I

В двух верстах от той поляны, на которой раскольники захватили Левшина и едва не убили его слугу, на берегу широкого оврага, в глубине которого лениво струилась, в топких берегах своих, речка Брынь, стояло несколько больших изб, соединенных меж собою крытыми переходами. Одна из этих изб была в два жилья; к ней примыкала низкая лачужка, которая, вероятно, служила кладовой; это можно было заключить из того, что она освещалась одним только, прорубленным под самою кровлей, волоковым окном и что ее толстые дубовые двери были окованы железом. Кругом этого главного жилья разбросаны были, без всякого порядка, отдельные избы, клети, сараи и амбары. Несколько поодаль от прочих строений стояла молельня: длинное и широкое здание с узкими окнами, в которых, вместо стекол, была вставлена слюда. На дощатой кровле этой молельни возвышался восьмиконечный деревянный крест. Вся эта группа строений, занимавших довольно большое пространство, обнесена была высоким бревенчатым тыном; в ограде было двое ворот: одними выезжали на дорогу, которая, круто спускаясь на дно оврага, вела к узкому мосту, перекинутому через речку Брынь; другая, находящаяся в противоположной стороне ограды, обращена была к расчищенному месту. На этой искусственной поляне разбросаны были огороды и несколько пчельников, обнесенных плетневыми заборами. Над первыми воротами, под навесом из листового железа, стояла большая икона Спаса Нерукотворенного, перед которой теплилась лампада. Внизу, с одной стороны ворот, устроена была низенькая сторожка, с другой — висели огромная оловянная умывальница и чистый ручник, или полотенце из белого холста. На воротах, под самым образом, было написано крупным полууставом: «Аще кто, входяй во святыя врата сии, не отречется от мира и вся скверны его, тот да будет нам яко же мытарь и язычник».

Этот раскольничий скит принадлежал филипповцам.

Пользуясь правом рассказчика, для которого нет запертых дверей, я попрошу вас, любезные читатели, заглянуть вместе со мною во внутренность этой кладовой, которая примыкала к избе о двух жильях. В ней стояло несколько сундуков, окованных железом, и сидел на скамье, со связанными назад руками, Левшин. Разумеется, в этой кладовой, в которую и днем едва проникал слабый свет, было темно, как в подземелье. Вот уже прошло более часу, как нашего путешественника втолкнули и заперли в эту лачужку. Конечно, положение его было не очень завидное: Левшин мог всего ожидать от этих неистовых изуверов, в глазах которых он был не только еретиком, но даже святотатцем и явным врагом православия; но, несмотря на это, он вовсе не раскаивался в своем поступке: он спас от мучительной смерти шесть человек и в том числе женщину, по милости которой знает теперь, где живет его незнакомка. О себе самом Левшин беспокоился несравненно менее, чем о верном своем слуге, который, вероятно, не спрятался за куст, когда на них напали раскольники. Отбиться одному от целой толпы невозможно, но Левшин знал также, что Ферапонта одолеть не легко, что он не дастся живой в руки и, без всякого сомнения, перестанет драться только тогда, когда его или вовсе изувечат, или убьют до смерти. Последнее было даже гораздо правдоподобнее: и на кулачной потехе бывают убитые, а этот бой вовсе не походил на потешный: все раскольники были вооружены дубинами и, вероятно, ожесточенные упорным сопротивлением Ферапонта, дрались с ним не на живот, а на смерть.

Несколько раз Левшин обходил кругом свою каморку. Он давно бы обшарил все и попытался узнать, нет ли для него какого-нибудь средства к побегу, но что он мог сделать со связанными руками?.. В один из этих обходов Левшин зацепил локтем за гвоздь, вколоченный в стену. Мысль, что он может как-нибудь перетереть на этом гвозде веревку, которой его руки были скручены назад, мелькнула в его голове. И вот он, оборотясь спиною к стене, приложил к гвоздю свои связанные руки и принялся за работу. С четверть часа трудился он без отдыха, измучился, исцарапал себе в кровь пальцы, но перепилил наконец кое-как веревку и стряхнул ее на пол. Когда его одеревеневшие руки поотдохнули, он принялся ощупывать стены своей тюрьмы. Добравшись до дверей, Левшин попытался упереться в них плечом, но тотчас же увидел, что этих дверей он не мог бы выломать и при помощи своего могучего богатыря Ферапонта. Продолжая обшаривать все углы, он ощупал в одном из них приставленную к стене лестницу.

Хотя Левшин был уверен, что лестница упирается одним концом в потолок и не ведет никуда, однако ж решился влезть по ней вверх; поднявшись ступеней на семь от земли, он почувствовал, что на него пахнуло свежим воздухом из отверстия сделанного в потолке. Левшин стал подниматься еще выше и очутился на чердаке, подле открытого слухового окна. В первую минуту ему представилась какая-то возможность к спасению, но эта надежда недолго продолжалась: слуховое окно было так мало, что он не мог даже просунуть в него голову и посмотреть, что делается на дворе. Подышав несколько времени прохладным ночным воздухом у открытого окна, Левшин стал искать, нет ли на этом чердаке какого-нибудь отверстия поболее этого слухового окна. Он не успел сделать трех шагов, как вдруг остановился и стал прислушиваться. Я думаю, вы не забыли, любезные читатели, что кладовая, которая служила для Левшина тюрьмою, пристроена была к высокой избе о двух жильях, следовательно, чердак ее примыкал к стене второго жилья — и за этой-то стеною послышался Левшину, хотя невнятный, но довольно звучный людской говор.

Левшин подошел к стене, повел по ней рукой и нащупал небольшие, но плотные двери с железными пробами, которые, однако ж, от легкого прикосновения, тихо отворились внутрь. Притаив дыхание и медленно подвигаясь вперед, Левшин вошел в просторный чулан, в котором по стенам развешаны были платья. Этот чулан отделялся от покоя, где раздавались громкие голоса разговаривающих, толстой бревенчатой стеной и дверью, которая, по-видимому, была заперта снаружи; в ней было прорубленное небольшое окошечко, вероятно, служившее для освещения чулана. Конечно, Левшину не трудно было бы отгадать, что это сообщение между его тюрьмой и жилыми покоями сделано было для того, чтобы хозяин избы о двух жильях мог во всякое время и не выходя на двор заглянуть в свою кладовую; но Левшин думал вовсе не об этом.

Притаясь у прорубленного в дверях окна, он мог и слышать и видеть все, что происходило в соседнем покое, или, верней сказать, большой избе, потому что в ней были и полати, и печь с горнушкой, и шестак, — одним словом, все то, что мы видим и теперь в крестьянских избах; разница была только в том, что над самым устьем печи были сделаны небольшие круглые отверстия; они служили для того, чтоб во время молитвы хозяина благодать проникала в печь, свободно входила в горшки, в которых варилась пища. Большая часть этой обширной избы была в тени, но весь передний угол ярко освещался тремя лампадами и восковыми свечами, которые горели перед иконами. В этом почетном углу за столом сидело шесть человек. Первое место, то есть под самими образами, занимал худощавый старик лет шестидесяти; из-под седых нависших бровей его сверкали серые, блестящие глаза. Во всех чертах лица его отражались внутренняя духовная гордость, жестокосердие и дикая, ничем не преклонная воля; а этот, исполненный мрачного огня, быстрый и беспокойный взгляд изобличал, если не совершенное безумие, то, по крайней мере, какое-то исступленное состояние, близкое к сумасшествию. На нем был черный подрясник и кантырь, или раскольничий клобук, который отличался от обыкновенных монашеских клобуков только тем, что тулья его имела форму жидовской ермолки и обшивалась мехом; в правой руке держал он костыль, похожий на игуменский посох, на левой висели у него длинные лестовки, т. е. кожаные четки. Левшину не трудно было узнать в этом чернеце полоумного раскольника, которого называли старцем Пафнутием. Подле него сидел человек пожилых лет в белом суконном балахоне; он вовсе не походил на своего соседа: его приглаженные волосы и небольшая опрятная бородка представляли разительную противоположность с косматой и нечесаной бородой старика. С первого взгляда Левшин подумал, что видит перед собою воплощенную доброту, кротость и смирение. Этот раскольник, которого называли отцом Филиппом, говорил так тихо, таким мягким благозвучным голосом, что, казалось, из уст его могли исходить только одни слова любви и милосердия; но Левшину стоило только посмотреть на его прищуренные, лукавые глаза, чтоб увериться в противном. В них выражалось такое коварное двуличие, такая искусственная кротость и притворное смирение, что, конечно, всякий предпочел бы иметь дело с его полоумным соседом, чем с ним. Тот походил на злую цепную собаку, а этот сладкоговорящий лицемер — на дикую кошку, которая прикидывается смиренницей для того, чтоб верней поймать и задушить свою добычу. Рядом с ним сидел небольшого роста старик, в сером зипуне, опоясанном веревкою. На огромной и вдавленной в широкие плечи голове его не было ни одного волоска; но зато необычайно длинная борода его, которая, покрывая всю грудь, опускалась ниже пояса, была предметом явного уважения и тайной зависти всех раскольников Брынского леса. Ученик знаменитого наставника черноболцев, Антипа Коровьи ножки, он сам был известен во всех скитах под именем Волосатого старца. Его прямой и узкий лоб, его бездушные, оловянные глаза, бессмысленные взгляды и совершенное отсутствие выражения в этих пошлых чертах лица, безжизненного в высочайшей степени, — все носило на себе отпечаток и природной глупости, и совершенного невежества. Если б борода этого лысого старика была не длиннее обыкновенных бород, то, вероятно, он прожил бы незаметно свой век в толпе безграмотных рядовых раскольников, которые повинуются своим наставникам из-за того, что они люди начитанные, и слепо верят им потому, что они говорят с ними языком, похожим на церковный язык, которым писаны все наши духовные книги.

Казалось, случай как будто бы нарочно свел вместе этих трех раскольников, чтобы олицетворить перед глазами Левшина три главных начала почти всякого раскола: безумный фанатизм, фарисейское лицемерие и глубокое, закоснелое невежество. Остальные три раскольника, сидевшие за столом, не отличались ничем от обыкновенных зажиточных мужиков и, по-видимому, не принимали никакого деятельного участия в беседе своих старшин.

— Оле бедствие!.. Оле скорбь неусладимая!.. — говорил старец Пафнутий. — Православные призывают еретиков, отрекаются от своего обета!.. Да потребит же Господь от земли память сих окаянных отступников!.. Да воспомянутся беззакония отцев их пред Господом, да приидет на главу их…

— Эх, полно, отец Пафнутий, не кляни! — прервал Филипп. — Или ты не ведаешь, что от изрекающих проклятия отвращается Господь, ибо гортань их, яко гроб отверстый. Прежде бывшие братья и сестры наши не до конца свершили свой подвиг, — так что ж?.. Коли было начало благое, так будет и конец благой; а что они призвали на помощь еретиков и те их выручили, так в этом мы сами виноваты; коли они волей пошли в запо-щеванцы, так мы бы могли им и здесь в скиту местечко найти, здесь бы их никто не выручил. Вот, погоди, они вернутся к нам со своими пожитками.

— Да не дерзают! — закричал Пафнутий. — И како возмогут сии нечестивые грехолюбцы и плотоугодники внити во святые врата обители нашей.

— Ну, коли не во святые, так мы проведем их и задними. Я приму их с любовью, яко заблудших овец…

— Недостойное глаголеши, брате Филиппе! — прервал Пафнутий. — ЭДюбе тьме смешатися со светом, чем единому из братии наших иметь общение и любовь с ними, отступниками от православной веры…

— Эх, отец Пафнутий! Да ведь человек слаб: протекая свое поприще, он 'претыкается, а претыкающийся падает — потщимся же восставить его. Ты станешь их увещевать, я тебе пособлю, и, может быть, они опять пойдут охотно в запощеванцы…

— А не захотят охотою, так можно и поневолить, — проговорил долгобородый.

— Ни, ни! — завопил Пафнутий. — Не достойны бо стяжать светлые венцы мученические. Пусть гибнут окаянные во грехе своем.

— И впрямь, — промолвил долгобородый, — пусть гибнут во грехе!

— Ну, как хотите!.. Так мы их в скит не пустим, а пожитки их оставим у себя.

— Нет, брате Филиппе! — прервал Пафнутий. — Все их доброе, сиречь, пожитки, яко еретикам принадлежащие, да предадутся огню.

— Огню! — повторил Филипп. — Что ты, отец Пафнутий!.. Как станем этак все предавать огню, так нам и перекусить нечего будет.

— Да, братие! — продолжал Пафнутий. — Да! И пепел оных развейте по ветру, да не како прикасаясь к достоянию нечестивых, осквернимся и мы, православные.

Кошачьи глаза Филиппа завертелись во все стороны, он приподнялся, хотел что-то сказать, но вдруг остановился и начал молча перебирать свои четки.

— Истинно так! — промолвил долгобородый. — И покойный наставник мой Антипий увещевал братию сохранять себя от осквернения; он часто говаривал, что коли где погребен еретик, и на могиле его вырастет трава, и той травы пощиплет корова, и от этой коровы кто из братии выпьет молочка, то отлучить такового на шесть месяцев от церкви и троекратно читать над ним молитву от осквернения.

— Эх, братие, братие! — заговорил опять Филипп кротким и тихим голосом. — Да ведь и скверное, проходя чрез руки православных, освящается. Мало ли из наших и продают, и покупают, и деньги на торгу берут, а из каких они идут рук?

— Деньги! — прервал Пафнутий. — Берегитесь, братие, сей прелести сатанинской!.. Деньги бо суть печать антихристова.

— Деньги печать антихристова! — повторил Филипп, вовсе уж не кротким голосом. — Нет, отец Пафнутий, не безумствуй!.. Деньги дар Божий.

— Дар Божий!.. О людие крепковыйные и с окаменелым сердцем!.. Да разве ты не читал, Филипп, о звере и драконе антихриста?

— Читал.

— А что же мнится изображенным на сих еретичных деньгах — не дракон ли? Как же они не суть печать антихристова?

— Эх, Пафнутий! Да на них изображен Георгий Победоносец, поражающий дракона, сиречь сатану.

— Толкуй по-своему, толкуй!.. Нет, брате Филиппе, нечиста твоя вера. Се бо плоды кичливой мудрости бывшего твоего наставника — Андрея Поморянина. Берегись, возлюбленный Филиппе, берегись внимать льстивым речам сего прелестника!.. Не пастырь бо есть овец, а наемник… Что глаголю — наемник!.. Волк бо есть, пожирающий стадо!

— Ну, хоть и не волк, — прервал с приметным удовольствием Филипп, — а нечего греха таить: отец Андрей не великий ревнитель православия — осуетился, обмирщился!.. Да все-таки каков ни есть, а ведь другой заступы у нас нет… Кабы не он, так давно бы нам от прежнего Мещовского воеводы житья здесь не было. Вы все ведаете, что благочестивая наша царевна Софья Алексеевна в своей царской милости его содержит, и не токмо жалует, но даже грамотки к нему пишет: так поди-ка — обличи его!

— Обличу нещадно сего мироугодника! — воскликнул Пафнутий. — Не убоюсь ни льва, ни скимна…

— Ну, хорошо, хорошо! — прервал Филипп. — Да речь теперь не о том. Послушайте, братие: мы захватили одного из проезжих еретиков, посягнувших на свободу служения нашего…_

— Да, да! — сказал Пафнутий. — Святые угодники невидимо поборали с нами, и сей буйный нечестивец взят и ввержен в узилище…

— Сиречь заперт в моей кладовой. Да что ж мы станем, православные, с ним делать?

— Вестимо что, отец Филипп, — сказал один рыжий раскольник из числа тех, которые не принимали еще участия в беседе. — Не отпустить же его с поклоном домой!.. Ведь он, проклятый, разнес тесаком, почитай, надвое голову брату Федосею. Бог весть, будет ли жив?

— Так что ж, торговаться с этим еретиком? — подхватил долгобородый. — Петлю ему на шею…

— А мы с братией вот как думаем, — продолжал рыжий, — держать его взаперти, да не давать хлеба: пусть себе умирает своей смертью.

— Яко благочестивый запощеванец? — прервал Пафнутий, — Нет, братие, да не будет! Пусть гибнет сей еретик по закону, сказано бо есть: подъявший меч, от меча да погибнет!

— Оно так! — промолвил вполголоса Филипп, — да чтоб оглядок не было. Ведь он был не один.

— Да тот в донос не пойдет, — сказал рыжий. — Гаврила так хватил его по маковке дубиною, что он и не пикнул.

— Полно, так ли?

— Да уж не бойся, отец Филипп, не встанет!

Во всякое друтое время Левшин пришел бы в отчаяние от этих слов: он истинно любил верного своего слугу, но на этот раз его собственное положение было так ужасно, что ему некогда было пожалеть о бедном Фера-понте.

— Ну, это дело друтое! — сказал, помолчав несколько времени, Филипп. — Коли того убили, так этого нельзя помиловать: живая улика! Да что это у вас за обычай такой?.. Одного уходят, а друтого нет. Иль вы не знаете пословицы: семь бед, один ответ?

— Да вот отец Пафнутий указал нам захватить их живьем; их, дескать, допросить надобно: они подосланы от врага нашего, калужского архиерея.

— Истинно так! — подхватил Пафнутий. — Не странники бо суть мимоидущие, но лукавые соглядатаи.

— Сиречь, языки? — сказал Филипп. — Нет, отец Пафнутий! Коли бы они были языки, так не полезли бы с нашими в драку: все бы втихомолку высмотрели, а там подали бы изветь калужскому архиерею или Мещовс-кому воеводе. Да это все равно: подослан ли он или нет, а коли отпустим его живого, так он докажет на нас, что мы убили его товарища. Ну делать нечего, жаль молодца, да своя рубашка ближе к телу… Чу!.. Что это? Кто-то въехал к нам на двор… Что больно поздно?.. Кому бы кажется?..

— Отец Филипп, — сказал молодой детина, входя поспешно в избу. — Андрей Поморянин приехал.

— Андрей Поморянин!.. Зачем?..

— А вот как скажу, так узнаете! — раздался в дверях громкий голос.

— Отец Андрей! — вскричал Филипп, вставая. Все собеседники его также встали, исключая Пафнутия, который, однако ж, поотодвинулся, чтоб очистить место для приезжего гостя. В избу вошел человек пожилых лет. Мы не станем описывать его наружность, потому что она известна нашим читателям. Левшин с первого взгляда узнал в нем проезжего раскольника, с которым повстречался на постоялом дворе.

II

Когда этот проезжий, которого называли Андреем Поморянином, помолился перед иконами, Филипп сказал ему с низким поклоном:

— Милости просим, батюшка!.. Радуюсь твоему посещению и творю земной поклон!..

— Дозволь, отец Андрей, и мне, — промолвил почтительно рыжий раскольник, — приветствовать тебя с нижайшим поклоном.

Все остальные раскольники отвесили также по низкому поклону, исключая Пафнутия, который сидел, не трогаясь, на своем месте.

— И я бы вас приветствовал, — сказал приезжий, окинув строгим взглядом всех присутствующих, — и я сказал бы: мир вам, братие! Да язык не повернется. Нет мира для вводящих богопротивные ереси; нет мира для вас, окаянных душегубцев, всуе призывающих имя Господне!

Эти неожиданные слова совершенно смутили Филиппа и всех прочих раскольников; один Пафнутий вскочил со своего места и хотел что-то сказать, но приезжий не дал выговорить ему ни слова и продолжал своим громовым голосом.

— Безумные! что вы это опять затеяли?.. Морить людей голодной смертью! Тому ли я учил тебя, Филипп, когда ты жил в поморье и был моим келейником?.. Ты человек грамотный, сам испытывал писания, так говори же при всех: со времен апостольских бывали ли когда вольные мученики, по вашему запощеванцы?.. Святые отцы наши, ради того, чтоб победить земные страсти, постились, умерщвляли плоть свою; кто уморил себя гладом?.. Мученики!.. Да мученик тот, кого враги православия предают страдальческой смерти, и кто, несмотря на все истязания, остается верен своему Господу. Вот если бы тебе, Филипп, должно было избрать казнь или отречение от православной веры отцов наших; когда бы тебе сказал судия неправедный: «Филипп! прими нашу новую никонианскую веру или гряди на место казни». О! Тогда иди смело на все мучения, иди, раб Божий, с радостью и веселием; ибо чело твое украсится нетленным венцом мученика. Если даже ты, дабы не осквернить себя, вкушая пищу из одной чаши с еретиком, погибнешь от глада, то и тогда страдальческая смерть твоя вменится тебе в добрый подвиг. Но тот, кого никто не вынуждает отступить от веры православной, кто может вкушать от трапезы братьев своих и просто, по собственному своему изволению, уморить себя гладом, сожжет огнем или предаст иной какой лютой смерти — тот не мученик, а самоубийца, а наставники его — душегубцы, ибо навеки погубили его душу… Ты ведал все это Филипп, для чего же ты дозволил?..

— Согрешил, батюшка! — сказал Филипп, смиренно преклонив голову. — Обезумел!.. Вот старец Пафнутий прельстил нас!..

— Да, да! — повторили вслед за Филиппом и другие раскольники, — старец Пафнутий прельстил нас!

Пафнутий вскочил со своего места, глаза его сверкали, как у дикого зверя, посиневшие губы дрожали, вместо слов вылетали из уст его невнятные звуки — и вот наконец он завопил неистовым голосом:

— О, маловеры окаянные!.. Ученицы непотребные! Рабы неключимые!.. Тако ли посеянное мною в сердцах ваших семя, не возникнув, погибло от хульных речей сего нечестивого Поморянина?.. Бегите убо, предатели, да не како пожрет вас огнь небесный!.. А ты, проклятый миролюбец, волк хищный, облеченный в одежду пастыря, внимай своему обличению…

— Умолкни, окаянный! — прервал Андрей. — Давно ли ты сгубил всю братию в Фаддеевском скиту, уговоря их креститься по-твоему, каким-то крещеньем огненным… Теперь опять за то же?.. Ступай на свою сосну, спасайся на ней, как умеешь, но с нами нет тебе части!.. Послушайте, братие! — продолжал он, обращаясь к другим раскольникам, — я не стану препираться с этим полоумным о вере, и коли вы желаете со мною примириться, так извергните его, не медля, из среды вашей и дайте мне клятвенное обещание, отныне и навсегда, не иметь никакого общения с этим звероподобным старцем.

— Ну, что же, братие? — сказал Пафнутий, окинув быстрым взглядом всех учеников своих. — Что медлите?.. Изгоняйте вашего наставника!

— Да не гневайся, отец Пафнутий, — промолвил Филипп, — Мы батюшку нашего, отца Андрея, на тебя не променяем.

— О, мерзость запустения! — возопил Пафнутий. — Приемлется наемник злочестивый, изгоняется пастырь добрый!..

— Да что, Пафнутий, — сказал один из раскольников, который еще не говорил ни слова, — коли доподлинно никто из святых отцов не был запощеванцем, так чему же ты нас учил?

— Истинно так! — похватил долгобородый. — Коли и угодники Божия вкушали пищу, так какой след нам грешным?..

— Соблазнил ты нас, старец Пафнутий! — прервал рыжий раскольник. — Бог тебе судья!

— Ступай-ка, добро, ступай! — промолвил долгобородый. — Чай, на твоей сосне грачи-то уж гнезд навили.

— С Богом, Пафнутий, с Богом! — сказал Филипп, указывая рукою на дверь.

Пафнутий подошел молча к дверям, схватил с полки глиняный горшок, ударил его оземь и, указывая не черепки, воскликнул:

— Тако да сокрушит Господь главы ваши, Иуде подобные отступники и предатели!.. Да постигнет вас скорбь земная и гибель вечная!.. Да приложит Господь беззакония к беззакониям ва. шим!.. Да будет ваш пост пресыщением, молитва грехом и хвалебная песня хулою!.. Се отрясаю на вас и прах, прилипший к ногам моим!.. Да будет тако, да будет!

— О, Господи! — прошептал рыжий, глядя вслед уходящему Пафнутию, — как он клянет!

— Эх, не ладно! — сказал долгобородый, почесывая затылок. — Чтоб худо не было!.. Вы слышали, православные, что он нам сулит?

— Слышали! — отвечали вполголоса все раскольники, поглядывая друг на друга с приметным ужасом.

— Что вы это, братие, чего испугались? — спросил Андрей.

"— Да как же, батюшка! — промолвил долгобородый. — Разве ты не слышал?.. Старец Пафнутий проклял нас!

— Так что ж?.. Проклятия, изрекаемые нечестивым, падают на главу его.

— Вестимо! — подхватил Филипп. — Ну, чего вы испугались?.. Да пусть себе лается, над ним бы и тряслось, — разбойник этакий!.. Все горшки у меня перебил!

— Я давно бы спровадил его из наших мест, — сказал Андрей, садясь в передний угол, — да боюсь, чтоб этот шальной и вас всех не оговорил: и так идут о вас дурные слухи… Эх, братие, братие! губите вы вашими делами нашу правую веру!.. Да что ж вы стоите?.. Садитесь! Мне надобно еще о другом побеседовать с вами.

Когда все поместились кругом стола, Андрей, обращаясь к Филиппу, сказал:

— У вас сегодня в сумерки была в лесу драка с проезжими?

— Была, батюшка! — отвечал Филипп.

— За то, что они помешали Пафнутию довершить его беззаконное дело?

— Да мы еще тогда, отец Андрей, думали, что дело то наше законное.

— Лжешь, Филипп! Ты и тогда этого не думал.

— Покарай меня, Господи!..

— Полно, Филипп, не клянись, не прилагай греха к греху!.. Ну, пусть другие это думали* а ты себе на уме!.. Эх, Филипп, заела тебя корысть!.. Ну, да речь не о том. Вы захватили одного из проезжих.

— Не я, отец Андрей!.. Я не указывал никого брать. Все это старец Пафнутий переполошил всю братию. Это, дескать, языки калужского архиерея — их надо допросить.

— Я не о том тебя спрашиваю. Один из этих проезжих у вас ли теперь в скиту?.. Ну, что же ты молчишь?.. Уж не опоздал ли я?.. Избави Господи!.. Да отвечайте же мне, жив ли этот проезжий?

— Живехонек, батюшка, — сказал долгобородый. — Он сидит теперь в кладовой отца Филиппа.

— Ну, слава тебе, Господи! — промолвил Андрей, перекрестясь. — Отлегло от сердца!.. Да знаете ли вы, глупые, кто этот проезжий?.. Ведь он человек не простой: он из начальных людей стрелецкого войска, и прислан сюда не от калужского архиерея, а едет из Москвы с грамотой к боярину Куродавлеву.

— К боярину Куродавлеву! — повторили с робостью все раскольники. Филипп побледнел.

— Да, к боярину Куродавлеву, — продолжал Андрей. — Дело то не шуточное. Его надо немедленно освободить.

— Освободить? — сказал Филипп. — Нет, отец Андрей, это легко вымолвить… Ведь он одного из наших вовсе изувечил… полно, будет ли жив.

— А что ж ему было делать?.. Не шею же протянуть, когда на него напали!

— Да это бы уж так и быть! А вот что худо, батюшка: коли мы его отпустим, так нам всем беды не миновать… А все этот озорник Пафнутий!.. Сидел бы да сидел на своей сосне — сыч этакий!

— Да чего же ты опасаешься?

— Как чего?.. Ты нас, батюшка, не выдашь? Ну, был грех, что делать! Улики бы только не было, так и все концы в воду!.. А коли мы этого проезжего выпустим, да он донесет, что мы товарища его убили…

— Вот то-то и дело, что Господь вас помиловал. Вы его не убили: он теперь у меня в скиту.

