власть твоя, боярин, если б ты хотел меня послушаться и поменьше давать воли этим змеям подколодным, так дело-то было бы лучше. У меня не стали бы они сидеть на помостах да бегать в огород и лепетать по-сорочьи со встречным и поперечным. Что, в самом деле: они живут в теплых светлицах, их наряжают, как куколок; кормят до отвалу, так чего ж им? Сидели бы летом на скамьях, а зимою на лежанках; а за двери и носу бы не смели показывать. Как хочешь, боярин, а ты вовсе их перебаловал.
– И, что ты, Садко! Чем же я их балую?
– Чем? Да хоть этот пострел Торопка Голован! Ну, след ли ему ходить сюда и потешать их своими беспутными песнями? Долго ли до беды?
– Чего же ты боишься?
– Помилуй, как чего? Ведь этот Голован детина молодой, да и собой-то смазлив.
– Кто?.. Тороп? – прервал с громким хохотом Вышата…
– Смейся, смейся, боярин! А чем же он дурен собою? Детина хоть куда.
– Добро, добро! Скажи-ка мне лучше, удалось ли тебе проведать, ради кого шатается здесь по ночам один молодой парень, которого до сих пор вы, глупые ротозеи, и поймать-то не могли.
– Что же делать, боярин! Мы уж не раз думали, не мерещится ли нам? Бывало, подметим, подкрадемся, в обход обойдем, ну соследим, как красного зверя… Хвать, ан не тут-то было: сгинет да пропадет, словно сквозь землю провалится! Сегодня, как все ещё спали, ранехонько поутру, я пошёл на реку за водою; глядь, этак шагах в двадцати от стены, против решетчатого терема, стоит детина; я притаился за кустом, смотрю: никак, наш полуночник. Так и есть! Вот он постоял, постоял, да как вдруг учнет кобениться: то подымет одну руку, то другую; я глядь на решетчатый терем, и там кто-то помахивает белым платом. Вот этот детина поднял кверху два пальца, потом скривил голову на сторону, подпер её рукою, зажмурил глаза! а там помахал, помахал ещё руками, да и был таков!
– Ну, а в тереме-то кто был?
– Погоди, боярин, все расскажу. Я бросил кувшин с водою, чтоб поскорее добежать до дому, кинулся в решетчатый терем, и лишь только взобрался на первую лестницу, как вдруг – пырь мне в глаза, проклятая! Чуть-чуть с ног не сшибла…
– Да кто же? Говори скорей!
– Да вот эта плакса-то, Любаша.
– Ого!.. – прервал Вышата. – Теперь знаю, кто этот полуночник. Так и есть, это озорник Дулебка. Мало ли с ним и так возни-то было, такой сорви-голова, что и сказать нельзя. Я помню, затесался прямехонько на княжеский двор; да уж и пугнули же его оттуда! Ты говоришь, он поднял кверху два пальца, а там приложил голову к руке и зажмурил глаза… Чтоб это такое было?.. Э-э, постой!.. На вторую ночь, как все заснут… вот что! Ах он разбойник!.. Слушайте, ребята: сегодня нам некогда его ловить, а завтра с вечера засядьте-ка по кустам, кругом огорода, да, чур, не прокараулить милого дружка! Смотрите, дурачье, хоть этот раз не упустите его из рук.
– Слушаем, боярин. А с этой озорницей иль расправы никакой не будет?
– Небось, придет всему черед! Сегодня только засадим её в светлицу, да двери на запор.
– Не прикажешь ли, боярин, я и двери и окна наглухо заколочу? Что, в самом деле, не задохнется.
– Добро, добро! Скажи-ка мне лучше, нашелся ли серебряный кубок, который на прошлой неделе сгинул да пропал из поставца?
– Нет, господин Вышата. Уж мы искали, искали, все мышьи норки обшарили: видно, кто-нибудь да спроказил.
– А на кого ты думаешь?
– В чужую душу не влезешь, боярин. Коли дозволишь, так завтра я схожу к одной знакомой старушке, она живет близ Берестова, а уж такая досужая, что всю подноготную знает. Авось она мне скажет, где искать нашей пропажи.
– Ну хорошо, сходи к ней; да позовите-ка ко мне Буслаевну… Иль нет, – продолжал ключник, выходя из гридницы, – я сам к ней зайду. Сегодня, может статься, государь великий князь зайдет сюда с поля отдохнуть да попировать с могучими своими богатырями и удалыми витязями, так вы у меня смотрите, чтоб все было прибрано, чисто и в порядке; чтоб пылинки нигде не было! Слышите ль, ребята?
III
– Ну, брат, правду ли я сказал давеча нашему велемудрому господину ключнику Вышате, что не след пускать сюда всякую челядь? Слышишь, как расшумелись на заднем дворе? Словно в Усладов день хмельные посадские бабы. Эк они орут, проклятые!
Так говорил ненавистник всякого веселья, безобразный Садко, подходя с одним из своих товарищей к службам, которые, составляя задний двор княжеских палат, примыкали к обширному огороду. В самом деле, село Предиславино, как мрачная и безмолвная темница, давно уже не оглашалась кликами радости и веселья, которые раздавались в эту минуту в застольной дворцовых служителей, битком набитой холопами, стряпухами и всем рабочим народом села Предиславина. Но кто возбуждал эти радостные восклицания, отчего подымался по временам громкий хохот, отчего и седые старики, и угрюмые старушки ухмылялись, а молодые работницы умирали со смеху?.. Торопка Голован пообедал и, выпив чары две крепкого вина, попевал песни удалые и рассказывал свои потешные сказочки.
Он сидел за столом; кругом него теснилось человек сорок слушателей. Те, которые были от него подалее, стояли на скамьях, чтоб видеть через головы других лицо рассказчика, коего ужимки, кривлянья и выразительная пантомима возбуждали, более самих рассказов и песен, веселость всей толпы.
– Эй вы, удалые молодцы с проседью! – говорил Тороп, посматривая на пожилых служителей, которые разиня рты слушали его россказни. – Есть про вас у меня сказочка: её старики былью зовут, а в Великом Новгороде, кто назовет её небылицею, тот береги свою буйную головушку и в народ не показывайся! Мне рассказывал её ученый кот, а лиса подсказывала. Слушайте же мою быль, люди добрые, и мо-лодицы, и красные девицы; а ты, бабушка, – промолвил Тороп, обращаясь к одной семидесятилетней старухе, – на молодца не заглядывайся! Слушать-то мои сказки слушай, а исподтишка мне не подмигивай!
Общий хохот прогремел по застольной, а старушка, засмеясь вместе с другими, закашлялась и проговорила ухмыляясь:
– Ах ты озорник, озорник, пострел бы тебя взял! Да этак с тобой животики надорвешь.
Тороп, помолчав с полминуты и насладясь вполне успехом своей затейливой шуточки, продолжал:
– Начинается сказка от сивки, от бурки, от вещей каурки, от молодецкого посвита, от богатырского поезда, а это, братцы, не сказка, а присказка, а сказка впереди. Слушайте!
Как во славном городе Словенске, близ озера Ильмера на крутом берегу реки Мутной жил-был сильный, могучий князь Словен. Огромил все страны полночные, воевал Биармию и обладал землею Ижорскою. Ему платили дань и чудь белоглазая, и весь бессапожная и присылали дары из богатой Карелии. Вот он жил да поживал и прижил с женою своею Шалоною двух сыновей. Старшего звали Волховом, и когда он подрос и выровнялся, то стали ему низки чертоги родительские, и не было ему дверей ни для входа, ни для выхода. Он рос не по дням, а по часам и вырос с сосну добрую. Вот однажды, не спросясь у батюшки, не простясь со своею матерью, он ушел в лукоморье дальнее, и когда обучился там всякому чародейству, то, воротясь назад, построил себе городок близ урочища Перыньи и засел в этом городе, как на перепутье дикий зверь. Не было проезда конному, не было прохода пешему; а на реке Мутной, которую прозвали с тех пор Волховом, ни одна лодочка не показывалась. Сын княжеский, в образе змея, скрывался в глубоких омутах, топил суда и пожирал бедных плавателей; ну, словом, такого чародея лютого не видно было ни на Руси, ни в стране Югорской. А слыхали ли вы, братцы, об этой поганой стороне? Там живут люди самоеды; злых кудесников несметное число; все старухи в Ягу Бабу веруют и так же, как она, по осенним ночам, без коней и без упряжи, разъезжают и катаются в ступах по лесу. Там же, на реке Сосве, живут люди одноглазые, кривоногие, горбатые, вот, ни дать ни взять, такие же красавцы, как этот молодец, – промолвил Тороп, указывая на Садко, который, продравшись сквозь толпу, подошел к столу.
Громче прежнего поднялся хохот в застольной.
– Экий заноза-парень, подумаешь! – сказал один из служителей, умирая со смеху. – Нет, нет да и царап! А все до тебя добирается, Садко!
– До меня? Ах он проклятый гудочник! Смотри, брат, чтоб до твоей спины не добралися!
– До моей спины добраться нетрудно, любезный! – возразил спокойно Тороп. – Гуляй по ней, как по чистому полю. Вот до твоей, так и сам черт не доберется: вишь, у тебя и спереди и сзади какие засеки.
Общий смех удвоился, а Садко, задрожав от бешенства, протянул руку через стол, чтоб схватить за ворот Торопа.
– Полно, что ты! – вскричал Тороп, отодвигаясь. – Иль хочешь побороться в одноручку? Пожалуй! Только, чур, стоять на обеих ногах, а то бой будет неровный.
– Чему обрадовались, дурачье, – зашипел, как змей, безобразный служитель, посмотрев вокруг себя. – Что зубы-то оскалили? А ты, певун, полно здесь балясничать: ступай-ка со мною!
– Куда?
– Еще спрашиваешь! Иди, куда велят.
– Не скажешь, так не пойду: мне и здесь хорошо.
– Вышата приказал мне отвести тебя в красный терем, к бабушке Буслаевне. Ну, слышал?
– Слышал. Вот это дело другое. Что его милость прикажет, то и делаю. Прощайте, добрые люди. Когда ни есть на просторе доскажу вам мою быль, а теперь спасибо за угощенье! Счастливо оставаться, красные девушки! Прощенья просим, бабушка! Смотри, вперед при людях мне не подмигивай! Ну что ж, господин Садко, пойдем, что ли?.. Да двигайся же, мое красное солнышко с изъянчиком!
– Молчи, скоморох! Говори с тем, кто тебя слушает, – пробормотал сквозь зубы Садко, выходя с Торопом вон из застольной.
Несколько минут они шли молча. Тороп насвистывал песню, а Садко поглядывал исподлобья, и здоровый глаз его сверкал, как раскаленное железо. Когда они поравнялись с главным дворцовым корпусом, то он, приостановясь, сказал:
– Да что ж ты, в самом деле, рассвистался, неуч? Что ты, собак, что ль, скликаешь.
– Да, молодец: я посвистываю, чтоб ты не отставал.
– Послушай, балясник, если я рассержусь не на шутку…
– Так что ж?
– А то, что ты у меня как раз язычок прикусишь.
– Полно петушиться-то, любезный! Уж коли я не шарахнулся от тебя, когда увидел в первый раз, так теперь и поготовь того не испугаюсь. Хоть ты и похож на воронье пугало, да я-то не ворона.
– А что? Чай, сокол?
– Куда нам! Наше дело петь про ясных соколов, удалых русских витязей, а подчас пошутить над каким-нибудь сычом, когда он чересчур расхорохорится… Да вот, никак, и двери в красный терем, – продолжал Тороп, остановись у небольшого крылечка, пристроенного к самой средине длинного здания, которое примыкало с левой стороны к главному корпусу.
Садко, а за ним Тороп, вошли в просторные сени, в которых двое противоположных дверей вели в нижние отделения, а прямо, по внутренней стене, подымалась почти стойком крутая лестница. Хромоногий Садко, пробормотав несколько проклятий и ругательств, начал боком взбираться по ней вверх, держась обеими руками за деревянный поручень. Тороп шел позади.
– Ну, ну, добрый молодец, – говорил он, – шагай смелей! Да не держись так крепко! Упадешь – не беда: не кверху полетишь!.. Эх, брат, да ты бы шел на одной ноге: другая-то тебе мешает!.. Что, любезный, задохнулся?.. То-то и есть, навьючен ты больно: смотри, какую вязанку на спине тащишь! Напрасно ты её внизу не оставил!
Садко посматривал, как дикий зверь, на Торопа, пыхтел и не отвечал ни слова на его насмешки. Пройдя ступеней тридцать, они остановились у толстых дубовых дверей. Садко постучался.
– Кто тут? – спросил женский старушечий голос.
– Я, мамушка! – закричал Тороп.
– А, красное мое солнышко! Милости просим! – сказала старуха лет пятидесяти пяти, отворяя дверь.
– Подобру ли, поздорову, мамушка Буслаевна? – сказал Тороп, поклонясь низехонько старухе и входя вместе со своим провожатым в светлицу.
– Живется покамест, Торопушка! Послушай, Садко, поблагодарствуй от меня господина ключника за то, что ой изволил прислать ко мне моего дружка милого, моего голосистого соловушку, моего…
– Слушаю, мамушка! – прервал Садко, нахмурив брови. – Я доложу его милости, что отвел к тебе этого побродягу-гудочника. Счастливо оставаться!
– Не гневайся на него, мои сизый голубчик! – сказала Буслаевна, когда Садко вышел вон. – Уж он родом такой: кого хошь облает. Ну что, Торопушка, не правда ли, что этот покой лучше того, в котором я жила прежде?
– Правда, мамушка, правда: и светло и весело! – отвечал Тороп, посмотрев вокруг себя. – Два красные окна, печь с лежанкою, скамьи широкие, а кровать-то какая знатная – с пологом! Ну, светелка! Только не поменьше ли она прежней-то? Ведь эта стена?
– Нет, дитятко! Это так, забрано досками. Тут мой чуланчик, – продолжала Буслаевна, порастворив дверь, которую Тороп сначала не заметил; в нем стоят, вон видишь, скрынки, ларцы, всяка всячина…
– А это, никак, выход в другие сени?
– Нет, Торопушка, – отвечала Буслаевна, притворяя дверь, – это поставец с моею посуденкою.
– А эта дверь куда? – спросил Тороп.
– В другую светелку. Тут живет теперь одна гостья, которая недавно к нам пожаловала.
– Гостья? Откудова, мамушка?
– Не издалека, Торопушка. Э, да знаешь ли что? Не позвать ли нам её? Авось твои песенки развеселят эту горемычную.
– А что, разве она грустит о чем-нибудь?
– Да так-то грустит, что и сказать нельзя! И день и ночь охает да стонет, только и слышу. Поверишь ли, на меня тоску нагнала. Стану уговаривать: куда те – и слушать не хочет! А уж плачет, плачет – как река льется.
– Да о чем это она, сердечная, так надрывается?
– Кто её знает? То поминает об отце, то о каком-то женихе; иногда примется молиться, только не по-нашему. Уж она причитает, причитает – и каких-то святых угодников, и какую-то пречистую деву. Как я ни слушаю, а в толк не возьму. Только всякий раз, как начнет молиться, у меня от сердца отляжет: знаю, что после этого часика два даст мне вздохнуть; уймется плакать, как будто бы ни в чем не бывало; а там, глядишь, опять за слезы; да как расходится, так беги вон из светлицы. Попытайся-ка, Торопушка, распотешить эту заунывную пташечку; ведь ты на это горазд. Бывало, мне иногда на старости сгрустнется, а как ты придешь да примешься сказки рассказывать иль затянешь плясовую, так я…
– Так ты, мамушка, – прервал Тороп, – хоть сама плясать, так впору?..
– А что ты думаешь? Право, так. Смотри же, мой соловушко, не ударь себя лицом в грязь!
– Постараюсь, мамушка.
Буслаевна отодвинула железную задвижку, которою была заперта дверь в другую светлицу, и сказала ласковым голосом:
– Поди сюда, моя красоточка!.. Да полно плакать-то! Погоди, авось мы тебя развеселим… Ступай небось!
В дверях показалась девушка в голубом покрывале, и, прежде чем она успела вскрикнуть от радости и удивления, Тороп, к которому Буслаевна стояла спиной, подал ей знак, чтоб она молчала.
– Ну, вот видишь ли, – продолжала Буслаевна, – лишь только взглянула на этого детину, так уж тебе стало веселее? То ли ещё будет! Дай ему развернуться: ведь такого балагура, как он, во всем Киеве не отыщешь. Садись-ка, светик мой, садись-ка и ты, Торопушка, да спой нам что-нибудь.
– Изволь, матушка, споем, – сказал Тороп, садясь на скамью против Надежды. – И если ты, красная девица, – имя и отчество твое не ведаю – до удалых песен охотница, так авось мое мурныканье придет тебе по сердцу.
Бедная девушка не смела приподнять своих потупленных глаз; она чувствовала, что в них легко можно было прочитать все тайные её помыслы: её радость, страх, нетерпеливое ожидание и надежду.
– Ну что ж, Торопушка, – сказала Буслаевна, – о чем задумался?
– А вот сейчас, мамушка, авось эта песенка развеселит твою заунывную красавицу.
Тороп откашлялся и начал:
– И, полно! – прервала Буслаевна. – Что это за песня? Да от нее тоска возьмет. Не правда ли, моя красавица?
– Нет, мамушка, – отвечала тихим голосом Надежда, стараясь скрывать свою радость, – песня хороша.
– Да изволь, Буслаевна, – сказал Тороп, – за этим дело не станет, споем и другую:
– Эх, нет, Торопушка, – прервала опять Буслаевна, – да это все на тот же лад. Послушай-ка! Мне Вышата сказывал, что ты в последний раз в Рогнедином тереме спел ему какую-то прелюбезную песенку. Ну-ка, мой соловушко, спой нам её!
– Пожалуй, мамушка! Дай только припомнить… да, да!.. Ну, слушай же, да только слушай всю. Ведь песня без конца, что человек без ног: и хорош и пригож, а все назовешь калекою… Кой прах, вовсе начало запамятовал!
Тороп призадумался; поглаживал свой широкий лоб, запевал потихоньку на разные голоса, топал ногою от нетерпения и вдруг вскричал с радостью:
– А, вспомнил, вспомнил! Только смотри, Буслаевна, не мешай, а не то я вовсе петь не стану. Ну, слушайте!
Тороп перестал петь и, взглянув с приметным беспокойством на перегородку, сказал:
– Что это, Буслаевна? Уж нет ли кого в этом чуланчике?
– И, что ты, светик! Кому там быть?
– Мне послышалось, что там скрипнули дверью.
– Какою дверью?
– Не знаю, мамушка; только, власть твоя, нас кто-то подслушивал.
– Уж не кот ли мой проказит? – сказала Буслаевна, вставая. – Ну, так и есть! – продолжала она, взглянув за перегородку. – Брысь ты, проклятый! Эк он к поставцу-то подбирается!.. Вот я тебя!.. Брысь!
– Ну, мамушка, – прервал Тороп, – видно, твой кот ученый, и лапы-то у него не хуже рук. Дверцы в твой поставец были заперты, а теперь, смотри-ка, крючок вынут из пробоя и они только что притворены. Ну, нечего сказать, диковинный кот!
– Ах ты балагур, балагур! – промолвила Буслаевна, стараясь улыбаться. – Чего не выдумает? Уж будто бы мой кот снял крючок с пробоя. Что и говорить, смышлен-то он смышлен, а уж озорник какой: чуть что плохо лежит, так и его! Ономнясь полпирога у меня съел, а третьего дня…
Тут Буслаевна принялась рассказывать, как этот кот заел двух цыплят и задушил её лучшего петуха.
– Ох этот кот!.. – прошептал про себя Тороп. – Уж полно, не этот ли? – прибавил он, увидя входящего Вышату.
– Здорово, Буслаевна! – сказал ключник. – Ба, и ты здесь, моя заунывная пташечка?.. Ну что, поразвеселил ли вас этот пострел Торопка Голован? Тебя, моя красоточка и спрашивать нечего: стоит взглянуть. Ай да Торопушка! Молодец! Смотри пожалуй, да она веселехонька! Видно, знал, чем распотешить, коли эта горюнья унялась плакать!
– Да он лишь только начал, – сказала старуха, – и спел нам первую песенку.
– Не равна песня, Буслаевна; одна хороша, так стоит десяти. Уж как же я рад, моя красоточка, – продолжал Вышата, обращаясь к Надежде, – что ты стала повеселее. Сегодня государь великий князь пожалует к нам сюда в гости и проживет дня три, а статься может, и более. Ты и в слезах бы ему приглянулась, а теперь совсем его заполонишь.
Смертная бледность покрыла лицо Надежды.
– Как, – сказала она трепещущим голосом, – вы покажете меня великому князю?
– А ты думала, что мы станем тебя от него прятать?.. Ах ты моя простота, простота! Да разве тебя затем сюда привезли, чтоб никому не показывать? Нет, моя радость: клады в землю закапывают, да только не такие!
– Милосердый боже! – воскликнула Надежда, закрыв руками лицо свое.
– Что ты, что ты, дитятко? – сказала Буслаевна. – Да в уме ли ты?.. Плакать о том, что тебя хотят показать великому князю!
– Полно, моя лапушка! – прервал Вышата. – Почему ты знаешь, ну, как в самом деле ты придешь по сердцу нашему государю и он удостоит наименовать тебя своею супругою?.. Если прикажут называть тебя нашею великою княгинею…
– О, я не хочу ничего! – проговорила Надежда, всхлипывая. – Матушка, матушка, возьми меня к себе!
– Послушай, моя красавица, – сказал Вышата, – если ты хочешь, так мы и матушку твою сюда перевезем; скажи только, где она.
– Она! – повторила Надежда, устремив кверху глаза свои. – О, она там, где нет ни горести, ни плача, ни страданий, где никто не помешает мне любить Всеслава, где ваш государь и бедный поселянин равны между собою…
Вышата отступил назад с ужасом.
– Тс!.. Тише, тише! Что ты! – прошептал он, посматривая вокруг себя. – Ах ты безумная! Да как язык у тебя поворотился вымолвить такую хулу на нашего государя?.. Ах ты девка неразумная!.. Чему ты её учишь, Буслаевна?.. Слыхано ли дело: равнять великого князя Владимира, господина всех господ, владыку всех владык, наше солнце ясное… Ух, как вспомню, так и обдаст всего холодом!.. Ну, как она ляпнет это перед его светлым лицом?! А ты что, старая карга… чего ты смотришь?.. За что тебя хлебом кормят? Да знаешь ли ты, если б у тебя и три головы было, так и тут ни одной не останется?
– Да помилуй, отец родной! – завопила Буслаевна. – Что же прикажешь мне делать с этою неповитою дурою? Уж я ли ей не толкую? Да что проку-то: что ни говори, все как к стене горох!
– Говори ей с утра до вечера, что не только ей, но даже какой-нибудь греческой царевне и честь и слава приглянуться великому князю Киевскому.
– Говорю, батюшка, говорю!
– Тверди ей беспрестанно, что она должна не плакать, а радоваться.
– Твержу, мой отец, твержу.
– А ты, нравная девушка, – продолжал Вышата, обращаясь к Надежде, – коли ты не уймешься реветь и дерзнешь вперед говорить такие непригожие речи о нашем государе, так я упрячу тебя, моя голубушка, знаешь куда? На поварню или в прачечную! Не хочешь быть барыней, так я сделаю тебя холопкою.
– О, господин Вышата, – вскричала с живостью Надежда, схватив его за руку, – будь милостив!
– Ага, голубушка! То-то же! – прервал Вышата с довольным видом.
– Да, будь моим благодетелем! – продолжала Надежда. – Исполни свое обещание: сошли меня куда хочешь, заставь служить кому угодно… Я знаю разные рукоделья, я умею вышивать шелками и золотом, я буду делать все, что мне прикажут: стану работать с утра до вечера, прясть по ночам, сделаюсь рабою рабынь твоих – только не показывай меня Владимиру!.. О, будь великодушен, не откажи мне в этом, и я вечно стану молить за тебя бога!
В глазах Надежды блистал необыкновенный огонь, её щеки пылали. Вышата посмотрел с удивлением на бедную девушку: казалось, он не хотел верить словам её, но наконец, поневоле убежденный истиною, которая выражалась в её умоляющих взорах, в её трепещущем голосе, во всех чертах лица её, он сказал про себя, продолжая смотреть на Надежду:
– Нет, нет, она не шутит… Что ж это такое?.. Уж не бредит ли она?.. Буслаевна, уложи-ка её спать да напой чем-нибудь горяченьким… Ну, добро, добро, моя лебедь белая, мы поговорим об этом после!.. Э, бедненькая, смотри, как у нее лицо-то разгорелось!.. Успокойся, отдохни, моя касаточка, а то, пожалуй, чего доброго, в самом деле захвораешь. Пойдем, Тороп.
Ключник вышел вместе с Торопом из светлицы и, спускаясь по крутой лестнице, продолжал шептать про себя:
– Да, да, она точно не в своем разуме… Дочь простого дровосека… бедная девка… Я же ей сказал, что, может статься, она будет супругою Владимира, великого князя… Да другая бы на её месте от радости земли под собой не почуяла…
Когда они вышли на двор, то Вышата, повернув направо, пошёл прямо к одной большой избе, которая была построена в некотором отдалении от всех прочих зданий.
– Послушай-ка, любезный, – сказал он, обращаясь к Торопу, который шел позади его, – не припомнишь ли, какую песню ты пел в последний раз в Рогнедином тереме?.. Ну, знаешь, вот та, что мне так полюбилась?..
– Тебе, боярин?.. Постой!.. Какая, бишь, это?..
– Да вот та самая, которую ты после этого пел у меня на дому.
– А, да, да… вспомнил!
– И, нет, Торопушка! Мне помнится, она начинается вот так:
«Ой, ой, ой! – подумал Тороп. – Худо дело!»
– Прелюбезная песенка! – продолжал Вышата. – Как, бишь, в ней?.. Постой-ка!
Не помню только, называют ли в песне по имени этого товарища; да вот погоди, ты опять мне её споешь. А что, Торопушка, кажись, в этой же песне поется:
– Да, боярин, – отвечал Тороп, оправясь от первого замешательства, – и покойный мой дедушка так певал эту песню.
– Твой дедушка? Вот что! А я думал, что ты сам её сложил.
– Куда мне! Будет с меня и того, что чужие песни пою. Только, воля твоя, боярин, я эту песню перед тобой никогда не певал.
– И, что ты, Торопушка! Да не сам ли ты сейчас сказывал Буслаевне…
– Ну да, боярин, чтоб как-нибудь от нее отвязаться: пристала как ножом к горлу: «Спой нам ту песенку, что хвалил его милость, господин Вышата; спой да спой!» А голос-то такой мудреный – с раскатами да с вычурами – а у меня сегодня в горле словно клин стоит – всю ночь не мог откашляться.
– Ну, брат Тороп, – прервал с насмешливою улыбкою Вышата, – умен ты! Что и говорить, за словом в карман не полезешь и поговорок много знаешь; а, знать, одну позабыл.
– Какую, боярин?
– А вот какую: «Как лисе ни хитровать, а западни не миновать». Ступай-ка, любезный, ступай, добро! – прибавил ключник, вталкивая Торопа в растворенные двери избы, к которой они подошли.
«Ох, плохо дело!» – подумал Тороп, входя в обширный покой, едва освещаемый двумя узкими окнами с толстыми железными решетками. Он поглядел вокруг себя: по стенам были развешаны такие украшения, что бедного Торопа морозом подрало по коже. В самой средине потолка ввинчено было кольцо, а в кольце продета веревка; человек пять служителей толпились в одном углу; впереди всех стоял урод Садко; он смотрит на Торопа и ухмыляется. «Ох, плохо дело!»
– Ну, мое дитятко милое, – сказал Вышата, садясь на скамью, – не все сказки рассказывать: поговорим-ка теперь дело. Мне надо кой о чем тебя расспросить; а ты смотри, любезный, не вертись, не бормочи, не отнекивайся; а отвечай правду, ладно, чинно и без запинки.
– Что прикажешь, боярин? – сказал Тороп. – Я рад на все отвечать.
– То-то же, голубчик! Скажешь правду, не узнаешь лиха; станешь запираться да как заяц по сугробу петли кидать, так и сам в петлю попадешься. Ну, говори же, да говори без утайки: где Всеслав?
– Не знаю, боярин!..
– Не знаешь?.. Эй, ребята, захлестните-ка петлю на веревке!.. Да надежна ли она?
– Небось, боярин, хоть кого сдержит! – пропищал безобразный Садко.
– Так ты подлинно не знаешь, – продолжал Вышата, – где теперь бывший великокняжеский отрок Всеслав?
– Знать не знаю, ведать не ведаю.
– И, полно прикидываться, голубчик! Давно ли ты пел, что он теперь
– Да ведь это песня, боярин…
– И хоть близко отсюда, – продолжал Вышата, не слушая Торопа, – а как будто бы живет за тридесять земель.
– За тридевять не за тридевять, боярин, а если он в самом деле бежал к печенегам…
– До печенегов далеко, Торопушка, можно и поближе спрятаться. Послушай, Голован, не губи сам себя! Ты парень умный – неужли-то в самом деле ты думаешь, что отделаешься от меня одними балясами? Добро бы ещё ты был, как прежде, в услужении у верховного жреца Богомила, а теперь какая за тебя заступа? Ты, не сказав доброго слова дал от него тягу: так он же мне спасибо скажет, если я тебя хоть живого в гроб заколочу. Эх, Торопушка, не дури! Сам дал маху, так и пеняй на себя; а сказки-то мне не рассказывай. Ну, говори же, где Всеслав?
– Знать не знаю, ведать не ведаю.
– Не знаешь, так я тебе скажу: он теперь в лесу за Почайною, да только один; а леший-то в овчинной шапке теперь с нами. Ну, не так ли?
– Не знаю, боярин! Я и в толк не возьму, что изволишь говорить.
– Эге, брат! Так ты, видно, упрямого десятка? Да я и сам человек не больно сговорчивый. Эй, ребята, накиньте-ка ему петлю на шею!
– Постойте, братцы! – сказал Садко. – Не гневайся, боярин, а позволь мне слово вымолвить?
– Ну, говори!
– Вот изволишь видеть: или этот скоморох обманывает твою милость, или говорит правду. Если он точно знает, где Всеслав, да запирается, так повесить его мало; если же он доподлинно этого не ведает, так за что же мы его повесим? Хоть он и гудошник проклятый, а все ведь не собака.
– Так что ж, по-твоему, с ним делать?
– А вот что, боярин. Прикажи прежде сделать ему пристрастный допрос: батогами, плетьми, другим прочим, холодной водицы на темя полить, так, глядишь, он что-нибудь и сболтнет; а коли не скажет ничего, так за что ж нам губить его душу? Вели его свести на зады да зарыть живого в землю – пускай себе умирает своею смертью.
– А что ты думаешь, и впрямь! – сказал Вышата. – Да нет, мне некогда с ним долго-то возиться!.. Слушай, Голован, в последний раз – признавайся!.. Ну, что молчишь?.. Ведь я и без тебя знаю, где найти Всеслава, а хочу только чтоб ты мне всю правду сказал… Что ж, любезный, иль у тебя язык отнялся? Не говоришь?.. Ну, брат, пеняй сам на себя!.. Ребята, втяните-ка его кверху!.. Ну, что стали, проворней!
– Сейчас, боярин! – сказал Садко, накидывая петлю шею бедного Торопа. – Сейчас!.. А право, лучше бы по-моему…
– Постоите! – закричал Тороп в то время, как двое слуг начали уже тянуть за другой конец веревки.
– Ага, братец, заговорил! – сказал Вышата. – Ну что?
– Да что, боярин! Если вы не шутя хотите меня повесить, так делать нечего, пришлось говорить правду.
– То-то же, Торопушка, к чему упрямился?
– И то сказать, боярин, что, в самом деле, ведь не господин же он мой: за что мне за него умирать?
– Вестимо, Торопушка! Снимите с него петлю-то… Иль нет, постойте на часок. Коли ты знаешь, где спрятался Всеслав, так сделай милость, любезный, не откажись, доведи уж до него.
– Как, боярин, довести до него?
– Ну да! Говорят, что без проводника никак не дойдешь до Чертова Городища: так уж сослужи мне и эту службу, Торопушка.
– Да я, боярин, и сам дороги туда не знаю.
– Полно, голубчик, не упрямься! Коли тебя из чести просят…
– Право, не знаю.
– Экий ты какой! Ну, если не знаешь, так делать нечего. Эй, ребята, принимайтесь-ка за веревку!
– Знаю, знаю! – закричал Тороп.
– Вот так-то лучше! Ну, добро, снимите с него петлю. Послушай, Голован, завтра чем свет ты пойдешь с воинами на Почайну. Мне сказывали, что около Чертова Городища такая трясина, что как раз по уши втюришься. Смотри, Тороп: если кто-нибудь из них завязнет, так тебя пошлют его вытаскивать. Садко, запри покамест нашего гостя в пустой подвал, а чтоб ему не было скучно, дайте ему гудок: пусть он себе на просторе потешается. Э, чуть было не забыл! Ведь ты, Торопушка, любишь выпить, так поставьте ему добрую кружку воды, да смотрите – не колодезной: для милого дружка можно и речной не пожалеть.
– Ну-ка, господин скоморох, – сказал Садко, – милости просим за мною. Я отведу тебе знатный ночлег: и свежо, и прохладно; сядешь хорошо, ляжешь ладно: и солома есть и кирпичик под голову. Пойдем, добро!
Тороп, не отвечая ни слова, вышел вслед за служителем. Миновав княжеские палаты и поравнявшись с Рогнединым теремом, они вышли сквозными сенями на небольшой дворик, застроенный с двух сторон конюшнями, в глубине которого длинный одноэтажный корпус с жилыми покоями оканчивался холостым строением: в нем устроены были кладовые для конской сбруи, мучные амбары и подвалы для съестных припасов и напитков. Садко подошел к одной окованной железом двери, отпер огромный замок, отодвинул тяжелые засовы и, сойдя ступеней десять вниз, вошел вместе с Торопом в обширный подвал, в котором стояло несколько пустых бочек и в одном углу лежала вязанка соломы.
– Ну, господин Тороп, – сказал Садко, – изволишь видеть, обманул ли я тебя; и свежо и прохладно; хочешь лечь – вот тебе солома; вздумаешь присесть, садись на любую бочку. Счастливо оставаться, господин балясник!.. Да что, гудок-то тебе надобно или нет?
– Убирайся к черту! – прошептал Тороп, ложась на солому. – Чтоб тебе век никого лучше себя не видать, пугало проклятое!
Садко засмеялся, поклонился низехонько Торопу, вышел вон; двери захлопнулись, загремели засовы, и все затихло кругом, как в глубокую полночь.
IV
В тот же самый день, часу в четвертом пополудни, один молодой человек приятной наружности и видный собою, но бледный и худой, как недужный, едва покинувший свой болезненный одр, пробирался украдкою по роще, которая начиналась позади огорода села Предиславина. Дойдя до стены или, лучше сказать, бревенчатого тына, отделявшего огород от дубравы, он остановился подле густого рябинового куста, достал спрятанный в нем железный заступ и начал копать землю подле самого амбара. Проработав часа два сряду, он обрыл кругом три бревна, вытащил их с неимоверным трудом из земли и, откатив подалее в рощу, закидал валежником; потом, подойдя опять к тыну, остановился и устремил свой взор на остроконечную кровлю одного из теремов села Предиславина.
– Если она поняла меня, – прошептал он наконец тихим голосом, – то, может быть, сегодня ночью… Ах, когда бы я мог хоть один раз ещё взглянуть на тебя, моя горлинка сизокрылая!.. Взглянуть! – продолжал он, покачав печально головою. – Взглянуть! А на что, а зачем? Любаша, Любаша!.. Ты была честь и слава отца, матери, сухота сердцу молодецкому… а теперь… Но разве она виновата? – промолвил он, помолчав несколько времени. – Нет, нет, Любаша, я хочу и должен тебя видеть!.. Хочу ещё раз приждать тебя к груди моей и умереть с тобой вместе!
Он замолчал, спрятал опять в рябиновый куст свой заступ и пошёл скорыми шагами вдоль рощи, придерживаясь левой стороны. Дойдя до речки Лыбеди, молодой человек пустился по правому её берегу, в самую глубину леса, посреди которого она некогда протекала. Он шел задумавшись и, казалось, не слышал, что не в дальнем от него расстоянии раздавались человеческие голоса и лай псов сливался с звуком охотничьих рогов. Вдруг близкий шорох заставил его содрогнуться. Он остановился; направо от него, между деревьев, замелькали красные кафтаны княжеских псарей, и через несколько минут послышался громкий конский топот. Молодой человек бросился торопливо в сторону и, перебежав через дорогу, на которую выехала густая толпа всадников, скрылся за деревьями.
Впереди этой толпы ехал на вороном коне, в летнем терлике [106]Древнее охотничье платье князей русских.
, с развевающимися за плечами корзном, рослый и дебелый муж, в самом цвете и силе лет своих. Густой локон волос, вырываясь из-под высокой меховой шапки, упадал на левое плечо его; длинные, зачесанные книзу усы придавали какой-то грозный и даже угрюмый вид его благообразному лицу, исполненному жизни и величия. С первого взгляда можно было догадаться, что на этом выразительном лице приветливая улыбка должна была обворожить каждого, и одно движение бровей, от которого высокое чело его покрывалось морщинами, приводит в трепет целые народы. Шагах в двадцати позади его ехала многочисленная свита, а подле самого стремени – старый наш знакомец Стемид, держа на своре двух белых псов. Один из них, как будто бы предчувствуя близкую опасность, жалобно выл и прижимался робко к другому, который также посматривал беспокойно вокруг себя.
– Что с ними сделалось? – спросил великий князь обращаясь к своему стремянному. – Уж не чуют ли они красного зверя?
– И мне тоже сдается, государь! – отвечал Стемид. – Налет что-то больно ощетинился, а Лихана так жмется и робеет, как поганый печенег, когда он заслышит топот русских коней.
Вдруг оба пса завыли громче прежнего. Налет рванулся, перервал свою свору и кинулся с громким лаем в сторону. В то же самое время, шагах в пятидесяти от дороги, затрещал сухой валежник и раздался глухой рев. Быстрее молнии Владимир поворотил коня и, ломая направо и налево кусты и мелкие деревья, помчался как вихрь вслед за своим верным псом. Вся свита поскакала за ним, рассыпалась по лесу, но в несколько минут потеряла его совсем из виду.
Один Стемид хотя издалека, но следовал за великим князем. Он видел, что Владимир, почти не отставая от Налета, выскакал на большую поляну, повернул в сторону и вдруг ринулся оземь вместе с конем своим; вслед за этим раздался ужасный рев; потом все замолкло. В это самое мгновение Стемид наскакал на толстый сук и, оглушенный сильным ударом, невзвидел ничего. Через полминуты, когда стремянный очнулся и лихой конь вынес его на поляну, он вскрикнул от ужаса: Владимир лежал под опрокинутым конем, который, переломив себе ногу, не мог тронуться с места. В пяти шагах от него издыхал растерзанный Налет, и необычайной величины медведь, поднявшись на дыбы, стоял над великим князем; придавленный всею тяжестью коня своего, он не мог отвести рук для своей защиты. В то самое мгновение, когда медведь заносил уже свою окровавленную лапу над головою Владимира, один молодой человек, весьма просто одетый, выбежал из-за кустов, бросился на зверя и вонзил ему в грудь длинный нож по самую рукоятку; медведь застонал, обхватил лапами неустрашимого юношу, подмял под себя и вместе с ним повалился на землю. Все это произошло в течение нескольких мгновений и прежде чем Стемид успел подскакать к Владимиру.
– К нему, к нему! – закричал великий князь, когда он соскочил с коня. – Спасай его!
Стемид бросился со своим охотничьим ножом на медведя. Дикий зверь, пораженный в самое сердце, захрипел и, стиснув ещё раз в своих ужасных объятиях молодого человека, протянулся мертвый. Меж тем великий князь высвободился из-под коня; в первом пылу своей досады вонзил в него свой меч и кинулся на помощь к своему избавителю, растерзанный, изломанный, покрытый кровью и смертельными язвами, молодой человек лежал неподвижно подле издохшего зверя.
– Он умер! – вскричал Владимир.