— Как так? — вскричал Филипп. — Как же ты мне сказал, Ефрем…

— Сам видел, отец Филипп! — прервал рыжий. — Экое диво, подумаешь!.. Так Гаврила его только что оглушил?.. Ах, Господи!.. Ну, видно, у него лоб-то чугунный!

— Этот слуга стрелецкого сотника, — продолжал Андрей, — рассказал мне обо всем. Коли вы сегодня не отпустите его господина, так он завтра отправится к Куродавлеву; а вы знаете этого боярина: он шутить не любит. Как нагрянет к нам со своими холопами, так вы от него и места не найдете.

— Сохрани Господи! — вскричал Филипп.

— Да, да! — сказал долгобородый. — Коли дадим ему отпор, так он и скит то наш по бревешку размечет.

— А коли покоримся, — промолвил рыжий, — так, чего доброго, он всех начальных людей в скиту, сиречь нас, отдерет нещадно батогами.

— Так мешкать то нечего, — молвил Андрей, вставая. — Я возьму этого проезжего с собою, пусть он переночует в моем скиту… Пойдем, Филипп!

Если вам случилось видеть во сне, что вы приговорены к смерти, или — что еще ужаснее — что ваша земная подруга, которую вы любите более своей жизни, лежит в гробу, что вы не можете ни плакать, ни вздыхать, и с чувством, которому нет названия, с этим чувством вечной, безнадежной скорби, смотрите на ее безжизненное лицо, покрытое смертною бледностью… и вдруг вы пробуждаетесь, и первый взгляд ваш встречает приветливую улыбку той, которая за минуту до того казалась вам бездушным трупом; если вы испытали на себе и весь ужас этого тяжкого сна и все блаженство этого радостного пробуждения, то вы можете иметь некоторое понятие о том, что чувствовал Левшин. Казалось, что могло быть отчаяннее его положения? Ферапонт погиб, он сам под ножом убийц, для которых смерть его необходима, — и вот верный слуга его жив, а он свободен и, может быть, проведет остаток этой ночи под одной кровлей с той, которую и в мечтах своих он не надеялся уж встретить в здешнем мире!.. О, конечно, такие быстрые переходы от совершенного отчаяния к неизъяснимой радости бывают редко наяву.

Когда Андрей Поморянин вслед за Филиппом вышел из избы, Левшин отправился также назад в свою кладовую. Он только что успел спуститься с лестницы, как послышался снаружи звук ключей, и тяжелая дубовая дверь со скрипом отворилась. Филипп вошел первый; он держал в руке фонарь.

— Здравствуй, господин честной, — сказал он. — Я пришел освободить тебя. Не погневайся, батюшка! теперь только узнал… Ах, Господи, Господи!.. Этот безумный старец Пафнутий переполошил всю братию, да каких было дел наделали!.. Вот твой тесак, батюшка, — целехонек!.. Да пожалуй-ка, — продолжал он, поставив свой фонарь на один из сундуков, — пожалуй, я тебе ручки то развяжу!.. Ахти! Да что ж это?.. У тебя руки не связаны!

— Нет, любезный!

— Ах они дурачье, дурачье!.. Посадить человека в кладовую…

— Не бойся! — прервал Левшин. — Все твои пожитки целы.

— Да твоя милость дело другое: вестимо, ты ничего не украдешь, а ведь они сглупа то, не связавши руки, посадят всякого ко мне в кладовую. Ну, случись кто-нибудь другой — так долго ли до греха?.. Здесь всего довольно… Экий глупый народ!

— Пожалуй со мною, молодец, — сказал Андрей, — я отвезу тебя в мой скит. Твой слуга, кони и пожитки, все там.

— Да не обождать ли вам, как начнет светать? — промолвил Филипп, посматривая заботливо на свод сундуки.

— И теперь доедем, — сказал Андрей. — Дорога-то знакомая.

Они вышли на двор. У крыльца большой избы стояла телега, запряженная парой пегих лошадей. На передке сидел тот самый рослый детина, которого Левшин видел на постоялом дворе.

— Ну, садись, молодец! — сказал Андрей Поморянин Левшину. — Поедем!.. Тебе, я чаю, пора отдохнуть: понатерпелся ты сегодня… Ступай, Егор, — продолжал он, — теперь шажком, а как спустимся в овраг, да переедем за Брын, так рысью. Ну, с Богом!

Когда они въехали на противоположный берег оврага и повернули направо лесом по торной и довольно широкой дороге, Левшин сказал своему спутнику:

— Ведь мы, кажется, любезный, не в первый раз с тобою видимся?

— Да, — отвечал Андрей, — мы сегодня кормили вместе с тобою на постоялом дворе… Ну вот, господин сотник, ты все добивался, чтобы я сказал тебе, куда еду. Видишь ли, что мы и сами не знаем, куда нас приведет Господь? Думаешь ехать в одно место, а попадешь в другое.

— Истинно так, Андрей… А дозволь узнать, как по батюшке?

— Зови меня просто Андреем. Ведь при крещенье-то двух имен не дают.

— Мне еще надо много благодарить тебя, — сказал Левшин, помолчав несколько времени. — Если бы ты меня не выручил…

— Так ты бы просидел" взаперти всю ночь — вот и все!

Левшин хотел было сказать, что слышал весь разговор раскольников, но побоялся огорчить этим своего избавителя. Хотя Андрей осуждал и сам поступки своих единоверцев, однако ж, по всему было заметно, вовсе не желал, чтоб посторонние знали, до какой степени дела их преступны и беззаконны.

— Нет, молодец, — продолжал Андрей, — не тебе меня, а мне тебя надо благодарить: ты помешал этому безумному Пафнутию совершить злодеяние, которое покрыло бы стыдом и посрамлением все наше братство. Поди-ка, после уверяй, что мы все, соблюдавшие старую веру, непричастны к такому богопротивному делу.

Да, я слышал, — сказал Левшин, — что это: в первый раз; говорят, в прошлом году здесь сожглеть. добровольно в одном скиту…

— Не верь, молодец! — прервал с живостию Андрей — Эти слухи распускают враги наши. Фаддеевскай

скит действительно сгорел прошлого года, да его не нарочно подожгли, и коли сгорели в нем старушки две или три да человек с пяток хворых, так это потому, что они не успели выскочить. Вот то-то наша и беда: однажды кто-нибудь напроказит, и пошла навсегда слава!.. Ну, кто говорит, в семье не без урода!.. Есть и у нас отщепенцы, которые заводят свои толки да согласия. Мы хотим держаться неизменно веры отцов наших, а они свое выдумывают. Противники наши говорят: «Как, дескать, вере вашей быть истинной верою, коли у вас повсюду разделение?» Да когда же этого не бывало? И при апостолах были уже ереси, а в первые времена христианские мало ли было отступников, вводящих всякие нелепые толки; да разве от этого правая вера сделалась неправою? Говорят также: «Коли паства без пастыря — так овцы все врозь разбредутся, — и диво ли, что тогда одни в лесу заплутаются, а другие в болоте увязнут?» Паства без пастыря — так!.. Да полно, лучше ли, когда пастырем-то стада будет волк?.. Скажи-ка, молодец, — продолжал Андрей, заметив, что Левшин слушает его с большим вниманием, — ведь в ваших стрелецких полках, кажись, много есть таких, которые придерживаются старой веры?

— Да, много.

— А ты как?

— Я держусь того, что заповедал мне покойный батюшка.

— Сиречь, ты исповедуешь никонианскую веру?

— По-вашему, видно, так.

— А по-твоему как, молодец?

— По-моему, я принадлежу к православной соборной восточной церкви.

— Право?.. А дозволь спросить тебя: слуга твой мне сказывал, что тебя зовут Дмитрием Афанасьевичем Левшиным?

— Да-

— Матушка твоя чья родом?

— Денисова.

— Не сестрица ли Андрею Яковлевичу Денисову?

— Родная сестра.

— Вот что!.. Так ты, верно, слыхал от нее, что твой дядя, Андрей Яковлевич, человек умный, начитанный и не из простых людей, а крепко держится старой нашей веры?

— Да, слыхал.

— Ну вот, если бы он стал говорить тебе: «Неужели

ты думаешь, племянник, что я ни с того, ни с другого, а просто так, очертя голову, пристал к старообрядцам?» Нет, Дмитрий Афанасьевич, поверь мне: ваша никонианская вера вовсе не правая вера. Желаешь ли, племянник, чтоб я открыл твои душевные очи и наставил тебя на путь истинный?.. Да не бойся!.. Захочу ли я зла тебе — сыну любимой сестры моей, одному, которого я еще могу назвать кровным и родным!

Эти последние слова были сказаны таким ласковым и даже нежным голосом, что Левшину показалось, будто бы с ним в самом деле говорит его дядя. Разумеется, он не мог и полминуты оставаться в этом заблуждении: дядя его никогда не был женат, а у этого Андрея Поморянина была дочь-невеста; при том же, по всем известиям, Денисов давно уже переселился в Стародуб, и если еще не умер, то, без всякого сомнения, не переехал бы под старость на житье в Брынский лес.

— Ну, что же ты молчишь, Дмитрий Афанасьевич? — продолжал Андрей. — Скажи, что бы ты ответил своему дяде?

— Что об этом толковать, любезный! — сказал Лев-шин. — Ты верь по-своему, а я стану верить, как мне указано от отца и матери.

— Да ты сам-то как думаешь?

— Ну, если хочешь знать, изволь — скажу!.. Вот что бы я ответил Андрею Яковлевичу: дядюшка! не за свое дело ты берешься! У нас есть наставники и пастыри духовные, которые имеют на себе рукоположение, идущее от самих апостолов; а тебя кто рукоположил в наставники и пастыри духовного стада?.. Ведь ты такой же мирянин, как и я. Да из чего ты хлопочешь?.. Ты, дядюшка, читаешь: «Верую во единого Бога Отца Вседержителя» по-старому, и я также по-старому; так мы оба исповедуем с тобою одинаковую святую веру. А если в каких-нибудь обрядах или в другом чем неважном и сделаны изменения, так неужели из этого я перестану ходить в церковь Божию и лишу себя святого причастия?.. Избави, Господи!..

— Да ты этого не понимаешь, Дмитрий Афанасьевич, — прервал Андрей. — Ведь грех то не на тебе, а на тех, которые заставили тебя отделиться от церкви; на тех, которые исказили книги духовные.

А может статься, не исказили, а исправили?.. Эх, любезный, про то лучше нас с тобою знают те, которых Для сего осветила и помазала сама церковь.

— Нет, дядюшка! — сказал бы я. — этом я с тобой и говорить то не

— Лучше знают! — повторил с досадой Андрей. — Да если ваши пастыри духовные в этом не правы?

— Так они в ответе. А если я сам начну мудрить, да собьюсь с толку и сделаюсь еретиком — так чем же я тогда оправдаюсь?

О чем другом, а об хочу».

— Да вряд ли бы и он стал после этого говорить с тобою, — промолвил вполголоса Андрей.

Разговор прекратился. Левшину не трудно было заметить, что его спутник был очень недоволен своей неудачной попыткой; он сидел, отворотясь от Левши-на, и, казалось, вовсе не был расположен возобновить свою беседу. С полчаса продолжалось это молчание, наконец Левшин решился заговорить опять с угрюмым товарищем и спросил, далеко ли еще осталось до его скита.

— Не знаю! — промолвил нехотя Андрей. — Ведь здесь версты то не мерные.

— А что, любезный, — продолжал Левшин, — ты говорил о моем дяде Андрее Яковлевиче. — Что ты знавал, что ль, его?

— Нет!.. Слыхать о нем слыхал, а никогда не видывал.

— Не знаешь ли, где он живет?

— Напредь сего жил в Стародубе.

— А теперь где?..

— Теперь?.. Да Бог весть!.. Может статься, на том свете; говорят, что он помер.

— А верных известий об этом нет?

— Не знаю. Я на похоронах у него не был.

— Ну не ты, так кто ни есть из ваших.

— Да что тебе за дело, жив ли он или умер. Тебе, чай, покойный батюшка заказал с ним и знаться?

— Нет, батюшка никогда мне этого не заказывал.

— А матушка?

— А матушка и подавно. Кабы ты знал, как она горевала о том, что родной брат, который прежде жил с нею душа в душу, вовсе забыл ее, покинул!..

— Неужели в самом деле горевала?.. — прошептал Андрей. — Так она помнила своего брата?

— Как же!.. Матушка, бывало, всегда говорила о нем со слезами.

— Со слезами!.. Что ж она, о чем плакала?

— Я уж тебе сказал о чем.

— Да полно, о том ли? Чай, думала: «Как мне не плакать! Я, благодаря Господа, православная, а бедный брат мой раскольник! я уж наверное спасусь, а он что?.. Черту баран!»

— Нет, Андрей, этого она никогда не говорила.

— Видно, не случалось… Да что об этом!.. Ну, погоняй, Егор: теперь дорога то пойдет все ровная.

Разговор снова прекратился. Вот прошло еще с полчаса. Густой лес, по которому ехали наши путешественники, становился все чаще и темнее. Вдруг послышался вблизи громкий лай.

— Ну, вот и приехали! — промолвил Андрей.

— Приехали! — повторил Левшин. — Да где же твоя усадьба?

— Вот прямо-то, за этим березняком.

— Я ничего не вижу.

— Как ближе подъедешь, так^увидишь.

Дорожка повернула направо, и через несколько минут они подъехали к воротам обширной усадьбы, которая была со всех сторон окружена крупным березовым лесом. Эта усадьба была обнесена так же, как и скит филипповцев, бревенчатым тыном. Сторож растворил широкие дубовые ворота, и Левшин, при свете утренней зари, которая начинала уже заниматься, увидел перед собою просторный двор, обставленный с двух сторон высокими избами. Посреди двора подымались, по-тогдашнему, довольно обширные хоромы; к ним с правой стороны пристроена была вышка, или терем, с тремя красными окнами, а с левой огромное крыльцо с рундуком и широким дощатым навесом.

Когда Левшин подъехал к этим хоромам, спрыгнул с телеги, к нему подбежал человек, у которого голова была обвязана белым платком.

— Батюшка! — вскричал он! — Ты жив!.. Ну, слава тебе, Господи!

— Здравствуй, Ферапонт! — сказал Левшин, обнимая своего верного слугу. — Ну что, бедняжка, тебя больно зашибли?

— Ничего, батюшка!.. Мы здесь примочили винцом, так теперь как рукой сняло. Правда, шишка порядочная, с кулак будет — да это что!., до свадьбы заживет.

— У Дмитрий Афанасьевич, — сказал Андрей, — нам обоим пора отдохнуть. Твой служитель покажет тебе светлицу, которая для тебя приготовлена… Да не хочешь ли покушать?

— Нет, благодарю покорно!

— Да ты не опасайся, Дмитрий Афанасьевич, — продолжал Андрей. — Ведь у нашей братии, раскольников, всегда есть про вас, господа православные, особая посуда; небойсь — не осквернишься.

— Я этого не боюсь, любезный! — сказал Левшин, — и готов есть с тобой одной ложкой и пить из одного стакана, да я вовсе не голоден.

— Ну, воля твоя! Насильно угощать не стану… Прощай, молодец! — промолвил Андрей, уходя в дом. — Коли есть не хочешь, так ступай отдохни!.. Ты, чай, умаялся.

— Пойдем, Дмитрий Афанасьевич, — сказал Ферапонт. — Нам отвели ночлег вот здесь, в этой клети. Знатная светлица!.. Теперь в покоях то, чай, жарко, а в ней такая прохлада, что и сказать нельзя!.. Пожалуй, батюшка, пожалуй!

III

Левшин, вслед за своим слугой, вошел в небольшую избушку, в которой не было ни печи, ни полатей; в ней горел ночник, и стояла кровать с затрапезным пологом. В одном углу лежали их пожитки, оружие и вся конская сбруя, в другом — на широкой скамье был постлан войлок для Ферапонта.

— Ложись-ка, батюшка, скорей, — сказал Фера-понт, — да сосни хоть немножко. Вишь, какой выдался денек! И мне и тебе ломки-то было… Господи Боже мой!

— Мне вовсе спать не хочется, — отвечал Левшин, — а вот разве прилягу только да отдохну.

— Ну, ладно! — промолвил Ферапонт, зевая, — меня так больно сон клонит.

— Так чего же ты дожидаешься? Ложись да спи.

— Успею выспаться, Дмитрий Афанасьевич, а благо ты почивать не хочешь, так расскажи-ка мне лучше, что с тобой было?

Левшин скинул с себя верхнее платье, прилег сам на кровать, а Ферапонту велел сесть на скамью и стал ему рассказывать о том, что известно уже нашим читателям. Несмотря на то, что Ферапонта сильно одолевала дремота, он слушал с большим вниманием своего барина.

— Так они хотели уходить тебя? — вскричал он, когда Левшин кончил свой рассказ. — Ах, они проклятые!.. Ну, дай Бог здоровья здешнему хозяину!.. Кабы он тебя не выручил, то беды бы не миновать!

— А ты как сюда попал, Ферапонт? — спросил Левшин.

— А вот как, батюшка: меня эти разбойники оставили замертво на поляне, и если бы Дарья — вот девка-то, что была с другими запощеванцами, — не попрыскала меня водицей, так я не скоро бы очнулся, а, может статься, меня и волки бы заели. Вот как я очнулся и узнал, что эти душегубы увели тебя с собой, так хотел было бежать в их скит, да Дарья-то меня отговорила. «Ты, дескать, один ничего не сделаешь; поедем лучше к прежнему моему хозяину: он уж наверное выручит твоего барина». Вот мы поехали. Этот Андрей принял нас сначала не больно ласково, да как я рассказал ему, за что мы поссорились с филипповцами и как они меня чуть не убили, а барина моего, стрелецкого сотника Дмитрия Афанасьевича Левшина, захватили живьем, так он — батюшки-светы!.. заторопился так, что и Господи! Кричит: «Запрягай лошадей!., проворней!., живо!..» Меня сдал на руки Дарье, а сам в телегу, да и покатил со двора. Дарья накормила меня, примочила голову вином, поразболталась со мной, да такие стала речи говорить, что я рот разинул. «Я, дескать, твоего барина-то знаю!» — «Как так?» — «Ну да, я видела его в Москве; и дочка-то моего хозяина его знает. Он, дескать, ей очень приглянулся!» — «Как не приглянуться- сказал я. — Ведь барин-то мой молодец!» — «А она-то пришла ли ему по сердцу?» — спросила Дарья. Виноват, батюшка! стыдно было вымолвить, что я ничего не знаю. «Как же! — сказал я, — и очень пришла по сердцу. Ведь она пригожа собою?» — «У! батюшки! — закричала Дарья, что твое красное солнышко!.. Вот, Ферапонт, кабы твой барин… Ведь он не женат?» — «Нет, мол, не женат». «То-то была бы парочка!» Вишь, с чем подъехала! подумал я. «Нет, лебедка! Барин-то мой не вашего поля ягода!.. Коли он задумается жениться, так не пойдет искать невесты в раскольничьем скиту!.. Такого молодца и богатого помещика не токмо где-нибудь в городе, да и в самой-то Москве белокаменной с руками оторвут!»

Нет, Ферапонт, — прервал Левшин, — ты напрасно это думаешь. Я точно люблю дочь здешнего хозяина и если не женюсь на ней, так навсегда останусь холостым.

— Вот тебе раз! — прошептал Ферапонт. — Ах, батюшки! Думал солгать, а сказал правду!.. Так она, в самом деле, Дмитрий Афанасьевич, пришла тебе по сердцу?

— Да так-то пришла, Ферапонт, что без нее и жизнь не красна, и молодость не в утеху, и богатство хуже нищеты!

— Ну, это иная речь!.. Коли она тебе люба, так делать нечего, — женись, батюшка!

— Ах, Ферапонт, я боюсь: согласится ли ее отец…

— Что ты, Дмитрий Афанасьевич! — вскричал Ферапонт с таким негодованием, что, казалось, на эту минуту сон прошел. — Да в своем ли ты уме?.. Чтоб этот бала-хонник, у которого и прозвища-то нет, забраковал тебя, родословного человека, такого молодца и красавца!.. Да смеет ли он это и подумать?

— Ты, видно, забыл, что он старообрядец?

— Так что ж?.. А мы то, православные, татары, что ль, или немцы какие?.. Кажись, мы в одного Христа веруем!.. Нет, батюшка, за этим дело не станет. Да вот, примером сказать, хоть Дарья, — продолжал Ферапонт, зевая, — ведь она старообрядка, а знаешь ли что она мне говорила? «Я, дескать, Ферапонт, что гляжу на тебя, то больше дивлюсь. Как я гадала в прошлом году на святках, так видела во сне вовсе не Архипку рыжего, а тебя — точно тебя!.. Видно, ты мой суженый…» Вот оно, батюшка, и выходит… коли она… сиречь, Дарья…

— А что, Ферапонт, — сказал Левшин, не замечая, что слуга его заснул, — взял ли бы ты за себя Дарью?.. Ферапонт!..

— фу-ты пропасть!., вздремнул!.. Что, батюшка Дмитрий Афанасьевич?

— Женился ли бы ты на Дарье?

— На Дарье?.. А почему же нет? — пробормотал Ферапонт, покачиваясь на своей скамье. — Девка знатная… дородная… Ух, батюшки!., как на заре-то марит человека!., так глаза и слипаются!.. Оно конечно, Дмитрий Афанасьевич… почему бы… я уж в летах, и Дарья… не то чтобы… однако ж все-таки… и тово…

Ферапонт прошептал еще слова два или три, голова его помоталась несколько времени то направо, то налево, потом опустилась на грудь, и он заснул тем богатырским сном, о котором так часто говорят в русских сказках, то есть, по словам наших древних рассказчиков, которые любили красное словцо отпустить: «Захрапел так, что сыр-бор застонал и кругом вся земля ходуном пошла».

Несмотря на соблазнительный пример своего слуги, Левшин не мог заснуть. Тысячи различных мыслей и радостных и грустных волновали его душу. За несколько часов до этого он не мог даже надеяться, что останется жив, а и того менее, что может быть мужем той, которая пришлась ему по сердцу. Он любил и знал, что его любили… Но кто она, эта краса-девица, которая с первого взгляда сделалась для него милее всего на свете?.. Где живет? Как зовут ее отца?.. Все это было для него загадкой. Левшии, конечно, не мог ожидать, что случай сведет их опять вместе и если не переставал думать о своей незнакомке, если мечтал иногда о каком-то несбыточном счастье, так это потому, что ему все-таки отраднее было обманывать себя этой утешительной мечтою, чем вовсе от нее отказаться, — и что ж?.. Вот Левшин не только знает теперь, кто эта незнакомка, но может сказать отцу ее: «Я люблю твою дочь, она также меня любит, и коли ты не хочешь сгубить навеки и ее и меня, так благослови нас»… «Боже мой! — думал Левшин, — неужели в самом деле Софья может быть моею женой?.. О! мне кажется, я не переживу этой радости!.. Но если Андрей не захочет назвать меня сыном… если он… избави Господи!., вот тогда-то я буду несчастлив!.. Гы встретился опять с тою, которая была уже для тебя как умершая… Вот она!., жива, любит тебя, может быть твоей женою… Ну, что ж?.. Полюбуйся на нее, посмотри, как она прекрасна — и простись с нею навсегда!.. Навсегда!..» От этой ужасной мысли сердце леденело в груди бедного Левшина; он приходил в отчаяние, а потом опять надежда оживала понемногу в душе его. «Нет! — думал он, Андрей вовсе не походит на этого безумного Пафнутия… Ферапонт правду говорил: он старообрядец так что ж?.. А я-то разве татарин или немец?.. Он молится по старым, а я по новым книгам, а все-таки мы оба молимся тому же Христу… По он так крепко стоит за свою старую веру… Почем знать, может быть, я в глазах его хуже некрещеного… О, Боже мой, Боже мой! — шептал Левшин, чувствуя, что кровь снова застывает

В его жилах. — Скоро ли придет утро?.. Уж один бы конец!»

Левшин успел несколько раз повторить это желание режде, чем оно исполнилось. Когда первый солнечный луч, прорвавшись сквозь густые березы, заискрился на тусклом стекле единственного окна светлицы, Левшин вскочил с постели и накинул на себя верхнее платье; в эту самую минуту постучались в дверь.

— Кто тут? — спросил Левшин.

— Я, батюшка, Дарья. Можно войти?

— Ступай.

— Не прогневайся, господин честной! — сказала Дарья, входя в светлицу. — Я, может статься, помешала тебе почивать?

— Нет, голубушка, ты видишь, я уж одет.

— Вижу, батюшка!.. А твой слуга, кажись, вовсе не ложился… Ах, сердечный, спит сидя!..

— Не тронь его, пусть себе спит.

— Я, батюшка, покамест у нас никто еще не вставал, хотела с тобой повидаться и еще разочек поблагодарить тебя за твою великую милость. Кабы не ты, Дмитрий Афанасьевич, умирать бы мне голодной смертью!..

— Что об этом говорить, Дарья. И мне бы также худо пришлось, если б ты не проводила Ферапонта к твоему хозяину. Скажи-ка лучше мне… — промолвил, запинаясь, Левшин.

— Что, батюшка? Знает ли Софья Андреевна, что ты здесь?.. Как же!.. Ну, Дмитрий Афанасьевич… хотя бы мне вовсе не след об этом говорить, да уж так и быть — скажу!.. Заполонил ты ее совсем!.. Вот, подумаешь, что на роду написано, так того никак не минуешь. И то уж диво, что вы друг с другом в Москве повстречались, а теперь опять сошлись в Брынских лесах!.. Ах, Дмитрий Афанасьевич, кабы ты знал, как она обрадовалась!.. Всю ночь напролет не почивала: и плачет, и смеется, и Богу молится!.. Теперь пошла на огород поливать свои любимые цветочки… Да не хочешь ли ты, батюшка, туда прогуляться?.. А есть чего посмотреть: огород у нас такой знатный!.. Сколько яблонь, вишен!.. Коли хочешь, я тебя провожу…

Левшин не мог отвечать ни слова: вся кровь прилила к его сердцу. Мысль, что через минуту он увидит Софью и станет говорить с ней, возбудила в душе его такую радость, такой восторг — и в то же время такой болезненный, неизъяснимый трепет, такое чувство боязни, что он не знал на что решиться, и в первую минуту почти готов был отказаться от этого счастья. Кто истинно любил, тот поймет это чувство и, вероятно, не станет смеяться над Левшиным и дивиться, как дивилась Дарья, которая не могла понять, чего он дожидается.

— Ну, что ж, молодец? — сказала она. — Иль ты не хочешь полюбоваться нашим огородом?.. Ведь, как все подымутся, — промолвила Дарья вполголоса, — так Софья-то Андреевна уйдет опять в свой терем.

— Ну, пожалуй, — прошептал наконец Левшин, с трудом переводя дыхание. — Пойдем!..

— Пожалуй! — повторяла про себя Дарья, идя двором и поглядывая на Левшина, который шел вслед за ней

— Пожалуй!.. Что ж это?.. Уж полно, любит ли он ее?.. Смотри, как нехотя идет!.. Словно его насильно тащут… Ну, если и он так же, как Архипка рыжий, скажет: «Я твой суженый, да не ряженый!..» Чего доброго!.. Может статься, и этот пострел помолвлен на какой-нибудь Дуняшке!..

Левшин и его проводница дошли, не встретив никого, до высокого частокола, которым отделялся от двора и всех строений обширный фруктовый сад, или, по-тогдашнему, огород.