– Нет, я жив ещё, – проговорил слабым голосом избавитель Владимира, – но не заботьтесь обо мне, – продолжал он, заметив, что Стемид старается унять кровь, которая била ключом из его головы, покрытой глубокими язвами. – Господь умилосердился надо мною. Он призывает меня к себе.
– Кто ты, благородный юноша? – спросил Владимир, наклоняясь над умирающим.
– Меня зовут Дулебом.
– Знаешь ли, кого ты спас от смерти?
– Знаю.
– Стемид, – продолжал Владимир, – поспеши навстречу к моей дружине: ему нужна помощь скорая. Ступай, а я останусь с ним.
Стемид вскочил на коня и помчался в ту сторону, где раздавались конский топот и крики охотников.
– Я надеюсь, – сказал Владимир, обращаясь к Дулебу, – ты будешь жить, и если великий князь Киевский может сделать тебя счастливым…
– Но счастлив ли он сам? – прервал Дулеб, устремив на Владимира болезненный взор, исполненный сострадания.
Великий князь посмотрел с удивлением на юношу.
– О ком ты говоришь? – спросил он после минутного молчания.
– О тебе, Владимир, сын Святослава; о тебе, Владимир, владыка всего царства Русского.
– Но кто же может назваться счастливым, если не я, великий князь Киевский…
– Кто? – повторил тихим голосом Дулеб. – Простой, бедный рыбак, который, исполнив тяжкую, но святую заповедь своего господина, заплатя добром за зло, умирает примиренный с своею совестью… Но я чувствую… язык немеет… Государь, не отринь последней просьбы умирающего!
– О, говори, говори! Клянусь исполнить все твои желания!
– В селе Предиславино живет девушка… Ее зовут Любашею… Отпусти её к родителям.
– Она завтра же будет свободна и осыпанная моими дарами…
– Нет, государь, нет! – прервал Дулеб. – Пусть она возвратится в дом отца своего в той же самой убогой одежде, в которой его покинула… Ах эти богатые убранства… это золото!.. Она не знала их, когда была моею невестою…
– Твоею невестою?
– Да, Владимир Святославич! – сказал Дулеб почти твердым голосом. – Да, великий князь Киевский! – повторил он, и полумертвые глаза его вспыхнули жизнью. – Она была моею невестою, я любил её… о, как никогда ты не любил ни одной из твоих бесчисленных жен и наложниц. Ты разлучил меня с нею, ты, великий князь Киевский, позавидовал счастью бедного рыбака, ты похитил его невесту и царственною рукою своею – рукою, под сенью которой должны блаженствовать народы, сорвал с беззащитной главы её девственное покрывало. Ты не умертвил меня, но заставил проклинать день моего рождения и сомневаться в благости и милосердии божьем. Государь, я спас жизнь твою, ты великодушен, ты желал бы наградить меня; но всемощный Владимир не может возвратить прошедшего, не может сказать: Дулеб, живи и будь счастлив! А я, неимущий, безвестный киевлянин, могу и говорю тебе: Владимир, ты сгубил все земное мое счастье; я положил за тебя мою голову и прощаю тебя!
Дулеб остановился. Казалось, он сбирал последние силы, чтобы сказать ещё несколько слов:
– Теперь видишь ли, – продолжал он приметно слабеющим голосом, – кто из нас счастливее: я ли, бедный, простой рыбак, или ты – великий князь Киевский и владыка всего царства Русского?
Владимир молчал. Высокое чело его покрылось морщинами, и с каждым словом умирающего взоры становились угрюмее и мрачнее. Ему известны были доселе одни укоризны собственной его совести, и в первый раз ещё неподкупный голос истины достиг до ушей его. Оскорбленная гордость самодержавного владыки и благородные чувства души, омраченной злодеяниями, но способной ко всему великому, волновали грудь его.
– Государь, – сказал Дулеб, помолчав несколько времени, – мои простые речи оскорбляют тебя?.. О, не оскорбляйся словами бедного рыбака, который охотно бы умер ещё раз, чтоб спасти своего государя от временной и вечной его гибели!
– Вечной! – повторил почти с ужасом великий князь. – О какой вечной гибели говоришь ты?
– Ты поймешь меня, Владимир, – продолжал Дулеб, – тогда, когда всевышний просветит твою душу; когда бог, которому я поклоняюсь, будет твоим богом; когда, озаренный истинною верою, ты смиришься перед господом и на сем державном челе возляжет его святая благодать; когда узнаешь, что только тот, кто прощает здесь, будет прощен и там! Тогда, о, тогда ты поймешь слова мои! Но теперь… ты жесток, Владимир, – ты не умеешь прощать врагов своих. Возвеличенный перед всеми, сильный и мощный духом, ты владыка бесчисленных народов и раб буйных страстей своих… кровь Ярополка… кровь родного брата…
– Молчи!.. – вскричал Владимир. – Молчи! – повторил он диким, прерывающимся голосом, и в потупившихся его взорах изобразился неизъяснимый ужас. – Это неправда, это клевета!.. Не умертвил я Ярополка… нет! Гнусный предатель Блуд…
– И верные слуги твои, – прервал Дулеб, – исполнявшие приказ государя. Да, великий князь Киевский; вдовствующая супруга Ярополка в числе твоих наложниц, и кровь брата дымится ещё на руках твоих! Владимир, этих кровавых пятен не смоют все воды Днепра, не заглушат в душе твоей стонов умирающего брата ни звучные песни баянов, ни бранный крик, ни даже благодарные восклицания счастливых киевлян. Нет, эта кровь должна быть омыта кровью… Но не твоею, Владимир, а кровью того, кто умер для спасения всех людей. Он услышит наконец моления братьев моих. Он прострет к тебе свои объятия, и тогда… о, государь, да будешь ты любимым чадом господа, да продлит он дни твои, да возвестится истина твоими державными устами всему народу русскому, и святой, животворящий крест да воссияет, водруженный мощною рукою твоею, на высоких холмах великого Киева!
Необычайный жар, с коим говорил Дулеб, истощил все его силы; он умолк, и смертная бледность покрыла окровавленное чело его.
Грозный владыка стран полуночных, неукротимый в гневе своем, буйный, надменный Владимир, как кроткий ангел стоял с поникнутою головою пред своим обвинителем. Он не постигал сам, что происходило в душе его.
– Нет, ты не простой рыбак, – сказал он, наклоняясь с почтением над отходящим Дулебом. – Непонятные слова твои потрясли мою душу, они возбуждают в ней не гнев, а трепет и раскаяние; ты должен был желать моей погибели – и пошёл на явную смерть, чтоб спасти жизнь мою; ты мог бы проклинать меня – а ты, умирая, прощаешь и молишь за меня твоего господа. Нет, ты не простой рыбак! О, великодушный, добродетельный юноша, скажи, кто ты?
– Я христианин, – прошептал едва слышным голосом Дулеб.
Он вздохнул; последний отблеск жизни потух в неподвижных его взорах; тяжкий, продолжительный стон вырвался из груди, и предрекшие истину святые уста христианина сомкнулись навеки.
– Христианин! – повторил Владимир, сложив крест-накрест руки. – Христианин! Отец мой ненавидел христиан, но его премудрая мать… О, если б я мог, подобно ей, увериться в истине… и так же, как она, – продолжал Владимир, нахмурив свои густые брови, – пресмыкаться в числе рабов надменных царей византийских… Нет, я пошлю любимых бояр моих; вера, ими избранная, будет моею, и тогда я не стану испрашивать её, как подаяния и милости, но с мечом в руках потребую, как дани. Нет, нет, великий князь Киевский не преклонит главы своей ни перед одним из царей земных!
Близкий шум заставил оглянуться Владимира: вся поляна была покрыта многочисленною его свитою. Сойдя с коней и наблюдая почтительное молчание, стояли в нескольких шагах от него: воевода киевский Светослав, Добрыня, Ставр Годинович, Рохдай и другие витязи и сановники великокняжеского двора его.
– Подымите тело этого благородного юноши, – сказать обращаясь к ним, Владимир. – Он спас жизнь вашего государя. Я хочу, чтоб он был предан земле со всею почестью ближнего нашего боярина, чтоб над гробом его был насыпан высокий курган и сам верховный жрец Перуна отправил тризну над его могилою… Нет, нет! – продолжал он. – Светорад, в нашем великом Киеве есть христиане: отыщи их, пусть они отправят тризну по обычаю своему над могилою этого юноши: он был их единоверцем. И с этого числа я повелеваю тебе великокняжеским моим словом охранять христиан от всякого утеснения, зла и обиды. Я дозволяю им строить храмы и молиться в них по их закону о моем здравии и благоденствии всего царства Русского.
– Слушаю, государь, – отвечал, поклонясь в пояс, Светорад, – воля твоя будет исполнена.
– Постой! Живы ли ещё заложники, присланные с повинною головою от родимичей и ятвягов?
– По воле твоей, государь, они будут преданы завтра смертной казни.
– Я дарую им жизнь.
– Как, государь, ты милуешь этих мятежников?
– Да, я прощаю их! – повторил вполголоса Владимир. – Только тот, кто прощает здесь, – продолжал он, смотря на бездушный труп своего избавителя, – будет прощен и там… Коня!
Владимиру подвели коня; он сел на него.
– Белого кочета! – сказал он, обращаясь к сокольничему. – А ты, Стемид, ступай с моею псовою охотою в село Предиславино, и чтоб все было готово к нашей вечерней трапезе: я угощаю сегодня моих храбрых богатырей, любимых витязей, ближних бояр и всю дружину мою великокняжескую.
Многолюдная толпа всадников двинулась вслед за Владимиром.
– Ну, товарищ, – шепнул Светорад Рохдаю, – что это сделалось с нашим великим князем?
– А что? – отвечал Рохдай. – Тебе, чай, досадно, что некому будет завтра голов рубить?
– По мне, все равно. Воля его княжеская: хочет милует, хочет нет; только не дал бы вперед повадки. А слышал ты, что он приказывал мне об этих христианах?
– Слышал, так что ж?
– Как что? А что скажет наш верховный жрец Богомил?
– Это диво, твой Богомил! Да говори он что хочет, хоть с сердцов всю бороду себе выщипли, – большая беда! Что в самом деле, иль наш государь великий князь будет обо всем спрашиваться у этого старого срамца? И так дали ему волю. Нет, брат, у меня бы он давно по ниточке ходил!
– Полно, Рохдай, – прервал Светорад, – эй, нехорошо! Тебя и так все зовут богохульником.
– За то, что я не кланяюсь в пояс этому чвану Богомилу?
– Да ведь он верховный жрец Перуна.
– Так что ж? Да будь он хоть верховный жрец варяжского бога Одена, а не смей ломаться и умничать не только перед государем, да и перед нашим братом. Пляши кто хочет по его дудочке, а уж меня, брат, плясать он не заставит.
– Однако ж, Рохдай, кто боится богов…
– Да не знает, которой рукой за меч взяться, вестимо, тому как не кланяться Богомилу! Вот если б и я заставлял только рубить головы на лобном месте…
– Рохдай! – закричал с досадой Светорад.
– Что вы, братцы, расшумелись? – сказал степенный боярин Ставр Годинович. – Иль не видите, как пасмурен наш государь великий князь?
– Это ничего, – прервал Рохдай, расправляя свои огромные усы, – дай только нам добраться до села Предиславина, а там как засядем за столы дубовые да хватим по доброй чаре меду крепкого за его великокняжеское здравие, так дело-то пойдет своим чередом. Ведь нашему ясному соколу, удалому Владимиру, благо бы начать, а там уж гуляйте себе, добрые молодцы, да не отставайте только от хозяина. Посмотри, как он сам изволит распотешиться!
– Вряд ли! – сказал боярин Ставр, покачав сомнительно головою.
V
Мы попросим наших читателей возвратиться вместе с нами в село Предиславино и заглянуть в пустой подвал, в котором сидел и горевал бедный Тороп. Несколько часов сряду провел он, размышляя о своем незавидном положении; напрасно ломал он себе голову, чтоб найти какое-нибудь средство для своего спасения. Он видел ясно, что ему не оставалось ничего другого, как выдать руками Всеслава или погибнуть самому.
– Да, да! – говорил он, расхаживая вдоль и поперек по своему прохладному покою… – Как ни кинь, все клин! Ну, хорош я детина, с одной стороны – петля, с другой – боярин: куда ни сунься, все беда! Поди толкуй ему, что мне нечего было делать; что, если б я не пошёл в Предиславино, так Всеслав бы сам прибежал сюда. То-то холопское дело, подумаешь: без вины виноват!.. Эх, бочек-то сколько здесь! – продолжал он, поглядывая с досадою вокруг себя. – И все пустые… Пострел бы взял этого проклятого Вышату: и этим-то хотел меня обидеть, разбойник! Засадить в подвал, поставить кругом бочек, а души отвести нечем… Вот эта, никак, была с медом, – прибавил он, подходя к одной сорокоуше, приставленной стоймя к самой стене. – Ну, так и есть, да ещё с малиновым!.. Посмотреть, не осталось ли хоть на донышке.
Отодвигая бочку от стены, Тороп увидел позади её небольшие дверцы, запертые с его стороны деревянного задвижкою. Он поспешил отпереть их и, войдя в небольшую кладовую, уверился с первого взгляда, что это нечаянное открытие не принесет ему никакой пользы; кладовая была завалена изломанными скамьями, битою посудою и множеством других, не способных ни на какое уже употребление хозяйственных вещей. При слабом свете, который как будто бы нехотя проникал сквозь узкое окно, до которого Тороп едва мог достать рукою, он рассмотрел в одном углу дверь; но она была заперта снаружи. Подмостясь кой-как до самого окна, Тороп увидел, что из этой кладовой можно было выйти на псарный двор, который тогда только наполнялся людьми, когда великий князь приезжал со своею охотою в село Предиславино. Он пытался несколько раз растворить или выломать дверь, но все его старания остались тщетными: толстые дубовые доски, из которых она была сделана, не подавались ни на волос, несмотря на то, что он обил о них свои кулаки и изломал несколько скамеек. Потеряв всю надежду вырваться из своего заключения и обессилев от усталости, Тороп возвратился в подвал и прилег на солому, чтоб отдохнуть и подумать снова о горьком своем положении.
Прошло ещё несколько часов; солнце начинало уже садиться, как вдруг Торопу послышался отдаленный шум, похожий на конский топот; вскоре потом раздался громкий лай псов и голоса охотников. Подмостясь опять к окну кладовой, Тороп увидел, что весь псарный двор наполнен людьми, лошадьми и собаками. Охотники расседлывали своих коней, спускали со свор собак и суетились вокруг огромного корыта, которое стояло посредине двора. Один молодой человек, в богатом охотничьем платье великокняжеского стремянного, казалось, распоряжался всем и отдавал приказания.
– Проворней, ребята! – кричал он. – Коней на водопой! Да кормите собак: они сегодня славно потешили государя великого князя и, чай, больно проголодались.
– Так точно, это Стемид! – сказал Тороп. – Э, да ведь он задушевный друг Всеслава! Что, если б мне удалось перемолвить с ним словца два… – Эй, молодец! – закричал он, стараясь сколь можно более просунуть в окно свою голову. – Господин Стемид!
Стемид оглянулся; но так как окно кладовой было наравне с землею и ему не пришло на мысль посмотреть вниз, то он, поглядев вокруг себя, сказал с приметным удивлением:
– Что за диковина!.. Да кто ж это меня зовет?
– Я! – продолжал Тороп. – Я, Торопка Голован.
– Да где же ты?
– Здесь, подле тебя. Да что ты смотришь поверху, гляди вниз.
Стемид опустил глаза.
– Ба, ба, ба! – вскричал он с громким хохотом, увидев уродливое лицо Торопа, которое, наполняя собою просвет узкого окна, казалось, выглядывало из земли. – Это ты, приятель?.. Что это ты, как суслик, из норы выглядываешь? Кто тебя сюда запрятал?
– Вестимо кто, злодей Вышата. Да не о том речь: мне надо сказать тебе слова два о Всеславе.
– Тс, тише, тише! – прервал вполголоса Стемид, поглядев с беспокойством вокруг себя. – Послушай, Тороп, нельзя ли тебе как-нибудь выйти из этого подземелья?
– Да кабы можно было, так черт ли бы велел мне увязить голову в этом проклятом окне. Посмотри: тут есть дверь; она заперта снаружи.
– Постой!.. – сказал Стемид. – Да замка-то нет… одна задвижка… Ну, выходи, проворней, – закричал он, отворяя дверь.
Тороп протащил назад свою голову, соскочил на землю и в два прыжка очутился на псарном дворе.
– Говори скорей, – сказал Стемид, отведя его к стороне, – что ты знаешь о Всеславе?.. Где он?
– Покамест в лесу, за Почайною.
– Как, так близко от Киева?
– Да это бы ещё ничего, а вот что худо: проклятый Вышата пронюхал все и знает теперь, где его найти.
– Что ты говоришь?
– И это бы не беда; хоть он и знает, где Всеслав, а не скоро бы до него добрался; да вот что плохо: Вышата выпытал от меня обо всем, хочет завтра чем свет отправить со мною воинов, и мне придется выдать им Всеслава руками.
– Как, Тороп, и ты согласился?
– Что ж делать, молодец: неволя скачет, неволя плачет, неволя песенки поет. Мало ли я вертелся и туда и сюда…
– Выдать руками Всеслава!.. Да ты бы должен…
– Что, господин честной?
– Умереть, а не говорить ни слова.
– Право!.. А скажи-ка мне, господин Стемид, сбирались ли когда-нибудь зарыть тебя живого в землю – а?.. Надевали ли тебе петлю на шею?.. Затягивали ли её помаленьку да с расстановками – а?.. То-то и есть! Хорошо говорить о смерти, когда она за тридевять земель, а как висит на носу, так, прошу не погневаться, молодец, и тебе небо с овчинку покажется!
– Вышата знает, где его найти!.. – сказал, помолчав несколько времени, Стемид. – И завтра чем свет…
– Да, завтра чем свет его соследят, как красного зверя.
– Так надобно сегодня же уведомить об этом Всеслава.
– Вестимо надобно, да как?
– Если б я мог отлучиться…
– Так прошатался бы даром всю ночь по лесу; а если бы и набрел ненароком на Чертово Городище, где живет теперь Всеслав, так без проводника наверное увяз бы в болоте. Нет, молодец, постарайся как-нибудь меня отсюда выручить, так это будет вернее.
– За этим дело не станет, Тороп. Теперь ещё светло, а вот как смеркнется и придет сюда великий князь со всем своим поездом…
– Да разве он теперь не здесь?..
– Нет, он остался близ горы Щековицы повеселиться соколиною потехою, а меня со псовою своею охотою отправил сюда. Как он станет выезжать, так под шумок-то можно будет выпроводить тебя за ворота. Да только вот что: куда ты спрячешь Всеслава? В лесу ему оставаться нельзя; теперь, как узнали, что он придерживается за Почайною, так все кусты обшарят… Э, постой, я найду ему местечко!.. Только бы нам спрятать его денька на три, а там авось как-нибудь это дело-то уладим. На первых порах за него никто не смеет и челом ударить великому князю – теперь он больно гневен; а как немного поуходится, так за Всеслава станут хлопотать и Рохдай, и боярин Ставр, и Соловей Будимирович, да и сам Добрыня словечко замолвит. Ты знаешь Аскольдову могилу?
– Как не знать.
– Ну вот, как пойдешь к ней от села Берестова и поравняешься с сосновым лесом, так надобно повернуть направо по тропинке, в глубокий овраг; идти все оврагом, мимо пчельника, вплоть до осиновой рощи; а тут принять налево, так и упрешься в низенькую, ветхую избушку. В ней живет старуха, её зовут Вахрамеевной. Скажите ей, что вы присланы от княжеского стремянного Стемида для того, чтоб она укрыла вас от злых людей. Если же она начнет отнекиваться, так скажи ей, Тороп: Стемид велел, дескать, бабушка, тебе напомнить Велесов праздник и озеро Долобское.
– Долобское озеро?
– Да. Вот изволишь видеть: эта Вахромеевна слывет в народе ведьмою, и в прошлом году – помнишь, как был падеж на скотину, – прошел слух, что это её козни. Вот в самый Велесов день, близ Долобского озера, она попалась в руки к пьяным посадским, и они утопили бы её наверное в черном омуте, кабы, на её счастье, не прилучилось мне ехать мимо с княжескою охотою; да и я-то насилу её выручил. Она поклялась Чернобогом, что вечно будет благодарна и при случае не пожалеет даже живота своего, чтоб сослужить мне какую бы то ни было службу… Эй ты, Зудила Горлопанов, – продолжал Стемид, обращаясь к одному седому охотнику, – поди-ка сюда! Видишь ли ты этого детину?
– Вижу, господин Стемид.
– Я принимаю его в государеву охоту, на место ловчего Юрки, который сегодня сломил себе ногу и, чай, долго не оправиться. Ну что ж ты глаза-то выпучил?
– Не погневайся, господин Стемид, – сказал охотник, посматривая с удивлением на Торопа, – да неужли-то не нашел ты никого покрасивее этого детины?
– Молчи, Горлопанов, не твое дело: он несмазлив, да зато досуж. Отбери у Юрки платье, шапку, рог и всю охотничью сбрую и отдай ему.
– Слушаю. В пору ли только ему будет? Юрка малый рослый, а этот видишь какой!.. Не знаю, сколько его в земле, а на земле-то немного.
– Ничего. Зипун подберет да подтянет поясом, а шапка-то уж, верно, широка не будет.
– В самом деле!.. – прервал с громким хохотом охотник. – Ай да головка! Экий пивной котел! Ну, брат, по голове, нечего сказать, ты Полкан-богатырь, да плечи-то у тебя узеньки.
– Каковы ни есть, любезный, – прервал Тороп, – а на медведя один хаживал.
– Ой ли?
– С волками песенки певал, а с лисой поплясывал.
– О, да ты, никак, балагур, товарищ? Ну, пойдем, что ль? Я наряжу тебя ловчим, только смотри, любезный, не вдруг показывайся, а то, пожалуй, всю псарню распугаешь.
Тороп отправился вслед за ним в большую избу, в которой располагались ночевать все охотники; а Стемид, отдав ещё несколько приказаний, пошёл за ворота наружной стены, чтоб видеть ещё издалека, когда великий князь станет подъезжать к селу Предиславину.
Солнце закатилось. Зарделись и вспыхнули в пламенном разливе вечерней зари дымчатые облака на западе, и в конце широкой просеки, которая разрезывала надвое дубовую рощу перед селом Предиславиным, зачернелась густая толпа всадников: дубовые ворота заскрипели на тяжких вереях; стража выстроилась перед своею караульнею, и ключник Вышата, окруженный служителями и держа в обеих руках поднос с большим серебряным кубком, вышел за ворота. Медленно двигалась толпа всадников. Впереди, на белом коне, ехал великий князь, а подле его стремени ближний дворцовый сокольничий; он держал на левой руке своей белого кочета. За ним ехали, не наблюдая никакого порядка, богатыри, бояре и витязи великокняжеские, а позади, попарно, охотники соколиной охоты, несколько конных воинов варяжской дружины и киевский воевода Светорад, который, поотстав от других, ехал, разговаривая с любимыми певцами Владимира: Соловьем Будимировичем и Фенкалом. Когда великий князь приблизился к воротам, ключник Вышата, сделав несколько шагов вперед и поклонясь в пояс, сказал:
– Милости просим, государь Владимир Святославич, милости просим! Давно ты не изволил сюда жаловать; без тебя твой потешный двор заглох травою и туманом подернулся. Пригрей его, солнышко наше красное, и выкушай кубок сладкого меду из погребов твоего села Предиславина.
– Спасибо, Вышата! Посмотрим, как ты угостишь нас, – сказал Владимир с ласковою улыбкою, въезжая в ворота. Вслед за ним двинулся весь поезд, исключая охотников и варяжских воинов: первые отправились на соколиный двор, который пристроен был снаружи к одной из стен ограды, а вторые вошли вместе со стражею в караульню.
В то самое время, когда вся свита княжеская въехала на двор и привратник собирался уже запереть ворота, подошли к ним два охотника, ведя в поводах лошадей своих. Один из них казался человеком пожилых лет, но шел бодро и смело поглядывал вокруг себя; другой, по-видимому гораздо моложе, тащился вслед за ним, спотыкаясь и путаясь при каждом шаге в длинных полах своего кафтана; он посматривал робко во все стороны и поправлял беспрестанно надвинутую на глаза шапку, которая едва держалась на огромной его голове.
– Э, Зудила Горлопанов! – закричал стоящий вне ограды, подле самых ворот, видный варяжский воин. – Подобру ли, поздорову?
– Живется покамест, господин Якун! – отвечал охотник, садясь на свою лошадь.
– Куда так поздно?
– На Почайну.
– Зачем?
– Про то знают старшие да вот этот парень, которого мне велено проводить до Олеговой могилы.
– А кто он таков?
– Не знаю, чем он был сегодня поутру, а теперь ловчий великокняжеской псовой охоты.
– Ну, брат Зудила, каких молодцов вы подбираете!.. Что за недоросток такой!.. Да подсади его!.. Видишь, он не вскарабкается на коня… А цепок проклятый!.. Смотри-ка, так и повис на гриве!.. Видно, мал, да удал… Э!.. Да что это?.. Постой-ка! – вскричал Якун, подойдя к малорослому охотнику. – Ба, ба, ба! Тороп!.. Погоди, погоди, любезный! – продолжал он, схватя под уздцы лошадь. – Не торопись!.. Давно ли ты попал в княжескую охоту?
– Сегодня, господин Якун, – сказал Тороп. – Да не мешай мне: я послан наскоро.
– В самом деле?.. А я слышал, что будто бы ключник Вышата велел тебя здесь призадержать: так не погневайся, если я пошлю спросить его.
– Послушай, Якун, – прервал Тороп вполголоса, – разве ты слуга ключника Вышаты? И захочешь ли ты, благородный витязь, для того, чтоб угодить этому старому срамцу, погубить такого же удалого молодца, как ты?
– Удалого молодца?.. То есть тебя?
– Я говорю не о себе.
– О ком же?
– О бывшем отроке великокняжеском Всеславе.
– Как так?
– Мне некогда тебе об этом рассказывать, но знай, что если ты меня задержишь, то завтра же Всеслав будет пойман и казнен на лобном месте.
– За то, что он не хотел выдать руками своей невесты и убил десятника Звенислава?
– Ну да!..
– Вот что! – продолжал Якун. – Этот Всеслав обидел товарища моего, Икмора, и если б он не был под опалою великого князя, так не только Икмор, но и я стал бы с ним биться не на живот, а на смерть; но чтоб я, природный варяг, я – Якун, сын Лидульфостов, помешал тебе спасти от позорной казни этого молодца… Нет, черт возьми! Клянусь Геллою, этого не будет! Он обидел моего друга, и если мне удастся отомстить ему, то смерть его неизбежна; но он все-таки удалой детина, храбрый витязь и виноват только в одном, что, умертвив Звенислава, не свернул шею самому Вышате… Ступай, я не держу тебя!
Тороп приударил плетью свою лошадь и помчался вскачь к дубовой роще.
– Постой, постой! – кричал, догоняя его, старый охотник. – Ну, что ты, выпуча глаза-то скачешь? Иль ты хочешь совсем сморить коня? Ведь он и так с самого утра все под седлом: не успел и травки пощипать. Да тише ты!.. Чтоб тебе шею сломить, леший проклятый!
Доскакав до дубовой рощи, Тороп осадил свою лошадь и поехал рысью.
– Ступай шагом, – продолжал охотник. – Видишь, здесь в лесу какая темнеть: наедешь на пенек, так и в самом деле шею сломишь. Я прошлым летом и днем так грохнулся оземь, что после пяти зубов не досчитался; ну, да то дело другое: надо было потешить государя великого князя, перенять лису от опушки; а теперь из-за чего я стану себе ребра-то ломать?
– Что ж делать, товарищ, – сказал Тороп посдерживая своего коня, – дело-то спешное, за которым я послан.
– Да зачем тебя послали на Почайну? Уж не обошли ли там медведя?
– То-то и есть, что обошли; завтра чем свет пошлют отыскивать его берлогу.
– Вот что! А ты, видно, послан, чтоб согнать побольше народу?
– Ну да.
– А зачем меня послали с тобою?
– Ты знаешь зачем: проводить до Олеговой могилы. Оттуда я дорогу хорошо знаю; а здесь-то я редко бывал. Да мне же надобно будет и коня тебе отдать.
– Как так?
– А как же? Да разве можно верхом обойти медвежью берлогу? В ином месте и пешком-то насилу продерешься.
Охотник замолчал, а Тороп, продолжая ехать небольшою рысью, принялся, по своему обыкновению, насвистывать и мурлыкать вполголоса песенки. Более получаса ехали они, не говоря ни слова.
– Ну вот и Олегова могила, – сказал наконец охотник, указывая на высокий курган, который чернелся вдали на скате горы Щековицы. – А вот прямо Желань. Ну что, дальше, что ль, ехать?
– Нет, здесь все пойдут знакомые места, не заплутаюсь, – отвечал Тороп, слезая с коня. – Прощай, Зудила! Скажи господину Стемиду, что я свое дело сделаю и постараюсь поставить милого дружка туда, куда он приказывал. Да кстати, возьми уж с собою этот проклятый зипун: вишь, какой он долгополый: пешком-то в нем не далеко уйдешь. Ночь теплая, и в одной рубахе не озябну.
Тороп скинул с себя охотничье платье, отдал его Зудиле, оставшись в одной подпоясанной ремнем рубашке и меховой шапке княжеского ловчего, отправился по дороге, ведущей к урочищу Желани. Когда Тороп вошел в дремучий лес, который, идя от этого урочища, распространялся верст на двадцать во все стороны, то невольно призадумался. Вечерняя заря уже потухла, и хотя в то же самое время восток начинал светлеть и чёрные тучи превращались в прозрачные облака, слегка посребренные первым отблеском утренней зари; хотя темнота не могла долго продолжаться в конце нашего мая месяца, когда, по словам простого народа, заря сходится с зарею, но довольно было и одного часу совершенной темноты, чтоб сбиться с дороги и зайти в такую глушь, из которой после и в целые сутки он едва бы мог выбраться.
Не раз уже случалось Торопу плутать в этом лесу, коего большая часть была заповедана ещё со времен великого князя Святослава. Он не знал, на что ему решиться: дожидаться ли, пока забрезжит слабый свет, или пуститься наудачу по дороге, которая при каждом перепутье дробилась на бесчисленное множество тропинок и следов, наделанных охотниками, пчеловодами и жителями окрестных мест, которые приезжали в этот лес подбирать валежник. Сверх того, хотя Тороп не мог назваться трусом, но он боялся леших, русалок и знал так много рассказов о хитрых кикиморах и злом Буке, что невольный трепет пробежал по его жилам, когда при входе в этот дремучий лес его обдало холодом и густой мрак – этот вещий мрак лесов, как будто бы опускаясь с древесных ветвей, обхватил со всех сторон и одел его таинственным своим покровом.
«Но если я буду дожидаться утра, – подумал Тороп, – если Вышата, узнав о моем побеге, успел предупредить меня… Нет… так и быть – пойду наудачу!.. Была не была, авось не заплутаюсь».
И вот Тороп, как робкий заяц, прислушиваясь и озираясь поминутно, пустился почти ощупью по узкой дороге. Чем он шел далее, тем чаще становился дремучий лес и темнее мрак, его окружающий. Кругом царствовала такая могильная тишина, что он слышал и мог считать каждое биение своего сердца. Все предметы принимали какой-то грозный и чудный вид. Тут опаленная громом сосна протягивала к нему, как длинные руки, свои иссохшие чёрные ветви; там из-за деревьев, как в белом саване мертвец, выглядывал березовый пень… Вот что-то перекатилось через дорогу; вот чёрный ворон встрепенулся и замахал спросонья широким крылом своим; тут вдруг из-под куста затеплились, как две свечи, глаза дикой кошки и завыл в дупле зловещий филин.
– Ух, как холодно!.. – прошептал Тороп, пожимаясь и дрожа всем телом. – Ну, страсть!.. Зуб на зуб не придется!.. Эка дичь, подумаешь!.. И звезд-то отсюда не видно, а то бы хоть по ним добраться как-нибудь до места… Да вот постой, – продолжал он, увидя вдали просвет, – никак, дорога выходит на поляну. Только бы мне оглядеться-то порядком…
В самом деле, через несколько минут Тороп вышел на большую луговину. Он остановился и поглядел вверх: едва можно было различать звезды, какими усыпан был небосклон; их бледный свет сливался уже с светом утренних небес; одна только звездочка ярко светилась на востоке. Она искрилась и блистала на беловатых небесах, как сверкает алмаз на чистом серебре.
– Это ты, моя путеводительница! – вскричал с радостью Тороп. – Сестрица-звездочка, ранняя звездочка, здравствуй!.. Теперь я знаю, куда мне идти: она останется у меня по левую руку, и если бы только не повстречалась со мной русалка и не обошел меня какой-нибудь леший… Чу!.. – продолжал Тороп, вздрогнув от ужаса. – Легок на помине, проклятый!
В эту самую минуту чудный и отвратительный крик, не сходный с голосом никакого животного, пронесся по лесу. Эти дикие звуки, похожие и на громкое ауканье двух человек, которые, отыскивая друг друга, перекликаются меж собою, и на неистовый хохот безумного, казалось, то приближались к тому месту, где стоял Тороп, то вдруг, отдаляясь, замирали в лесной глуши. По временам эти нестройные и пронзительные вопли понижались до тихих вздохов, и потом, вдруг возвышаясь с неимоверной быстротою и как будто бы раздирая воздух, гремели, дробились и, повторяемые отголоском, оглушали оледеневшего от ужаса Торопа.
– Ох, плохо дело! – проговорил он наконец, заикаясь. – Да их, никак, десятка два будет… и тут… и там!.. Ахти… что это!.. Ну, пропала моя головушка! – вскричал Тороп, упав ничком на землю.
На противоположной стороне поляны вышел из лесу человек необычайного роста; он делал такие огромные шаги, что в полминуты достиг того места, где лежал без памяти бедный Тороп.
– Кто ты? – загремел грозный голос.
Тороп молчал.
«Ну, пришел мой конец!» – подумал он, чувствуя, что его приподнимают с земли.
– Возможно ли?.. Это он! – раздался снова страшный голос. – Тороп!
– Помилуй, господин леший! – завопил Тороп.
– Что ты, что ты, полоумный, иль не узнаешь своего господина?
– Господина? – повторил Голован, осмелясь наконец взглянуть на лешего. – Ах, батюшки светы!.. В самом деле это ты, боярин!
– Говори скорей, бездельник, – закричал незнакомый, – где Всеслав?
– Ну, отлегло от сердца! С тобой, боярин, я и сотни леших не испугаюсь.
– Зачем ты здесь?
– Ух, батюшки! Ну, перепугался же я!
– Да станешь ли ты отвечать на мои вопросы, негодяй? Говори, или я сей же час размозжу тебе голову.
– Не гневайся, боярин, – прервал Тороп. – Дай только с духом собраться.
– Говори, где Всеслав?
– Вестимо где: на Чертовом Городище.
– Его там нет.
– Как нет?..
– Не наказал ли я тебе быть при нем неотлучно?
– А что ж мне было делать, боярин? Если б я не пошёл по его приказу в село Предиславино, так он сам бы ушел туда, да ещё днем.
– Безумный!
– Выслушай, боярин, я расскажу тебе все, как было: как Вышата хотел меня повесить; как я сидел в пустом подвале; как Стемид выпроводил меня из села Предиславина; как он приказал мне отвести Всеслава в одно укромное местечко, где уже, верно, его не найдут…
– Но разве узнали?..
– То-то и дело. Этот разбойник Вышата все пронюхал, и, чай, теперь уже посланы воины обшарить кругом все Чертово Городище. Хорошо ещё, что Всеслав дал оттуда тягу.
– Но где он теперь?
– Где-нибудь около села Предиславина. Он сам мне изволил сказать, что если я скоро не вернусь с весточкой от его невесты, то он уйдет вслед за мною.
– Безумный! – повторил незнакомый. – Поспешим, Тороп!.. Я стану искать его с одной стороны села Предиславина, а ты с другой… Пока ещё не наступило утро, мы можем спасти его. Но если… о, поспешим, поспешим, Тороп!
Незнакомый пустился скорыми шагами по той самой дороге, по которой шел прежде его слуга. Тороп едва успевал бежать за своим господином, но, несмотря на то что запыхался и едва мог говорить, рассказал ему на бегу со всею подробностью свои приключения. Через полчаса они достигли дубовой рощи. Вся окрестность покоилась глубоким сном, но стража бодрствовала у ворот села Предиславина; в высокой гриднице светились яркие огни; толпы слуг бегали и суетились по двору; звучали гусли златострунные, и серебряные кубки звенели, ударяясь друг о друга. Все кипело жизнью вокруг дворца великокняжеского: Владимир Солнышко пировал со своею удалою дружиною.
Незнакомый и Тороп расстались: первый пошёл налево частым кустарником, а последний продолжал идти рощею, которая огибала с правой стороны все наружные строения села Предиславина и почти подходила к самому огороду» от которого отделялась одним высоким бревенчатым тыном.
VI
В обширном покое, описанном нами во второй главе этой части, за длинным дубовым столом пировали ближние бояре, витязи и вся гридня знаменитого великого князя киевского. Пасмурен, как ночь осенняя, грозен и угрюм, как туча громовая, Владимир Солнышко сидел за передним концом стола, покрытого яствами. Молча переходил из рук в руки турий рог с медом сладким; витязи чокались меж собой серебряными кубками; дворцовый кифарник играл на звонких гуслях; но радостные крики не раздавались в светлой гриднице; не похвалялись богатыри русские своим удальством. Все гости, глядя на хозяина, приуныли, повесили свои буйные головы, и даже дядя великокняжеский, знаменитый воевода Добрыня, не смел с ним речь повести и спросить, отчего он прикручинился и о чем, сложив руки к белым грудям, он задумал думу крепкую.
– Ну, Рохдай, – сказал боярин Ставр, толкнув под бок витязя, – не говорил ли я тебе, что вряд наш государь великий князь распотешится. Ведь у него обычай такой: как засядет ему что в голову…
– Да о чем он так задумался?
– В том-то и дело, любезный! Кабы знали да ведали, так авось бы горю пособили.
– Так что ж, боярин: попытаться бы спросить.
– Да, попытайся-ка! Ты боек, Рохдай, и государь тебя жалует, а небось и ты первый не сунешься.
– Право?
– Вестимо нет! Погляди, все посматривают друг на друга, а никто ни гугу! Вон Тугарин Змеевич молчит; Ян Ушмовец – ни словечка; да и Добрыня-то язычок прикусил.
– Так пусть же они молчат, а я молчать не стану. Что за пир, коли хозяин сам не гуляет; да этак и первый кусок станет клином в горле.
И вот удалой витязь Рохдай поднимается из-за стола дубового, не допив чары зелена вина, не доев куса сладкого. Он подходит к князю Владимиру, преклоняет чело ниже пояса и говорит бодрым голосом:
– Ты, гой еси, наш батюшка Владимир-князь Киевское Солнышко Святославич! Не прикажи ни казнить, ни рубить, а прикажи слово вымолвить. Отчего ты, государь, прикручинился, о чем запечалился? Иль не угодили чем ни есть государю своему его слуги верные? Иль уж стала тебе нелюба твоя дружина удалая?
Владимир нахмурил брови и, не смотря на Рохдая сказал:
– Рохдай, ты гость мой – так ешь вдоволь, пей, веселись и прохлаждайся, а не спрашивай, о чем твой государь призадумался. Захочу, так сам скажу.
– Дозволь и мне, Владимир Святославич, слово вымолвить, – прервал Добрыня, вставая. – Где видано, чтобы гости веселились, коли хозяин грустит. Выслушай мои глупые речи и не погневайся! Высоко ты сидишь на своем златокованом столе; ты подпер горы угорские своими железными полками; перегородил широкие степи печенежские щитами русскими; ты славен, и велик, и богат, и чив, так о чем тебе, государю нашему, задумываться? Уж не прискучило ль тебе сложа руки сидеть? Не берет ли охота у соседа в гостях побывать, загулять на пир незваный к царю Византийскому? Так за чем дело стало? Вымолви слово княжеское, и мы разбрызгаем веслами широкий Днепр; прикажи – и верная твоя дружина вычерпает шеломами глубокий Дон.
– Мы рады все за тебя, нашего батюшку, сложить головы! – промолвил Ян Ушмовец, вставая.