— Пожалуй сюда, Дмитрий Афанасьевич, — сказала Дарья, отворяя калитку. — Вот тут, за этим вишняком, растут у нас подсолнечники, да еще какие, батюшка: выше тебя ростом. Бывало я ухаживала за ними вместе с Софьей Андреевной; а с той поры, как батюшка ее вывез из Москвы два кустика махровых розанов, так она на подсолнечники и смотреть не хочет… Сюда, батюшка, сюда, по этой тропинке… Ну, вот и Софья Андреевна…

Я не берусь описать вам то, что почувствовал Левшин, когда увидел перед собой Софью. Она стояла, наклонясь над кустом розанов; одна рука ее была плотно прижата к сердцу, другой она обрывала с куста сухие листья. Длинные черные ресницы ее опущенных глаз резко выделялись от помертвевшего лица, бледного как белый мрамор, но все еще прекрасного и исполненного необычайной прелести. Несмотря на ее положение, нетрудно было отгадать, что в эту минуту она вовсе не думала о розанах, на которые смотрела. Рука ее дрожала, высокая белоснежная грудь сильно волновалась. Она не подымала глаз: ее девственный, стыдливый взгляд не повстречался еще с пламенным взором влюбленного Юноши, но сердце в ней чувствовало близость того, чей милый образ не покидал ее ни днем, ни ночью, кто был единственным предметом всех тайных дум ее, надежд и робких ожиданий.

— Софья Андреевна! — сказала Дарья. — Ты хотела сама поблагодарить за меня Дмитрия Афанасьевича… Ну, вот он!

Бледное лицо красавицы вспыхнуло; она приподнялась, хотела что-то сказать, но слова замерли на устах ее. Левшин также не мог вымолвить ни слова. И до речей ли тому, кто чувствует себя вполне счастливым; а в эту минуту Левшин был совершенно счастлив. Жадные взоры его насыщались наконец давно желанным благом; в них переселилась вся душа его; он смотрел с восторгом на Софью и молча наслаждался этим неожиданным блаженством.

— Ну, что ж ты, матушка Софья Андреевна, — сказала Дарья, — промолви хоть словечко!

Вот розовые губки стыдливой красавицы зашевелились, и она прошептала едва слышным голосом:

— Дай Бог тебе здоровья, Дмитрий Афанасьевич!.. Коли Дарья смотрит теперь на свет Божий, так это по твоей милости…

— А я то, Софья Андреевна, — прервал Левшин, — разве не по ее милости вижу тебя и разговариваю с тобою?

— Вот это дело настать! — молвила про себя Дарья, — а то сошлись, да ни словечка!.. Ну, что ж вы стоите? — продолжала она. — Присядьте на этой скамеечке рядком да поговорите ладком, а я меж тем цветочки полью.

Левшин и Софья сели на скамью, которая стояла посреди небольшой куртины мелких вишневых деревьев.

— Я слышала от Дарьи, — сказала Софья, — что тебя чуть не убили, Дмитрий Афанасьевич…

— Небольшая беда, если б меня и убили, — промолвил с грустью Левшин. — Ведь я сирота: обо мне пожалеть некому.

— Некому! — повторила с живостию Софья. — Некому!.. И ты можешь это думать?

Эти слова были сказаны таким нежным голосом, что Левшин совершенно обезумел от радости.

— Так ты стала бы жалеть обо мне? — спросил он робким голосом. — Так ты любишь меня?

Вместо ответа Софья потупила опять свои ясные очи и закраснелась, как маков цвет.

— О! Скажи мне, Софья! — шептал Левшин. — Скажи, что ты меня любишь!

— Да разве ты этого не видишь? — промолвила Софья и подумала:

«Может быть, мы никогда уже не встретимся друг с другом> и я в разлуке с тобой зачахну с горя — так все-таки сердцу будет полегче, когда, умирая, подумаю: «Он знает, как я люблю его!..»

— Да, Дмитрий Афанасьевич! — продолжала она, устремив на Левшина взор, исполненный неизъяснимой любви. — Да! Я люблю тебя более всего на свете — ты милее для меня отца и матери…

— А я, Софья, — прервал Левшин, — я не найду и речей, чтобы высказать тебе все, что у меня на сердце. Кабы ты знала, как я тосковал о тебе!.. Весь Божий мир мне опостылел, для других было и ведро красное и светлые летние денечки, а для меня все непогодица и осень темная!.. Мне казалось, что и солнышко меня не греет, что и светит-то оно не для меня!.. Только и бывало радости, как увижу тебя во сне, моя ненаглядная!.. Да и тут беда: во сне-то я радуюсь, а как проснусь, так мне пуще Божий свет не взмилится, вот так бы и лег живой в могилу!.. И мог ли я думать, что увижусь с тобою здесь?.. О, поверь мне: сам Господь Бог благословляет любовь нашу!.. Не будь вчера грозы, не заплутайся я в лесу, не поссорься с филипповцами, и мне бы ввек не узнать, что ты живешь в этих Брынских лесах, — так как же не сам Господь привел меня опять увидаться с тобой?

— Да надолго ли мы свиделись? — промолвила Софья. — Ах, чует мое сердце: скоро мы опять расстанемся и, может статься, эта разлука будет уже вечной разлукой!

— Вечной разлукой? — вскричал Левшин. — О, нет, Софья, теперь уж я не расстанусь с тобой!.. Да не плачь, мой милый друг!.. Бог милостив!.. Я богат, у меня нет ни отца, ни матери, мне не у кого спрашиваться… Я откроюсь во всем твоему батюшке, скажу ему, что ты меня любишь…

Ах, Дмитрий Афанасьевич, не знаешь ты его!.. Ноли ты не придешься ему по нраву, не посмотрит он на мои слезы!..

Да разве он тебя не любит?

Говорят, что любит, да, видно, по-своему. Он ничего для меня не жалеет, у меня всего довольно, да зато, коли он чего не захочет, так Боже сохрани сказать ему словечко вопреки. Ты сирота, Дмитрий Афанасьевич, да ведь и я также сирота. Батюшка так редко бывает со мной ласков, порадует иногда, приголубит… да как будто бы сам этого испугается; ну, словно я ему вовсе чужая. А покойную матушку я даже и не помню. Хотелось бы иногда поговорить о ней с батюшкой, да не смею: он этого не любит. Ах, Дмитрий Афанасьевич, кабы ты знал, что подчас приходит мне в голову!.. Страшно вымолвить!..

— А что такое, Софья?..

— Мне кажется иногда…

— Ну, молодец! — раздался в кустах резкий голос, — видно, ты встал вместе с солнышком!

Левшин и Софья вскочили: позади их стоял Андрей.

— Не больно же ты умаялся, Дмитрий Афанасьевич, — продолжал Андрей. — Вот твой слуга, так его насилу добудились… Да и ты что-то, Софья, поднялась сегодня ни свет ни заря.

— Я, батюшка, пришла сюда… — промолвила Софья.

— Добро, добро! — прервал Андрей. — Нечего отвечать, коли тебя не спрашивают!.. Утренняя роса вредна для девушек. Ступай-ка, голубушка, в свою светлицу. А тебе, молодец, — промолвил он, провожая глазами уходящую Софью, — пора в дорогу: кони ваши оседланы… С Богом!..

— Позволь мне прежде, — сказал Левшин, — переговорить с тобой.

— Со мной!.. О чем? Уж не о том ли, что ты зашел ко мне в огород нечаянно, что вовсе не думал и не гадал повстречаться здесь с молодой девушкой?..

— Нет, Андрей, я пришел сюда нарочно.

— Нарочно?..

— Я хотел повидаться с твоей дочерью.

— Вот что!.. Спасибо, молодец!..

— Выслушай меня. Я люблю Софью Андреевну…

— Что, что?.. Ты любишь Софью?.. Да что ж ты прежде-то во сне, что ль, ее видел?..

— Я видел ее в Москве.

— В Москве?.. Что ты, молодец!.. Да в Москве-то она и на крылечко никогда не выходила.

— Я жил вместе с вами на Мещовском подворье, в небольшом покойчике, рядом…

— С светлицей моей дочери? — прервал с живостью Андрей. — И хозяйка пустила тебя?.. Проклятая старуха!.. Уж я ли ей не заказывал…

— Не гневайся, Андрей!.. Мне в Москве не удалось даже и поговорить с Софьей Андреевной, но теперь, когда я знаю, что она меня любит…

— А ты уж успел это узнать?.. Ну, молодец, проворен ты!

— Ах, Андрей! — сказал Левшин, — будь милостив!..

Не губи навеки и меня, горемычного сироту, и твоей родной дочери!.. Благослови нас…

Андрей не отвечал ни слова, но только угрюмый взор его сделался еще мрачнее.

— Я сам себе господин, — продолжал Левшин, — у меня хорошее поместье; ты знаешь, что я человек родовой и служу сотником в стрелецком войске…

Андрей взглянул с такой презрительной и насмешливой улыбкой на Левшина, что он совершенно смутился и не мог продолжать начатой речи. С полминуты продолжалось молчание.

— Ну, что ж, Дмитрий Афанасьевич, — молвил наконец Андрей, — ты родовой человек, стрелецкий сотник, богатый помещик… Нет ли еще чего-нибудь?.. Уж ты разом все высказывай, а там я повалюсь тебе в ноги и завоплю: батюшка! чем заслужил я такую милость, что ты, знатный господин, желаешь породниться со мной, недостойным раскольником и безымянным человеком?.. Да стоит ли моя Сонька того, чтоб ты изволил ее назвать своею супругой?.. Нет, Дмитрий Афанасьевич, велика честь, а принять ее не смею. Где нам, простым людям, набиваться в такое знаменитое родство!

— Да я не ради хвастовства говорил об этом, — прервал Левшин, — а для того, чтобы ты знал, что дочь твоя будет жить во всяком довольстве.

— Так, Дмитрий Афанасьевич, так! А ведь она у меня, сердечная, живет в нужде.

— Я не говорю этого.

— Конечно, ты бы и меня тогда пристроил к местечку: на первых порах взял бы к себе в приказчики, а там, глядишь, я и в дядьки бы попал к своим внучатам.

— Ты напрасно это говоришь, Андрей!.. Я стал бы тебя любить и почитать как отца родного.

И, что ты, господин честной!.. Ну, пригоже ли простому балахоннику называть сыном родового человека и такого знаменитого сановника!

О, ради Бога! — вскричал Левшин почти с отчаянием, коли ты не хочешь выдать за меня твоей дочери, так не глумись надо мной, а скажи прямо!

Ты желаешь этого?.. Так слушай, Дмитрий Афанасьевич!.. Если бы ты был из наших, то и тогда я не Ударил бы с тобою по рукам, не узнав тебя хорошенько, как в голову тебе пришло, что я отдам мою дочь за первого проезжего молодца?.. Богатством ты меня не удивишь, а чином своим и подавно; да это все ничего!.. Будь ты, в самом деле, знаменитым сановником, воеводой, думным боярином, — чем хочешь, а все-таки моей дочери не бывать за тобою… Я воспитал ее в правой вере, так отдам ли в руки никонианца, который совратит с истинного пути и погубит навеки ее душу.

— Да разве, Андрей, я не такой же христианин, как ты?

— И немцы говорят то же. Спроси у любого лотаря, какой он веры, так и тот ответит, что он христианин… Да что толковать об этом!.. Вот тебе мой ответ, Дмитрий Афанасьевич: если б мне сказали, что дочь моя умрет сегодня же, коли я не выдам ее за того, кто исповедует никонианскую веру, так я бы пошел и сам сколотил ей гроб. Прощай, молодец.

Хотя Левшин и должен был ожидать этого решения, но оно поразило его как внезапный громовой удар. Как бы ни был уверен подсудимый, что для него нет никакой пощады, но он все еще чего-то надеется и его, конечно, не столько поразит прощение, которого он не мог ожидать, чем строгий приговор, к которому он был уж приготовлен. Прошло несколько минут, а Левшин все еще не мог опомниться: он стоял неподвижно на прежнем месте. В голове его не было ни одной мысли; он смотрел и ничего не видел, повторял последние слова Андрея и не понимал их; но на груди его лежала свинцовая гора, и он, хотя смутно, как во сне, однако ж чувствовал, что с ним случилось что-то ужасное. Может быть, Левшин пробыл бы еще долго в этом полусознательном состоянии, если б не послышался ему в двух шагах голос верного его слуги.

— Пожалуй, Дмитрий Афанасьевич! — сказал Ферапонт. — Все готово. — Теперь-то настоящая и езда: по холодку ехать и коням легче и нам привольнее. Да нас же, — продолжал он вполголоса, — только что не в шею отсюда гонят!.. Поедем, батюшка!

Левшин молча пошел вслед за Ферапонтом; они сели на коней, и когда выехали за ворота скита, из сторожки выглянула Дарья и сказала шепотом Ферапонту: «Смотри же, голубчик, не забудь: Аксинья Никитишна».

— Небойсь, лебедка, не забуду! — промолвил также шепотом Ферапонт.

— Ну, прощай, добрый молодец!

— Прощай, мое солнышко весеннее! — сказал Ферапонт, подмигнув Дарье и надевая набекрень свою войлочную шапку.

IV

Когда наши путешественники отъехали с полверсты от скита, Ферапонт сказал своему барину:

— Ну, батюшка, какого мы дали крюка!.. Я все расспросил порядком. От постоялого двора, где мы вчера кормили, до села Толстошеина считают с небольшим двадцать верст; а теперь нам придется ехать верст шесть до одного раскольничьего скита: в нем живут какие-то федосеевцы, с которыми Андрей Поморянин и знаться не хочет. От этого скита до полсела Куклина без малого Пятнадцать верст, а от Куклина до Толстошеина, почитай, тоже, ан и выходит гораздо за тридцать. Да это бы еще ничего, а вот что худо, Дмитрий Афанасьевич: лошадки наган сенца пощипали, а овса-то не успели перехватить. И на водопой их не водили… Да что это хозяин наш так заторопился?.. Как разбудили меня, я вскочил — глядь: а уж кони оседланы!.. Вот они раскольники-то, батюшка!.. Нет, мы, православные, не так гостей принимаем: кушай вдоволь, спи себе до полудня, прохлаждайся, а пришла пора ехать, так мы и ворота на запор!.. А это что? «Просим, дескать, милости!.. Рады гостю дорогому… Только не засиживайся, а не то в шею!..» Ну, что, батюшка, успел ли ты намекнуть Андрею о своем дельце?..

— Он все знает, — сказал Левшин.

— Ну, что ж?

— Что, Ферапонт!.. Не судил мне Господь быть счастливым!

— Как так?.. Да неужели он не выдает за тебя своей Дочери?

— И слышать не хочет!

— Нет!.. Да что ж он — рехнулся, что ль! Коли ты ему не зять, так за кого же он хочет выдать свою дочь?.. Ах, он, балахонник проклятый!.. Уж не прочит 'ли он свою дочку за какого-нибудь знаменитого воеводу? лишь, боярин какой!.. Сермяжник этакий!.. Да ты, батюшка, не кручинься, — продолжал Ферапонт, посматривая с участием на своего барина. — Это еще дело поправное.

А как ты его поправишь? — сказал Левшин. — Уж ее думаешь ли ты, что я забуду Софью… полюблю Другую?..

— И это бывает, Дмитрий Афанасьевич…

— О нет, Ферапонт!.. Я уж тебе говорил, что без нее и жизнь мне не красна… Мне и прежде было тяжело, а теперь… о, теперь… я, верно, зачахну с горя!.. Да не качай головой: вот как тоска сведет меня в могилу, так поневоле поверишь!..

— Эх, батюшка барин!.. Да почему ж ты говоришь, что тебе стало теперь еще тяжелее? А прежь сего знал ли ты, где живет твоя красавица?

— Нет. Я не знал даже, кто ее отец и как его зовут.

— Ну, видишь ли!.. Вот тогда было от чего кручиниться— поди-ка, отыщи на святой Руси того, кого не знаешь по имени!.. А теперь то ли дело: ты знаешь, где она живет, да и мы-то станем жить близехонько: от села Толстошеина до Андреева скита рукой подать… Мало ли что может случиться? Верней всего, что сам Андрей спохватится. Ведь он это так, сдуру тебя ошеломил!.. А не то хотел почваниться да поломаться над тобой. Погоди, батюшка, перемелется рожь — будет мукой!.. Дочка станет к нему приставать, а ты меж тем весточки от нее получать будешь.

— Весточки!.. Да через кого же?

— Ну уж, так и быть, все тебе скажу!.. Ведь Дарья-то стоит в том, что она моя суженая; коли правду сказать, так и я не прочь — девка такая здоровенная, знатной будет работницей!.. Вот она мне и сказала: «Есть, дескать, у меня знакомая старушка, Аксинья Никитична; живет она в скиту федосеевского согласия; вы мимо его поедете. Поклонись ей и скажи, чтоб она ждала меня к себе в будущее воскресенье; а ты" и сам, молодец, приезжай из села Толстошеина, так и со мной повидаешься, и барину твоему привезешь весточку от Софьи Андреевны».

— Ну что ж, Ферапонт, ты, верно, обещал?

— Вестимо, батюшка!.. Коли девица красная зовет на свиданьице, так молодцу непригоже отнекиваться. Ну, Дмитрий Афанасьевич! правду ли я тебе говорил, что дело-то поправное?.. Андрей поупрямится, да как увидит, что с дочкой-то делать нечего…

— Нет! — прервал Левшин, — он не сжалится над ее слезами. Андрей сказал мне, что ему легче видеть свою дочь в гробу, чем женою того, кто исповедует никонианскую веру.

— Так вот что?.. Ну, коли этот шальной станет все играться, так что ж?.. Или доброму молодцу в нареканье оставаться?.. Что, в самом деле: была бы только ее воля, а ведь она не за тремя каменными стенами живет!. Подъехал вечерком на лихой тройке, притаился на задах, да и жди урочного часу. Ей долго ли, — шмыг в калитку, а мы и тут!.. Под белы руки, в телегу — да и катай!.. <

— И ты думаешь, она согласится?

— И, батюшка, коли любит, так на все пойдет… Кто и говорит: с отцовским благословеньем лучше, да коли отец-то этакой упрямый леший!.. А знаешь ли что, Дмитрий Афанасьевич: может статься, он и радехонек будет, коли ты дочку-то его сманишь?

— Почему ты это думаешь?

— Да как же, батюшка: она выйдет за богатого помещика, а он перед своей братьей, старообрядцами, прав останется: «моей, дескать, воли не было, братцы: девка-то, не спросясь меня, под венец пошла. А уж коли их повенчали, так делать нечего, развенчивать не станут».

Несмотря на то, что все эти предположения и надежды казались Левшину не очень сбыточными, он слушал с жадностью утешительные речи Ферапонта. Левшин выехал из Андреева скита с отчаянием в сердце, а теперь хотя и не смел ни на что надеяться, но уж и то было для него большой отрадой, что Софья может, хотя изредка, давать ему о себе весточку. Мало-помалу на сердце у него стало полегче. «Бог весть, — думал он, — когда я увижу опять Софью?.. Но, по крайней мере, буду знать, что с ней делается; может быть, Андрей и, в самом деле, сжалится над своей дочерью; а коли не сжалится да еще вздумает выдать ее насильно замуж, так я узнаю об этом — и тогда… о! только бы Софья-то захотела, а уж я выручу ее!»

Наши путешественники проехали версты четыре, не говоря ни слова. Дорожка, по которой они с трудом пробирались, была проложена по сыпучим пескам; кругом не видно было ни травки, ни цветочка. Одной отрадой для глаз были сучковатые ели, высокие сосны со своей мертвой зеленью и кой-где небольшие лужайки, поросшие, вместо травы, желтоватым мхом и мелкими кустами можжевельника.

Эх, батюшка! — промолвил наконец Ферапонт, — пора бы нам коней напоить: вишь, как у них пахи-то подвело!.. Они, сердечные, со вчерашнего дня капли воды не видали… Да и места-то здесь какие!.. Вот уж я Давно посматриваю, нет ли где травки или проточной водицы, — нет как нет!.. Дождевые водопромоины пополам с песком, да сухие еловые шишки — кушай и пей себе на здоровье!..

— А вот мы, чай, скоро доедем до этого скита, где живет Дарьина знакомая.

— Кажись, бы надо скоро доехать. Да шут их знает: скажут шесть верст, а глядишь — все десять!.. Постой-ка, Дмитрий Афанасьевич! Видишь, вон там избушка какая-то?.. Может статься и колодец есть… Поедем-ка, батюшка, поскорее.

Путешественники подъехали к небольшой пзбе, у которой тесовая кровля была окаймлена со всех четырех сторон широким желобком; на углах были сделаны деревянные отливы, а от них проведены другие желобы в огромной величины плетушку, обмазанную снаружи и изнутри глиной; эта плетеная посудина походила на большой продолговатый чан и была почти вся наполнена водой.

— Вот знатный водопой! — сказал Ферапонт, остановив свою лошадь. — Смотри, Дмитрий Афанасьевич, как ухитрились!.. Простая плетушка, а вода-то в ней стоит как в чану!.. Сойдем-ка, батюшка, с коней, так я их обоих разом напою.

— Что вы, что вы? — вскричал, выходя из избы, небольшого роста мужик с калмыковатым лицом, косматой головою и жиденькой светло-русой бородкой. — Не смейте поить здесь лошадей!.. Не оскверняйте воды небесной!

— Воды небесной? — повторил Ферапонт. — А! вот что!.. Это у тебя дождевая водица… Так что ж, дядя: и по лужам-то везде дождевая вода… Чем она лучше другой?

— То по лужам, а разве ты не видишь, что это купель?

— Купель?.. Что ты, перекрестись!.. Какая это купель!

— Полно, Ферапонт, — прервал Левшпн. — Не наше дело. Послушай-ка, любезный: коли здесь нельзя, так укажи, где нам напоить коней.

— Да вот недалеко отсюда речка; ступайте прямо: там можно поить лошадей; уж что осквернено, того не осквернишь.

— Поедем, Ферапонт.

— Постойте-ка, постойте! — сказал хозяин избы. — Вы люди, кажись, добрые: хотите ли, братцы, омыть грехи ваши и окреститься крещеньем истинным?

— Ax, ты полоумный этакий! — вскричал Ферапонт — Вот еще что вздумал!.. Да разве мы люди не крещеные?..

— Нет, братцы!.. Или вы не знаете, что наступили времена антихристовы и ничего уже нет чистого на земле?.. Нет ни рек, ни озер, ни источников, ни колодцев, ни студенцов, которые не были бы осквернены прикосновением окаянных слуг антихристовых. А коли неоскверненной воды не обретается на всем лице земли, так не подобает ли нам креститься воединой воде, иже с небес исходит?

— Сиречь дождевой? — сказал Левшин. — Да уж мы, дядя, в ней вчера покупались — нитки живой на теле не осталось.

— Поедем, батюшка, — прервал с приметной досадою Ферапонт. — Что слушать этого шального!.. Вишь, он как с перепоя и сам не знает, что говорит.

— Послушайтесь, братцы! — кричал им вслед хозяин избы. — Эй, говорю вам, примите крещение в воде небесной, да не помянутся грехи ваши!.. Не губите ваших душ — послушайтесь меня!

— Дери горло-то, дери! — шепнул про себя Ферапонт. — Вот напустил на себя какую дурь — уродина этакий!.. Ну, батюшка Дмитрий Афанасьевич, народец живет в здешней стороне!.. Что это такое?.. С виду люди как люди, а с любым заговори, — понесет такую околесицу, что уши вянут!.. Ну, где видано, чтобы крещеных людей перекрещивали?.. И добро бы еще он был чернец или церковник какой, а то простой сермяжник!.. Да ему, лапотнику, и мордвина не след крестить… Кто его в попы-то ставил — чучело этакое!

— Эх, Ферапонт, охота тебе сердиться! — сказал Левшин.

— Да как же, Дмитрий Афанасьевич, — обидно!.. Уж эти раскольники хотят нас, православных, перекрещивать!.. Скопил в плетушку дождевой водицы, да и кричит: «Креститесь, братцы, крещеньем истинным!» Эх, батюшка, будь я без тебя, так я бы этого перекрещеванца окрестил по-своему!.. Перестал бы он у меня свою плетушку, купелью называть!.. Кабы ребра два не дощу-пался, так заказал бы и другу и недругу перекрещивать православных христиан.

Ну, вот еще! — прервал Левшин. — Вчера было нам за что драться с раскольниками, а теперь из чего мы станем с ними ссориться?

— Так, батюшка, так! Да зло берет!.. Что ж, в самом деле, мы их зовем только раскольниками, а они уж нас крестить хотят!.. Словно мы жиды какие.

В продолжение этого разговора наши путешественники подъехали к небольшому холму, у подошвы которого струился широкий ручей. По всему скату холма и по берегу ручья разбросаны были в живописном беспорядке высокие избы и низкие лачужки. Этот скит, совершенно похожий на обыкновенные деревни, не был обнесен изгородью, и только по одной молельне, на кровле которой водружен был восьмиконечный крест, можно было догадаться, что тут жили раскольники. Над ручьем, против самой молельни, стоял деревянный шатер, над которым также возвышался восьмиконечный крест.

— Послушай-ка, любезный! — сказал Ферапонт одному молодому парню, который ехал порожняком в телеге навстречу нашим путешественникам. — Ведь это скит федосеевского согласия?

— Ну, да! — отвечал парень, взглянув с любопытством на проезжих.

— Укажи-ка нам, молодец, где живет здесь Аксинья Никитична.

— Бабушка Аксинья — портниха?.. А вот с краю-то третья изба — против самой иордани.

— Сиречь, вот этого шатра, что на реке-то?

— Шатра?.. Какого шатра?.. Тебе говорят: против иордани… Разве шатры с крестами-то бывают?

Ферапонт и Левшин, подъехав к низенькой избушке, сошли с коней; под окном на завалинке сидела пожилая баба, лет шестидесяти; на ней, сверх синего сарафана, который отличался покроем от нынешних только тем, что был вовсе без грудной выемки, надета была серая суконная телогрея с красной оторочкой. На голове ее была бисерная повязка и большая фата из пестрой бумажной материи. Наружность этой старухи была весьма приятная: ее умные голубые глаза одушевлялись веселостью, а правильные черты лица и некоторые остатки прежней красоты доказывали, что некогда она была очень хороша собой.

— Не ты ли, бабушка, Аксинья Никитична? — спросил Ферапонт.

— Я, кормилец, — отвечала старуха. — Что тебе надобно?

— Мы были в скиту Андрея Поморянина, и меня Дарья просила отвезти тебе поклон.

— Спасибо, молодец, спасибо!.. Ну, что она, по добру ли, по здорову?

— Все слава Богу!.. Собирается к тебе в гости.

— Милости просим! Давно пора…

— Жди ее, бабушка, к себе в будущее воскресенье.

— Будем ждать, мой отец, будем!

— Да уж и я, Аксинья Никитична, твой гость.

— Ты, батюшка?.. А ты зачем ко мне пожалуешь?

— Да ведь Дарья-то моя суженая.

— Вот что?.. Ну, батюшка, милости просим!.. Аи Дарьюшка! исполать ей!.. Какого она себе женишка вымолила… Да как это вас Господь свел?.. Что вы приглянулись, что ль, друг другу?

— Видно, что так, бабушка!

— Что ж ты, молодец, очень ее любишь?

— Да так-то люблю, что коли скажу, так не поверишь.

— Как не поверить, батюшка!.. Дело бывалое: ведь и я не всегда была старухою; было и мое времечко, и про меня говорили: «сухота, дескать, сердцу молодецкому!..» Э, да что это я?.. Тьфу! Старуха старая, а какие речи говорю! Ох, я многогрешная, многогрешная! — продолжала Аксинья, вытаскивая из-за пояса четки. — Ну вот, не успею покаяться, и опять за то же!.. И что за радость вспоминать про прежние годочки?.. Ведь они уж не вернутся!

— Дмитрий Афанасьевич! — сказал Ферапонт, — побудь покамест здесь, а я напою коней. Ведь в речке-то можно, бабушка?

— Пожалуй себе!.. Только вон туда, вниз, подальше.

— Скажи мне, Аксинья Никитична, — спросил Лев-шин, оставшись один со старухою, — что ж это за человек такой живет недалеко отсюда, у самой дороги, — что, из ваших, что ль?

— Наш, батюшка, наш!.. Так, убогий человек, юродивый— Павел, по прозванию Калмык. Он, верно, хотел вас крестить в дождевой воде?

— Да, бабушка!.. Я так и думал, что он безумный.

— Нет, не безумный — и старец усердный, большой постник, да, видно, у него ум за разум зашел… Мало ли и нам возни-то с ним было! Он на прошлой неделе сбирал собор.

— Собор!.. Какой собор?

— Как же!.. Ивана Ерша, Илью Степанова, всех наших учителей и наставников собрал.

— Что ж они, о чем с ним толковали?

— Что, батюшка, грех, да и только!.. Зачали за здравие, а свели за упокой!.. Собрались о вере толковать, а покончили смехом.

— Смехом?

— Да, батюшка. Павел начал говорить об антихристе, стал уговаривать братию, чтоб все крестились в дождевой воде, — другой, дескать, неоскверненной воды на всей земле нет. Вот отец Илья и говорит ему: «Мы тебе, Павел, без знаменья не поверим. Святые проповедники чудеса великие творили: болящих исцеляли, мертвых воскрешали; а ты, Павел, во уверение наше хотя единого жука или муху оживотворь!» — «Нет, братие, — сказал Павел, — я вам другое покажу знамение: дайте мне какую хотите отраву, при вас же выпью и невредим останусь». Илья хотел было попотчивать купоросным маслицем, да Иван Ерш отговорил, и вместо отравы поднес ему стакан доброго вина, а Павел отродясь его не отведывал… Вот, батюшка, как он увидел, что ему от этого зелья никакой болезни не приключилось, так загорланил пуще прежнего: «Что, дескать, окаянные! Видите ли, что ваша отрава меня не берет?.. Будете ли теперь меня слушаться?.. А коли вам этого мало, так давайте еще стакан». Как у него в головушке-то позашумело, так он перестал и о вере говорить. Только что кричит: «Подавайте вашей отравы!» Отец Алексей велел поднести ему третий стакан, да и говорит: «Слушай, Павел, коли после этого ты будешь сидеть прямо, так вера твоя права, а коли покривишься, так и вера твоя кривая». Как Павел хватил третий стакан, так его вовсе разобрало; он не успел и двух слов вымолвить, свалился под лавку, да тут и заснул.

— Ну, что ж, как он выспался?

— И, батюшки!.. Начал нас всех позорить на чем свет стоит!.. «Я, дескать, вас, окаянных неслухов, призывал к истинному крещению, да вы не хотели — так нет же вам чести со мною! Пойду на перепутье и стану всех проезжих крестить».

— Хорошо, что вы не послушались этого шального; где видано, чтоб крещеные люди перекрещивались?

— Нет, батюшка, и паши все перекрещиваются.

— Что ты, бабушка?

— Да, молодец!.. Только не в дождевой воде, а вот здесь в речке… Вот видишь, прямо-то — иордань!

— Так и ты, Аксинья Никитична, перекрещивалась?

— Мне зачем, кормилец! Я уж человек не молодой:

меня крестили по-старинному, когда православная вера не была еще в растлении. Вот Дарье так надобно креститься. Я давно уговариваю, а ее все этот пострел Андрей Поморянин сбивает.

— Ну, батюшка, — сказал Ферапонт, подводя Султана, — садись-ка, пора в путь!.. Мне сказали, что отсюда все прямая дорога вплоть до полсела Куклина, а там нам укажут… Послушай, бабушка: коли Дарья придет к тебе прежде, чем я приеду, так скажи ей, что я безотменно буду.

— Скажу, батюшка!.. Ну, прощайте, добрые молодцы! Не поминайте лихом.

— Счастливо оставаться, Аксинья Никитична! Смотри, припасай пирогов к воскресенью; да коли бражки выставишь, так мы тебе челом; а коли винца — так и подавно!

V

Солнце было уже высоко, когда Левшин и Ферапонт, проехав полсело Куклино, стали приближаться к цели своего путешествия. Версты за две до вотчины боярина Куродавлева проселок, по которому они ехали, вывел их на большую Мещовскую дорогу. Миновав боярский хутор с обширной винокурней, на которую Ферапонт поглядел очень умильно, путешественники повернули в широкую просеку. Она оканчивалась на берегу небольшого, но весьма красивого озера. Когда они выехали из леса, перед ними раскрылся очаровательный вид. Сверху от них, прямо через озеро, на гористом берегу возвышались огромные хоромы, которые, со своими службами и всей усадьбой, походили на небольшой городок. С первого взгляда Левшин заметил, что боярин Куродавлев хотел выстроить себе дом, похожий — разумеется в малом виде — на знаменитый Коломенский дворец… Средину его составляло большое двухэтажное здание с высокой выгнутой кровлей, у которой выпуклые бока суживались книзу. С правой стороны к этому зданию была пристроена вышка; она, по своей двойной кровле и остроконечному верху, походила на небольшие безыменные башни Московского кремля. С левой стороны крытым переходом соединялся с главным зданием красивый терем о трех жильях с большими уступами. К этому терему примыкала особая палата с куполом или главою, которой не доставало только креста, чтоб совершенно походить на церковную главу. Левшин узнал впоследствии, что в этой палате была образная боярина Куродавлева. Все это огромное здание, не исключая самой вышки, было построено из толстых сосновых брусьев. Направо от господского дома, который со своими принадлежностями, двором и огородом занимал несколько десятин земли, начинался длинный порядок красивых изб; в них жила отдельными семьями многолюдная дворня боярина. На левой стороне на большом пространстве разбросаны были конюшни, скотные дворы и обширная псарня с высокой светлицей для боярских соколов и кречетов. Вся описанная мною усадьба занимала почти весь берег, противоположный тому, на котором в эту минуту находился Левшин. Полюбовавшись несколько минут этим прекрасным видом, Левшин повернул налево и поехал берегом озера вдоль длинного порядка крестьянских изб.

— Ну, батюшка! — сказал Ферапонт, — как здесь мужички-то пообстроились!.. Одна изба лучше другой!.. И то сказать: лесу-то им не занимать-стать!.. Да, видно, и барин у них милостивый и добрый.

— А что?

— Как же, Дмитрий Афанасьевич!.. Посмотришь, в иной деревне народишко такой чахлый, испитой, взглянуть не на что!.. А здесь, погляди-ка, батюшка, какие все ребята дородные — молодец к молодцу!.. А бабы-то!.. Вон сидит на завалинке — печь печью! Вон и другая… видишь, батюшка?

— Вижу, так что ж?

— А то, Дмитрий Афанасьевич, что, видно, житье-то их не плохое: с горя люди не жиреют.

Миновав село, наши путешественники переехали через плотину и повернули направо по широкой дороге, которая вела прямо к господской усадьбе. Подъехав к воротам, Левшин, из уважения к высокому сану хозяина, не въехал на двор: он отдал своего коня Ферапонту и пошел пешком. На крыльце боярского дома стояло человек пять служителей, а посреди двора, крутом высокого столба, который оканчивался лежачим колесом, похаживал на цепи ручной медведь. Когда Левшин стал приближаться к дому, двое слуг сошли вниз навстречу к гостю, поклонились ему в пояс и ввели под руки на крыльцо. В сенях дворецкий боярина, встретив Левшина обыкновенным приветствием: «Добро пожаловать, батюшка, милости просим!», вошел вслед за ним в огромную прихожую. В ней сидело на скамьях до тридцати слуг, просто, но очень опрятно одетых. Вдоль одной из стен прихожей развешаны были длинные пищали, винтовки, ручницы, сабли, ножи, чеканы, кольчуги и железные шапки-ерихонки. На другой висела богатая конская сбруя, охотничьи рога и шкуры затравленных волков и лисиц, а у дверей, ведущих в соседний покой, стояли: с одной стороны чучело огромного медведя, убитого самим хозяином, а с другой — большая клетка, в которой сидел ученый ворон. Когда Левшин вошел в прихожую, все слуги встали и поклонились ему очень вежливо.

— Как прикажешь о себе доложить боярину? — спросил дворецкий.

— Доложи Юрию Максимовичу, что стрелецкий сотник Левшин приехал к нему из Москвы с письмом от боярина Кириллы Андреевича Буйносова.

— От Кириллы Андреевича?.. Ну, батюшка, порадуешь ты нашего боярина! Пожалуй сюда, — вот в этот покой. Я пойду, доложу о тебе.

Левшин вошел в соседний покой; в нем вся домашняя утварь состояла, так же, как и в прихожей, из одних лавок, да сверх того стоял дубовый стол, покрытый узорчатой скатертью, на которой вытканы были изображения тарелок со всем столовым прибором и блюда с жареным павлином, поросенком, пирогами и разным другим кушаньем. Вместо нынешних люстр опускались с потолка на тоненьких бечевках красивые клетки с певчими птицами; и у одного из окон в круглом коробе, с нитяным плетеным верхом, бился и вавакал неугомонный перепел… Минут через пять вошли из прихожей двое слуг: один с лоханью и умывальником, другой с подносом, па котором стояла серебряная кружка. Левшин вымыл руки, обтер мокрым полотенцем запыленное лицо и выпил с большим удовольствием кружку холодного меда, который показался ему очень вкусным. Вскоре затем явился опять дворецкий и сказал, что боярин дожидается с нетерпением своего гостя. Левшин, идя вслед за ним, заметил, что почти все комнаты были тесны, без всякого убранства и по большей части обезображены огромными и неуклюжими печами. Пройдя крытым переходом, они стали подыматься в верхнее жилье терема. Дворецкий остановился у дверей, подле которых сидели два мальчика, одетые в красные терлики. Один из них отворил дверь, и Левшин вошел в обширную, обитую малиновым сукном, светлицу; по стенам ее висели турецкие ятаганы и пистолеты в серебряной оправе, дорогие казылбашские сабли, стальные зерцалы, то есть латы с золотой и серебряной насечкой; на широких полках расставлены были серебряные кружки, братины и китайские фарфоровые сули, а в особом ставце за стеклом стояли жалованные кубки, высокая горлатная шапка боярская и лежал серебряный шестопер, или булава, богато украшенная бирюзой и драгоценными каменьями. В переднем углу, то есть под образами, сидел боярин Юрий Максимович, перед ним, на небольшом столике, лежала раскрытая книга в бархатном переплете. На боярине был шелковый турецкий кафтан, то есть длинное платье без козыря и петлиц, похожее своим покроем на бухарский халат. Хотя темно-русая, окладистая борода Куродавлева была уже с проседью, но он мог еще, по своему росту, осанке и бодрому виду, называться молодцом. Во всех чертах его красивого и мужественного лица выражались веселость, привет и эта русская удаль, для которой, при случае, все трын-трава. В его улыбке было много радушия; но если б Левшин был хорошим физиономистом, то без труда бы заметил по взгляду и особенному выражению в голосе, что Куродавлев, несмотря на свою веселость и добродушие, вовсе не чужд этой боярской спеси, которая была некогда любимым грехом всех русских сановников.

— Добро пожаловать, господин сотник! — сказал Куродавлев, не вставая сам и не приглашая Левшина садиться. — Полно, так ли доложил о тебе мой дворецкий?.. Ведь ты прозываешься Левшиным?

— Да, Юрий Максимович.

— Левшины бывали в старину люди родословные — да ведь нынче не разберешь!.. Не прогневайся, если я тебя спрошу, — продолжал боярин, заглянув в раскрытую книгу, — как называли твоего дедушку?

— Дмитрием Степановичем.

— Вот, по разрядной книге, не он ли был при царе Михаиле Федоровиче…

— Стольником и суздальским воеводой, — прервал Левшин.

— Так!.. А начальный человек вашего рода прозывался Суволь-Левша — так ли, молодец?

— Так, боярин.

— Садись, любезный!

— Позволь мне прежде вручить тебе письмо от боярина Кириллы Андреевича, — сказал Левшин, подавая свиток.

— Пожалуй, пожалуй!.. Что-то он, дружище, ко мне пишет? Левшин, — продолжал вполголоса Куродавлев, поглядывая на своего гостя, — внук суздальского воевода — стрелецким сотником!.. Эки времена!.. Да что, твой батюшка здравствует?

— Нет, боярин. Он давно уж помер.

— Так вот что!.. Тебе, чай, молодец, приглянулся кафтан с петлицами да шапка ухарская?.. Разум молодой, а воля-то своя…

— Покойный мой батюшка, — прервал Левшин почтительным, но твердым голосом, — был сам стрелецким сотником.

— Право?.. Так батюшка твой был стрелецким головою?.. И уж, верно, по царскому указу?.. Вот и у меня приятель, Никита Данилович Глебов, взят в нынешнем году поневоле в полковники к стремянному стрелецкому полку. Да он челобитную подавал: «Цари, дескать, и государи великие князья, пожалуйте меня, холопа своего, за крови и за смерти, и за многия службы сродников моих, и за мои, холопа вашего, службишки, велите челобитье мое записать, чтоб, государи, нынешняя моя полковничья служба мне, холопу вашему, и детишкам моим и сродникам, от иных родов была не в упрек и не в укоризну, и с моею равною братиею не в случай». Так на эту челобитную и дан указ, чтобы службу в стрелецком войске ему, Никите Глебову, и детям, и всем сродникам, и всему роду в упрек и укоризну не ставить, и его, Глебова, тем чином не сметь никому бесчестить… А твой батюшка подавал ли челобитную?

— Нет, боярин. Он пошел в стрелецкие головы охотою.

— Охотою.'.. Ну, это иная речь!.. Уж коли он сам своей чести поруху сделал, так пенять не на кого!.. Да садись, молодец, а я меж тем посмотрю, что пишет ко мне Кирилла Андреевич.

Левшин сел на стул подле окна, а Куродавлев развернул свиток и прочел вслух: «Государю моему и другу сердечному Юрию Максимовичу!.. Здравствуй, друг мой Юрий Максимович, на многие впредь будущие лета!.. Пишешь ты ко мне, друг сердечный»… Тут Куродавлев начал читать про себя, а Левшин, окинув любопытным взглядом боярский покой, полюбовался развешанным по стенам оружием и подивился огромным серебряным братинам, из которых многие были величиною с ведро. Но когда он взглянул в открытое окно, подле которого сидел, то едва мог удержаться от невольного восклицания при виде великолепной картины, которая представилась его взору. И подлинно, вид из терема на все противоположные окрестности озера был в высочайшей степени живописен. Прямо, за господским двором, начинался покрытый пушистой зеленью луг; он опускался пологим скатом до самого озера, которого спокойные воды, блестящие и прозрачные, как чистый хрусталь, разливались версты на две кругом. Налево, по берегу, а потом вдоль речки Брыни, росло густое чернолесье; направо тянулось выстроенное в один порядок большое село с каменной церковью; еще правее, за селом, виднелась высокая плотина, которую заслонял по местам ветвистый и раскидистый ветлянник, а за нею расстилались обширные поля и синели вдали, как подернутое туманом море, сплошной и бесконечный бор.

— Эх, брат Кирилла! — промолвил вполголоса Куродавлев, остановясь читать письмо, — жаль мне тебя, горемычного!.. Ты, чай, любезный, знаешь, — продолжал он, обращаясь к Левшину, — что у Кириллы Андреевича тому лет пятнадцать назад, в здешних Брынских лесах пропала, вместе с своей нянюшкой, родная дочка, а моя крестная дочь — дитя лет четырех… Вот недавно прошел слух, что^эта нянюшка, по имени Татьяна живет здесь в одном раскольничьем ските; я написал об этом Кирилл Андреевичу, а сам поехал в скит, чтоб допытаться от этой беглой девки, куда девала она свою барышню. Что ж ты думаешь? Я застал Татьяну на смертном одре, без языка — при мне и душу Богу отдала. От других в скиту я не мог ничего добиться и с чем приехал, с тем уехал назад. А Кирилла Андреевич пишет ко мне, что зашиб ногу, и оттого не может сам ко мне приехать; но лишь только сможет, так не мешкая отправится в дорогу. Великая для меня радость повидаться с другом сердечным, да жаль, что его-то мне нечем будет порадовать!.. Посмотрим, что он еще пишет, — продолжал Куродавлев, принимаясь опять за письмо. — Что это! — вскричал он, прочтя несколько строк. — Владыка живота моего!.. Так это правда?.. Ах они богоотступники!.. Воры проклятые!.. Да как их, окаянных, земля носит!.. Неужели, в самом деле, эти крамольные стрельцы…

— Да, боярин, все правда, что пишет тебе Кирилла Андреевич.

__ Не может быть! — прервал Куродавлев. — Ну, пусть они извели своих начальных воевод, князей Долгоруких, убили Нарышкиных и Ромодановского, подняли на копья боярина Матвеева — от этих разбойников все станется; но чтоб они посягнули на власть помазанников Божьих… Нет, нет! Это сказки — я этому и верить не хочу!

— Вот то-то и есть, боярин, что все это, попущением Господним, истинная правда.

— Истинная правда! — повторил Куродавлев. — Да что Москва-то, деревня, что ль?.. Или в ней, кроме одних стрельцов, и народу не стало?.. Господи Боже мой! Злодеи дерзнули ворваться силой в царские палаты, вломились в терем нашей матушки царицы Натальи Кирилловны, и вся Москва не поднялась разом, не заслонила грудью своих царей православных, не закидала шапками эту поганую сволочь!

— Все это, Юрий Максимович, случилось так внезапно.

— И зачинщики этих смут еще живы! — продолжал с возрастающим жаром Куродавлев. — И эти крестоизменники стрельцы похваляются своим удальством!.. И их позорным именем не клеймят еще всякого мошенника и негодяя!..

— Нет, боярин!.. Всем стрельцам дана похвальная грамота и велено их, ради почета, называть не стрельцами, а надворной пехотой.

Лицо боярина покрылось смертной бледностью, он сжал в кулак письмо Буйносова и замолчал; но это нахмуренное чело, этот пылающий гневом взор сильнее всяких слов выражали то, что происходило в душе его.

— Вот до чего мы дожили! — промолвил наконец Куродавлев. — Эх, Москва православная, что с тобою сталось!.. Или все эти заморские выходцы вовсе тебя обасурманили, нашу матушку?.. Слава тебе, Господи, что я уехал на житье в Брынские леса. Здесь воры и мошенники меня боятся, а там бы мне пришлось кланяться им в пояс!.. И эту весть о сраме московском, — продолжал боярин, устремив свой гневный взор на Левшина, — эту весть о неслыханном злодействе стрельцов прислал ко мне Кирилла Андреевич с тобой — стрелецким сотником. Я, боярин, ни делом, ни словом не участвовал в этом мятеже стрельцов; меня тогда и в Москве не было.

— Еще бы участвовать!.. Будет и того, что у тебя на плечах-то этот опозоренный кафтан!.. Ну, голубчик, кабы я все это знал да ведал, так не бывать бы тебе моим гостем!

Левшин вспыхнул.

— Коли прикажешь, Юрий Максимович, — сказал он вставая, — так я сейчас же уйду.

— Ну, полно, любезный, не сердись! — прервал Ку-родавлев ласковым голосом. — Я это так… сгоряча сказал. Вестимо, правый за виноватого не ответчик; да дело-то, видишь, такое, что надо вовсе быть бабой, чтобы кровь во всем тебе, как в котле, не закипела!.. А моя-то еще покамест бурлива: вот так и боюсь опять за письмо приняться… сердце замирает!.. Ну, что еще он пишет?.. А!.. Это никак о тебе… Вручитель сей грамотки стрелецкий сотник, Дмитрий Афанасьевич Левшин…»

— Как!.. Так стрельцы-то и тебя, своего товарища, хотели уходить?

— Хотели, боярин.

— За то, что ты… ах, молодец!., ты сказал про стрельцов, что они бунтовщики и разбойники?

— Что ж делать, Юрий Максимович, не вытерпел.

— И ты сказал это не тайком?

— То-то и есть, что не тайком, но на Красной площади.

— Аи да молодец!.. Ну, что ж они?

— Вестимо дело! Хотели меня убить.

— Как же это тебя Бог помиловал?

— Да приятель нашел мне укромное местечко на одном подворье…

— Так ты до твоего отъезда из Москвы и глаз на улицу не показывал?

— Нет, Юрий Максимович. Когда был собор против еретика Никиты Пустосвята и все изменники опять поднялись, так я ходил в Грановитую палату…

— В Грановитую палату!.. Да она, чай, битком была набита стрельцами?

— Как же!.. Все мои злодеи там были.

— И ты, не глядя на это?

— А что ж, боярин?.. Да неужели мне было прятаться и сидеть взаперти, когда в государевых палатах толпились сотнями изменники, а верных-то слуг царских было наперечет?.. Нет, Юрий Максимович, не тому учил меня покойный батюшка. «Умереть что! — говорил он, — лишь бы только привел Господь сложить голову за веру, да за царя православного».

— Так, молодец, так! — прервал Куродавлев. — Ну, Дмитрий Афанасьевич, — продолжал он, едва скрывая свой восторг, — так стрельцы-то тебя не захватили?

— Как же, боярин!.. И захватили и убить хотели.

— Ну что ж, как они собрались тебя убить, ты не попятился?

— Нет, Юрий Максимович. — Не просил у них милости?

— Милости?.. У этих изменников?.. Сохрани Господи!.. При мне была сабля, боярин, а с ней я милости ни у кого не прошу!

— Вот что! — промолвил Куродавлев, вставая с кресел. — Так ты вот каков!.. Ну-ка, брат, поди сюда — поди поцелуемся!.. Ах ты, сокол мой ясный!.. Молодец ты мой!.. Голубчик!..

— Да что ж я такое сделал, Юрий Максимович? — сказал скромный юноша, удивленный этой неожиданной выходкой боярина.

— Что сделал? — вскричал Куродавлев. — Ты сказал в глаза стрельцам, что они разбойники, не побоялся явиться перед ними и стать грудью за веру и царей православных; попался к ним в руки, а не попятился, не вымаливал себе пощады, не кланялся этим окаянным душегубам!.. Молодец из молодцов!.. А я было совсем тебя разобидел!..

— Ничего, боярин.

— Как ничего!.. Прости меня, Бога ради!.. А все этот проклятый служильный наряд!.. Эх, Дмитрий Афанасьевич! да потешь меня, сбрось ты этот опозоренный кафтан!.. Ну, вот, как Бог свят, видеть его пе могу!

— Да у меня другого платья нет, — сказал Левшин.

— За платьем не станет, Дмитрий Афанасьевич: бери любое из моих… Да вот мы как раз это дело уладим.

Боярин свистнул и сказал мальчику, который вошел в покой:

Позови сюда Кондратия — да живо! Мы с тобой, почитай, одного роста, — продолжал он, обращаясь к Ле-вшину. — Я только подороднее и поплечистее тебя — да это не беда! Ведь здесь московских красавиц нет, Дмитрии Афанасьевич, так тебе рядиться не для кого. Да и сказать: что бы ты ни надел, а все будешь молодцом. Эх, — промолвил Куродавлев, глядя почти с отцовским участием на Левшина, — подумаешь: этакой удалой детина, красавец, родовой человек сгублен ни за что ни про что… ну, жаль!

— Да Бог милостив, — сказал Левшин, — может статься, я скоро вернусь снова в Москву. За меня похлопочет князь Хованский, Кирилла Андреевич замолвит словечко…

— И, любезный! — прервал боярин, — не о том речь!.. То дело поправимое, а вот уж службишка-то окаянная твоя — так это дело поправки!.. Не токма себе, да и всякому роду-то вашему бесчестье на веки веков.

— Дозволь слово молвить, боярин, — сказал Левшин. — Да разве есть служба бесчестная, коли я служу царю-государю и служу верой и правдой!.. Воля твоя, Юрий Максимович, а я в толк не возьму, почему родословному человеку не зазорно писаться в жильцах и даже в детях боярских, а бесчестно служить начальным человеком в стрелецком войске?

— Что ж делать, любезный, уж так искони ведется.

— Так, видно, боярин, приятель твой, Кирилла Андреевич Буйносов, не так мыслит. Хотя покойный мой батюшка и был стрелецким головой, однако ж Кирилла Андреевич не брезговал нашим хлебом и солью и называл батюшку своим другом задушевным.

— Да это что, Дмитрий Афанасьевич?.. Пбчему не быть приятелем с добрым человеком, хотя бы кто из роду его или даже он сам служил в стрелецком войске?.. А вот породниться с ним — ну нет, любезный, это речь другая! Дружба дружбой, а родство родством. Да вот хоть, примером, ты, Дмитрий Афанасьевич, верный царский слуга, удалой молодец, красавец, внук суздальского воеводы — кажись, кому бы ты не жених?.. Ан, нет!.. Дедушка у тебя был воеводою, да батюшка-то пошел охотою в стрелецкие головы, и сам ты служишь в стрельцах, так не прогневайся — никакой родословный человек, хотя бы вовсе беспоместный, так и тот не выдаст за тебя своей дочери. Тебя-то самого и я бы не забраковал, любезный, — продолжал боярин приветливым голосом, — ты мне крепко пришелся по сердцу!.. Давай нам этакого роденьку! Милости просим! Для такого жениха ворота настежь!.. Только вот беда: ты сам, Дмитрий Афанасьевич, в наши боярские ворота пройдешь, да твой чин-то вместе с тобой не пролезет!

— Что изволишь приказать, батюшка Юрий Максимович? — спросил дворецкий, войдя в комнату.

— А вот что, Кондратий, — сказал Куродавлев. — Видишь ты этого молодца?.. Это дорогой мой гость, Дмитрий Афанасьевич Левшин.

— Знаю, батюшка.

— Пока он станет у меня гостить, у вас будет два барина, — понимаешь?

— Понимаю, Юрий Максимович.

— Что он прикажет, то я приказал, — слышишь?

— Слышу, батюшка.

— Служитель его твой гость, Кондратий; смотри, чтоб он был всем доволен. Коней отдай на руки Тереш-ке, — скажи, чтоб он их холил и берег пуще своего глаза!.. Да вели баню натопить — слышишь?

— Слышу, батюшка.

— Теперь проводи Дмитрия Афанасьевича в его покои и принеси к нему мой скарлатньга ходильный зипун, голубой камчатный терлик да дымчатый опашень из зуфи. А ты, Дмитрий Афанасьевич, — промолвил Куродавлев, обращаясь к Левшину, — носи их на здоровье!.. Да уговор лучше денег: коли хочешь потешить хозяина, так смотри, молодец, не гости, а живи у меня, как в своем доме, запросто, нараспашку!.. Ну., прощай покамест, любезный, ступай, отдохни немного. Чай, у тебя с дороги-то все косточки побаливают; а вот погоди: как выпаришься хорошенько в бане, так будешь завтра как встрепанный.

VI

Спустясь вниз по лестнице до нижнего жилья терема, Левшин вошел вслед за дворецким в чистую и веселую светлицу, в которой стояли: кровать с белым пологом, стол и несколько стульев, обитых казанской юфтью. За этой светлицей была небольшая каморка для слути, сени и выход на задний двор, который отделялся от боярского огорода решетчатым забором.