– Рады все умереть до единого! – закричали пирующие, приподнимая кверху свои кубки.
– Благодарствую вас, братцы мои ратные! – сказал Владимир, взглянув повеселее на гостей своих. – Спасибо вам, храбрые мои сподвижники, за вашу любовь и привет! Но я не хочу обижать соседей, не хочу громить Византию. Пора притупиться мечам нашим: поработали они вдоволь; погуляли мы досыта на кровавых пирах и в чужих землях гостьми незваными; понатешились, будет с нас. Нет, слуги мои верные, слуги неизменные, не о том я прикручинился: залегла у меня на сердце дума крепкая; будет время, придет час, и я с вами, мои бояре и витязи любимые, посоветуюсь. Что придумают ваши умные головы и что я сам захочу, то и будет; а теперь речь не о том. Эй, Вышата, дай-ка мне чару доброго вина!
Ключник Вышата налил серебряную чарку вином, поставил на золотой поднос и, низко поклонясь, подошел к великому князю.
– Ну, гости мои милые, – продолжал Владимир, – выпьем теперь за упокой храброго юноши, который сегодня спас мне жизнь… Э, Вышата, живет ли здесь, в селе Предиславине, девушка по имени Любаша?
– Живет, государь.
– Отпусти её завтра же к отцу и матери; спроси их, каких желают от меня милостей, и скажи им, чтоб смело просили у меня всего, чего сами захотят.
– Слушаю, государь! – сказал Вышата, поглядывая с удивлением на Владимира.
– Кубок меду! Я пью его с вами, дорогие гости, за здравие моего сына Изяслава и матери его, супруги нашей Рогнеды. Здорова ли она, Вышата?
– Не так чтоб очень, государь! Вот уж пятые сутки все ночи напролет за рукодельем просиживает: сна вовсе нет!
– Бедная, – сказал вполголоса Владимир, – ей скучно, она тоскует! Вышата, забавляй её всякими потехами, песнями, плясками…
– Слушаю, государь!
– Не худо бы послушать и нам, – продолжал Владимир, – голосистых соловьев наших. Фенкал, потешь моих гостей, спой нам какую-нибудь варяжскую песенку; да смотри, повеселее! Что стоишь, Вышата? Поднеси ему чару вина!
Видный и прекрасный собою юноша, к которому подошел Вышата, сидел возле Светорада. Он встал и, не принимая с подноса чарки с вином, сказал громким голосом:
– Государь великий князь, дозволь мне слово вымолвить!
– Говори, Фенкал, – отвечал Владимир, взглянув ласково на певца.
– Государь, ты живал в земле варяжской и знаешь наши обычаи: у нас вещий скальд поет веселые песни тогда, когда у него весело на сердце.
– А у нас тогда, когда ему прикажут, – прервал Владимир. – Пой, Фенкал!
– Государь, – продолжал скальд, – ты волен мне приказывать: я пленник и раб твой, но если ты желаешь слышать песни, которые в стране варяжской веселили сердце не великого князя Киевского, но храброго витязя Владимира, – то ступай опять туда. Там, где вдохновенный скальд поет по приказу, где звучат не вещие струны, а звенят на руках его тяжкие цепи, там слушай, если хочешь, его стоны, а не требуй от него веселых песен.
– Что ты, что ты, Фенкал?! – сказал с ужасом Светорад, толкая его локтем.
– Фенкалушка, голубчик, в уме ли ты? – прошептал Вышата, с трудом удерживая в руках свой золотой поднос.
Едва просветлевшее чело Владимира помрачилось снова, а приветливый взор превратился опять в грозный и угрюмый.
– Отчего же ты невесел? – сказал он, помолчав несколько времени. – Чего ты хочешь?
– Государь, душа моя тоскует по родине!
– Но разве ты один из варягов покинул навсегда свою родную землю? Разве нет при лице моем многих из твоих единоземцев, которые называют отчизною своею великий Киев?
– Я говорю о себе, государь!
– Но чего же ты хочешь… Фенкал? – продолжал Владимир ласковее. – Я люблю тебя, желаю видеть счастливым и довольным. Быть может, до сих пор я мало наградил тебя за твою службу. Ближний мой баян Фенкал, я жалую тебе мое заднепровское село Тугорканово, со всеми поместьями, угодьями и землями.
– Слышишь ли, Фенкал? – вскричал Светорад. – Село Тугорканово, со всеми поместьями и угодьями… Кланяйся!
– Село Тугорканово! – повторил Вышата. – С рыбными ловлями, сенными покосами!.. Кланяйся!
– С тремя пчельниками! – продолжал Светорад.
– С торговой пристанью! – промолвил Вышата.
– Да кланяйся же и благодарствуй! – повторили они оба, дергая его за полы.
Фенкал молчал; он стоял по-прежнему бестрепетно перед лицом своего повелителя, смотрел почтительно на грозное его чело, но не преклонил главы своей.
– Фенкал, – вскричал Владимир, едва скрывая свой гнев, – ты безмолвствуешь, ты не благодаришь своего господина?
– Государь, – сказал певец, – велики твои милости, дары твои достойны знаменитого повелителя всей земли Русской; но если б отдал ты мне половину твоего царства, то и тогда я не был бы счастлив.
– Чего же ты хочешь, безумный?
– О, государь! Отдай мне убогую мою хижину на берегу родного моря, отдай мне небеса моей отчизны, и Фенкал во всех песнях своих будет прославлять имя Владимира!
– Ну, пропала его головушка! – прошептал Вышата, взглянув на великого князя.
Все гости, опустив глаза книзу, не смели пошевелиться. Бледное лицо, посиневшие уста, дикий пламень, который сверкал в глазах, устремленных на Фенкала, – все предвещало одну из тех душевных бурь Владимира, коих не могли укрощать ни прелесть красоты, ни связи родства – ничто на свете.
– Итак, ты отказываешься от моего дара? – проговорил он глухим голосом, ища правой рукой рукоятку меча своего.
– Да, государь! – отвечал с твердостью Фенкал. – Этот дар будет новой цепью, которая ещё крепче прикует меня к порогу твоих княжеских чертогов, – я не принимаю его!
– Презренный раб! – завопил неистовым голосом Владимир. – Ты отвергаешь милость твоего государя, ты смеешь ругаться Владимиром… и жив ещё!..
Он вскочил с своего места. Невольный трепет пробежал по членам всех пирующих: все лица побледнели, и даже в бесстрашной груди Рохдая сердце замерло от ужаса; один Фенкал не изменился в лице: сложив спокойно руки, он продолжал смотреть с почтением, но без боязни на своего разгневанного господина.
Острый меч сверкал уже в руке Владимира; он сделал шаг вперед, и вдруг, как будто бы повинуясь какой-то чуждой воле, остановился; его грозные очи сверкали ещё диким, неукротимым огнем, но на лице изобразились смущение и нерешимость. Мало-помалу рука его опустилась; он вложил медленно свой меч в ножны и, садясь опять на прежнее место, сказал мрачным, но тихим голосом:
– Живи – я прощаю тебя!
Несколько минут продолжалось общее молчание.
– Ну, любезный, – шепнул наконец боярин Ставр витязю Рохдаю, – видал я нравных людей, слыхал дерзкие речи этих заморских буянов, а уж этакого безумного нахала и гордеца, как этот Фенкал, сродясь не видывал.
– Так, боярин, так! – отвечал Рохдай, посматривая с почтением на скальда. – А нечего сказать, этот Фенкал молодец. Уж коли он не сробел нашего государя, так кого же он испугается?
– И великий князь его помиловал! Ну, счастлив этот поморянин!
– Что, брат Вышата, – сказал вполголоса Светорад, – каков молодец? Ах он пострел, пострел! И голова ещё у него на плечах?
– Вижу, да не верю, любезный, – пробормотал, заикаясь, Вышата, – разве даст пощупать! Экий разбойник, подумаешь! Его ли государь не жаловал; он ли не был в почете? То-то и есть: как волка ни корми, а он все в лес глядит! Добро, добро – узнает, каково быть под княжескою опалою! Грубиян!.. Да я теперь с ним и знаться-то не хочу!
– Ну, что призадумались, мои гости милые? – сказал Владимир, стараясь улыбаться. – Неужли-то упрямство и дерзость одного из рабов моих помешают нам веселиться? Послушай, слуга мой верный, баян, сын баянов, честь и слава Великого Киева, Соловей Будимирович, пусти своих десять соколов на стадо лебединое, пусть хитрые персты твои пробегут и заскачут по живым струнам; пусть отгрянет в них и загрохочет слава земли Русской… Иль нет, спой нам лучше песню об удалом сыне Гостомыслове, Вадиме Новгородском.
Соловей Будимирович встал, поклонился Владимиру и сказал:
– Государь великий князь, ты приказывал спеть себе веселую песню, а то, что поется о Вадиме Новогородском…
– Все равно! – прервал Владмир. – Пой, Соловей Будимирович!
Поклонился певец ещё раз своему государю, кинул гордый взгляд на Фенкала и запел:
Певец приостановился, потом запел опять тихим и заунывным голосом:
Певец умолк. Все бояре, витязи и сам великий князь, привстав, выпили в честь его по чаре вина.
– Спасибо тебе, – сказал Владимир, – спасибо, Соловей Будимирович! Твои песни слаще моего меда: они веселят мое сердце, как бранный клич на поле ратном. Фенкал, – продолжал он, обращаясь к скальду, – ты можешь ещё загладить вину свою, но берегись раздражить вторично твоего государя.
– Владимир Святославович, – сказал Фенкал умоляющим голосом, – ты простил дерзким речам моим, о, будь же великодушен до конца: дозволь мне надеяться, что я увижу ещё раз мою родину: обещай мне эту милость как награду за верную мою службу, и тогда, клянусь Оденом…
– Молчи! – прервал Владимир. – Слуге ли предлагать условия своему господину? Я хочу, и ты должен остаться вечно рабом моим. Гости мои милые, – продолжал он, подымаясь из-за стола, – и вам и мне время успокоиться. Завтра приглашаю вас на обеденный пир. Соловей Будимирович, жалую тебе село Тугорканово, от которого отказался этот безумец. Вышата, ты говорил мне, что Рогнеда проводит без сна все ночи, – отведи в её терем Фенкала: он не хотел потешить молодцов, так пусть забавляет жен. Прощайте, мои слуги верные! Отдыхайте; завтра опять повеселимся.
Сказав эти слова, Владимир поклонился на все стороны и пошёл, в сопровождении двух ближних отроков, в свою великокняжескую опочивальню. Гости стали расходиться.
– Эх, брат Фенкал, – сказал Вышата, подойдя к скальду, – сплоховал ты!.. Ну, да делать нечего – пойдем!.. Что ж ты стоишь? Иль не слышал, что приказывал мне великий князь?
– Слышал! – сказал вполголоса Фенкал. – Хорошо, – промолвил он, – я исполню твою волю, Владимир: я позабавлю Рогнеду моими песнями; и если варяжская кровь, которая течет в жилах её, не совсем ещё застыла!.. Пойдем, Вышата, пойдем!
VII
Шум затих; огни угасли один после другого в окнах дворца великокняжеского; изредка мелькали, как тени, проходящие по двору служители, кой-где раздавался стук от запираемых дверей; вскоре все замолкло, и только в одном Рогнедином тереме светился ещё огонек. Но не одна злополучная дочь Рогвольда не смыкала очей своих, не одна Рогнеда обливалась горючими слезами – в уединенной светлице красного терема стонала горькая, беззащитная сирота, Несколько раз мамушка Буслаевна пыталась её уговаривать, укладывала спать, но Надежда отвечала на все её слова одними слезами.
– Эка нравная девка! – закричала наконец старуха, – Навязали же на мою шею эту лихую немочь! Слушай ты, блажная: не хочешь ложиться, так не ложись себе, а я пойду спать в мою светелку; да если ты у меня не уймешься хныкать и вопить в истошный голос да помешаешь мне соснуть, так я тебя, моя голубушка, донцем попотчую!.. Вишь какая боярыня! – продолжала старуха, выходя вон и запирая двери Надеждиной светлицы. – Эх, кабы Вышата не заказывал мне, так я бы тебя, плакса неугомонная, как раз угомонила.
Растерзанное сердце Надежды облегчилось, когда, оставшись одна, она могла свободно излить всю горесть свою пред господом. Слова Вышаты, приезд великого князя в село Предиславино, отвратительные советы и наставления старухи – одним словом, все наполняло неизъяснимым ужасом её чистую, девственную душу. Прежде она умоляла Искупителя и Пречистую Деву о свободе и соединении с отцом и женихом своим, а теперь она молилась только об одном:
– О, пресвятая, – говорила она, рыдая, – призови меня к себе, соедини меня с моею матерью, не дай мне посрамить седых волос отца моего! О, дозволь мне, без укоризны и стыда, поспешить навстречу к жениху моему, когда придет и его чреда покинуть эту землю изгнания, этот мир плача и страданий!
Более часа молилась усердно Надежда, слезы её текли ручьями, но не облегчали стесненного сердца. Вдруг мысль о побеге, мысль, которая ни разу не приходила ей в голову, блеснула в душе её. Она приложила ухо к дверям, стала прислушиваться: Буслаевна спала крепким сном. Надежда подошла к окну; тихо и наблюдая величайшую осторожность, отворила его. Первый взгляд, ею брошенный, смерил расстояние, которое отделяло её от земли. Окно её светлицы было прорублено на задний двор, и Надежда едва не вскрикнула от радости, заметив, что с этой стороны поверхность земли была гораздо возвышеннее, а посему и расстояние от оной до окна несравненно менее, чем с противоположной окружающих, царствовала глубокая тишина. Налево, в промежутках двух длинных конюшен, виднелись густые липы огорода; направо подымался уступами дворец великокняжеский, а за ним вдали высокий Рогнедин терем. С сильно бьющимся сердцем, едва переводя дух, Надежда сняла с постели простыню и одеяло, связала их вместе, прибавила к ним свое длинное покрывало, скрутила и, привязав их к железному крючку, которым запиралось изнутри окно, выбросила из него сию, наскоро сделанную, веревку: она почти касалась земли. Сотворив краткую молитву, Надежда спустилась по ней счастливо на задний двор. Увидев над собою открытое небо, она в первую минуту восторга почла себя уже совершенно свободною, но когда вспомнила, что для этого ей надобно выйти из села Предиславина, окруженного высокою стеною, то минутная её радость превратилась почти в отчаяние. Подумав несколько времени, она решилась пуститься наудачу и испытать все способы для своего спасения. В то самое время, как Надежда, пройдя мимо конюшен, подошла к запертым воротам огорода, ей послышались в близком расстоянии голоса и шаги идущих людей. Надежда, дрожа от страха, притаилась за большою кучею сена, которое было навалено за конюшнями.
– Эх, братец, – говорил кто-то сиповатым голосом, – разбудил ты меня! А мне завтра поутру надо побывать за селом Берестовым – не близко место! Хочешь не хочешь, а вставай вместе с солнышком. Да сам ли ты видел?
– Как же! – отвечал другой голос. – Ведь я сейчас ходил дозором кругом огорода.
– И трех бревен в заборе нет?
– Как не бывало! Вот увидишь сам… Такую лазейку сделали, что не только господин наш Вышата, да и ты, брат Садко, бочком продерешься.
– Да где же она?
– С правой стороны, подле рябинового куста, напротив большой-то березы.
– Уж не Дулеб ли это проказит?.. А что ты думаешь?.. Да погоди, завтра же скрутят молодца!
В продолжение этого разговора, они подошли к огороду» отперли ворота, вошли в него и скрылись за деревьями. Надежда не проронила ни одного слова; она прокралась вслед за ними в растворенные ворота и притаилась у самого входа за ветвистым ракитовым кустом. Более четверти часа, трепеща от страха и едва смея переводить дыхание, сидела она на земле, покрытой холодною росою; наконец ей опять послышались те же самые голоса, и двое служителей, идя скорыми шагами, поравнялись с кустом, за которым она скрывалась. Казалось, они спорили меж собою.
– Экий ты, братец, какой, – говорил один, – не хотел остаться покараулить.
– Да, как бы не так! – отвечал другой. – А кто их знает: может статься, их целая ватага. Вот приведем человек десять ратных людей, так будет кому стеречь.
– А покамест за ними мы ходим…
– Так что ж? Заберутся в огород?.. Им же хуже: сами в ловушку попадут. Да что ж ты – запирай ворота, теперь уж мы обойдем от рощи.
Голоса умолкли. Надежда, не теряя ни минуты, побежала в ту сторону, где посреди развесистых лип белелась высокая береза. Она не долго искала пролома, о котором говорили служители, и, выбежав в рощу, остановилась на минуту, чтоб перевести дух. Все было тихо и мрачно кругом. Вверху частые ветви деревьев сплетались непроницаемым шатром над её головою; внизу распускал по влажной земле свои зубчатые и широкие листья густой папоротник. Изредка вскрикивал кузнечик, и от времени до времени принимался стонать филин; но ранний певец наших тенистых дубрав – голосистый соловей отдыхал от своих вечерних песен; он молчал и дожидался полного рассвета, чтоб снова залиться, защелкать, засвистать и пробудить спящий отголосок. Прошло несколько времени, пока Надежда решила, в какую ей идти сторону; наконец она вспомнила, что лес за Почайною и, следовательно, хижина, в которой жил отец её, должна была находиться на востоке от села Предиславина. Утренняя заря уже занималась и могла ей служить верною путеводительницею. Вот Надежда, перекрестясь, пустилась бегом в самую глубину рощи, придерживаясь правой стороны, и, пробежав шагов сто, вышла на небольшой луг, окруженный со всех сторон мелким, но частым лесом. Она остановилась, чтоб пооглядеться кругом; но едва успела окинуть взором поляну, на которой при свете загорающейся зари можно было различать все предметы, как вдруг близехонько подле нее раздался голос:
– Это она! – и огромная голова в меховой шапке высунулась из-за кустов.
Надежда вскрикнула и, не зная сама, что делает, пустилась бежать по узенькой тропинке, которая шла назад прямо к селу Предиславину. Она слышала, что за ней гонятся; ей казалось даже, что её называют по имени, сердце её замирало от ужаса, и, несмотря на то что страх придавал ей крылья, она чувствовала, что не уйдет от того, кто её преследовал. С каждою минутою расстояние, их разделяющее, становилось менее. Вот Надежде кажется, что к ней идут навстречу; тропинка круто поворачивает налево, и вдруг кто-то загораживает ей дорогу. Бедная девушка хочет броситься в сторону, но все силы её оставляют, в глазах темнеет, ноги подгибаются, и она падает без чувств на землю.
– О, очнись, мой милый друг! – шептал кто-то на ухо Надежды, когда она стала приходить в себя. – Это я, твой суженый!
– Всеслав! – вскричала девушка, открывая глаза. – Всеслав! – повторила она, не веря самой себе.
– Да, это я, моя ненаглядная!
– Ну, измучила ты меня, красавица! – сказал Тороп, потирая рукою свой широкий лоб. – Я кричу: постой, постой! Не тут-то было!.. Но нам некогда растабарывать: ведь мы ещё близехонько от села Предиславина.
– От села Предиславина? – повторила с ужасом Надежда. – Побежим скорей, мой друг!.. Побежим!
– Куда же мы пойдем? – спросил Всеслав.
– Отведите меня к батюшке.
– К твоему отцу! – прошептал Всеслав, прижимая к груди своей несчастную девушку. – О, Надежда!
– Добро, добро, – прервал Тороп, – наговоритесь после. На Почайну вам идти нельзя, а есть другое местечко, повернее… Постойте-ка!
Тороп приподнял голову, приложив два пальца к губам, и засвистал по-соловьиному, но с такими страшными перекатами и так пронзительно, что Надежда невольно содрогнулась. Через минуту громкий свист, более похожий на человеческий, раздался довольно далеко от них с правой стороны рощи.
– Ну, – сказал Тороп, – теперь он знает, что я с тобой встретился и где ему тебя отыскивать. Идемте, да, чур, поторапливаться. Смотрите-ка, вон уж, почитай, ни одной звездочки на небе не осталось.
Тороп пошёл скорыми шагами вперед, а Всеслав, поддерживая и ободряя Надежду, пустился вслед за ним.
Мы попросим теперь читателей оставить на время наших любовников и, возвращаясь опять в село Предиславино, заглянуть вместе с нами, во внутренность Рогнедина терема.
Комната, служащая опочивальнею княгине Рогнеде, отличалась от обыкновенных светлиц одною только величиною своею и некоторыми украшениями, коих богатство представляло разительную противоположность с голыми стенами и деревянными, грубо обделанными скамьями. При слабом свете двух лампад, или ночников, поставленных на столе, покрытом византийскою парчою, сидела на высоком своем ложе, облокотясь на пышное, набитое лебяжьим пухом изголовье, злополучная супруга Владимира; перед нею лежала белая ширинка, до половины вышитая разноцветными шелками, а подле, склонив голову на её плечо, спал крепким сном прекрасный отрок. Один взгляд на бледное и хотя все ещё прелестное, но поблекшее от горести лицо Рогнеды удостоверил бы всякого, что он видит перед собой ту, которую глас народа, почти всегда справедливый в своих выразительных прозваниях, наименовал Гориславою. Но не одно душевное прискорбие выражалось и на возвышенном, благородном челе её, и в её голубых, исполненных какого-то дикого уныния глазах, и на устах, коих надменная улыбка напоминала каждому о её знаменитом происхождении. Нет, беззащитная сирота, злополучная Горислава, презренная и покинутая своим супругом, была все ещё тою же самою Рогнедою, которая, отвергнув некогда руку Владимира, не устрашилась заклеймить его позорным названием рабынича. По обеим сторонам покоя сидели также, или, лучше сказать, дремали за пряжею и другим рукоделием её ближние сенные девушки; а подле самого изголовья постели стояла любимая мамушка её сына Изяслава, которая уже несколько времени смотрела, молча и не спуская глаз, на спящего отрока.
– Не позволишь ли, матушка великая княгиня, – сказала она наконец шепотом, – отнести его в опочивальню? Ведь уж больно поздно – светать скоро станет.
– Да, – отвечала тихим голосом Рогнеда, – уложи его спать. Изяслав, – продолжала она, будя с осторожностью спавшего отрока, – сын мой, ступай, ты хочешь спать!
Ребенок проснулся, привстал, поглядел спросонья вокруг себя и не отвечал ни слова.
– Возьми его, мамушка, с собою, – сказала Рогнеда поцеловав с нежностью своего сына. – Ступайте и вы, мои подруги. Ах, вы можете ещё спать, а я… Подите, подите. Со мной останется нянюшка Богорисовна, и ты, моя добрая Мирослава! – промолвила Рогнеда, взглянув с ласковою улыбкою на молодую девицу, которая сидела ближе всех к её постели.
Мамушка взяла на руки Изяслава и, поклонясь Рогнеде вышла вместе с сенными девушками в боковые двери.
– О, зачем ты походишь на отца своего! – прошептала Рогнеда, помолчав несколько времени. – Ну что, Мирослава, – продолжала она, обращаясь к девушке, – не слышала ли ты ещё чего-нибудь?
– Ничего, государыня.
– Он здесь и не хотел взглянуть на меня!
– До того ли ему! – сказала Богорисовна, покачав головою. – Забыл он совсем тебя, нашу матушку; да и кто ему о тебе напомнит?! Буслаевна мне сказывала, что дня четыре тому назад ещё привезли сюда какую-то красавицу; а все этот разбойник Вышата!.. Да что это? Никак, скрипнули дверью? Кому так поздно? – прибавила нянюшка, вставая и выходя в соседний покой.
Через полминуты Богорисовна вошла опять.
– Не погневайся, матушка! – сказала она с приметным смущением. – Что прикажешь?.. К тебе пришел ключник Вышата.
– Вышата? – повторила Рогнеда голосом, исполненным негодования. – Чего хочет от меня этот презренный старик?
– Он пришел не один и говорит, что его прислал государь великий князь. Прикажешь ли ему явиться пред ясные твои очи?
– Пусть войдет, – сказала Рогнеда, и все признаки продолжительной душевной скорби исчезли с лица её. На бледном челе изобразилось холодное спокойствие, а потухшие в слезах взоры заблистали величием.
Двери отворились. Ключник Вышата, согнувшись в дугу и выступая на цыпочках, явился с подобострастным и подлым лицом своим перед супругою Владимира.
– Что угодно государю великому князю? – спросила Рогнеда, кинув на него взор, исполненный презрения.
– Я прислан к тебе, матушка Рогнеда Рогвольдовна…
– Супругу твоего государя, – прервала Рогнеда, – называют великой княгиней, даже и тогда, когда она была бы покинута и презрена своим мужем
– Не погневайся, государыня, – продолжал с покорностью Вышата, – я это так, спроста сказал. Великий князь, узнав от меня, что ты все изволишь тосковать и проводишь без сна целые ночи, приказал мне привести к тебе любимого своего певца, Фенкала, чтоб позабавить тебя своими песнями.
– Фенкала, этого варяжского скальда?
– Да, государыня
– Варяжского скальда! – повторила Рогнеда, не скрывая своего восторга. – О, песни моей родины, песни моего детства, я опять вас услышу! Зови его, зови!
– Ступай сюда, молодец! – сказал Вышата, обращаясь к дверям.
Фенкал, держа под плечом свою ручную арфу, вошел в комнату.
– Приветствую тебя, дочь знаменитого Рогвольда! – сказал он, поклонясь почтительно Рогнеде
– Что ты, что ты? – шепнул ему на ухо Вышата. – Говори: великая княгиня.
Добро пожаловать, дорогой гость, – сказала Рогнеда. – Садись, мой единоземец, садись Фенкал!.. Ступай, Вышата, скажи великому князю, что если б он подарил меня лучшим ожерельем царицы византийской, то и тогда не порадовал бы столько своей супруги, как прислав к ней своего варяжского скальда.
– Слушаю, государыня! Я скажу ему об этом завтра, а теперь, пока Фенкал будет забавлять тебя своими песнями, я должен остаться здесь.
– Здесь? – повторила Рогнеда, и бледные её щеки вспыхнули. – Неужели, – продолжала она, устремив сверкающий взор на Вышату, – великий князь киевский посрамит себя до того, чтоб отдать честь своей супруги – свою собственную честь – под надзор и защиту ключника Вышаты!
– Государыня, – сказал робким голосом Вышата, – я не дерзну никогда и помыслить…
– Если супруг мой, – прервала Рогнеда, – приказал тебе не покидать Фенкала одного, то ступай с ним вместе, я не хочу слушать его песен.
– Государь великий князь не приказывал мне этого, но я думаю…
– Молчи! – вскричала Рогнеда. – Пусть подлые рабыни и наложницы исполняют твою волю, но мне, великой княгине Киевской и дочери Рогвольда, может приказывать один супруг. Ступай!
Вышата посмотрел с недоумением вокруг себя, подошел к нянюшке Богорисовне и сказал ей на ухо:
– Если вы хотя на минуту оставите великую княгиню, то прощайтесь с вашими головами.
Потом, поклонясь почтительно Рогнеде, вышел вон.
– Давно ли, Фенкал, ты служишь великому князю? – спросила Рогнеда, когда ключник вышел из терема.
– Я не слуга его, а пленник, – отвечал мрачным голосом скальд.
– Несчастный! Итак, ты не волен возвратиться в твое отечество?
– Нет.
– Откуда ты родом?
– Из Бергена.
– Из Бергена! О, сколько раз я слыхала от моего родителя о этой отчизне неустрашимых витязей и вдохновенных певцов. Он сам был родом из Бергена… Ах, зачем он покинул свою родину, зачем ему захотелось быть князем Полоцким!.. Живы ли, Фенкал, твои родители?
– Моя мать давно уже умерла, а жив ли мой отец, не знаю.
– Итак, его не умертвили в то время, когда ты был взят в плен?
Фенкал взглянул пристально на великую княгиню и, помолчав немного времени, сказал:
– Неужели ты думаешь, Рогнеда, что я стал бы есть хлеб Владимиров и тешить его варяжскими песнями, если б он был убийцею моего отца?
Легкий румянец пробежал по бледным щекам Рогнеды.
– А что бы ты сделал, несчастный юноша, – сказала она, – если б ты был взят в плен убийцею твоего отца?
– Что бы сделал я? – повторил Фенкал. – Рогнеда, родитель твой был скандинавский витязь, в твоих жилах течет варяжская кровь – и ты спрашиваешь меня, что сделал бы я с убийцею отца моего!
– Фенкал, – сказала вполголоса Рогнеда, поглядев робко вокруг себя, – не забывай, что ты говоришь с супругою Владимира…
– И дочерью злополучного Рогвольда, – прервал певец. – Не знаю, помнишь ли ты это, Рогнеда, а я никогда не забуду ни отца твоего, ни братьев, ни того, как породнился с ними твой супруг и повелитель.
– Молчи, зловещий скальд! – шепнула Рогнеда. – Молчи! Что прошло, то невозвратимо… Зачем ты пробудил в душе моей воспоминания о прошедшем?.. Мой отец… братья мои!.. О, Фенкал, возьми, возьми свою цевницу! Быть может, родные звуки моей отчизны усыпят хотя на время эту змею, которая сосет и гложет мое сердце. Пой, Фенкал, пой!
Вещие персты Фенкала пробежали по звонким струнам: они зарокотали, и согласные их звуки слились с могучим голосом вдохновенного скальда. Он запел:
Певец остановился. Дико зазвучали струны его арфы, и он запел снова:
Фенкал остановился. Устремив испытующий взор на бледное чело Рогнеды, протяжно и с горькою укоризною, которая отзывалась в каждом звуке его голоса, он запел снова:
– Перестань, перестань, Фенкал! – вскричала Рогнеда. – Ужасны твои песни! Они тошнее для меня погребальных воплей. О, какой палящий яд проливают они в мою душу!
– Если ты, супруга Владимира, – сказал Фенкал, – боишься слышать, как проклятие скальда гремит над главою убийцы Рикмора и несчастных юношей, сыновей его, то я не буду продолжать моей песни, а спою тебе, когда хочешь, о пирах Одена, о его надоблачных чертогах и беспредельном веселии знаменитых скандинавских витязей, с честью и славою умерших на поле битвы.
Рогнеда, в знак согласия, наклонила свою голову и Фенкал запел:
– Как, – вскричала Рогнеда, – их позор должен продлиться?..
– До тех пор, – прервал Фенкал, – пока они останутся неотмщенными: таков закон Одена. Но дослушай мою песню.
Певец умолк. Неподвижные взоры Рогнеды горели каким-то диким огнем, её посиневшие губы дрожали, грудь сильно волновалась.
– Итак, Едвина отмстила за своего отца и братьев? – промолвила она прерывающимся голосом.
– Да, Рогнеда! – отвечал Фенкал. – Она свершила кровавую тризну, заповеданную Оденом; и никогда имя Едвины, искупившей от вечного позора тени отца и братьев, не исчезнет из памяти людей; оно принадлежит нам, оно живет и будет вечно жить в песнях моей родины, и даже отдаленные лохлинские барды поют о подвиге знаменитой скандинавской жены; и, внимая их песням, девы Морвена благословляют имя Едвины. Но ты не слушаешь речей моих, – промолвил скальд, – ты смотришь на этот нож, – продолжал он, вынимая из-за пояса богато украшенный засапожник. – Я вижу, ты узнала его!.. Да, Рогнеда, он подарен мне Владимиром и некогда принадлежал отцу твоему.
– Отцу моему?
– Посмотри, – продолжал Фенкал, – на это закаленное железо. О, никогда не излечались раны, им нанесенные. Удостой, Рогнеда, принять от меня этот дар – это наследие отца твоего. Пусть хотя этот нож напоминает тебе, что ты дочь злополучного Рогвольда… Но я вижу, – прибавил Фенкал с горькою усмешкою, заметив нерешимость Рогнеды, – великая княгиня Киевская отвергает дар бедного певца…
– Нет, нет, – вскричала Рогнеда, – подай мне этот нож!.. Благодарю тебя, Фенкал… О, благодарю тебя, мой единоземец!.. Теперь ступай; ты не напрасно пел мне свои песни… Прощай!
Скальд молча поклонился и вышел вон из терема.
– Ступайте и вы, – продолжала Рогнеда, обращаясь к своим прислужницам, – оставьте меня одну… я хочу успокоиться…
– Что это, матушка наша, с тобой сделалось? – сказала мамушка Богорисовна, поглядев с робостью на Рогнеду. – Ясные очи твои совсем помутились, на тебе лица вовсе нет.
– Да… мне нужно отдохнуть, я хочу остаться одна… Ступайте!
– Так не прикажешь ли раздеть себя?
– Нет, нет! Оставьте меня.
Богорисовна и Мирослава молча поклонились Рогнеде, посмотрели с беспокойством друг на друга и, покачивая печально головами, вышли из опочивальни великой княгини.
Оставшись одна, Рогнеда с судорожным движением прижала к устам своим широкий нож, подаренный ей Фенкалом.
– Отец мой… отец мой!.. – проговорила она глухим прерывающимся голосом. – Это ты… да, ты сам вооружил мою руку… Так, смерть за смерть… кровь за кровь!.. А Изяслав?.. – прибавила она с невольным содроганием. – А сын мой?.. Ах, что станется с этим горьким сиротою?.. Но разве в жилах его не течет кровь Владимира?.. Разве он не сын убийцы отца и братьев моих?..
Вдруг под самыми окнами терема раздался тихий голос:
– Нет! – воскликнула Рогнеда, быстро подымаясь с своего ложа. – Нет, не вечна будет тоска ваша! О, успокойся, отец, утешьтесь, братья: час искупления вашего наступил!
Держа в одной руке нож, она подошла к небольшой двери, прикрытой греческим ковром, отворила её, и длинный переход, соединяющий терем с опочивальнею Владимира, представился её взорам. Вдали, как тусклая звездочка, мелькал сквозь узкую щель притворенных дверей догорающий ночник. Едва касаясь ногами пола, притаив дыхание, Рогнеда прокралась легким призраком вдоль стены темного перехода. Вот и двери опочивальни великого князя: они не заперты. Трепещущей рукою, но тихо и осторожно отворила Рогнеда дверь и вошла в великокняжескую одриню. Слабый свет от ночника падал прямо на его роскошное ложе. Разметавшись на нем, Владимир, казалось, спал крепким, но беспокойным сном; тяжкие вздохи волновали его широкую, дебелую грудь, губы шевелились, уста произносили невнятные слова, и в то самое время, как Рогнеда подошла к его изголовью, он прошептал с усилием: «Христианин… да, христианин!»
Невольно остановился взор Рогнеды на грозном и державном челе её спящего супруга. Глубокие следы бурных страстей не изгладили ещё на нем этот перст божий, эту печать величия и славы, которую господь налагает при самом рождении на светлых челах избранных чад своих. Она прислушивалась к неровному дыханию своей жертвы, она видела, как в стесненной груди Владимира сильно билось сердце, которое должно было замереть под ножом её, и с ужасом начинала чувствовать, что кровь застывает в её жилах, что все мужество её исчезает.
– О, отец мой, – проговорила она едва слышным голосом, и, закрыв левой рукой глаза свои, занесла правую над беззащитной грудью своего супруга… Вдруг острый нож выпадает из её руки… она открывает глаза… и вопль ужаса замирает на устах её: онемевшая рука её была сжата в мощной руке Владимира, и огненный, как молния небесная, сверкающий взор его встретился с её взором…
VIII
Часу в шестом утра, на другой день после описанных нами в предыдущих главах происшествий, все небо покрыто было грозными тучами; душный и густой воздух, как тяжелый свинец, ложился на грудь и стеснял дыхание усталого путника, который шел, прихрамывая, узенькою дорожкою, проложенной по дну оврага, поросшего частою осинового рощею.
– Уж не сбился ли я с дороги? – прошептал прохожий, посматривая вокруг себя. – Кой прах, – продолжал он, остановясь, чтоб отдохнуть немного, – иду, иду, а все конца нет! Пчельник остался у меня позади… вот и осиновая роща… да где же её избушка на курьих ножках?.. Ох эта старая колдунья! Уж не отводит ли она мне глаза?.. Чего доброго?.. Чтоб тебе сквозь землю провалиться, ведьма проклятая!.. Ух, какая молонья!.. И нелегкая понесла меня сегодня! Как не успею добраться до избенки, да хлынет дождь… Ахти, никак, уж накрапывает?.. Ну, загудело по лесу!
В самом деле, серые облака, которые двигались медленно вперед, вдруг помчались с воем от запада, разлились, как волны, по всему небосклону, заклубились черными рядами, и в несколько минут этот беспредельный воздушный океан, устилая тучами все небеса, забушевал над головою прохожего. Почти сбиваемый с ног порывистым ветром, спотыкаясь на каждом шагу, он продолжал идти вперед и наконец, несмотря на проливной дождь, заметил, что в стороне, по левому скату оврага, густой дым, пробиваясь сквозь частые ветви, вился над вершинами деревьев. Прохожий, не заботясь отыскивать тропинки, пустился целиком в ту сторону где завидел этот верный признак жилья. Продираясь с трудом сквозь чащу деревьев, он дошел в несколько минут до подошвы крутого спуска, на краю которого лепилась покрытая хворостом и драньем ветхая избушка. Приставленная к утесистому скату оврага, она, как уединенное гнездо зловещего коршуна, висела над стремниною. Из волокового окна, прорубленного под самою кровлею, валил густой дым; с одной стороны, опираясь на два толстые пня, примыкала к ней похожая на голубятню светелка, с другой – высокий плетень огибал небольшой уступ, который, выдаваясь вперед площадкою, оканчивался со всех сторон почти отвесным обрывом горы. Прохожий, цепляясь за древесные сучья и кусты, добрался кой-как до избушки, взлез на завалину и застучал под окном.
– Кто там? – раздался внутри сиповатый женский голос.
– Отопри, бабушка! – сказал прохожий.
– Да кто ты?
– Войду – так увидишь. Да отпирай проворней!
– Вот ещё, понукать стал! Много вас здесь шатается. Добро, добро, ступай, куда идёшь!
– Да что ты, Вахрамеевна, – закричал прохожий, – иль не узнала меня по голосу? Ведь я великокняжеский слуга Садко, из села Предиславина.
Минут пять прошло без всякого ответа; дождь лил как из ведра; промокший до костей Садко кричал, шумел, осыпал ругательствами негостеприимную хозяйку, но двери не отворялись.
– Да отопрешь ли ты, старая карга? – завопил он как бешеный, ударив кулаком по холстине, которая была натянута вместо стекла в окне избушки. – Слушай ты, колотовка: если я ворочусь домой да приведу с собой товарищей, так мы не только тебя в гроб забьем, ведьму проклятую, да и чертово гнездо-то твое вверх дном поставим!
– Иду, кормилец, иду, не гневайся, – раздался снова женский голос у самых дверей хижины; они растворились, и простоволосая, одетая в лохмотья старуха встретила низким поклоном своего гостя.
Если Садко мог похвастаться необычайным безобразием, то, конечно, и та, к которой он пришел в гости, имела на это полное право. Покрытое бесчисленными морщинами смугло-желтое лицо её едва походило на человеческое; зелёные, кошачьи глаза, ястребиный нос и беззубый рот, выгнутый подковою, – все было в ней отвратительно и безобразно до высочайшей степени.
– Что ты, батюшка, такой грозный? – сказала она Садко когда он вошел в сени.
– Да разве не видишь? – отвечал он, выжимая полы своего кафтана. – Еще немножко, так меня бы вовсе дождем захлестало.
– Эх, кормилец, кормилец, не в пору ты пожаловал!.. Ну, да делать нечего, милости просим!
Садко вслед за старухою вошел в избу.
– Эка ты надымила, голубушка! – сказал он, потирая глаза. – Фу-ты, батюшки, дух захватывает!
– И, кормилец, пообсидишься, так станешь дышать!
– Нельзя глаз открыть.
– Ничего, батюшка, ничего: пооглядишься, так будешь смотреть.
И подлинно, через несколько минут Садко стал свободнее дышать, глаза его привыкли к дыму и он мог рассмотреть всю внутренность избы. На закоптелых стенах её висело несколько собачьих шкур и большое решето. В одном углу стояла длинная метла; в другом, на полке, сидела, повертывая направо и налево свою уродливую голову, огромная сова; на полатях лежал мохнатый чёрный кот: он мурлыкал, вертел хвостом, искоса посматривал на Садко – то потягивался, то сгибался дугою, выпускал свои острые когти и, казалось, готов бы спрыгнуть с полатей и вцепиться гостю в лицо. В печи, над разложенным огнем, стоял железный котел, в нем что-то шипело, а на шестке лежала Целая вязанка чемерики, дурмана и других ядовитых растений.