— Ну, что, Дмитрий Афанасьевич, — спросил Кондратий, — любы ли тебе эти покойчики?

Чего ж мне лучше? — отвечал Левшин. — И вид отсюда такой веселый.

_. Да? батюшка, и озеро наше и село — все на глазах. Да не угодно ли тебе, Дмитрий Афанасьевич, выкушать чарку доброй настоечки и закусить чем-нибудь? Ведь боярин изволит кушать не ранее полудня, так до обеда-то еще не близко.

— Нет, любезный, не надо. Я разденусь, да отдохну немного.

— Ну, как изволишь, а я сейчас принесу тебе платье с боярского плеча. Коли не вовсе будет впору, так не осуди, Дмитрий Афанасьевич, — не по тебе делано.

Когда дворецкий вышел из светлицы, Левшин скинул верхнее платье и сел возле открытого окна. Он смотрел с любопытством на обширный господский двор, который представлял живую картину этого привольного житья наших старинных богатых помещиков и беззаботного разгульного быта их многочисленных челядинцев. Разумеется, эта роскошь старинных бояр не значила ничего перед нынешнею утонченною европейскою роскошью; она почти всегда заключалась только в различных охотах, неисчерпаемом изобилии первых потребностей и забавах, не слишком разборчивых, но которые, однако ж, имели достоинство, весьма редкое в наше время. Эти забавы, ' несмотря на то, что доставались очень дешево, всегда достигали своей цели, то есть забавляли; и если верить преданьям старины, так наши предки никогда не разорялись для того, чтобы умирать от скуки. Впрочем, так и быть должно: ребенка тешит и копеечная игрушка, а мы уж люди взрослые, "и если подчас тратим также деньги на игрушки, то, по крайней мере, платим за них очень дорого и вовсе ими не забавляемся.

Ясная и теплая погода выманила на двор всех боярских челядинцев. В одном углу молодые ребята играли в городки, подле них человек пять тешилось в свайку. Там дворовые женщины кормили русских кур и заморских цесарок; тут мальчики дразнили задорного козла, который, гоняясь за ними, делал предиковинные скачки; с полдюжины пав чинно прогуливались по двору, а два павлина, распустив колесом свои радужные хвосты, сидели на заборе, вдоль которого, как важный боярин, медленно и гордо похаживал долгоногий журавль; кругом высокого столба с лежачим колесом толпилось человек двадцать холопов. Сначала Левшин не мог рассмотреть, чем забавлялась эта господская челядь. Он слышал только время от времени смех и громкие восклицания; но вот толпа расступилась, и он увидел потеху, от которой в первую минуту сердце его замерло от ужаса: широкоплечий, приземистый детина боролся в обхватку с медведем. Крепко прижав этого смельчака к мохнатой груди своей, медведь ревел ужасным образом и силился подмять его под себя. Но, видно, этот борец был сам медвежьей породы: он стоял крепко на ногах и, казалось, не старался даже воспользоваться неповоротливостью своего соперника, а хотел взять просто на силу. После нескольких неудачных попыток, ему удалось как-то сломить медведя и повалить его на спину; разумеется, они упали вместе.

— Аи да молодец! — закричали холопы. — Что, брат, Мишка, видно, нашел по себе!.. Ну, любезный, смотри! Он теперь от тебя не отвяжется.

И подлинно, обиженный Мишка не вдруг расстался со своим победителем. С полминуты валялись они оба, и медведь и человек, в грязной луже, которая после проливного дождя не совсем еще высохла. Наконец медведь выбился из сил, а человек, высвободясь из его объятия, встал и начал оправляться.

— Что это? — молвил про себя Левшин. — Да это никак Ферапонт?.. Ну так и есть!.. Эй, Ферапонт! — закричал он, высунясь в окно.

Через минуту явился перед ним не лаврами увенчанный, но запачканный грязью победитель медведя.

— Что это, Ферапонт, в уме ли ты? — сказал Левшин. — Вот нашел забаву — бороться с медведем!.. Ну, долго ли до греха?

— Ничего, батюшка, ничего! — отвечал Ферапонт, обтирая рукавом свое покрытое потом и разгоревшееся лицо. — Медведь ручной, с ним вся здешняя дворня борется.

— Посмотри-ка на себя: как черт из болота вылез — весь в грязи! Стыдно, Ферапонт!.. Мы люди приезжие…

— Да так, Дмитрий Афанасьевич, за спором дело стало. Вот как ты, батюшка, пошел к боярину, у меня тотчас отобрали коней, а самого повели в застольную, начали завтраком угощать, винца поднесли…

— Тo-то и есть! Я вижу, ты уж хлебнул.

— Что, батюшка!.. Ну, выпил стаканчик, закусил пирогом, а там на пирог еще хватил чарочку — вот и все… 1ы бы посмотрел, как пьют здешние холопы!., идин при мне тяпнул такой стаканище — право, с полосьмухи будет, а ни в одном глазу: словно бражки выпил, то сказать — втянулись, батюшка: вино-то не покупное — пей сколько хочешь!.. Говорят, и боярин-то сам диво ли, что его челядинцы стаканчика придерживаются!.. Не даром ведется пословица: «игуменья за чарку, а сестры за ковши».

— Ну, пригожее ли дело, Ферапонт; нас здесь приняли как родных, а ты такие речи говоришь?

— Да я ведь, батюшка, не то говорю, чтоб здешний боярин или холопы его были пьяницы — сохрани Господи!.. Что за беда, коли человек пьет вино? Лишь бы разум не терял! Ведь кто пьян да умен, два угодья в нем, батюшка Дмитрий Афанасьевич!

— Полно вздор-то говорить!

— Слушаю, батюшка, слушаю!.. Ну вот, изволишь видеть: как я позавтракал да познакомился с здешними холопьями, так мы от безделья начали силку пытать. Выставили против меня трех молодцов, выше тебя ростом; я грохнул оземь одного, другого, а третьему-то никак и ногу вывихнул. Вот любимый боярский шут, Тришка, по прозванью Пузырь — такой уродина, что и сказать нельзя!.. А рожа-то какая!.. Ну, поверишь ли, батюшка, я этакой образины отродясь не видывал; а как начнет говорить — голос-то у него с хрипом, да с присвистом— ну так и умрешь со смеху!.. Вот Тришка-то Пузырь и молвил мне: «Поди-ка, брат, да побори нашего медведя, так уж будешь молодцом». К нему пристали другие, а пуще всех старший боярский конюх — Терентием зовут — так меня и подзадоривает… «Ни за что, дескать, не поборешь — наш Мишка тебя в грязь втопчет». Фу, досадно стало!.. А мне ведь, батюшка, не впервые; у покойного твоего батюшки был также ручной медведь — такой задорный бороться; бывало не отвяжешься. Слово за слово заспорили. Я пошел, схватился с Мишкою, да и сломал его. Только он, проклятый, помял меня порядком, такая здоровая скотина.

— Вот, батюшка Дмитрий Афанасьевич, — сказал дворецкий Кондратий, входя в светлицу, — боярин прислал к тебе свой скарлатный зипун. Он и трех разов не изволил его надевать… А этот камчатный терлик, кажись, еще не обновлен, опашень также вовсе новехонек. Просим, батюшка, принять и носить на здоровье. Да пожалуй в столовую палату: боярин, чай, уж вышел.

Когда дворецкий ушел, Левшин надел на себя скарлатный зипун.

— Вот одежа-то знатная! — сказал Ферапонт, любуясь своим барином. — Ну, уж подлино боярский наряд!.. Маленько не по тебе… да пошире-то лучше, Дмитрий Афанасьевич!.. То ли дело, как одежа с запасцем: похудеешь — ничего; раздобреешь — также не беда: все впору!

Левшин нашел в столовой комнате, той самой, в которой он любовался узорчатой скатертью, боярина, приходского священника и человек десять очередных холопов, из которых каждый смотрел в глаза Юрию Максимовичу, ожидая его приказаний. В одном углу, на низенькой скамеечке, сидел безобразный мужик, небольшого роста, толстый, неуклюжий, с короткими кривыми ногами и огромной головою. Перед ним стояла на полу большая деревянная чашка, а рядом с ней другая поменьше, подле которой лежала огромная борзая собака, любимый волкодав боярина. Толстый безобразный мужик был тот самый шут Тришка Пузырь, о котором Ферапонт говорил уже Левшину. В старину редкий боярин не держал при себе несколько шутов: одни из них были просто дураки или полоумные, а другие занимались этим ремеслом по собственной охоте или, лучше сказать, по расчету. С ними шутили иногда бесчеловечным образом: их дразнили, мучили и, ради господской потехи, стравливали меж собой, как собак; но зато сытно кормили, поили вином и не заставляли ничего делать. Были еще и другие боярские смехотворы, которые хотя ничем не отличались от прочих слуг, однако ж балагурили, подшучивали и умели рассказывать сказки с разными прибаутками, не всегда остроумными; да ведь наши предки, не так, как мы, за умом не очень гонялись. К этому последнему разряду можно отнести и неутомимых плясунов, которые по целым часам расстилались вприсядку, гудочников, балалаечников, удалых запевал и разных других доморощенных гаеров и скоморохов, которыми в старину набиты были дома всех богатых людей.

— Милости просим! — сказал Куродавлев, встречая ласковой улыбкою своего гостя. — Коли пьешь водочку, так прошу покорно!

Один из слуг подал Левшину на серебряном подносе золотую чарку, другой налил в нее из штофа водки, и оба низко поклонились гостю. Левшин отказался.

Ну, коли не пьешь водки, молодец, — сказал боярин, так мы почнем с тобой заветный боченочек фряжского. Мне прислал его прошлого месяца Кирилла Андреевич. Больно хвалит: оно, дескать, идет из Угорской земли, и сладенько, а забористо, и нашим ржаным хлебцем попахивает. Ну, отец Егор, благослови трапезу!..

Священник прочел молитву. Боярин сел за стол и посадил подле себя с правой стороны Левшина, а с левой отца Егора. Первое самое блюдо был огромный студень; потом начали подавать похлебки, а там блюдо пирожков подовых на торговое дело, сырники и пирог рассольный. Сначала боярин Куродавлев вовсе не походил на радушного хозяина, который славился хлебосольством и веселым обычаем. Он сидел, насупив брови, ел очень мало и не посылал подачек ни шуту Тишке, ни любимой своей борзой собаке, которые, как голодные волки, посматривали исподлобья на сытный стол своего боярина. Изредка только Куродавлев потчевал своих гостей и приглашал их допивать стаканы, в которые беспрестанно подливали шипучий мед. Вот уж дело доходило до жарких, а боярин все не начинал беседы и хмурился час от часу более.

— Нет! — промолвил он наконец, — и еда на ум нейдет. Ну, Дмитрий Афанасьевич, привез ты мне весточку! Подумаешь, когда это было, чтоб за воровское измен-ничье дело по голове гладили?… Да этак всем ворам и крамольникам такую дашь повадку, что и житья-то в Москве не будет! Кто и говорит: государь Петр Алексеевич еще молоденек, где ему справиться с этими разбойниками, да бояре-то чего смотрели?.. Иль они опять принялись за прежнее, как при царе Василии Иоан-новиче, — заводить всякие смуты, измены и предательства, да под шумок в мутной воде рыбу удить!.. Эх, кабы воля да воля, так я бы сегодня же покатил в Москву!

— Да разве ты, Юрий Максимович, не волен ехать в Москву? — спросил Левшин.

— Волен то волен: я ведь не опальный какой, а все-таки без царского указу не поеду.

— Не прогневайся, боярин, коли я тебя спрошу: зачем же тебе царский указ, коли ты не под опалой и волен ехать, куда хочешь?

— Затем, Дмитрий Афанасьевич, чтоб не попятиться. Коли я при царе Федоре Алексеевиче был обижен, так что за след ехать теперь без царского указа в Москву? Пожалуй, еще скажут: «Вот-де приехал боярин Куродавлев с повинной головою!»

— А дозволь спросить, Юрий Максимович, что ж это за случай такой был?

— Да такой-то случай, что не приведи Господи! — прервал Куродавлев, и глаза его заблестели. — Хотели учинить смертную обиду, поруху всему роду нашему, бесчестие и позор на веки веков! Да вот я тебе все перескажу, Дмитрий Афанасьевич, — продолжал боярин, махнув рукою, чтоб ему не подавали жареного гуся. — В первый год царствования государя Федора Алексеевича, накануне Вербного воскресенья, прислали ко мне от разряда поддьяков Ваську Мясникова да Ваську Буслаева, со сказкою: «быть, дескать, боярину Юрию Куродавлеву на Вербное воскресенье вверху у царского стола, а стол-де будет без мест. А за столом-де будет князь Дмитрий Трубецкой, Федор Бутурлин, князь Григорий Пронский и ты, боярин Юрий Куродавлев». Как так?.. — подумал я. — Неужели я в последних?.. Да ведь мне вовсе не приходится сидеть под князем Григорьем Пронским… Мы, Куродавлевы, также ведем свой род от князя Святослава, что сидел на Проне. У князя Юрия Пронского было четыре сына: князь Федор Рыба, да князь Иван Баранья Голова, да князь Юрий Куродав, да меньшой князь Дмитрий без прозвища; от князя Юрия пошли Куродавлевы, а от князя Дмитрия, теперешние Пронские — так я не токма по службе деда и прадеда, да и по роду то старше его… Вот я с теми же поддьяками и ударил челом Федору Алексеевичу: что мне князя Григория Пронского меньше быть неуместно. «А мы, дескать, государь, холопи твои Куродавлевы, кому в версту, тому в версту, а кто нас меньше, тот меньше, и ни в каком случае нельзя тому быть больше нас». Гляжу, этак часика через два — шасть ко мне на двор разрядный дьяк Иван Уланов… Милости просим!.. «Указ, дескать, тебе боярину Юрию Куродавлеву, от великого государя идти заутра безотменно вверх и местами не считаться. Велено быть без мест, так и порухи большим родом твоему отечеству в том не будет. А ты бы государя не кручинил и садился бы за стол под князем Григорьем Пронским». Вот я опять ударил челом: «Лучше бы, дескать, государь, ты меня, холопа своего, велел казнить смертию, а меньше князя Григория быть не велел… Да мне же, дескать, государь, за хворостию и недугом ни в каком случае в город ехать нельзя». Жду, пожду — ответа нет. Ну, думаю, видно, царь-государь взмиловался- На другой день, после ранней обедни, приехал ко мне Кирилла Андреевич Буйносов и говорит: «Велено, брат, я? коли ты станешь упорствовать и отговариваться хворостью, привести неволею к Красному крыльцу в простои телеге, на одной лошади»… «Так что ж? — сказал я — в этом никакой порухи роду моему не будет: не я поеду, а меня повезут». — «Послушай, Юрий, — начал опять говорить Кирилла Андреевич, — не гневи государя!.. Не ровен час!.. Смотри, чтобы тебе не быть разорену и сослану!» — «В разоренье и ссылке волен Бог да Государь, — молвил я, — а уж меньше Гришки Пронского мне не бывать!» — «Эй, полно, Юрий Максимович!.. Ну, коли грехом Государь прогневается не путем, да за твое непослушание укажет тебя высечь в подклети батогами?» — «Так что ж? Власть его царская: что хочет, то и делает, а уж я своей волею ниже Гришки Пронского ни за что не сяду!» Вот этак, около полуден, приехал ко мне разрядный дьяк Кобяков, а с ним двое поддьяков. Как я сказал, ¦ так и сделал: сам не пошел из дома, а вывели меня под руки, посадили в телегу и привезли к Красному крыльцу. Как меня вынули из телеги, я тут же на первой ступеньке лег, да и лежу: отнялись, дескать, вовсе ноги — нейдут! Делать-то нечего! Кликнули народу, внесли меня на крыльцо, а там в столовую палату и посадили неволею за стол рука об руку с Пронским. Лишь только меня покинули, я тотчас со скамьи, да и бряк оземь!.. Пускай же лежу под лавкою, а не похваляться вору Гришке, что я сидел за царским столом ниже его!.. Велено меня поднять, посадить опять силою на скамью и во весь стол держать под руки двум разрядным дьякам… Пожалуй себе!.. Это воля царская, лишь только бы моей-то воли не было!.. После стола приказано мне идти домой… Ну вот, думаю, отделался!.. Так нет!.. Мошенник Гришка ударил па меня в бесчестье челом царю-государю!.. Этак дня через два, в обеденную пору, пожаловал ко мне опять разрядный дьяк Иван кланов и с ним два пристава. Дьяк объявил мне государев указ, что велено меня выдать головою князю Григорию Про-нскому… Что будешь делать, — воля царская!.. Повели меня, доброго молодца, пешечком, через весь Китай-город на Лубянку, Где у Пронского свой домишко; народ останавливается, все смотрят, как ведут меня под руки, словно колодника — за караулом!.. Пришли!.. Ввели меня на двор, поставили на нижнее крылечко и послали доложить хозяину. Пронский поломался, повыдержал меня с полчасика на крыльце, гляжу — идет!.. Такой радостный, ухмыляется! «Погоди, мошенник Гришка! — думаю я про себя, — будет и тебе тошно!..» Дьяк Уланов начал ему речь говорить: «Великий-де государь указал и бояре приговорили боярина Юрия Куродавлева за то, что он не хотел быть вместе с тобою у царского стола, выдать тебе за такое боярское бесчестье его, Куродавлева, головою». Пока дьяк Уланов объявлял царский указ, я стоял, как вкопанный, ни словечка!., а как он свою речь кончил, так я молвил про себя: «Слава тебе, Господи — вытерпел!.. Ну, теперь, Гришка, держись!..» А он перед дьяком так и рассыпается!.. «Я, дескать, на царском жалованье бью челом и земно кланяюсь за его государев великий оборон. А тебя, Юрий Максимович, — промолвил он, — прошу отведать моего хлеба-соли».

— Спасибо на твоем хлебе! Пусть им давится, кто хочет! — сказал я, да и пошел его позорить!.. Уж маял, маял!.. Всю подноготную высказал: как прадедушка его был в Зарайске губным старостой, как его высекли плетьми и сослали в Березов за то, что он мирволил ворам и разбойникам; как дедушка при царе Федоре Иоанновиче наушничал и был на побегушках у думного дьяка Щелкалова, а дядюшка, князь Петр, при царе Михаиле Федоровиче, изменил под Вязьмой, и как его за эту измену били кнутом… Все вычел дотла!.. А там надел шапку, да и со двора. В тот же самый день я ударил челом государю, чтоб он дозволил мне, по хворости и ради моих домашних делишек, ехать на житье в Мещовскую вотчину, а государь изволил сказать: «Пусть, дескать, едет, куда хочет». Вот я приехал сюда и живу себе, — не то что под опалою, не то что в милости, а так, ни то ни се!.. Ну, Дмитрий Афанасьевич, видишь ли теперь, что мне вовсе не след ехать в Москву без царского указа?

— Вестимо, Юрий Максимович, — сказал Левшин, — коли не хочешь, так зачем ехать. А дозволь мне спросить тебя, — продолжал он, — я что-то в толк не возьму: как мог ты позорить князя Пронского? Ведь не он тебе, а ты ему был выдан головою.

— В том-то и дело, любезный!.. Иль ты не знаешь, что тот боярин волен того боярина, которому он выдан головою, лаять и бесчестить всякою бранью, а тот ему, за его злые слова, ничего чинить не смеет; а кто бы над таким выданным человеком за его брань учинил какое убойство или бесчестие, тому бы самому указ был против того вдвое за тем, что он бесчестит не того, кто выдан ему головою, а того, кто прислал его, сиречь самого царя.

— Вот что!.. Ну, этого я не знал, Юрий Максимович.

— Да мало ли вы чего не знаете?.. И где безродным стрельцам знать наши боярские родословные дела. Ведь разрядные-то книги не про них записаны. У вас какие места?.. Посмотришь, у иного стрелецкого головы батюшка был поддьяком, а дедушка земским ярыжкой; а кто был его прадед, так он и сам этого не знает… Да что об этом толковать!.. Выпьем-ка лучше угорского, что ржаным-то хлебцем попахивает!.. Тебя, отец Егор, — промолвил Куродавлев шутя, — я им потчевать не стану: идет оно из еретичной земли, а ты особа духовная, так тебе не след его пить, выкушай лучше вишневки; я и сам пью это заморское вино — так, ради прихоти. То ли дело наша православная наливочка!.. Эй, подавайте кубки!

Хозяину и гостям подали небольшие серебряные кубки, немного поболее нынешних хрустальных бокалов. Куродавлеву и Левшину налили в них венгерского, а отцу Егору вишневки. Хозяин встал; гости, разумеется, последовали его примеру. Держа в руке кубок, боярин отошел на средину комнаты и сказал:

— За здравие и благополучное царствие великого государя…

— Великих государей наших! — прошептал священник.

— Ох, не могу привыкнуть! — сказал боярин. — Ну, делать нечего: за здравие великих государей наших: Петра Алексеевича…

— Иоанна Алексеевича! — прервал опять священник.

— Эх, полно, отец Егор! — вскричал с нетерпением Куродавлев. — Ведь это не ектенья!.. Ну, ин просте: за здравие великих наших государей и всего царского рода!.. Да дай, Господи, батюшке нашему, Петру Алексеевичу, скорей подрасти и прибрать к рукам всех крамольников, зачинщиков всяких смут; да и тех, — промолвил вполголоса боярин, — которые исподтишка им мирволят!

Когда хозяин и гости осушили до дна свои кубки, Куродавлев приказал, их снова наполнить и предложил выпить за здравие святейшего патриарха, потом за благоденствие всего царства русского, а там за здравие Кириллы Андреевича Буйносова. Один заздравный кубок сменялся другим, и вот к концу стола — грешно сказать, чтоб хозяин подгулял, однако ж порядком раскраснелся, и гости стали также поразговорчивее и веселее.

— Эге! — молвил боярин. — Да я никак Тришку и Буяна вовсе забыл. Что, Пузырь, хочешь есть?

Тришка покосился исподлобья на своего барина и прохрипел:

— Нет, не хочу. Зачем мне есть? Я ведь и так проживу.

— А что и в самом деле, — прервал Куродавлев, — на что тебе, Тришка, есть? Жил бы себе так — не евши!.. Сбирайте со стола!

— Постой, постой! Что вы? — закричал шут. — Ах ты, глупая голова! да что ж я делать-то буду, коли есть не стану?

— Правда, правда! Эй! Отнесите им этого поросенка!.. Да смотри, Пузырь, не задели Буяна.

Вероятно и голодная собака опасалась того же, потому что, не дожидаясь раздела, схватила на лету жареного поросенка, когда его подали Тришке, и кинулась вон из комнаты.

— Аи да Буян! — промолвил с громким хохотом Куродавлев. — Что, брат Тришка, прозевал?.. А поросенок то был какой!

— Ну, что ты зубы-то скалишь, жид этакий, — заревел Тришка. — Тебе хорошо: вишь, разъелся, как бык, — раздуло бы тебя горой!.. Уродина этакий!..

— Ну, ну, не гневайся! — прервал боярин, умирая со смеху. — Дайте ему вот эту утку с груздями… Да смотри, Пузырь, коли ты всю ее не съешь, так я тебя двое суток кормить не велю.

— Небось, Максимыч! — закричал Тришка, схватив с жадностью утку. — Небось! Я тебе да Буяну одни косточки оставлю.

Шут принялся убирать утку, ворча и передразнивая все приемы голодной собаки, которая гложет кость; а боярин, помолчав несколько времени, обратился к священнику и сказал:

— Знаешь ли, батька, какие слухи идут о новом мещовском воеводе?.. Говорят, будто бы он раскольник.

— И я слышал об этом, Юрий Максимович, — отвечал отец Егор. — Мне рассказывал мещовский соборный псаломщик, что их новый воевода хотя и бывает по праздникам в соборе, да во всю службу ни разу лба не перекрестит, к святым иконам не прикладывается, и лишь только иерей возгласит: «Благословение Господне на вас», — так он тотчас и вон из церкви. Видно, затем, чтоб к кресту не подходить.

Ах, он еретик проклятый!.. Да прах его возьми!.. Ну-ка, Дмитрий Афанасьевич, — выпьем еще по последнему!.. За чье бы здоровье?.. Э!.. Да ведь ты человек молодой — жил всегда в Москве, а там красавиц-то не перечтешь, — что звезд на небе!.. Уж, верно, и у тебя, добрый молодец, есть зазнобушка… Да полно, Дмитрий Афанасьевич, не красней! Ты человек холостой, в годах, так как же тебе не смышлять о невесте?.. Ну, выпьем за ее здоровье!.. А как бишь ее зовут?.. Что, брат, молчишь!.. Ну, коли не хочешь сказать, так выпьем просто за здравие твоей суженой!..

Опорожнив последний кубок, боярин оборотил его вверх дном и поставил к себе на голову, в доказательство того, что в нем не осталось ни капельки. Все поднялись из-за стола. Священник прочел опять молитву; потом, поблагодарив хозяина за хлеб за соль и благословя его и Левшина, отправился домой. Куродавлев, по тогдашнему русскому обычаю, собрался отдохнуть, а Левшин пошел в свою светлицу и хотя не имел привычки спать каждый день после обеда, но, утомясь от скорой езды и проведенной без сна ночи, последовал охотно примеру своего хозяина.

VII

Левшин проспал бы до самого вечера, если б его не разбудил Ферапонт.

— Пора вставать, Дмитрий Афанасьевич, — сказал он, толкнув под бок своего барина. — Посмотри-ка в окно: уж солнышко-то на закате.

— Неужели в самом деле? — промолвил Левшин, вскочив с постели и протирая глаза.

— Право слово так!.. Ну, батюшка, — продолжал Ферапонт, надевая на Левшина зипун, в котором он был за обедом: коли тебя так же угостили, как меня, так я тебе скажу!.. Вот уж, подлинно, разливное море!.. По стакану вина, по ковшу браги, щи богатые, каша с маслом, пироги с мясной начинкой… Эко житье, подумаешь, здешним холопам!.. Дела, почитай, никакого, пей себе вволю, ешь до отвала и спи, сколько хочешь!.. Да уж зато, Дмитрий Афанасьевич, и они все до единого лягут головами за своего боярина. Зыкни только он, батюшка, так каждый на рогатину полезет!.. Ну, дай Господи, нам подольше здесь погостить!.. Так отъедимся, Дмитрий Афанасьевич!..

— Эх, полно, Ферапонт! Ты только об еде и думаешь.

— А что ж, батюшка?.. Еда дело доброе. По милости твоей я всем доволен: служба моя льготная, жены и детей нет, так о чем же думать?.. Коли тебя и в будни кормят пирогами, так и ешь себе на здоровье пироги, а об завтрашнем дне не загадывай!.. Придет нужда, сама скажется. По мне вот как, Дмитрий Афанасьевич: привел Бог пожить в довольстве, так ешь, пей и гуляй себе, добрый молодец; пришла нужда — не горюй, воля Божья!.. Русский человек всегда так: коли есть что в печи, все на стол мечи! а коли нет, так и на том спасибо! Выпил водицы, закусил сухариком, да и слава тебе, Господи!

— Не прогневайся, господин честной, — сказал дворецкий Кондратий, входя в комнату, — что осмелился к тебе прийти за моим собственным делом!

— Милости просим! — отвечал Левшин. — Что тебе надобно, любезный?