– Присядь, кормилец, отдохни! – сказала старуха, обметая полой грязную скамью, перед которою стоял запачканный и полусгнивший стол.
– Ну, Вахрамеевна, насилу я дотащился! – промолвил Садко, садясь на скамью. – Я было хотел сегодня чем свет у тебя побывать, да у нас в селе Предиславине этой ночью такой грех было сделался, что и сказать нельзя.
– А что такое, батюшка?
– Да так, чуть было не извели нашего государя великого князя.
– Неужто?
– И как ты думаешь кто?
– Вестимо кто – какой-нибудь изменник.
– Изменник! Нет, не изменник, а его любимая супруга Рогнеда, по прозванью Горислава
– Э, смотри пожалуй, на какое дело пошла!
– Боярин Вышата мне все рассказал. Вот как было – государь великий князь давно уже изволил почивать крепким сном, как вдруг эта змея подколодная пробралась из своего терема потайным переходом, где никакой стражи не стоит: вошла потихоньку в княжескую одриню, подкралась к нему с ножом, да видно, ещё час его не пришел: лишь только она занесла руку – ан государь-то и проснулся.
– Ну что, чай, тут же из нее и дух вышиб?
– Вот то-то и дело, что нет.
– Что ты, парень?
– Ну да, волосом её не тронул, а велел ей идти назад в свой терем, надеть лучшее её платье и дожидаться казни.
– А, вот что!
– Видно, потомить её захотел.
– Видно, что так.
– Вот как она вырядилась, и, говорят, словно на брачный пир, так великий князь и вошел в терем. Ну уж тут, вестимо дело, долго бы с ним торговаться не стала; да вдруг, откуда ни возьмись, сын её, княжич Изяслав. Он подал государю обнаженный меч и сказал: «Ты здесь не один, родитель мой, – пусть сын твой будет свидетелем!» – У великого князя так руки и опустились.
– Кто знал, что ты здесь? – сказал он, бросил меч наземь и ушел из терема.
– И не казнил её?
– Не только не казнил, да ещё простил и, как говорят, отдал ей в удел землю Полоцкую.
– Эко диво, подумашь!
– Ну вот поди ты!.. И все надивиться не могут, ума не приложат, что с ним сделалось? Бывало, ему голову смахнуть, как шапку снять! Чай, и ты слыхала Вахрамеевна?
– И, батюшка, всего не переслушаешь! Да и что нам до того, что деется в княжеских палатах: люди мы мелкие. Скажи-ка, лучше, мое солнышко весеннее, зачем изволил ко мне пожаловать? Иль есть нуждица какая?
– Есть, бабушка, есть.
– А что, уж не зазнобушка ли какая? Не сокрушили ли добра молодца очи ясные? Не приглянулась ли тебе какая красоточка? Так что ж – попытаемся: её не приворожу, так авось тебя отшепчу.
– Эх, нет, Вахрамеевна!
– А что ж, мой кормилец? Чем себя губить, лучше горю пособить.
– Да речь не о том; я пришел к тебе затем, чтоб ты поворожила, где нам отыскивать нашу пропажу.
– Пропажу?
– Да, у нас в селе Предиславине дней пять тому назад украли серебряный кубок.
– Вот что! Пожалуй, батюшка, пожалуй, зачем не поворожить.
– Так ты угадаешь?
– Угадать не устать, да только бы, кормилец, было и мне за что тебе спасибо сказать.
– Прежде поворожи, а там посмотрим.
– Эх, батюшка, батюшка! Да ведь дело-то таковское: от старшего наказано даром не ворожить, рук не подмажешь – язык не повернется.
– Ну, ну, вот тебе две ногаты! – сказал Садко, вынимая их из кошеля. – Да смотри, Вахрамеевна, не вздумай меня морочить: ведь я не кто другой.
– Только-то? – пробормотала старуха, посматривая на две мелкие монеты, которые Садко положил ей на ладонь.
– Отгадаешь, так ещё дам.
– Еще!.. Знаем мы, батюшка: ведь все посулы тороваты, а как придет до расплаты, так и в кусты. Ну, да так и быть, мы люди знакомые, – прибавила старуха, завязывая монеты в уголок изношенной тряпицы, которая служила ей платком. – Смотри-ка, кормилец, сиди смирно: не шевелись, не говори, а пуще всего не моги тронуться с места, а не то худо будет. Да постой-ка, батюшка, скажи мне, как ты мекаешь, чай, это спроворил кто ни есть из домашних?
– Сдается, что так, бабушка.
– Так нишни, кормилец, у меня вор-то сам скажется.
Старуха подошла к котлу и помешала в нем железным ковшом. Вода в котле закипела, густой пар поднялся кверху, сова захлопала глазами, чёрный кот замяукал, а колдунья, продолжая взбалтывать воду, запела отвратительным голосом:
Старуха перестала петь, зачерпнула ковшом из котла и, поставив его на стол, принялась над ним нашептывать; потом, дунув несколько раз на воду, заговорила нараспев и покачиваясь из стороны в сторону:
Адское выражение лица колдуньи, её неподвижный змеиный взгляд, сиповатый голос – одним словом, все было так отвратительно, что сам уродливый Садко, и телом и душой похожий на чародея, присмирел, как овечка. Он стирал украдкою холодный пот, который капал с его безобразного чела, прижимался к стене, чтоб быть подалее от колдуньи, и едва смел переводить дыхание.
– Ну вот и дело с концом! – сказала старуха, пошептав ещё над водой. – Я отолью тебе в кувшинчик, а ты уж сам, батюшка, иль въявь, или тайком, как хочешь, только дай всем вашим челядинцам хлебнуть этой водицы.
– Хлебнуть! А ради чего, Вахрамеевна?
– Ради того, кормилец, чтоб татьба вышла наружу.
– Да ты этак, пожалуй, у нас всю дворню испортишь.
– Небось, родимый: кто не грешен в покраже, тому ничего не будет; одному лишь вору туго придется. Увидишь сам: или он подкинет вашу пропажу, или вовсе изведется и зачахнет.
– Ну, Вахрамеевна, – сказал Садко, поглядывая с почтением на старуху, – вижу я, что тебе наука далась. Послушай, бабушка, если ты ухитришься да поможешь нам в другом дельце, так тогда и я тебе скажу: «Шей, вдова, широки рукава, было б куда деньги класть».
– А что такое, батюшка?
– А вот что, – продолжал Садко, понизя голос. – У нас этою ночью в селе Предиславине сделалась такая пропажа, что и сам господин наш, ближний княжеский ключник Вышата нос повесил: что не лучшая жемчужина из сокровища княжеского сгинула да пропала.
– Как так?
– Да, бабушка, нынче ночью из села Предиславина сбежала первая красавица; да один детина, которого мы держали взаперти до поры до времени, дал тягу. А уж как он ушел, ума приложить не можем, словно в щелку пролез, окаянный! Боярин Вышата сказывал мне, что этот парень был прислан языком от одного опального молодца, которого теперь везде ищут, что этот-то молодец и сманил нашу красоточку, что теперь они должны быть вместе и, чай, близко ещё от Киева – да только где? Вот в том-то и дело, бабушка! Ведь время летнее: им везде приют. Пожалуй, разошли хоть целую рать великокняжескую, а всех лесов дремучих и дебрей непроходимых не обшаришь. Лиха беда добраться им до Белой Вежи, а там и поминай как звали. Мало ли у печенегов наших выходцев! Говорят, в их главном городе, Ателе, целая слобода заселена киевскими беглецами да переметчиками.
– Вот что! – прошептала сквозь зубы старуха, которая, по-видимому, слушала с большим вниманием рассказ своего гостя. – Эка притча, подумаешь: сманить красавицу из села Предиславина! Ну, видно же, этот опальный детина заливная головушка!
– Он был великокняжеским отроком, – продолжу Садко, – государь его жаловал, бояре чествовали, ну, словом, житье было ему знатное. Да вот то-то и есть, Вахрамеевна, недаром говорят: собака с жиру бесится. Этот сорви-голова накутил столько в три дня, что иному в три года этого и не пригрезится. Шутка ли: не послушался великокняжеского приказа, убил десятника дворцовой стражи а пуще-то всего – смертно разобидел боярина Вышату.
– Смотри, пожалуй!
– Не отгадаешь ли, бабушка, где он теперь с нашею беглянкою?
Старуха призадумалась.
– Послушай, Вахрамеевна, – продолжал Садко, – если ты сослужишь нам эту службу, то боярин Вышата не постоит ни за что: отсыплет тебе столько серебра, что ты и считать-то его не станешь, а будешь мерить пригоршнями.
– В самом деле, батюшка? – сказала старуха, устремив жадный взор на своего гостя.
– Уж я тебе говорю.
– Ну, коли так… Да нет, кормилец, – промолвила колдунья, посматривая недоверчиво на Садко, – кто чересчур много сулит, тот мало дает. Скажи-ка лучше делом, что пожалует мне господин Вышата, если я выдам ему руками беглянку и опального молодца?
– Пять золотых солидов.
– Золотых? А сколько это будет ногат, батюшка?
– Да столько, что ты и в сутки не перечтешь.
– Ой ли?
– А коли этого мало, так он прикинет тебе лисью шубу, да ещё какую, бабушка: всю из отборных огневок!
Глаза старухи засверкали радостью.
– Смотри, же, кормилец, – сказала она, – не давши слова, крепись, а давши, держись. Непригоже будет, если ты обманешь меня, старуху старую; да и сам-то после несдобруешь. Хоть я живу сиротинкою, а заступа у меня есть.
– Уж небось, Вахрамеевна: что сказано, то и сделано.
– Ну, ну, добро! А задал ты мне задачу, батюшка! Оно, кажись бы, можно, да только… Ох, кормилец, тяжко и мне будет! Ведь уж это не на водицу пошептать, придется старшого потревожить; а не ровен час…
– Какого старшого?
– Не твое дело, батюшка!.. Ох, худо: и ночи-то у нас не лунные, и день пришелся нечетный… Ну да и то сказать двух смертей не бывает, а одной не миновать.
– А что?
– Так, ничего. Попытаюсь, батюшка, попытаюсь! А покамест, не прогневайся, родимый: с другом посоветуюсь и спрошусь моей боярыни.
Сказав эти слова, старуха свистнула: чёрный кот ощетинился, замурлыкал и с одного прыжка очутился на столе, сова запрыгала на своей полке и замахала руками. Старуха свистнула ещё – и чёрный кот вспрыгнул ей на одно плечо, а сова уселась на другом.
– Послушай, кормилец, – продолжала Вахрамеевна, – я на часок выйду, а ты останься здесь, да смотри, батюшка, что б тебе ни почудилось, а в сени не заглядывай; сиди да посиживай, как будто не твое дело, и коли больно страх разберет, так зачурайся про себя да заткни уши.
Старуха вышла вон. Оставшись один, Садко с невольным замиранием сердца, но с жадностью и нетерпением прислушивался к каждому шороху. Несколько минут в сенях все было тихо, и только снаружи бушевал ветер и гудел проливной дождь. Вдруг что-то, похожее на глухой шепот, потом на болезненный детский крик, раздалось за дверьми избы. Эти звуки, заглушаемые частыми ударами грома, превратились вскоре в какой-то судорожный дикий хохот, и в то же самое время в сенях поднялся такой ужасный стук и возня, что стены избушки заколебались и затрещала кровля. Несмотря на беспрерывные перекаты грома и вой ветра, Садко мог легко различать посреди этой стукотни безумный хохот колдуньи, пронзительное мяуканье кота и зловещий стон совы. Вдруг все затихло. Бурный вихрь завыл по лесу, и голос, в котором ничего не было человеческого, – голос, в котором сливались в одно все отвратительные звуки, существующие в природе, который напоминал и шипенье ядовитого змея, и карканье ворона, и последний охриплый стон умирающего, – проревел несколько непонятных слов. Вслед за этим раздирающий, невыносимый для слуха вопль оглушил Садко, что-то тяжелое упало в сенях на пол, потом снова все затихло. Садко хотел, но не в силах был зачураться; его оледеневший язык не двигался. Бледный, как мертвец, сидел он безмолвно на скамье и не мог пошевелиться ни одним членом.
Прошло около четверти часа. Буря усиливалась, но в сенях избы царствовала глубокая тишина. Наконец двери растворились, и Вахрамеевна вошла в избу. Ее исцарапанное лицо было все в крови, волосы растрепаны; как опьянелая подошла она, шатаясь, к столу и, сняв со стены решето просеяла сквозь него на столе несколько горстей ячменя перемешанного с черным куколем.
– Ух, батюшки, – промолвила она, обтирая себе лицо и вешая решето на прежнее место, – насилу отделалась! Ну, господин Садко, сослужила я тебе службицу! Чуяло мое сердце, что он сегодня больно гневен будет, да уж на то пошла. И то сказать – где гнев, там и милость. Жутко мне было, да зато и он изволил меня пожаловать. Теперь наше дело в шапке. Да что, что ты, кормилец? – продолжала старуха, взглянув почти насмешливо на своего гостя. – Ты, никак, так оторопел, что и словечка вымолвить не можешь?
– Ох, бабушка, – сказал, заикаясь, Садко, – напугала ты меня!
– Ой ли? – прервала колдунья с лукавою усмешкою. – То-то же! А ещё ты ничего не видел, а только слышал. Что и говорить: и я не чаяла быть живой; ну, да теперь бояться нечего – схлынула беда, как с гуся вода.
– Полно, так ли, бабушка?
– Говорят тебе, небось. Я уж старшого выкликать не стану, да и незачем, а все мелкие-то его слуги под моей рукой – так со мною тебе нечего их бояться. Ну, батюшка, дело твое мы спроворим, только и ты смотри не забудь своего посула. А что бишь, кормилец, боярин Вышата обещал мне твоим словом за труды пожаловать?
– Пять золотых солидов.
– И две лисьи шубы?
– Нет, бабушка, кажись, одну.
– Что ты, что ты, родимый!.. Али страх-то у тебя вовсе память отшиб! Эй, господин Садко, не пяться, а то как прогневишь моего господина, так не было бы худо и твоему.
– Хорошо, хорошо, бабушка, и за две шубы боярин не постоит, только скажи нам, где теперь наши беглецы.
– А вот посмотрим, – шепнула старуха, начав выводить пальцем по рассыпанному ячменю какие-то чудные узоры. – Эге, – продолжала она после короткого молчания, – вижу, вижу!
– Кого, бабушка?
– Нишни, кормилец, нишни! Ай да молодец! Экий детина ражий!.. Ну, жаль!.. Да делать-то нечего: к одному на двор сваха, а к другому плаха. Видно, уж так ему на роду написано!
– Да кого ты видишь?
– А вот погоди, дай разглядеть хорошенько. Парень молодой высокий, плечистый… волосы русые, ус только что пробивается…
– А беглянка-то наша с ним, что ль? – прервал Садко.
– Постой, не торопи!.. О, о! Да вот они оба идут рядышком… рука об руку… Ну, правду же ты говорил! Подлинно что наилучшая жемчужина из вашего дорогого ожерелья! А уж бела-то как, бела! Словно пушистый снег в первозимье! Шелковые кудри так и вьются по плечам… глаза голубые с черными ресницами… на левой щеке ямочка…
– Неужли-то в самом деле! – вскричал с радостью Садко. – Да где же они?
– Не так чтоб очень далеко отсюда, а в таком захолустье, что зги не видно… Вот стали говорить… Тс, тише, тише, батюшка, дай послушаю! – шепнула старуха, наклонясь одним ухом к столу. – Вот что! – продолжала она, помолчав несколько времени. – Так они не к печенегам норовят, а пробираются в Византию. Постой-ка, постой!.. Никак, они называют друг друга по именам… Да, да, она зовет его Всеславом, а он её – Надеждою.
– Так точно, это они! – вскричал Садко, вскочив со скамьи. – Ну, Вахрамеевна, не чаял я от тебя такой удали!
– Да это что за диво, – прервала старуха. – Не велико дело, что я их вижу и слышу их речи: ведь они ещё до реки Буга не добрались и водицы из него не хлебнули. Хвали мое досужество тогда, как я поставлю их перед тобой, как лист перед травой. Послушай, батюшка, откладывать нечего: ступай за ратными людьми да приведи их скорей сюда, а уж отвести беглецам глаза и обморочить их – мое дело. Поплутают, поплутают, да сами придут ко мне в гости.
– Как, бабушка, сюда к тебе?
– Да, дитятко.
– Как же ты это сделаешь?
– Не твое дело, кормилец. Отправляйся скорей за ратными людьми… Да вот, никак, и дождь унялся? Ступай же батюшка, ступай! А мне пора за дело приниматься: немало ещё возни-то будет.
– Смотри же, Вахрамеевна, – сказал Садко, выходя и избы, – и ты торопись; я мигом сбегаю в Берестово. Там теперь с мечником Фрелатом человек двадцать варягов. Мы как раз нагрянем к тебе в гости.
IX
Старуха, выпроводив из избы Садко, остановилась у дверей. Казалось, гроза вовсе миновала, дождь уже не шел; облака редели; но вдали, на западе, клубились чёрные тучи и сверкала молния. Когда Садко, спустясь прежнею дорогою с утеса, исчез за деревьями, старуха вошла опять в сени и, пройдя задними дверями на узенький дворик, остановилась подле забора: он отделял от двора небольшой огород, разведенный на уступе горы, описанном нами в начале этой главы. Около часу простояла она на одном месте в глубоком раздумье, и по временам на отвратительном лице её изображалось что-то похожее на страх и беспокойство, она покачивала головою и бормотала про себя:
– Ну, если он проведает?.. Ахти мне!.. Худо будет!.. Он барин большой: легко ль, стремянный великокняжеский… А две лисьи шубы?.. Да ведь и он – беда!.. Размечет он по чистому полю мои косточки… Праху моего не останется!.. А деньги-то, деньги-то!.. Э, так и быть: авось не узнает, а узнает, так авось отбожусь… Да уж не оставить ли мне их там?.. Нет, нет, пожалуй, оттуда и тягу дадут. Запру их в светелку – так это будет вернее.
Старуха отворила калитку и вошла в огород. В одном углу его стоял шалаш, коего вход был завален хворостом.
– Выходите, детушки! – сказала ласковым голосом Вахрамеевна, оттаскивая к стороне хворост. – Мой гость ушел, ступайте опять в вашу светелку.
Всеслав и Надежда вышли из шалаша.
– Кто у тебя был, бабушка? – спросил юноша.
– Так, батюшка, один старичок с ближнего пчельника приходил, кой о чем посоветоваться.
– Один?.. Кто ж у тебя так шумел в избушке?
– Никто, родимый. Вишь на дворе какая погода!.. Гром постукивал, да ветер гудел, а тебе и невесть что показалось. Э, да не на долго же приутихло, – продолжала старуха, поглядывая кверху. – Смотри-ка, от Киева какие тучи напирают… Ах ты, пташечка моя белокрылая, сердечная моя эк тебя в шалаше-то промочило! Да и тебе, кормилец, досталось… Ступайте же скорей в светелку да обсушитесь.
– Ах, мой милый друг, – шепнула Надежда, – какое страшное лицо у этой старухи! Речи её приветливы, но взгляд… О, если б мы могли уйти скорей отсюда к батюшке!.. Как сердце мое замирает!..
– Боярин, боярин, где ты? – раздалось близ избушки.
– Это голос Торопа! – вскричал Всеслав.
И старинный наш знакомый, Торопка Голован, вбежал на огород.
– Насилу-то я вас отыскал! – сказал он, запыхавшись. – Скорей, скорей: за вами погоня, сюда идут!
Надежда побледнела, а рука Всеслава опустилась невольно на рукоятку его меча.
– От двадцати один не отобьешься, – сказал Тороп, заметив это движение. – Благо ещё время есть, побежим скорей к Аскольдовой могиле, там, на Днепре, мой боярин дожидается вас в лодке. А, ты здесь, хозяюшка?.. Постой, куда, моя лебедка? – продолжал Тороп, схватив старуху одною рукой и развязывая другою свой пояс. – Чего доброго – ты, пожалуй, выйдешь навстречу к своим званым гостям, так лучше… Да полно, полно, моя красавица, не прячь свои руки белые, не загорят.