— А вот что, Дмитрий Афанасьевич! Мы ведь здесь в глуши ничего не знаем, что делается в престольном граде, в нашей матушке, богоспасаемой Москве… Вот мы здесь недавно целовали крест одному царю-государю Петру Алексеевичу, а там наслали указ, чтоб целовать крест и братцу его, Иоанну Алексеевичу. Да еще же поговаривают, что вряд ли мы не будем целовать креста и старшей их сестрице, царевне Софье Алексеевне. Что ж это такое, батюшка!.. Я пришел ударить челом твоей милости, чтобы ты рассказал мне, что у вас в Москве-то понаделалось. Говорят, будто бы стрелецкое войско вовсе вышло из послушания и были великие смуты и мятежи. Правда ли все это?

Левшин рассказал в коротких словах Кондратию о всех злодействах мятежных стрельцов, об их измене, неслыханном буйстве и посрамлении святыни в лице первых сановников церковных и самого святейшего патриарха. Когда Левшин кончил свой рассказ, старик дворецкий, человек грамотный и усердный поборник православия, принялся так же, как боярин Куродавлев, осыпать ругательствами сослуживцев Левшина, с тою только разницей, что тот вовсе не церемонился и позорил их всех, не думая о том, что его слушает стрелецкий сотник. Кондратий, напротив, при каждом новом ругательстве низко кланялся, говоря: «Не погневайся, батюшка!.. Не осуди меня, старика, за правду!.. Не при тебе будь слово сказано!» Более всего Кондратий досадовал на стрельцов за то, что они почти все были преданны расколу. «Чего ждать путного от этих еретиков! — говорил он. — Вот и здесь, Дмитрий Афанасьевич, того и гляди, что будет беда. Засело их в здешних лесах видимо-невидимо! Еще хорошо, что у них завелись разные толки и нет согласия меж собою, а то бы они всю здешнюю сторону заполонили. У них же есть и коновод, какой-то книжный человек, Андрей Поморянин, о котором и, Бог весть, что рассказывают. Кто он таков, никто не знает, а такую силу взял над своей братьей, раскольниками, что и сказать нельзя!.. Прежний Мещовский воевода хотел было унять здешних еретиков: перепись начал им делать, беглых ловить, да зато не долго и усидел на воеводстве. Теперь в Мещовске воеводою Федор Степанович Токмачев — такой же еретик, как и Андрей Поморянин, с которым он живет душа в душу. Поговаривают также, что будто бы этот Поморянин выдает за нового-то мещовского воеводу свою родную дочь».

Левшин побледнел.

— Мне это сказывал, — продолжал дворецкий, — мой кум, Тихой Фаддеич Масеев, мещовский купец, у которого я останавливаюсь, а ему об этом сам воевода говорил: «Ты, дескать, Фаддеич, добудь мне из Москвы жемчужные рясны да запястья с камушками: невесту хочу одарить. Я, дескать, вдовец, борода у меня с проседью, а она девка молодая, так надо чем-нибудь ей угодить».

— И он сказал Масееву, что женится на дочери Андрея Поморянина? — прервал с живостью Левшин.

— Нет, батюшка, да Фаддеич-то смекает, что должно быть так. Недаром, дескать, по всему городу об этом слухи идут, не даром и раскольники, которые живут в Мещовске, зазнались так, что к ним и приступу нет. При прежнем воеводе — говорит кум — бывало в крестовый ход они, окаянные, сидят по домам, а теперь так вовсе не прячутся: стоят себе на улице да зубы скалят!.. Мы, православные, когда духовенство проходит с хоругвями и святыми иконами, молимся и кладем земные поклоны, а они, проклятые, и шапок не ломают!.. Вот, батюшка Дмитрий Афанасьевич, до чего мы дожили! Э! Да как я заговорился с твоею милостью: вон и солнышко-то где!.. А у меня дела с три пропасти!.. Прощенья просим, Дмитрий Афанасьевич! Благодарствую тебе, батюшка, что ты не погнушался мною, стариком, и изволил со мною побеседовать! Дай Бог тебе много лет здравствовать.

— Ты слышал, Ферапонт? — промолвил Левшин, когда дворецкий вышел из светлицы.

— Слышал, Дмитрий Афанасьевич.

— Ну, не правду ли я говорил, что Господь не судил мне быть счастливым?

— Эх, батюшка, охота же тебе всему верить!.. Да мало ли что от безделья болтают? У мещовского воеводы часто бывает Андрей Поморянин, у него есть дочка-невеста, так вот их и обвенчали!.. Ну, ты сам рассуди: статочно ли дело, чтобы царский сановник — воевода породнился с этим балахонником?.. Ты — дело другое: и чин-то твой поменьше, и Софья-то Андреевна пришлась тебе по сердцу.

— Да кому она не придется по сердцу, Ферапонт?

— Кому!.. Да разве ты не слышал, что мещовский-то воевода в годах?.. А ведь пожилой человек не то что молодой: коли он захочет жениться, так станет искать себе ровни. Да вот хоть я, батюшка: в старые годы я бы на Дарью и взглянуть не захотел, а теперь мне что за дело, что с лица-то она не больно смазлива — была бы хорошей работницей… Вот так-то и мещовский воевода, станет он искать пригожей невесты: была бы только знатного рода, да приданые-то сундуки потяжеле, а красота что, батюшка!.. Последнее дело!.. Под боярской шапкой и глупая голова умна, под золотой фатой и рябая девка красавица!.. Да ты не кручинься, Дмитрий Афанасьевич, — продолжал Ферапонт, глядя с участием на своего господина. — Времени-то еще много впереди. Ведь дочку замуж выдать — не пирог спечь. Вот я в воскресенье повидаюсь с Дарьей и, может статься, привезу тебе добрую весточку…

— В воскресенье!.. А теперь еще пятница…

— Так что ж?.. Всего два денечка. Потерпи, батюшка!.. Да что это?.. Посмотри-ка, Дмитрий Афанасьевич!.. Видишь, перед господским двором, на лугу, собираются мужички и бабы: видно, хотят в хороводы играть. Мне сказывали, что, опричь соколиной и псовой охоты, это любимая забава боярина… Да вот никак и он сам изволит сюда идти… Ну, так и есть!

— Что, гость дорогой, — сказал Куродавлев, подойдя к открытому окну, — отдохнул, что ль?

Отдохнул, Юрий Максимович.

Так не хочешь ли взглянуть на наши деревенские забавы?.. Милости просим за ворота, на луг!

Левшин вышел вместе с боярином на обширный луг, посреди которого огромный сибирский кедр, раскинув свои роскошные и благовонные ветви, прикрывал, как шатром, дубовую скамью и стол, на котором стояла серебряная братина, наполненная медом, в ней плавал небольшой позолоченный ковш, а подле стояли две кружки, также серебряные.

— Прошу покорно сюда, Дмитрий Афанасьевич! — сказал боярин, садясь на скамью. — Здесь, любезный, моя красная площадь, только на ней никто не бунтует, а все веселятся.

Весь луг перед господским двором кипел народом. Все были одеты по-праздничному, то есть женщины в кумачных сарафанах и белых поневах, мужчины в красных и синих рубашках; на иных были сермяжные кафтаны внакидку, на других белые холстяные азямы; замужние крестьянки были в нарядных кичках, девушки в повязках, а все мужчины без исключения в войлочных шапках или шляпах без крыльев, совершенно сходных с теми, которые и теперь еще носят в Белоруссии.

— Ну, что, за чем дело стало? — сказал Куродав-лев. — Что они толкутся на одном месте, словно бараны?.. Эй, Демка!.. — продолжал он, обращаясь к одному из своих челядинцев. — Скажи бабам-то, что ж они не поют и в хороводы не играют!.. Иль нет… постой… я их расшевелю!.. Подавай сюда Федьку Козла!

Федька Козел, детина лет тридцати пяти, вышел из толпы слуг. Взглянув на его худощавое лицо, с раздавленным плоским лбом, выдававшимися вперед челюстями, длинным горбатым носом и небольшой остроконечной бородкой, не трудно было догадаться, почему его прозвали козлом. Он держал под мышкой гудок.

— Слушай, Федька! — сказал боярин: — ступай-ка туда к бабам, да хвати плясовую. Вишь, они сегодня что-то жмутся.

— Ничего, батюшка Юрий Максимович, — сказал Федька Козел, натягивая струны на своем гудке. — Видно, засмотрелись на его милость, небывалого гостя. Да ведь все дело в почине; вот как я затяну бычка, так ноги-то у них порасходятся.

Гудочник сказал правду: лишь только струны заскрипели под его бойким смычком, и он сам начал пошевеливаться и потряхивать своей козлиной бородкой, все пришло в движение. Рассыпанные по лугу крестьяне столпились в одну кучу, примкнули к бабам, и вот в несколько минут составилось с полдюжины хороводов. Федька Козел перебегал от одного хоровода к другому, подлаживал на своем гудке под песни, свистел соловьем и морил со смеху баб своими прибаутками.

Около часу продолжались эти беспрерывные потехи, хороводные песни не умолкали ни на минуту. Лишь только где оказывалось небольшое охлаждение, являлся федька-гудочник, и в тот же час песни и пляски начинались снова. Во все это время Куродавлев не говорил почти ничего: он смотрел с улыбкой удовольствия на забавы своих крестьян, хохотал от всей души и при каждом новом шутовстве гудочника, пил мед и подчевал им беспрестанно своего гостя… Вот наконец неутомимый Федька Козел выбился из сил и присел отдохнуть на траву; многие из крестьян последовали его примеру; песни затихли, и хороводы стали понемногу расходиться. В эту самую минуту подошли к боярину два мужика и повалились ему в ноги.

— Что вы, братцы? — спросил Куродавлев.

— Пришли к тебе, батюшка! — сказал один из них, вставая.

— Вижу, что пришли, да кто вы такие?

— Белопоместные крестьяне, батюшка, из Бобровской волости.

— А, соседи!.. Ну, что вы, ребята?

— Челом бьем, государь Юрий Максимович, рассуди нас.

— Да что я вам за судья?.. У вас есть своя управа. Коли вы суда просите, так шли бы к земскому голове.

— Нет, кормилец! — сказал другой крестьянин, — куда нам идти на суд к земскому голове, ведь к нему без приноса и глаз не кажи: либо свинку, либо барана, а уж с поросенком и не ходи!.. Мы, батюшка, люди бедные, — знаешь, этак подумали, да и стали на том, чтоб идти к тебе, Юрий Максимович… Как ты, кормилец, нас рассудишь, так тому и быть.

— Ну, хорошо!.. Только слушайте, братцы: коли вы пошли ко мне на суд, так чур после не пенять!.. Ну, кто из вас на кого жалуется?

— Я, батюшка! — сказал первый мужик. — Вот мы с Андрюшкой ходили вдвоем на медведя; уговор был шкуру пополам. А как у нас дошло до дележа, так он попятился и шкуру-то берет на одного себя.

Ну, все ли ты сказал? Все, батюшка.

— Ладно!.. Теперь ты, Андрюшка: был ли у вас уговор шкуру пополам?

Был, кормилец. — Так зачем же ты пятишься?

— А вот изволь выслушать: на прошлой неделе Васька — сиречь он, батюшка, — завернул ко мне, да и говорит: «Андрюха! я обошел медвежью берлогу, близехонько отсюда, в Хотисинской засеке. Хошь идти?» «Изволь, мол!.. Мне не впервые ходить на медведя — пойдем!» Вот мы взяли по рогатине да по топору и пошли. Как стали мы подходить к берлоге, слышим — ревет косолапый. Кажись, мы шли против ветра, а он все-таки почуял, что до его шкуры добираются. Я глядь на Ваську, — а на нем и лица нет!.. «Что ты, брат? — молвил я, — никак тебя страх берет?.. Эй, Васька, не робей!.. Ведь медведь-то этого не любит». — «Нет, дескать, я не робею, а меня что-то знобит». — «То-то знобит!.. Смотри, Васюк, не выдавай!.. Вот слышим в лесу-то захрустело, словно вихрем деревья ломает. «Чу, — сказал я, — прямехонько идет на нас!» Смотрю, Васька-то уж назад поглядывает. Ну! думаю, худо дело!., выдаст он меня! Так и есть!.. Лишь только Мишка-то нас завидел да поднялся на дыбы, Васька бросил рогатину, да давай Бог ноги!

— Ах, трусишка проклятый! — прошептал боярин. — Ну, а ты что?

— Я, батюшка, взял на себя зверя, перекрестился, да хвать его рогатиной под левую лопатку.

— Так, так!.. Ну, что, медведь-то полез на рогатину?

— Сначала полез, батюшка, так и прет!

— А ты ратовище-то рогатины себе под ногу?

— Вестимо, кормилец!

— Так, так!.. Ну, что, медведь начал около тебя круги давать?

— Да, батюшка!.. Уж он кружил, кружил!., и рато-вище пытался сломить, да, слава тебе, Господи — устояло!.. А кровь-то из него так и хлещет!.. Как он дал этак кругов тридцать, да вовсе из сил-то выбился, так вдруг как заревет в истошный голос, — и пошел прямо по рогатине на меня, а я топор из-за пояса, хвать его по морде — вот он и повалился.

— Ну, Андрюха, — сказал Куродавлев, глядя с удовольствием на крестьянина, — ты, я вижу, человек бывалый!

— Как же, Юрий Максимович, на том стоим!.. Ведь и батюшку-то моего медведь сломал, и дедушка умер калекой, а меня еще покамест Господь миловал… Ну вот, кормилец, как я медведя-то убил, да и думаю: за что ж я с Васькой поделюсь?.. Ведь он меня руками выдал.

— Эх, брат! — прервал второй крестьянин. — С кем греха не бывает?.. Что будешь делать — сробел!.. А ведь все-таки уговор-то был пополам, и медведя не ты со-следил, Андрюха, а я.

— Да ты полно, Васюк, нишкни! Вот как его милость нас рассудит.

Куродавлев призадумался.

— Ну! — сказал оп, помолчав несколько времени, — послушайте, ребята: у вас не было выговорено, что тот, кто сробеет и не пойдет на медведя, тому в шкуре?

— Нет, батюшка, лгать не хочу, — об этом и речи не было.

— А коли не было речи, да он же тебя и на зверя навел, так делать-то, брат, нечего, — делись!

— Вот слышишь, Андрюха? — вскричал с радостью Василий. — Я ведь говорил тебе, что моя правда!

— Слышу-ста! — промолвил Андрей, почесывая затылок.

— Благодарствую тебе, государь Юрий Максимович! — продолжал Василий, повалясь в ноги, — что ты, батюшка, изволил так рассудить!

— А вот, посмотрим, скажешь ли ты мне спасибо, — прервал Куродавлев. — Эй, ребята! возьмите-ка этого гостя, да сведите-ка на конюшню.

— На конюшню! — повторил с ужасом Василий. — Зачем, батюшка?

— Затем, чтоб отодрать тебя нещадно батогами.

— Помилуй, кормилец, — за что?

— За что?.. Ах ты, мошенник этакий! еще спрашивает за что?.. Да коли ты сам напросился идти вдвоем на медведя, так как же ты мог выдать своего товарища?.. Да знаешь ли ты, что в пашем охотничьем быту за такое дело порют вашу братью до полусмерти?.. Нет, любезный! пошел ко мне на суд, так не прогневайся, задам я тебе зорю!.. Ведите его!

— Батюшка! — завопил Василий, которого двое слуг схватили под руки, — отец родной, помилуй!.. И от шкуры отступаюсь!

— Ага, голубчик! видно, своей-то жаль?.. Да нет! Что тебе следует — бери, а уж дерку тебе зададут!.. Кондратий, ступай с ними, да при себе — знаешь… путем!

— Государь Юрий Максимович, — сказал другой крестьянин, когда увели его товарища, — взмилуйся, не прикажи его наказывать! Я от него ничего не хочу; коли он дележа не просит, так Бог с ним.

— Нет, братец, нет!

— Да что толку-то, кормилец?.. Как его не пори, а он смелее не будет. Уж, видно, таким уродился.

— Так не берись за гуж, коли не дюж!.. Ведь ты бы, чай, один на медведя не пошел?

— Не пошел бы, батюшка.

— Вот то-то же!.. А вышло, что ты один с ним возился. Ну, кабы зверь-то тебя сломал — за что?

— Так, батюшка, так!.. Да что мне за прибыль, что его отдерут батогами: ведь тогда шкуру-то придется делить с ним пополам?.. Благо он от нее отступился, так помилуй его, кормилец!

— А что тебе за медведя давали?

— Два рубля, батюшка.

— Два рубля?.. Ну, хорошо: чтоб ты не был в убытке, вот тебе рубль. Да полно — не кланяйся!.. Эй, Федька Козел!.-. Что у вас там все стало?.. Еще не время по домам расходиться. Ну-ка, молодицы: «заплетися, плетень», а не то: «мы просо сеяли!»

Игры опять начались, и этак через четверть часа привели назад крестьянина Василия. Он посматривал не очень весело.

— Что, брат, — сказал Куродавлев, — будешь ли вперед ходить на медведя?

— И детям и внучатам закажу, батюшка!

— Дурачина ты этакий!.. Хорошо, что Бог помиловал, а то долго ли до греха!.. Другой на тебя понадеется, да и пропадет не за денежку.

— Правда, кормилец, правда!.. Знай сверчок свой шесток!.. Ну, где мне на медведя ходить — пропадай он совсем, проклятый!

— Вот этак-то лучше!.. Ну что, ребята: так ли я вас рассудил?

— Так, батюшка, так, — отвечали оба крестьянина в один голос.

— Довольны ли вы?

— Довольны, батюшка!

— Демка! поднеси им по чарке вина… Ну, теперь ступайте с Богом!.. Э! Да никак еще тость пожаловал!.. Кондратий, поди-ка посмотри, кто это там тройкой в телеге у ворот остановился.

Кондратий возвратился через несколько минут и доложил боярину, что приехал из Мещовска земский дьяк.

— Из Мещовска!.. Зачем? — спросил Куродавлев.

— Не ведаю, батюшка, — отвечал Кондратий. — Он

говорит, что прислан к тебе от мещовского воеводы Токмачева.

— Вишь, какой боярин — послов рассылать!.. Мог бы и сам облегчиться да приехать, коли дело есть… Ну, позови его!

Приезжий, человек пожилых лет и весьма некрасивой наружности, подошел тихими шагами к боярину, снял шапку и поклонился.

— Что ты, голубчик, — спросил Куродавлев, — зачем пожаловал?.. Говори!

— Боярин Юрий Максимович! — начал говорить дьяк, повторив свой поклон, — мещовскому воеводе и стольнику, Федору Степановичу Токмачеву, ударили челом на тебя, боярина, соседи твои, куклинские поместные люди, что ты, Юрий Максимович, изволишь самовольно охотиться в их дачах, и луга их топчешь, и птицу бьешь, и красного зверя выводишь, и тем им, куклинским поместным людям, чинишь обиду и крайнее разорение…

— Врут они, дурачье! — прервал Куродавлев. — Стану я в их однодворческих дачах охотиться!.. Ну, а коли случаем я травлю зверя да он из моих дач перебежит в чужие, так мне шапку снять да поклониться ему, что ль?

— Мещовский воевода и стольник Федор Степанович Токмачев, — продолжал дьяк, не отвечая на вопрос Куродавлев, — присудил их челобитье записать, а к тебе, боярину, послать земского дьяка с указом…

— С указом? — повторил Куродавлев, нахмурив брови. — Вот что!.. Ну, что ж его милость, господин мещовский воевода и стольник, мне, холопу своему, изволит указывать?

Не обращая внимания на эту насмешку, дьяк вынул из-за пазухи небольшой бумажный свиток и подал его Куродавлеву.

— Ну! — сказал боярин, развернув столбец. — Видно, вам делать-то нечего!.. Смотри, пожалуй, сколько наваракали!.. да этого и в сутки не прочтешь!.. Скажи-ка лучше мне на словах, что тут написано?

Коли изволишь, так и на словах скажу, — молвил дьяк. — Тут написано, боярин, чтобы тебе напредь сего в чужих дачах не охотиться и соседей не обижать; а коли ты, боярин, против сего воеводского указа ослушным учинишься, то да будет тебе ведомо, что взыщут с тебя за потравленного зверя, за побитую птицу и за потоптанные луга, без всякого обыска и разбора, втрое против того, что куклинские поместные люди станут сами показывать, сйречь им сполна за все их потери и убытки, да по стольку же на царскую казну и богадельный приказ.

— Вот как! — прошептал Куродавлев, и глаза его засверкали. — Ну, что, — продолжал он, — ты все пересказал?

— Все боярин.

— Нет, не все!.. Ты забыл мне сказать, что твой воевода рехнулся. К кому он тебя прислал — а?.. К однодворцу, что ли, или к посадскому?.. Ах он неуч проклятый!.. Холоп!.. Да знает ли он, что такое Юрий Максимович Куродавлев?.. Мошенник этакий!.. Вишь, боярин какой!.. Токмачев!.. И откуда этаких хамов в воеводы-то набирают?.. А ты, голубчик, о двух, что ль, головах, что приехал ко мне с таким указом от своего воеводишки?.. Да знаешь ли, что я с тобой сделаю?..

Дьяк побледнел.

— Батюшка боярин, — промолвил он дрожащим голосом, — не изволь на меня гневаться — я что!., человек маленький, что мне прикажут, то я и делаю.

— Доложи своему раскольнику-воеводе, — сказал боярин, вставая, — что я и своих-то дач в двое суток не объеду, так стану ли по чужим дачам таскаться; а коли мне вздумается и мещовского воеводу Токмачева травить собаками, да он из моего леса перебежит в чужой, так я на это не посмотрю. Да перескажи ему это слово в слово — слышишь?

— Слышу, Юрий Максимович!

— Вот его указ! — продолжал Куродавлев, раздирая на части столбец. — На, вот тебе… на… подбери все кусочки да отвези к своему воеводе и стольнику, пусть он ими подавится!.. И скажи ему от меня, Юрия Максимовича Куродавлева: «Коли, дескать, ты, холоп Федька Токмачев, по твоему собачьему обычаю, начнешь еще такие же грамоты писать ко мне, царскому боярину, так ты от меня и в Мещовске не спрячешься — я и там тебя, голубчика, достану… Ну, теперь, чтоб и духу твоего не пахло!.. Вон отсюда, приказная строка!

Дьяк исчез.

— Фу, батюшки! — промолвил боярин, помолчав несколько времени, — час от часу не легче!.. Экие времена!.. Господи, Боже мой! Вот до чего я дожил: какой-то холопий сын Токмачев шлет ко мне дьяка с указом!.. Да этого в старину не посмел бы сделать и калужский воевода… И я не велел заковать в кандалы этого дьяка, не отодрал его плетьми!.. Эх, устарел я — смирен стал!.. А все-таки не приведи Господи этому мещовскому воеводе повстречаться со мною!.. Провал бы его взял — сквернавец этакий! совсем меня растревожил. И веселье на ум нейдет!.. Да тебе же и пора, Дмитрий Афанасьевич, в баню, а там еще надо поужинать; только не погневайся, дорогой гость, коли я ужинать с тобой не стану: мне что-то нездоровится… Прикажи накрыть стол у себя в комнате… Прощай, любезный!.. Тьфу ты, пропасть! — промолвил боярин уходя. — Ну стоит ли эта гадина, этот Федька Токмачев, чтоб я так сердился?.. А все-таки жаль — видит Бог жаль, что он теперь у меня не под руками!

Левшин отправился в баню, потом поужинал и лег спать. Так кончился первый день, проведенный им у боярина Юрия Максимовича Куродавлева.

VIII

Другой день прошел почти так же, как первый, с тою только разницей, что поутру боярин тешил своего гостя соколиной охотой и за обедом не рассказывал уже о своем местничестве с князем Пронским, а продолжал позорить мещовского воеводу и подарил серебряный алтынник Тришке за то, что этот догадливый шут, на боярский вопрос: хочет ли он познакомиться с Федькой Токмачевым, отвечал: «Нет, Максимыч! я со своей братьею, дураками, не знаюсь». Вечером Куродавлев вышел опять со своим гостем на луг, на котором собрались по-прежнему удалые молодцы, пригожие молодицы и девицы красные, песенки попеть, поиграть в хороводы и покачаться на колысках: так назывались в старину висячие качели. На этот раз, вероятно по приказанию боярина, хороводы кончились забавами, которые напоминали олимпийские потехи древних греков. Дворовые люди и крестьяне бегали взапуски, боролись в охабку и в одноручку, бились в кулачки один на один и, наконец, составили кулачный бой стена на стену. Эти кулачные бои имели в старину свои правила, законы и представляли довольно верную картипу настоящего боя. Обе стороны маневрировали, то подвигались вперед, то отступали назад; перед каждою стеной рассыпаны были, как застрельщики, отбойные бойцы; к ним высылали с обеих сторон подкрепления, и все это оканчивалось обыкновенно общей свалкой, а потом совершенным расстройством и бегством одной из стен… Все участвующие в кулачном бою должны были драться с непокрытыми головами: кто надевал шапку, тот становился лицом неприкосновенным, и его, точно так же, как лежачего, не дозволялось бить никому. Само собою разумеется, что и тот, кто был в шапке, не смел уже никого ударить; в противном случае его избили бы до полусмерти.

Хотя Ферапонт был страстный охотник до борьбы и кулачного боя, однако ж не принимал никакого участия в этих молодецких потехах, а присоединился к толпе зрителей, которые, почти все без исключения, состояли из стариков, ребятишек и баб.

— Ведь это твой служитель, Дмитрий Афанасьевич? — сказал боярин, взглянув нечаянно на Фера-понта.

— Где, Юрий Максимович? — спросил Левшин.

— А вон там, подле баб.

— Да, это мой слуга Ферапонт.

— Экий ражий детина!.. Да что это он так коверкается.

В самом деле, Ферапонт, не замечая, что на него смотрит Куродавлев, делал какие-то знаки своему барину, кивал головой и, наконец, поманил его просто к себе рукою.

— Эй ты, Ферапонт! — закричал боярин, — кого ты это к себе манишь?

— Никого, батюшка Юрий Максимович! — отвечал Ферапонт, выступая вперед и кланяясь боярину.

— Так что ж ты рукою-то к себе махал?

— Так, батюшка, — муха!., привязалась, проклятая! — молвил Ферапонт, подмигнув значительно своему боярину.

— Что ж ты, брат, — продолжал Куродавлев, — стоишь там с бабами да смотришь?.. Мне сказывали, что ты силач. Коли не хочешь к степе пристать, так вызови кого-нибудь.

— Нет, батюшка Юрий Максимович, мне что-то сегодня нездоровится.

В эту самую минуту раздался на лугу громкий голос: «Нечестно, дворовые, нечестно!.. Лежачего не бьют!»

Вслед за этим поднялся общий крик, посыпались ругательства. «Стойте грудью, братцы! — кричали мужики. — Бейте холуев!» — «Сюда, молодцы, сюда! — заревели дворовые, — катайте сермяжников!» Противники кинулись друг на друга, обе стороны смешались, и началась ужасная свалка. «Эге! — шепнул боярин, вставая, — да они уж расходились непутем!.. Эй, вы! — зыкнул он своим молодецким голосом, — ребята, шабаш!» Лишь только прогремел этот приказ, все затихло. «Кто смеет бить лежачего?» — продолжал боярин, подойдя к присмиревшим бойцам. Сотни голосов отвечали на этот вопрос: одни обвиняли, другие оправдывались. «Молчать, — закричал Куродавлев. — Никто ни гуту!.. Говори ты, Миропгка Козырь!.. — промолвил он, обращаясь к широкоплечему мужику с растрепанной рыжей бородой и огромной шишкой на лбу. «Помилуй, государь Юрий Максимович! — сказал мужик, — Изволь сам рассудить: при мне Пахомку Лысого твои дворовые сбили с ног, да и ну его, лежачего, валять не на живот, а на смерть!»

— Врет он, батюшка! — прервал один из дворовых, — вовсе не лежачего. Он было хотел прикинуться — упал! Да мы его подняли: двое держали под руки, а третий бил. А били его за то, что он ударил Митьку Сурка, а ведь Митька-то Сурок был в шапке.

— Давай сюда Митьку Сурка и Пахомку Лысого! — сказал Куродавлев. Двое бойцов, один с подбитым глазом, другой с разбитыми скулами, вышли вперед. Дворовые и мужики обступили плотной толпой своего боярина— и суд начался.

Левшин воспользовался этой минутою: он подошел к своему слуге.

— Дмитрий Афанасьевич, — шепнул Ферапонт. — Пожалуй-ка, батюшка, сюда.

— Да что ты? — спросил Левшип.

— А вот как отойдем поодаль, так я тебе скажу… Пожалуй сюда, батюшка!.. Вот за амбары-то, там никого нет.

— Ну, что такое?.. Говори скорей! — сказал Левшин, когда они зашли за угол огромных барских житниц.

— А вот что, Дмитрий Афанасьевич: я хотел в воскресенье ехать в Федосеевский скит, чтобы повидаться с Дарьей…

— Ну, да!.. Так что?

— А то, что ехать мне будет незачем.

7 Зан. № 336

193

— Как незачем?

— Да, батюшка!.. Ведь Дарья-то здесь.

— Здесь?..

— Пешком пришла; говорит, что ей надо с тобой повидаться?

— Где она?

— Да там, за боярским огородом, в коноплях.

— Так пойдем же скорей!

— А вот пожалуй со мной.

Ферапонт повел своего боярина вдоль плетня, из-за которого поднимался целый лес яблонь и вишневых деревьев.

— Ну, что, видишь, батюшка? — сказал Ферапонт. — Вон в красной душегрейке — это Дарья. Эка девка-бой, подумаешь!.. Еще хорошо, что я успел ее перехватить, а то вот так прямехонько к тебе и ломит!.. Мы с ней только словечка два-три перемолвили… Вишь, хозяин-то, Андрей Поморянин, согнал ее со двора… Уж как она его позорит — Господи!.. И с дочкой-то своей он что-то недоброе хочет сделать… Да вот она сама тебе все перескажет…

Дарья, увидев Левшина и Ферапонта, вышла к ним навстречу.

— Здравствуй, Дарья! — сказал Левшин. — Ну, что ты?

— Что, батюшка? — промолвила Дарья, всхлипывая, — ведь злодей-то меня выгнал!.. Выгнал, кормилец!.. «Ступай, дескать, куда хочешь!» А куда я пойду?.. Человек я одинокий: ни роду, ни племени. Есть одна тетка, да и та в Казани… Злющий этакий! Чтоб ему самому издохнуть где-нибудь под елкой, жиду проклятому!..

— Да уж не бойся, Дарья, — прервал Левшин, — я тебя не покину. Ну, что Софья Андреевна?

— Что, батюшка!.. Коли ты не выручишь, так пропала ее головушка!.. Да вот я тебе все расскажу. Как ты, батюшка Дмитрий Афанасьевич, изволил от нас уехать, в том же самый день, около полуден, пожаловал к нам из Мещовска какой-то приказный, от тамошнего воеводы Токмачева; хозяин принял его с честию, отвел к себе в образную да там с ним и заперся. Вот я думаю себе: «О чем это — они втихомолку толкуют меж собой?.. Дай-ка послушаю! Рядом с образной есть покоец, в котором Андрей после обеда отдыхает, — я и шмыг туда!.. Подкралась потихоньку к двери да ушком-то к замочной щелке. Что же ты думаешь я услышала, Дмитрий Афанасьевич?.. Хозяин-то просватал свою дочку за ментовского воеводу, а тот прислал ему сказать: привези, дескать, ее в воскресенье ко мне в город, а уж у него все будет готово. Лишь приедете, так тут же и к венцу: надобно, дескать, этим делом круто повернуть; если сказать ей вперед, так чего доброго, она еще, пожалуй, заломается — начнет говорить, что я ей не ровня, да то, да се; а как вдруг из повозки да в церковь, так этак будет лучше: девка не успеет и опомниться. «Ах, злодеи! — подумала я. — За что они Софью-то Андреевну сгубить хотят? Ведь этот Токмачев ей в дедушки годится! Да, говорят, уродина какой: горбатый, плешивый!..» Вот, слышу, приезжий прощается с хозяином; я скорей от дверей да к окну и ну тереть тряпицей стекла. Андрей проводил гостя, вернулся назад и говорит мне: «Тьг что здесь, голубушка, делаешь? Зачем пришла?» — «А вот, батюшка, стеклышки протереть». — «То-то стеклышки!.. Да напрасно трудишься, любезная; изволь-ка забрать свои пожитки, да чтобы сегодня же тебя здесь не было!.. Слышишь?» Я так и обомлела!.. «Как, батюшка!.. Ты меня гонишь вон?» — «Да, матушка — не прогневайся!»— «Помилуй! За что?» — «А так! Чтоб ты на огород-то приезжих молодцов не водила… Да что с тобою толковать; пошла, пошла!» Я было в слезы… куда! Повернул меня, да и в шею!.. Ну, батюшка, хоть я человек смирный, а зло меня взяло!.. Выгнать бесприютную сироту!.. Что он, мошенник, какие знает за мной художества?.. Я девка честная!.. Небось Марфутку-то не выгонит, скаред этакий! «Постой же! — думаю, — коли ты гонишь меня вон как собаку, так я же тебе, голубчик, и сама насолю!» Вот я к Софье Андреевне… Сидит, пригорюнившись, моя горемычная… Уж так мне ее жаль стало!.. «Что ты так призадумалась, красавица моя? — сказала я. — Уж не чует ли твое сердечко, что тебя выдают замуж за этого старого лешего мещовскего воеводу Токмачева?..» — «Как!» — вскрикнула Софья Андреевна. «Да, родимая, послезавтра, сиречь в воскресенье, батюшка отвезет тебя в город да тут же и под венец». Софья Андреевна всплеснула руками и покатилась словно мертвая. Я попрыскала ее водицей — очнулась моя голубушка! да только не на радость: ухватила меня руками за шею, припала к плечу, да так рекой и льется!., «эх, матушка! — сказала я, — что толку-то плакать: ведь на это не посмотрят; а коли хочешь, я тебе помогу». — «Да как же ты мне поможешь?» — промолвила она сквозь слезы. «А вот как: я пойду к Дмитрию Афанасьевичу: село Толстошеино отсюда верст тридцать, так я завтра же с ним увижусь. Была бы только твоя воля, а уж он тебя выручит; и коли дело на то пошло, так в воскресенье ты выйдешь замуж, да только не за этого старого хрыча — что-б ему, проклятому, последним зубом подавиться!» — «Да как же это?» — спросила Софья Андреевна. «Вестимо как!.. Дмитрий Афанасьевич приедет сюда тайком вместе со мной, ты к нам выйдешь»… — «Как! — молвила Софья Андреевна, — я убегу от моего отца, выйду замуж без его благословения»… — «Эх, матушка! — сказала я, — это дело поправ-пое: теперь не благословит, так благословит после; не целый же век станет гневаться… Кто и говорит — на первых порах посердится, а там, глядишь, и помилует. Ну, а коли ты выйдешь за этого старого пса Токмачева, так что тебе и в отцовском благословении?.. Ведь постылый-то муж — беда, матушка! А он же, проклятый, чего доброго, проживет аридовы веки!.. Эй, Софья Андреевна, не послушаешься меня, станешь у себя локотки кусать!» Куда! Моя Софья Андреевна и руками и ногами! «Как, дескать, бежать из родительского дома — да этакую беглянку сам Бог не благословит». Я и то, я и се… нет, под лад не дается!.. «Ну, матушка, — молвила я, — воля твоя, как хочешь: ведь не меня выдают замуж, а тебя. Ступай за Токмачева: может быть, он тебе полюбится. А я все-таки пойду к Дмитрию Афанасьевичу. Ведь твой батюшка меня выгнал, так авось он, кормилец, куда-нибудь меня пристроит. Да только как сказать ему?.. Ох, Софья Андреевна, губишь ты молодца! Я, знаю, он не переживет этого горя». — «Что ты говоришь?» — сказала Софья Андреевна. «Да, матушка, да! не переживет: коли сам на себя рук не подымет, так, уж верно, зачахнет с тоски. Да тебе что до этого: ты, сударыня, будешь воеводшей, выйдешь замуж с отцовским благословением, и коли дойдет до тебя слух, что Дмитрия Афанасьевича не стало, так тебе старый муж и поплакать о нем не даст — сохрани Господи!.. Ну, прощай, матушка, когда-то Бог приведет увидеться».

— Что ж, Софья Андреевна? — прервал Левшин.

— Опешила, батюшка!. Ухватилась за меня, да в слезы!.. Мало ли что было — дело девичье: и жаль тебя, и страшно, и хочу, и не хочу, а все-таки покончила тем, что велела тебе сказать, что завтра, сиречь в воскресенье, перед светом, когда еще в скиту все будут спать, она выйдет из огорода задней калиткой в лес и поедет с тобою, куда ты хочешь; лишь только с уговором: чтоб ты завтра же с ней и обвенчался.

— Завтра! — повторил с восторгом Левшин. — Неужели, в самом деле, завтра она может быть моей женою?

— Будет, батюшка, только мешкать не надо… Коли ты завтра чем свет не поспеешь к ней на выручку, так не прогневайся!..

— Едем, Ферапонт! — вскричал Левшин. — Скорей, скорей!

— Едем!.. Да на чем, Дмитрий Афанасьевич? Ведь нам за таким делом не верхами же ехать. Не знаю, мой Донец, а твой Султан в упряжи никогда не хаживал, и повозки у нас нет.

— Эх, Ферапонт… Да неужели нельзя достать на селе.

— Как не достать, за деньги все достанешь.

— Так что же ты?.. Ступай скорее!

— А что проку-то, Дмитрий Афанасьевич, коли мы Софью Андреевну увезем, да некуда будет с нею деваться?.. Ведь мы здесь не дома, батюшка!.. Ступай-ка лучше да поклонись боярину, он, говорят, и сам смолоду на все ходок был, так уж верно тебе поможет; а коли поможет — так дело в шапке.

— В самом деле, Ферапонт, пойду, расскажу ему все, как отцу родному, авось он меня не покинет.

— Ступай, батюшка!.. А ты, Дарьюшка, пойдем-ка со мной; я сведу тебя на село к знакомому мужичку; ты у него отдохнешь и щей похлебаешь. Здесь тебе непригоже оставаться: ведь все дворовые-то народ продувной, как раз на зубки подымут.

Когда Левшин вышел опять на луг, то с первого взгляда заметил, что во время его отсутствия получено какое-нибудь известие, которое обратило на себя особенное внимание Куродавлева. Толпы дворовых и крестьян, теснясь с любопытством около своего боярина, составляли обширный полукруг, посреди которого Куродавлев расспрашивал о чем-то двух пожилых мужиков, вооруженных толстыми дубинами. Когда Левшин подошел, один из этих мужиков говорил:

Да, батюшка! Матюху Беспалого больно избили; мы насилу довели его до села; полно, будет ли жив.

Да точно ли это хотисенские крестьяне? — прервал боярин.

— Как же, кормилец! Мы их знаем. Ведь эти хотисен-ские все поголовно такие озорники, что не приведи Господи!.. При тебе они стали потише, а напреж сего не проходило года, чтоб они в нашем лесу порубок не делали.

— Да как же они смеют?..

— Ну вот, поди ты!.. Стоят на том, что это въезжий лес…

— Въезжий лес?.. Ах, они, мошенники!.. Да ты бы им сказал, что покойный мой батюшка, и дедушка, и прадед владели этим лесом…

— Пытался говорить, кормилец, да они орут свое. «Это, дескать, лесная дача отведена на всех соседей; в ней, дескать, всякий человек волен лес валить». Матю-ха-то Беспалый, мужик задорный, сцепился с ними ругаться, слово за слово — он одного из них по зубам, а они его в дубье!.. Кабы мы его не выхватили, до смерти бы убили…

— Въезжий лес! — повторил боярин. — Вот я им дам въезжий лес!.. Да много ли их.

— Многонько, кормилец: на двадцати подводах приехали, человек за тридцать будет.

— Только-то? Кондратий, посади побольше народу на коней, да пеших человек тридцать с села наряди.

— С оружием, батюшка?

— Нет, просто с дубинами. Коли эти озорники ударятся бежать, так ты поймай кого-нибудь, да припугни хорошенько, захвати у них побольше лошадей: пусть себе походят после да покланяются!.. А коли на драку пойдут, так валяй их в мою голову — слышишь?

— Слушаю, батюшка.

— Да у меня чтоб все дрались начистоту, а не то что ударил, да сам и за куст!.. Я, брат, этого не люблю: драться так драться!.. Коли кто из наших попятится или пролежит за кочкой, так задай ему такую баню, чтоб он до новых веников не забыл — слышишь?

— Слушаю, Юрий Максимович!.. Да только, батюшка, воля твоя, теперь уж поздненько, и коли свалка будет в лесу, так не досмотришь, кто из наших сбердил.

— Экий ты, братец, какой!.. Да неужели ты не знаешь, что кто дерется молодцом, тому и самому на орехи достанется?

— Вестимо, батюшка.

— Так ты как вернешься домой, осмотри всех: на ком нет боевых знаков, того и пори: уж верно за кустом пролежал.

— Слушаю, батюшка.

— Ну, ступай же!

— Юрий Максимович, — сказал Левшин, когда боярин перестал говорить с Кондратием, — я было хотел тебе челом ударить: у меня есть до тебя кровное дело, да ты теперь так растревожен, тебя рассердили…

— Кто? — прервал боярин. — Эти хотисенские воришки?.. И, Дмитрий Афанасьевич! стану я об этом думать. У нас такие проказы зачастую бь!вают. Дело соседское, разберемся полюбовно. Вот как им нагреют порядком затылки да отберут лошадей, так они сами придут с повинной головой.

— Не прогневайся, Юрий Максимович, коли я буду просить тебя…

— О чем?

— А вот о чем, боярин: если ты мне не поможешь, не выручишь меня, так я сгибну и пропаду навеки.

— Ого! Так это дело не шуточное!.. Говори, Дмитрий Афанасьевич, говори!.. Я все готов для тебя сделать… Деньги, что ль, тебе нужны — бери, сколько хочешь.

— Нет, Юрий Максимович, деньгами тут не поможешь.

— Так чехо же ты хочешь?

— Я хочу жениться, боярин.

— Жениться!.. На ком?

— На одной девице, с которой познакомился в Москве.

— В Москве!.. Так что ж я могу для тебя сделать?

— Все, Юрий Максимович!.. Коли ты только захочешь…

— В Москве! — повторил боярин. — Постой-ка, молодец!.. Да у меня в Москве есть племянницы невесты… Уж не нарохтишься ли ты ко мне в родню!.. Ну, Дмитрий Афанасьевич, коли я отгадал, так не прогневайся — этому не бывать… Нет, нет, любезный! — продолжал Куро-давлев, не давая Левшину молвить ни слова. — Проси у меня, чего хочешь, а об этом не заикайся!.. Дружба дружбой, а родство родством…

Да выслушай, боярин, я…

Знаю, любезный, знаю!.. У тебя есть и хорошее поместье, и сам ты молодец отличный, да твоя службишка-то поскудная — всему делу помеха. Уж я тебе толковал: кто своей волей, а не по царскому указу пошел в стрельцы, тот забудь и думать породниться с нашей братьею, родословным боярином. Кому охота сделать такую поруху всему роду своему и отечеству.

— Да позволь слово вымолвить, — сказал почти с нетерпением Левшин. — Та, на которой я хочу жениться, девица простого рода, и'ты ее вовсе не знаешь.

— Не знаю?.. А коли не знаю, так о чем же ты меня просишь?

— А вот выслушай, я все тебе расскажу. Левшин начал свой рассказ с того, как он увидел первый раз Софью в Мещовском подворье и как полюбил ее, не зпая, кто она такова; потом рассказал, каким неожиданным образом он познакомился с отцом ее, Андреем Поморянином, и как этот Поморянин объявил ему наотрез, что никогда не выдаст за него своей дочери.

— А, вот что! — прервал Куродавлев. — Ты, верно, думаешь, что я скорей твоего уломаю этого раскольника? Ну, коли так — изволь, Дмитрий Афанасьевич?.. Я сам отправлюсь к нему сватом.

— Это не поможет, Юрий Максимович: он уж просватал свою дочь…

— Право?.. Ну, коли просватал, так делать-то, брат, нечего; видно, тебе не судьба на ней жениться.

— Нет, боярин: лишь только бы ты мне помог, а то уж я ее выручу. Она прислала мне сказать, что если я завтра, чем свет, не увезу ее из отцовского скита и не обвенчаюсь с нею, так завтра же ее выдадут замуж за постылого человека.

— Так ты хочешь, чтоб я помог тебе увести ее из родительского дома?.. Эх, Дмитрий Афанасьевич, не хорошо! Без отцовского благословения проку не будет!.. Правда, теперь она раскольница, а как выйдет за тебя, так будет православной… Да и батюшка-то ее не Бог знает кто!.. Чай, купчишка или посадский, а не то еще — беглый дьячок или расстрига какой, так не велика беда, коли его дочка выйдет за стрелецкого сотника… А все, как подумаешь — увести родную дочь у отца!.. Да и тебе-то что за охота напрашиваться в зятья к этому раскольнику?!. Ты — православный, а он уж верно просватал свою дочь за такого же еретика, каков он сам…

— Да, Юрий Максимович, ее выдают замуж за мещовского воеводу…

— Как!.. За этого сквернавца Токмачева?..

— Да, боярин.

— Так ты у него хочешь отбить невесту?.. Ну, это иная речь!.. Изволь, любезный — помогаю… Тебе надо поспеть туда чем свет… А далеко ли этот скит отсюда?

— Верст около тридцати.

— Так мешкать нечего!.. Эй, Демка! ступай скажи, чтоб сейчас запрягли тройкой мою дорожную кибитку. В корень Беркута на пристяжку Сокола да Ласточку — проворней!.. Это, любезный, башкирки — взглянуть не на что, а такие кони, что и цены нет!.. Им шестьдесят верст не кормя — нипочем!.. Ты ступай туда полегоньку, перед светом будешь; а оттуда, как дело спроворишь, катай по всем по трем!., лишь бы на козлах-то сидел молодец, а то уж только держись!

— Я возьму с собой Ферапонта.

— Ну, этот малый дюжий — сладит!.. А я без тебя все приготовлю. Ведь мы девишника справлять не станем: из кибитки да и к венцу, а там за веселье… Ну, что?.. Так ли, Дмитрий Афанасьевич?..

— По гроб не забуду твоих благодеяний, Юрий Максимович!.. По милости твоей я буду самым счастливым человеком в свете.

— Самым счастливым!.. Давай Господи! Только вперед, любезный, не загадывай. Как проживешь с женой лет десять, так скажи тогда. Ведь и я был также женат, и мне на первых порах казалось, что я живу с Авдотьей Саввишной словно в раю земном; а там как пошло хуже да хуже… Э! Да что говорить об этом! Дай Бог ей царство небесное — все мы люди, все человеки!.. Пойдем-ка, Дмитрий Афанасьевич, да, пока запрягут лошадей, перехватим чего-нибудь… Ведь твой будущий тесть угощать тебя не станет, так не худо запастись.

Через полчаса лихая тройка въехала на боярский двор и, повинуясь могучей руке удалого Ферапонта, остановилась, как вкопанная, перед крыльцом. Левшин сел в кибитку, заехал на село, чтоб взять с собой Дарью, и лишь только Ферапонт, желая пощеголять своим удальством перед нареченной невестою, поослабил вожжи, коренная рванулась вперед, пристяжные подхватили и, как из лука стрела, с визгом помчались вдоль озера.

Эки черти! — шепнул Ферапонт, сдерживая одной рукой всю тройку. — Кажись одры, а так и рвут!.. Ну, батюшка! — продолжал он, оборотясь к своему барину. — С ними дремать-то нечего: звери, а не лошади!

IX

Утренняя заря едва стала заниматься и ни одна звездочка не потухла еще на темно-синих небесах, когда Левшин и его спутники, миновав Федосеевский скит, то есть деревушку, в которой жили перекрещеванцы, стали приближаться к цели своего путешествия. Доехав до березовых рощ, окружающих со всех сторон скит Андрея Поморянина, они остановилась.

— Ну, что, голубка — спросил Ферапонт вполголоса Дарью, — куда нам теперь?

— А вот ступай направо-то по дороге.

— Да не лучше ли здесь подождать? Ведь по заре-то как раз услышат конский топот.

— Небось, не услышат, теперь все спят.

— А сторож?

— Чай, также спит… Ведь эту неделю сторожем-то Архипка, его очередь.

— Архипка!.. Вот этот рыжий парепь, что ты па святках видела?..

— Ну, да!.. Соня такой!.. Бывало, нет чтобы обойти ночью разика два кругом скита — храпит себе, да и только!.. Третьего дня хозяин уж щунял, щунял его за это…

— Вот то-то и есть!.. Ну, коли его нелегкая понесет сегодня?

— Да нет!.. Ведь он такая дрянь, что и сказать нельзя!.. И Дуняшка-то его такая же, только бы дрыхнуть!.. За что хлебом кормят!

— Ну, что, батюшка! — продолжал Ферапонт, обращаясь к своему барину, — что нам, подъехать к самому огороду или нет?

— А вот мы с Дарьей пойдем пешком, — молвил Левшин, выпрыгнув из кибитки, — а ты ступай потихоньку за нами.

Когда Левшин прошел шагов двести по дорожке, изрытой глубокими колеями, Дарья сказала ему шепотом:

— Вон, батюшка, за толстой-то березой должна быть калитка. Побудь-ка здесь, а я пойду посмотрю, дожидается ли пас Софья Андреевна. Коли она тут, моя голубка, так я вместе с ней и приду… Да смотри, батюшка, стой смирно… Хоть я и не чаю, чтоб этот увалень, Архипка, стал ходить дозором, да ведь кто знает: тут-то его черт и дернет!

Левшин остался один: позади него, шагах в десяти, остановился Ферапонт с лошадьми. Кругом все было так тихо, что Левшин не только чувствовал, но даже слышал каждое биение своего сердца. Кто не испытал на себе самом эту неизъяснимую тоску тревожного ожидания, эту' томительную лихорадку души, это болезненное, почти безумное состояние, в котором минута кажется нам годом, а день целой жизнью — да! кто не испытал этого на самом себе, тот не поймет никогда, что чувствовал Левшин, стоя неподвижно на одном месте около часа. То ему казалось, что Софья, эта кроткая, боязливая девица, никогда не решится на такой смелый поступок; то думал он, что она занемогла; то приходило ему в голову, что Андрей догадался и увез ее в Мещовск. «Вот уж утро, а её нет как нет! — прошептал он наконец с отчаянием. — Боже мой, Боже мой!.. И чего я жду, чего надеюсь?.. Безумный! Да разве ты не знаешь, что тебе не суждено быть счастливым?.. Ступай-ка лучше да похорони себя заживо, — авось под черной рясой замрет в тебе на веки ретивое!.. Помаялось оно, понатерпелось горя — будет с него!»

Вдруг послышалось ему что-то похожее на тихий шелест отдаленных шагов… Да! так точно!.. Кто-то медленно и робко крадется по лесу… У Левшина занялся дух. Его с головы до ног обдало холодом. Еще несколько минут — и участь его решена навеки!.. Напрасно нетерпеливый взор его силился проникнуть в глубину леса — он не видел ничего… Но вот шорох становится слышнее, вот близехонько хрупнула сухая ветка… «Нет, я не могу идти далее», — раздался в десяти шагах от него этот знакомый, очаровательный голос. Левшин вскрикнул, бросился вперед, и полумертвая Софья упала без чувств в его объятия.

— Софья! друг мой! ты ли это? — повторял Левшин, прижимая ее к груди своей.

— Она, Дмитрий Афанасьевич, она! — шепнула Да-рья. Да мешкать-то нечего — наговоритесь после.

— Боже мой! она без памяти!

Очнется, батюшка!.. Неси ее скорей в повозку! В самом деле, прежде чем Левшин донес Софью до кибитки, она пришла в себя.

Садитесь поскорей! — молвил Ферапонт. — Вот уж заря-то, почитай, совсем занялась. Время, батюшка, время!

Софья и Дарья поместились в кибитке, Левшин присел на облучок.

— Ну что, сели? — спросил Ферапонт, подбирая вожжи.

— Стой! — раздался грубый голос и рыжий широкоплечий детина, выскочив из-за куста, схватил под уздцы лошадей.

— Архипка! — вскрикнула Дарья.

— Эй, братцы, сю-да!.. воры! — заревел сторож, продолжая удерживать лошадей.

— Отцепись! — закричал Ферапонт, — а не то стопчу!

— Сюда, ребята, сюда!

— Батюшки, перебудил он всех! — шепнула Дарья.

— Ах, ты упрямая башка! — молвил Ферапонт. — Ну, так смотри же, брат, держись!.. Эй вы, соколики!

Вся тройка рванулась вперед, и сторож, отброшенный шагов на десять в сторону, упал между кустов. Вихрем понеслись удалые кони, как сплошной частокол замелькали по обеим сторонам высокие деревья, кибитка запрыгала по колеям, и минут через пять наши путешественники, оставив позади себя березовые рощи, выехали на проселочную дорогу, которая вела в скит перекреще-ванцев.

— Ну, что, батюшка, — спросил Ферапонт, сдерживая лошадей, — встал он или нет?

— Кто? — подхватила Дарья. — Архип-то рыжий?.. Вестимо встал — что ему сделается?.. Разве ты не видел, что он упал в кусты?

— Ну, так зевать-то нечего — за нами будет погоня. Эй, вы!

Левшину некогда было и словечка перемолвить со своей суженой; он смотрел заботливо по сторонам и беспрестанно остерегал Ферапонта. Изгибистая и неровная дорога была местами до того дурна, что даже и при тихой езде повозка могла весьма легко опрокинуться, а они мчались то вскачь, то шибкой рысью. Изредка только удавалось Левшину взглянуть на Софью, которая сидела, закутавшись в свою фату, и горько плакала. Дарья не утешала ее; напротив, она шептала ей время от времени:

— Плачь, матушка, плачь!.. Невесты всегда плачут… Вот как и мне Господь приведет идти под венец, так ты меня не изволь уговаривать — ревкой буду реветь!.. Нельзя, Софья Андреевна. Как можно невесте не плакать: все добрые люди осудят!

Благодаря искусству Ферапонта и заботливой осторожности его барина, все шло покамест благополучно: повозка ни разу пе опрокинулась, и вот наконец путешественники, или, вернее сказать, наши беглецы могли вздохнуть свободно. До перскрещеванского скита оставалось пе более полуверсты, а там уж начиналась широкая ¦ и гладкая дорога, вплоть до самого полусела Куклина. Вдруг лошади на всем бегу остановились, коренная попятилась назад, а пристяжные начали храпеть и кидаться в стороны… «Ахти, — шеппул Ферапонт, — никак медведь!» Он едва успел выговорить эти слова, как шагах в двадцати перед ними раздался болезненный рев, и огромный медведь, облепленный со всех сторон медовыми сотами и усыпанный бесчисленным множеством пчел, перебежал через дорогу. «Ага, вор косолапый! — промолвил Ферапонт. — Не станешь вперед таскаться по пчельникам».