– Что ты делаешь? – вскричал Всеслав.
– А вот свяжу только ей руки, да ноги, заткну рот и впихну в этот шалаш.
– Зачем?
– Вестимо, лучше бы было её повесить, да нам некогда; а жаль: осин-то здесь вдоволь. Да полно рваться, ведьма проклятая! – прибавил Голован, ударив кулаком старуху.
– Но что она тебе сделала?
– Эх, не мешай, молодец! – прервал Тороп, завязывая платком рот старухи. – Иль не видишь: ведьма-ведьма, а небось словечка не вымолвит. То-то же: знает кошка, чье мясо съела! Она хотела вас выдать руками.
– Возможно ли?
– Знаешь ли, кто у нее был в гостях? Садко, любимый слуга ключника Вышаты… Да вот дорогою я все вам расскажу. Помоги-ка мне втолкнуть её в шалаш да закидать хворостом… Вот так!.. Пока её станут искать, а мы будем уж далеко. Ну, теперь в дорогу! Да только смотрите не отставайте от меня.
Тороп и Всеслав с Надеждою, спустясь в овраг, пошли скорыми шагами к Днепру. Меж тем небеса снова помрачились; густые слои черных туч, застилая друг друга, расширялись медленно по небосклону. Мало-помалу исчезал дневной свет, и вдруг грозные, зловещие сумерки спустились на крутые берега Днепра. Дождь ещё не шел, ветер молчал, но волны на реке вздымались все выше и выше, с воем катились одна за другою, выплескивались на берег и, шипя как змеи, рассыпались пеною по гладкому песку.
– Вот уж близехонько! – сказал Тороп, прервав свое долгое молчание. – Ну, жутко нам на Днепре будет, да делать нечего! Пойдем потише, боярин: вишь, как твоя невеста-то уморилась! Дай ей вздохнуть, а я меж тем расскажу тебе, как проведал об измене этой старой ведьмы… Я шел к вам от моего боярина; вот, как я поравнялся с пчельником, послышалось мне, что за плетнем, под навесом, кто-то крупно разговаривает. Я ближе, а говор все громче. «Кому бы, – подумал я, – в пчельнике живет один старик? Дай погляжу». Подошел. Смотрю в щель – ахти: человек двадцать варягов, мечник Фрелаф, челядинец княжеский Садко и задушевный твой друг Стемид! Я прилег наземь, приложил ухо к плетню. Слышу: спорят так, что хоть врукопашную. Стемид говорит: «Переждем грозу под навесом», а Фрелаф ревет: «Чего дожидаться, иль не слышите, – Садко божится, что мы неотменно их захватим». – «Да что вы верите этому сычу одноглазому! – закричал Стемид. – Ну статочное ли дело, чтоб они стали держаться близ Киева?» Вот уродина Садко и захрюкал как боров: «Эй, молодцы, не зевайте! Уж я вам говорю – попались зверьки в ловушку. Вахрамеевна на ветер словечка не вымолвит, и давеча, как я у нее был, так нагляделся и наслушался таких страстей, что у меня и теперь ещё волосы порядком не прилягут; она обещала мне выдать их руками». Вот Стемид заговорил что-то ещё, а я вскочил да бегом; прибежал в избушку – пустехонька! Один чёрный кот мяучит в сенях, да сова попрыгивает на насести. «Уж не она ли это, проклятая, обернулась совою? – подумал я. – Чего доброго!..» Глядь в светелку – вас нет; так меня варом и обдало! Я на огород… ну, да остальное вы сами знаете. Теперь, чай, ищут её по всем углам. Пускай себе пошарят хорошенько, а не найдут, так авось и назад вернутся… Постойте-ка, да вот, никак, и место Угорское!.. Эка темнеть, подумаешь – словно в сумерки!.. А Днепр-то, кормилец, как расходился, так ревмя и ревет!
– В самом деле, – сказал Всеслав с невольным содроганием, – посмотри, как он волнуется и кипит.
– Чего ж ты боишься, боярин?
– Но разве мы не можем утонуть в Днепре?
– А за что ему, батюшке, потопить нас? – возразил спокойно Тороп. – Что мы ему сделали? Нет, молодец, все будет ладно, лишь только бы боярин мой не опоздал. Ну, вот и Аскольдова могила!
Наши беглецы, пройдя мимо развалин церкви, взошли на небольшую насыпь, венчающую главу высокого утеса. Как грозный старец-исполин, стоял он, склонившись угрюмо, над рекою; казалось, внимал её буйному ропоту и как будто бы прислушивался к плеску волн, которые, крутясь и бушуя, обливали пеною его вековое подножие.
– Постой-ка, молодец! – сказал Тороп. – Вон что-то чернеется у того берега: кажись, лодка?
Всеслав устремил свой взор в мрачную даль, и хотя с трудом, но рассмотрел, что небольшой челнок, управляемый одним человеком, то исчезал среди волн, то снова появлялся на поверхности воды.
– Так и есть, это боярин, – продолжал Тороп. – Да и кого нелегкая понесет в такую погоду на челноке! Эк его поматывает, словно щепочку на днепровском пороге. Ну, трудно будет ему причалить к нашему берегу: вишь здесь какой прибой!
Вдруг порыв сильного ветра завыл в стенах разрушенного храма, небеса вспыхнули и вслед за оглушающим ударом грома зашумел проливной дождь.
– Ступай-ка с нею, молодец, в эти развалины, – сказал Тороп, указывая Всеславу на церковь. – Там все-таки хоть где ни есть за стеною приютиться можно, а то здесь её вовсе, сердечную, дождем захлещет. А я сойду вниз да помогу боярину пристать к берегу.
Всеслав, прикрыв верхним своим платьем дрожащую от страха Надежду, вошел вместе с нею в знакомые ему развалины. Пройдя трапезу, они остановились под сводом, уцелевшим над тем местом, где некогда была святая святых.
– О, Всеслав, – сказала Надежда, – быть может, ты в последний раз стоишь со мною вместе в этом храме истинного бога! Кто знает, ещё несколько мгновений, и мы разлучимся навеки?..
– Навеки? – воскликнул юноша, прижав её к груди своей. – О, нет, ничто в свете не разлучит меня с тобою!
– А смерть? – шепнула девушка, поглядывая робко вокруг себя.
– Смерть? – повторил Всеслав. – Нет, милый друг, бог милостив, если ж он не судил нам спастись…
– То мы умрем вместе, – прервала с живостью Надежда. – Да, мой суженый, здесь на земле никто не разлучит нас, но там!.. Ах, Всеслав, разве господь соединил уже нас неразрывными узами? Разве я жена твоя?.. О, с какою бы радостью я покинула этот грустный свет, если бы ты был моим супругом! Я слыхала не раз, что тех, коих господь соединяет на земле, ничто уже разлучить не может. Всеслав, – продолжала Надежда, устремив умоляющий взор на юношу, – мы стоим теперь в храме истинного бога. Он слышит слова наши… Назови же меня теперь, пред лицом его, твоею супругою и обещайся не разлучаться со мною ни в здешнем, ни в будущем мире.
– Так, – вскричал Всеслав, – ты моя супруга! Да примет господь, внимающий словам нашим, мой обет: и жить и умереть с тобою вместе.
– А я, – сказала Надежда, – обещаюсь пред лицом его разделять с тобою и горе, и радость; быть верным твоим другом и повиноваться во всем точно так же, как я во всем повиновалась отцу моему… Но когда же я увижу его, Всеслав?.. Ты обещал мне…
– Да, мой друг, да! – прошептал Всеслав. – Быть может… О, Надежда, Надежда, сердце мое предчувствует – мы скоро с ним соединимся!
– Как мы будем счастливы! – сказала Надежда, склонив голову на плечо юноши. – Мы все вместе уйдем в Византию… Не правда ли, мой друг?.. О, Всеслав, ты не знаешь этой благословенной страны, ты не дышал её свежим, благовонным воздухом, не отдыхал в тени её вечнозеленых лавров, ты не видал ещё этих темно-голубых, безоблачных небес Византии! О, как мы будем счастливы! Ты, я, отец наш – мы все станем жить вместе, где-нибудь на берегу Босфора Фракийского или вблизи светлой Пропондиты, в небольшой веселой хижине. Я обсажу её пахучими цветами; мы будем вместе с тобою ходить по всем православным церквам византийским, посещать благочестивые обители, знаменитые лавры, станем молиться вместе… О, как мы будем счастливы! – повторила Надежда с какою-то простодушною радостью младенца, который играет беспечно среди цветов на могиле своей матери.
– Но ты не слушаешь меня! – продолжала девушка, заметив, что Всеслав оглядывался с беспокойством назад.
– Тише, тише, мой друг! – шепнул Всеслав. – Чу!.. Опять!.. И с этой стороны!.. Человеческие голоса… так точно – сюда идут!
– Всеслав! – загремел с другой стороны знакомый юноше голос.
– Это Веремид! – вскричал Всеслав. – Скорей, скорей, Надежда, – мы спасены!
Они выбежали из развалин. Подле Аскольдовой могилы стоял незнакомый. Буйный ветер рвал с его плеч верхнюю одежду и расстилал по воздуху густые его кудри. Он держал в руке обнаженный меч.
– Поспеши, Всеслав, – сказал он, идя к нему навстречу, – время дорого: злодеи ваши близко!..
– Всеслав! – повторил кто-то, выбегая из-за развалин.
Незнакомый выступил вперед и заслонил собою Всеслава и Надежду.
– Где он, где? – вскричал видный собою молодой человек, подбегая к Аскольдовой могиле.
Вместо ответа острый меч засвистел в руке незнакомого, и молодой человек, пронзенный навылет в грудь, с глубоким стоном повалился на землю.
– Праведный боже! – воскликнул Всеслав. – Это Стемид, это друг мой!
– Твой друг?! – повторил с удивлением незнакомый. – А я думал… но все равно. Поспешим!..
– Надежда! Веремид! Сюда, сюда! Он исходит кровью! – кричал Всеслав, раскрывая платье на груди своего друга.
– Спасайтесь! – проговорил умирающим голосом Стемид.
Шагах в пятидесяти от развалин послышались громкие голоса.
– Безумный! – вскричал незнакомый, подходя к Всеславу и умирающему Стемиду. – Время ли теперь думать о других?.. Думай о себе!
В эту самую минуту ослепительная молния разостлалась багровым заревом по черным небесам, и, облитая ярким светом, золотая гривна заблистала на окровавленной груди Стемида. Незнакомый содрогнулся. Он схватил за руку Всеслава и сказал прерывающимся голосом:
– Говори, говори: кто этот юноша, кто были его родители?
– Несчастный! – воскликнул с горестью Всеслав. – Он так же, как и я, не знал ни отца, ни матери.
– Так же, как ты? – повторил с ужасом незнакомый, наклонясь над Стемидом. – Так… так… я не ошибаюсь – это золотая гривна?..
– О, не отнимай её, – промолвил Стемид, умирая, – это единственное наследие отца моего!
– Отца его! – произнес глухим голосом незнакомый. – Его отца… и я… но, может быть… Нет!.. Он умер!
– Умер! – повторил Всеслав. – Злодей, что ты сделал?.. Стемид, Стемид, брат мой!..
Незнакомый не говорил ни слова. Все члены его трепетали, волосы стояли дыбом.
– Молчи! – сказал он наконец, заскрежетав зубами. – Бессмысленный, проклинай не меня, а неумолимую злодейку судьбу мою! О, Варяжко, сбылись слова твои – твой бог победил!
– Сюда, сюда, ребята! – загремел голос Фрелафа.
– Надежда, – вскричал Всеслав, – скорей, скорей, к Днепру!..
– Прочь! – прервал незнакомый, отталкивая Всеслава.
Он схватил в свои объятия бездушный труп Стемида, сбежал с утеса и вскочил в лодку, в которой дожидался его Тороп. Как стрела полетел челнок вниз по течению Днепра, зарылся в волнах и пропал из глаз Всеслава и Надежды. Погруженные в какое-то бесчувственное оцепенение, они стояли на краю утеса, там, где он, опускаясь прямой стеной до самой реки, исчезал в глубине бездонного омута.
– Вот они! – раздались шагах в двадцати от них громкие голоса.
– Итак, нет спасенья! – сказал Всеслав, глядя с отчаянием на свою невесту. – Еще несколько мгновений…
– И никто уже не разлучит нас! – прервала Надежда. – Всеслав, – продолжала девушка твердым голосом, мы обвенчаны с тобою там, на небесах! И вот, – промолвила она, указывая на крутящуюся под ногами их пучину, – вот наше брачное ложе! Лучше смерть, чем позор и разлука с тобою!
– Да, Надежда, да, лучше смерть!.. Но, может быть… Господь поможет нам…
– Всеслав, супруг мой, – шепнула Надежда, обвив крепко своими руками юношу, – поспешим – они идут!
– Сдавайся, разбойник! – заревел Фрелаф. – Хватайте его, братцы!
Всеслав и Надежда бросились с утеса. Волны Днепра расступились, закипели, слились опять – и хладнокровно, венчальным своим покровом тихо прикрыли новобрачных. Чрез минуту поверх воды забелелось платье Надежды; придерживая её одною рукою, Всеслав боролся с волнами. Вдруг загудел ужасный вихрь, помчался вдоль реки, взрыл песок со дна глубокого Днепра; волны, как горы, заходили от одного берега к другому. Вот что-то похожее на тихий вопль слилось с воем ветра, ещё что-то при свете молнии мелькнуло посреди реки – и все исчезло…
Давно уже первопрестольный град Киев как животворное солнце проливал источники света на всю землю Русскую. На развалинах языческих капищ возвышались храмы истинного бога, и на том месте, где некогда пострадали святые мученики Феодор и Иоанн, искусные зодчий, призванные из Византии, воздвигали соборную церковь, во имя пресвятой Божией Матери. Прошло уже много лет с того великого дня, в который, по словам летописца, земля и небо ликовали; когда великий князь Русский – сей Владимир, некогда кровожадный, буйный язычник, а теперь кроткий, исполненный любви и милосердия христианин, достойно нареченный Равноапостольным, – явился на берегу Днепра и, окруженный собором греческих священников, смотрел с умилением на толпы киевлян, которые, подвигнутые примером своего государя, спешили вступить в реку для принятия святого крещения; когда, устремив свой взор на небеса, в восторге и радости сердца, он воскликнул: «Творец неба и земли, благослови этих новых чад твоих!»
Спустя года два после войны с хорватами и набега печенежского, знаменитого в наших народных преданиях единоборством и победою русского богатыря Чурилы Пленковича, в то время как древняя Русь наслаждалась под сенью мощной и самодержавной десницы единого владыки всеобщим миром и спокойствием, – в одно жаркое летнее утро большая косная лодка с распущенным парусом плавно и тихо, как гордый лебедь, подымалась вверх против течения широкого Днепра; она наполнена была воинами. На корме, поодаль от других, стоял, опираясь на широкий меч, по-видимому, сильный и могучий витязь средних лет. Солнечные лучи играли на его богатырском доспехе и осыпали искрами стальной остроконечный шелом, без всяких украшений, но светлый и блестящий, как ясные очи витязя, с любовью устремленные на высокие терема и бойницы великого Киева. На противоположном конце лодки сидел молодой человек лет тридцати двух. Легкий ветерок взвевал его распущенные по плечам кудри и, пробегая по струнам ручной арфы, которая лежала на его коленях, извлекал из них от времени единообразные, но стройные и согласные звуки. Его голубые глаза, исполненные какой-то задумчивой радости, не останавливались на высоких холмах киевских: он смотрел вперед и, казалось, нетерпеливый и жадный взор его пожирал неизмеримое пространство, отделяющее знойное небо южной России от суровых и хладных небес угрюмой Скандинавии. Близ него сидели два воина: один седой как лунь, другой в самой поре и цвете лет.
– А что, Простен, – сказал вполголоса старый воин, обращаясь к своему соседу, – тебе как не знать: ведь наш воевода Илья тебя жалует, чай, он тебе сказывал, куда его посылают? Уж не в Великий ли Новгород?
– Нет, брат Лют, не отгадал, – поближе в Муром
– На его родину?
– Да. Ведь он родом из села Карачарова; близехонько от Мурома.
– А ради чего нас туда отправляют?
– Да так, поохотиться в муромском лесе. Говорят, в нем много волков развелось.
– Волков?
– Ну да, волков; вот этих, что на двух ногах ходят да шапки носят.
– А, понимаю!
– Пуще всего ему наказано изловить одного соловья, который свищет так, что сыр бор преклоняется и лист с деревьев осыпается.
– Эх, полно, Простен, говори толком!
– Так слушай же. Ты, чай, помнишь верховного жреца Перуна?
– Богомила? Как не помнить.
– Ну вот, как по милости божией и государя великого князя мы все очнулись да принялись жечь и бросать в воду этих деревянных болванов, которых, в слепоте нашей, величали прежде богами, – верховный жрец Перуна, Богомил, видя беду неминучую, дал тягу. Сначала убежал он к северянам; стал мутить народ и уговаривать, чтоб никто не принимал веры греческой. Оттуда его скоро выжили. Он бросился в муромские леса, засел там в какой-то трущобе да и начал опять соблазнять народ. Ведь он такой краснобай, что хоть кого с пути собьет; его и Соловьем-то за то прозвали. Говорят, он выстроил себе избушку на семи дубах и пропустил слух, что его никто взять не может затем, что он одним свистом людей убивает. А вот посмотрим, как-то он отсвищется от нашего молодца Ильи!
– Так вот зачем мы едем? – сказал второй воин. – Ну, а этот чужеземный певун-то, – продолжал он, указывая на молодого человека, который сидел на носу лодки, – ради чего едет с нами?
– Это варяжский баян Фенкал. Его государь великий князь отпустил на родину. Мы доставим его до Мурома, оттуда довезут до Великого Новгорода, а там уж рукой подать – и сам дойдет до дому.
– А как ты думаешь, Простен, скоро ли мы вернемся опять в Киев?
– Навряд скоро. Маленько нас послано, любезный! Ведь у этого Соловья-Разбойника, говорят, шайка пребольшущая: так не вдруг с нею справишься.
– Что ты, Простен! А Илья-то на что? Да на него одного пятисот разбойников мало. Поглядел бы ты, как он в последней битве с печенегами поработал на ратном поле. А уж была работка! Особливо один какой-то долговязый печенег – полно, не выше ли его ростом, уж так нам надоел, что и сказать нельзя. Нет-нет да как учнет хватать бердышем, так наших варом и поварит. Где ни махнет – лица улицею! Рядышком с ним бился слуга, что ль, его иль товарищ, не знаю, – детина приземистый, небольшой, голова только с пивной котел; ну вот ни дать ни взять, как этот гусляр и сказочник – помнишь, что был слугою у жреца Богомила?
– А! Торопка Голован?
– Ну да! Точь-в-точь такой же; только, видно, подюжее. Уж нечего сказать – мал, да удал! Кабы не Илья много бы беды они наделали, да спасибо ему: лишь завидел что нашим худо, гаркнул, свистнул, налетел соколом, да в полмига обоих угомонил. Подлинно чудо-богатырь!
– Ну, вот и Аскольдова могила, – продолжал старый воин, когда лодка поравнялась с песчаным утесом, на котором посреди заросших травою развалин возвышалась небольшая деревянная церковь.
– Кажись, едем тихо, а ведь спорее, чем на гребле, не правда ли, Простен?
– Да! – отвечал молодой воин, смотря с приметною грустью на утес. – Вот уж много лет прошло, – промолвил он, – как на этом самом месте сгиб наш товарищ Всеслав. Ведь ты, кажется, знавал его, Лют?
– Как не знать! Помнится, это было в тот самый день, как пропал без вести стремянный великокняжеский Стемид?
– Да, в тот самый.
– И до сих пор не знают: куда он девался?
– И слуху нет. Говорили только, что какой-то рыбак видел его в тот день также близ Аскольдовой могилы.
– Что за бедовое место такое?
– Да, видно, брат, так. Недаром все киевские жители под вечер за версту его обходят. В то время прошел слух, что на другую ночь после смерти Всеслава на самой Аскольдовой могиле теплился огонек, слышен был страшный стон, и как пришли утром посмотреть, так увидели, что земля на кургане вся изрыта, а шагах в десяти от него трава так и полита кровью.
– Что ж бы это такое было?
– Бог весть! – сказал Простен с глубоким вздохом, и оба воина перестали говорить.
Конец