— Держи лошадей-то, держи! — закричал Левшин. Но испуганные кони вышли совершенно из повиновения. Несмотря на все усилия Ферапонта, они свернули с дороги и как шальные бросились прямо в лес. Проскакав шагов сто по кустам и мелкой поросли, они врезались в самую середину леса; повозка задними колесами задела за сосну, лошади остановились, но колеса разлетелись вдребезги, и кибитка упала набок. К счастью, никто не ушибся, и когда Левшин высадил из повозки своих спутниц, то увидел, что из них гораздо более испугалась Дарья, чем Софья.

— Господи Боже мой! — вопила толстая девка, — что с нами будет!.. Ведь медведь-то нас всех переест!..

— Эх, Дарья, нишкни! — прервал Ферапонт. — Небось! Он никого не съест.

— Чу! Слышишь, как он ревет?.. Ах, батюшки! Никак идет сюда!.. Ну, пропали наши головушки!

— Да что тебе дался медведь?.. Говорят тебе — небось!.. Ему теперь не до нас; ему бы поскорее до водицы добраться, а не то пчелы-то закусают до смерти. Ну что, батюшка, — продолжал Ферапонт, обращаясь к Левшину, который суетился вокруг кибитки, — что колесы?

— Одни ступицы остались.

— Ну вот-те бабушка и Юрьев день! Что ж нам теперь делать-то, Дмитрий Афанасьевич?

— Вестимо, что!.. Ведь отсюда близехонько скит перекрещеванцев; ступай купи у них телегу.

— Да они, пожалуй, заломят и Бог знает что.

— Все равно! У тебя деньги есть, давай, что просят.

— Нет, Ферапонт, — сказала Дарья, — хоть вовсе не ходи: теперь все еще спят, а коли где и достучишься, так тебя ни за что в избу не впустят. Ведь здесь такой народ, что не приведи Господи!

— Э! Знаешь ли что, Дарьюшка?.. Пойдем-ка вместе к твоей знакомой старушке, Аксинье Никитичне…

— Да ее нет дома. Я вчера к ней заходила. Ушла за пятнадцать верст и домой-то вернется разве сегодня к вечеру.

— Ну, плохо дело!.. Мы будем здесь валандаться, а Андрей Поморянин, того и гляди, что нагрянет сюда с целой ватагой… Постой-ка, постой!.. Ведь избенка этого безумного Павла — тот, что хотел нас в дождевой воде перекрещивать — кажись, близехонько отсюда? Попытаться разве… Не ровен час: иногда и дурак сослужит службу лучше умного… Ты, батюшка, останься здесь, только смотри, чтоб нас и слышно не было… Как знать, неравно вдруг нагрянут. А чтоб и лошади стояли смирно, так пощиплите травки, да дайте им перехватить, а я пойду, толкнусь к этому шальному.

Ферапонт не ошибся в своем предположении, избушка перекрещеванца Павла была шагах в трехстах от того места, где их разбили лошади. Он тотчас узнал ее по огромной плетушке с дождевой водой, которая стояла по-прежнему у самых ворот. Ферапонт стукнул по окну.

— Кто там? — раздался в избе звонкий голос Павла.

— Я, батюшка, — я!

— Да кто ты?

— Знакомый.

Окно растворилось, и Павел высунул из него свою косматую голову.

— Здравствуй, отец Павел! — сказал Ферапоит. — Мне надо с тобой словечко перемолвить.

— Да ты кто таков?

— А вот помнишь, третьего дня проезжие — еще ты уговаривал нас креститься в дождевой воде.

— Ну, так что ж?

— А то, батюшка, что мне надо об этом путем с тобой потолковать. Уж, полно, не правду ли ты говоришь, отец Павел?

— Ну, коли ты хочешь об этом со мной побеседовать, так милости просим.

Павел отпер ворота и, введя своего гостя в избу, пригласил его сесть на лавку под образами, но Ферапонт низко поклонился и промолвил смиренным голосом:

— Нет, отец Павел, изволь-ка садиться в передний угол, ты ведь наставник, а я что? я и постою.

Павел, который во всю жизнь свою не мог попасть ни к кому в наставники, обомлел от радости; он вытащил из-под лавки рогожку, разостлал ее на полу, потом снял с полки толстую книгу в кожаном переплете, разогнул ее и положил на стол, а сам, поместясь под образами, погладил с важностью свою жиденькую бородку и сказал:

— Ну, коли ты прибегаешь ко мне яко суетный и избираешь меня в свои отцы духовные и наставники, так и приемлю тебя с любовью. Я вижу, ты желаешь покаяться в грехах твоих — кайся, чадо, кайся!

— Вот тебе раз! — подумал Ферапонт. — Ах, ты шельмец этакий, еще хочешь исповедовать!..

— Ну, что ж ты, чадо? — продолжал Павел. — Преклони колена и кайся во грехах своих!

— Нет, батюшка! — прервал Ферапонт, — эта речь впереди. Я хотел только сказать тебе, что третьего дня мы с барином торопились в село Толстошеино, так нам некогда было тебя послушать, а все-таки нас раздумье взяло… Немного ты слов сказал, отец Павел, а все они у меня и у моего барина крепко в голове засели.

— Право?

— Как подумаешь — подлинно правда: вся земля осквернена!

— Уж я тебе говорю!.. Живого местечка не осталось. Куда ни оборотись, все мерзость запустения!

— Истинно так!.. И барин мой говорил то же.

— А коли вся земля предана скверне, так как же текущие по лицу его воды могут оставаться неоскверненными.

— Так, так!.. И барин мой говорит то же.

— А ведь окрещенных в оскверненной воде надо опять перекрещивать?

— Надо, батюшка, надо!

— Ну!.. А в чем же ты их станешь крестить?.. Ан дело-то и выходит, что одна только и есть вода, непричастная сему злу — вода небесная. Сиречь дождевая?.. Вот и барин мой говорит то же. —  А коли так, зачем же дело стало?.. Где твой барин? Подавай его!.. Я вас сейчас окрещу.

Нет, отец Павел, погоди!.. Дай нам прежде подумать да приготовиться — ведь это дело не шуточное.

— Эй, не откладывайте!.. Благо вы попали на правый путь… Что тут мешкать, коли у меня есть про вас крещенье истинное, и отпущение грехов, и спасение душевное…

— Так, батюшка, так!.. А есть ли у тебя телега?

— Телега! На что тебе?

— Да вот дело какое, отец Павел, мой барин был нареченным женихом дочери Андрея Поморянина.

— Как!.. Этого пришельца… отщепенца окаянного, который называет нас еретиками?

— Да ведь дочь-то вовсе не в батюшку, и она тоже говорит, что барин.

— Ой ли?

— Как же!.. Ведь за этим и дело встало. Андрей как-то подслушал, что мой барин уговаривался с его дочерью взять тебя в наставники — вот и пошла потеха!.. Батюшка, как он осерчал!

— Эка зависть, подумаешь!.. Мало ли у него учеников-то, разбойник этакий!

— Ну, вот поди ты!.. Поднял такой крик, что святых вон поноси!.. Уж он позорил, позорил тебя!.. Что, дескать, этот Павел — дурачина, мужик безграмотный!

— Безграмотный?.. Врет он, нечестивец этакий!.. Вишь, учен больно!.. Да я плевать хотел на его сатанинскую мудрость! Что мудрость земная?.. Прах!

— Вот и барин мой говорит то же, да он-то свое несет. «Коли, дескать, ты едешь в ученики к этому лапотнику Павлушке Калмыку, так не выдаю за тебя дочери; пошел вон из дому!» Ну, делать нечего, вот мы и поехали й село Толстошеино: там у барина моего есть приятель; а сегодня чем свет поехали к Андрееву скиту да дочку-то у него и сманили.

— Право?.. Дело, ребята, дело!.. Аи да молодцы!.. Ништо ему, еретику проклятому!

— Да вот, отец Павел, какой грех случился: недалеко от твоей избы медведь перебежал через дорогу…

— Медведь?.. Так вот что?.. То-то я слушаю, что это Жучка у меня на пчельник воет как за язык повешенная…

— Кони-то у нас молодые, — продолжал Ферапонт, — испугались, кинулись в сторону, изломали повозку— вот мы теперь и сидим, а того и гляди, что за нами погоня будет.

— Да вы куда едете?

— В село Толстошеино.

— А кони ваши где?

— Там, с барином, в лесу — близехонько отсюда.

— Телега-то у меня есть — и знатная телега.

— Мы тебе за нее заплатим, отец Павел.

— Зачем!.. Ведь вы скоро опять ко мне будете?

— Как же!.. Дай только нам свадьбу отпировать, а там все к тебе приедем.

— Так вы захватите ее с собой.

— И то дело!.. А ты нашу повозку побереги. Да только, пожалуйста, отец Павел, поторопись!.. Ведь Андрей как раз нагрянет с народом, а нас всего двое.

— Ну, пойдем!

Когда они вышли на двор, Ферапонт, не мешкая, осмотрел телегу и принялся уже тащить ее со двора, как вдруг остановился и стал прислушиваться.

— Постой-ка на минутку, — шепнул он, выпуская из рук оглобли. — Что это как будто б ветром наносит?.. Чу! Слышишь?

— Да, слышу!.. Сюда едут и, кажись, очень шибко.

— Ну, так и есть! Отец Павел, запри-ка ворота да пойдем в избу. Коли они остановятся да станут тебя расспрашивать…

— Небось! Уж я знаю, что им ответить.

Не прошло двух минут, как этот глухой шум превратился в громкий и внятный конский топот; можно было ясно различить, что довольно многолюдная толпа всадников скачет по лесу. Вот они поравнялись с избою Павла… «Стой!» — закричал кто-то повелительным голосом. Павел выглянул в окно: подле самой завалинки стояла телега, запряженная тройкой пегих лошадей, а крутом нее человек десять верховых.

— Послушай-ка, любезный, — сказал человек пожилых лет, который сидел в телеге, — проехала здесь повозка тройкою?

— Проехала, — отвечал Павел.

— Куда?

— Да прямо по дороге в Куклино… Ведь здесь другой езды нет.

— А давно они проехали?

Да не так, чтоб давно, а уж, чай, далеко впереди— гонят так, что и Господи!

Пошел! — закричал пожилой человек. Тройка помчалась, а вслед за ней понеслась вся толпа всадников.

— Ну, вот и след простыл, — сказал Павел.

— Да что в этом толку? — прервал Ферапонт. — Ведь другой дороги в село Толстошеино нет, кроме Куклинской?

— Нет.

— Эх, плохо дело!.. Вот, говорят, беглому одна дорога, а погонщикам много — ан выходить дорога-то у нас одна; или мы их догоним, или они с нами повстречаются, а уж нам их не миновать. Да нет ли, Павел, какого-нибудь проселка?

— И дорога есть другая, да только зимняя.

— Где?

— А вот, не доезжая до околицы поворот налево. Зимой дорога знатная, все лесом, почитай, вплоть до села Толстошеина, а летом больно плохо; два раза Брынь надо переезжать, и болотца есть.

— Да лишь бы только была какая ни есть езда, а то кони у нас добрые, вывезут.

— Ну, коли так, ступайте с Богом! Не знаю, как дальше, а верст десять проедете хорошо. Я вчера ходил по этой дороге навестить знакомого старца. Он живет в лесу один.

— Как и летом и зимой?

— Да! — Зимой он живет в землянке, а летом спасается на сосне… Такой строгий старец!..

— На сосне!.. Уж это не Пафнутий ли?

— Да, старец Пафнутий. Он сказывал мне, что третьего дня по этой дороге проехал один мужичок порожняком, так, авось, и вы проедете. Лето стоит жаркое, чай, болотца-то повысохли, а через Брынь, где хочешь ступай, везде брод… Только, смотрите, не сбейтесь с дороги. Сначала просека пойдет все прямо, а там как в первый раз переедете Брынь, так не доезжая до сосны, на которой живет Пафнутий, поворот в село Толстошеино, а прямо-то пойдет дорога в село Боброво.

— Ну, делать нечего! — сказал Ферапонт. — Коли нет сапогов, так и лапти в чести. Прощай покамест, отец Павел! Я пойду возьму телегу.

— Пойдем я помогу тебе.

— Не трудись, батюшка, я свезу один.

— Вдвоем-то лучше; да я же хочу перемолвить словечко с твоим барином.

— После, отец Павел, после!.. Успеете наговориться, а теперь сходи-ка лучше к себе на пчельник.

— А что?

— Да за медведем-то, что перебежал нам дорогу, гнались пчелы, и он весь испачкан в меду, — так не у тебя ли он это спроворил.

— А что ты думаешь! — вскричал Павел. — Ведь другого пчельника здесь нет… Ну, так и есть! — продолжал он, кинувшись опрометью из избы. — Проклятый! Чай, он все пеньки у меня перевалял!

Ферапонт очень обрадовался, что успел отделаться от этого Павла, которого он не желал сводить со своим барином.

— Фу-ты, батюшки! — молвил он, выходя на двор, — насилу отвязался. Беда, кабы он пристал к барину: ведь тот, пожалуй, все дело бы испортил. Ну, теперь за работу!

Ферапонт впрягся в телегу и, как добрый конь, довез ее в две минуты до того места, где лежала на боку их повозка. Он нашел всех в большой тревоге.

— Ферапонт, — сказал торопливо Левшин, — что это за люди проскакали по дороге?.. Уж не погоня ли?

— Да, батюшка.

— Что ж нам делать? Ведь дорога-то одна?

— Нет, Дмитрий Афанасьевич! — отвечал Ферапонт, спеша запрягать лошадей. — Мне добрый человек показал дорогу. Мы выедем по ней прямехонько к селу Толстошеину. Говорят, больно плоха, да Бог милостив, авось проедем как-нибудь!

Через несколько минут все было готово. Наши путешественники выбрались потихоньку из леса и, доехав до околицы Федосеевского скита, повернули налево в узкую просеку, по обеим сторонам которой тянулся бесконечный ряд огромных доревьев. Внизу, поросшая высокой травою дорога была еще покрыта густою тенью, но па высоких вершинах этих вековых сосен играли уже первые лучи восходящего солнца.

X

Встреча с медведем до того перепутала Дарью, что когда они въехали в эту темную и пустынную просеку, ей стали поминутно мерещиться то огромные медведи, то целые стаи косматых волков. С трепетом озираясь кругом, она творила про себя молитву и вскрикивала всякий раз от ужаса, когда в лесу раздавался шорох или хрустел валежник под ногами какого-нибудь зверя. Впрочем, эти опасения разделял с нею — разумеется, до некоторой степени — и сам Ферапонт; он замечал, что лошади время от времени путались, храпели и робко прижимали к головам свои чуткие уши. Софья, напротив, казалась гораздо спокойнее и даже веселее прежнего; по крайней мере, она уже не плакала. Пока Ферапонт беседовал с Павлом, то есть старался выманить у него телегу, Левшин успел обо всем переговорить со своей невестой. Теперь она знала, что у боярина Куродавлева все готово для их свадьбы и что через несколько часов она уже будет не беглянкой, а законной супругой Левшина. Конечно, для нее очень было прискорбно идти замуж без отцовского благословения; но она и тут утешала себя мыслию, что рано или поздно отец простит ее; а сверх того Софья решилась на этот отчаянный поступок потому только, что ей ничего другого не оставалось делать. «О, я никогда бы не вышла из отцовской воли! — думала Софья, — и если б батюшка не хотел меня выдать за этого мещов-ского воеводу, то, может быть, я умерла бы с горя, а все-таки не обвенчалась бы ни с кем без его благословения».

Когда наши путешественники проехали верст около шести по этой, хотя и ровной, но зато вовсе не торной дороге, Ферапонт, заметив, что лошади начинают уставать, перестал их понукать и дал волю идти шагом.

— Вот, — сказал он, — дорога, кажись, гладкая, а как раз лошадок уморишь. Нам хорошо, да им-то каково бежать целиком: ведь колеса по траве вовсе не катятся… Правда, гнать нам нечего: мы здесь с Андреем не встретимся.

— А что, дорога все будет этакая? — спросил Левшин.

— Да Бог весть! — отвечал Ферапонт, посматривая вдоль просеки. — Говорят, впереди есть болотца и Брынь надо переезжать. Ведь летом по этой дороге никто не ездит.

— Так проедем ли мы?

— Проедем как-нибудь. Ну, может статься, разика два-три и побьемся. Как попадешь в трясину, так не скоро выедешь. Правда, мне говорили, что вчера еще один мужичок проехал порожником по этой дороге, так, авось, и нас Господь пронесет.

— Говорили!.. Да кто тебе говорил?

— А вот этот перекрещеванец, Павел. _ Так ты у него и телегу-то купил?

— Нет, не купил: он мне так ее дал. — Вот что… Да как же это он?

__ А так же!.. В том-то и дело, Дмитрий Афанасье-'

Вич, как погладишь дурака по шерсти, так он за тебя в воду полезет. Кабы я не сказал этому полоумному, что хочу идти в его веру, так он бы меня и на двор не пустил.

— Так ты ему сказал, что хочешь перекрещиваться?

— Как же, батюшка!.. Я сказал, что и ты желаешь взять его в свои наставники.

— Что ты! В уме ли, Ферапонт?.. И как у тебя язык повернулся…

— Да что ж мне было делать, Дмитрий Афанасьевич?.. Коли на правду не возьмешь, а на силу взять нельзя, так пришлось подыматься на хитрости. Иль ты думаешь, мне весело было, когда этот сермяжник выдумал меня исповедовать.

— Исповедовать?

— Да, батюшка!.. Насилу отвязался. Вытащил какую-то книгу и рогожку мне подослал, чтоб я стал на колени; да так и пристает — лапотник этакий!.. «Кайся, чадо, кайся!» Вот ты, Дмитрий Афанасьевич, смеешься, а мне вовсе не до смеху было. Кабы воля да воля, так я бы этого Павлушку-богохульника отучил исповедовать, а тут делать-то нечего, и зло берет, да поневоле кланяешься и говоришь этому замарашке: «Батюшка, отец Павел!» Вот то-то и есть, Дмитрий Афанасьевич, недаром пословица: «неволя пляшет, неволя скачет, неволя песенки поет».

— Ступай-ка, Ферапонт, скорей, — прервал Лев-шин. — Мы так, пожалуй, целый день протащимся.

— Куда целый день!.. Лишь только бы не сидеть где-нибудь в болоте, а то коли и все шагом поедем, так будем дома прежде полуден. Ну что, сердечные, вздохнули?.. Эй вы!

Несмотря на свою усталость, лошади приняли дружно и побежали шибкой рысью.

— Э! Да что это? — промолвил Ферапонт, когда они проехали еще версты две. — Никак Брынь?.. Ну, так и есть!.. Дмитрий Афанасьевич, — продолжал он, сдерживая лошадей, — возьми-ка, батюшка, вожжи, а я пойду поищу, где нам переехать.

Ферапонт возвратился через несколько минут, неся в руках свою обувь.

— Ну, что? — спросил Левшин. — Есть ли брод?

— Знатный, батюшка Не глубоко, в одном только месте по пояс, а то все по колено.

— Так садись скорее.

— Нет, Дмитрий Афанасьевич, лошадей-то надо выпрячь,

— А что?

— Да с нашей стороны спуск больно плох. Видно, весной большая вода была, весь берег подмыло. Такой обрыв, что не приведи Господи!.. В поводу-то лошадей мы как-нибудь переведем, а уж телегу надо на себе спустить.

— Ах! батюшки! — вскричала Дарья. — Да нам-то как же?.. Неужели по воде идти?

— Зачем? Вы только спуститесь с берега, а там садитесь опять в телегу, уж я вас перевезу. Да ты не изволь тревожиться, матушка Софья Андреевна! — промолвил Ферапонт, обращаясь к невесте своего боярина. — Мы и не такие возы на себе важивали. Что в вас обеих тяти-то много ли!.. А я однажды, за спором, сорокоушу с водой на берег вывез.

Левшин перевел по одиночке лошадей через Брынь, а Ферапонт, привязав к телеге вожжи, спустил ее почти с отвесного берега в воду, потом помог сойти Софье и Дарье, усадил их опять в телегу и повез на себе через Брынь.

— Ну! — прошептала Дарья, поглядывая с невольным уважением на своего суженого, — послал мне Господь женишка!.. Посмотрика-ка, Софья Андреевна, словно лошадь везет, да хоть бы раз поднатужился!.. Вот это молодец: уж не Архипке рыжему чета!

Когда лошадей опять запрягли, Ферапонт, желая вознаградить потерянное время, погнал их снова рысью. Не прошло и четверти часа, как они выехали на небольшую луговину, посреди которой росли отдельной куртиной несколько сосен. Одна из них была необычной толщины, и ее ветвистая вершина не подымалась остроконечной пирамидой кверху, но раскидывалась во все стороны огромным шатром. Просека, которая оканчивалась этой поляной, начиналась снова на ее противоположной стороне. Поравнявшись с сосновой куртиной, Ферапонт остановил лошадей.

— А что, Дмитрий Афанасьевич, — сказал он, — как ты думаешь: прямо, что ль, нам ехать?

— Да разве ты не видишь: вон просека-то перед нами.

— Вижу, батюшка, вижу!.. Только не здесь ли где-нибудь поворот в Толстошеино? Кажись, нет. Я посматривал и направо и налево.

— Так, видно, мы еще до поворота не доехали.

— Видно, что так!

— Внимайте, путники, внимайте! — закричал кто-то пронзительным и диким голосом. Этот внезапно раздавшийся в пустынном лесу человеческий голос заставил невольно содрогнуться Левшина и Ферапонта. Софья побледнела, а Дарья вскрикнула с ужасом:, «Батюшки — леший!»

— Чего ради блуждаете в сих дебрях! — раздался опять тот же самый голос. — Или желаете обрести смиренного старца Пафнутия, и святой беседою его очистить оскверненные грехом сердца ваши?

— Э! Да это Пафнутнй, — прошептал Ферапонт. — Ну, помнишь, батюшка, запощеванцев?.. Да откуда он нам кричит?.. А, вот он!.. Посмотри-ка, Дмитрий Афанасьевич, вон на сосне… видишь, он сидит как сыч в дупле!.. Подержи-ка, батюшка, лошадей, а я сойду с ним поговорить, авось он нам укажет, где поворот.

Ферапонт снял шапку и подошел к толстой сосне. Из дупла, которое было сажени две от земли, выглядывало знакомое уже нашим читателям худощавое, зверское лицо, с полоумными, сверкающими глазами.

— Бог помощь, отец Пафнутий! — сказал Ферапонт, кланяясь в пояс. — Я привез тебе поклон от федосеев-ского старца, отца Павла.

— Да ты-то сам, чадо, мимо грядешь, — прервал Пафнутий, — или пришел в сию пустыню ради меня, труженика и благовестника истинной веры?

— Нет, батюшка. Я теперь еду в село Толстошеино, да скоро вернусь назад и уж тогда послушаю твоих речей. Я затем и поехал зимней дорогой, чтобы отвести тебе от отца Павла поклон, да и самому мне хотелось тебе поклониться.

Пафнутий поглядел недоверчиво на Ферапонта и сказал:

В село Толстошеино!.. А почто грядешь ты, чадо, в сей вертеп льва рыкающего, в сие жилище слуги и сподвижника антихристова?

Послали, батюшка: дело подневольное; велят, так поедешь.

А кто сей муж, что сидит у тебя на возу с покрытой главою?

— Это, батюшка, недужный человек, слепой и немой. Мне приказано отвести его в село Толстошеино.

— А юные отроковицы, с ним сидящие?

— Сестра его и работница… Теперь, отец Пафнутий, скажи пожалуйста: ведь прямо-то просекой дорога куда пойдет?

— В некую весь, селом Бобровым именуемую.

— А где же поворот в Толстошеино?

— Обратися вспять, чадо! Зришь ли та^о четыре древа, их же березами нарицают?

— Четыре березы?.. Вижу, отец Пафнутий, вижу.

— На восточной стране оных, среди мелкодревесия, и обретается путь, ведущий в сие гнездилище разврата и нечестия, глаголемое село Толстошеино.

— Так мы поворот-то проехали! Ну, — промолвил Ферапонт, надевая шапку, — спасибо тебе, старину-щка, что ты голос подал! Кабы не ты, так мы сбились бы с дороги, так же, как мы у тебя запощеванцев отбили?

— Как! — вскричал Пафнутий. — Так ато вы, богоотступники окаянные?

— Мы, дедушка, мы! Счастливо оставаться!

— Ах вы святотатцы проклятые!.. Еретики, разбойники, душегубцы!

— Врешь ты, сыч этакий, — прервал Ферапонт уходя. — Мы не в тебя, старый черт, мы живых-то людей голодом не морим!

— Умолкни, буеслов нечестивый! — завопил неистовым голосом раскольник. — Да будет часть твоя с Каином и Иудою и три краты окаянным наставником вашим, Андреем Поморяниным!

— Экий злющий, — шепнул Ферапонт, подходя к телеге. — Словно цепная собака — так и надседается!

— Да постигнут вас все казни египетские! — продолжал кричать Пафнутий. — Да пожрет вас в живе адский пламень, и ни единая капля воды да не прохладит богохульных уст ваших.

— Тьфу ты, старый хрен! — сказал Ферапонт, отплевываясь. — Над тобой бы самим и тряслось, филин этакий! Вишь, что сулит, проклятый! — промолвил он, садясь на козлы и поворачивая лошадей.

Доехав до берез, они отыскали поворот в село Толстошеино и потащились шагом по дороге, которая была до того узка и изрыта корнями сосен, что по ней невозможно было ехать иначе. Долго еще доносились до их слуха дикие вопли Пафнутия, который продолжал бесноваться и осыпать их проклятиями.

— Что это он так осерчал? — спросил Левшин.

— Да вот что, батюшка, — отвечал Ферапонт. — Он меня не признал, а я, как выпытал от него, куда нам ехать, так и напомнил ему о запощеванцах.

— Охота же тебе дразнить сумасшедших.

— Нельзя, Дмитрий Афанасьевич!.. За что же я перед ним шапку-то снимал, да кланялся ему в пояс?.. Чего доброго, этот гордец стал бы думать, что я и взаправду приходил к нему на поклонение.

— Да ведь Павел же думает, что ты хочешь быть его учеником.

— То — дело другое, батюшка! Павел дал нам телегу, из беды нас выручил — так пусть себе и потешается. А этот что?.. Дорогу-то показал!.. Да и воля твоя, батюшка: Павел просто человек убогий, шальной, а этот Пафнутий не человек, а дикий зверь!.. Чу! Слышишь ли, Дмитрий Афанасьевич — он все еще орет!.. Эко горло, подумаешь!.. Ну! не диво, что этот еретик живет в лесу один: коли он этак часто покрикивает, так медведи-то и волки, чай, верст за пять кругом дрожкой дрожат!

Наши путешественники переправились вторично без большого труда через речку Брынь и проехали благополучно трясины, по которым в летнюю пору почти всегда не было никакого проезда. На этот раз догадка перекрещеванца Павла оправдалась на самом деле: от сильной и постоянной жары болота во многих местах вовсе пересохли, а в других окрепли до того, что колеса оставляли на них едва заметный след. Но, несмотря на это, им нельзя было ехать скоро по усеянной кочками и крупным валежником дороге, или, лучше сказать, целику, который в зимнее только время превращался в гладкую и ровную дорогу. Солнце было уже довольно высоко, когда Ферапонт, посмотрев внимательно вперед, сказал своему барину:

Ну вот, Дмитрий Афанасьевич, — слава тебе, Господи! сейчас выберемся из этой трущобы. Видишь, прямо между деревьями?.. Теперь позаслонило кустами. ¦Ьот опять мелькнула… Это большая дорога, батюшка!.. А посмотри-ка левее, вон за елкой-то, высокая кровля с трубой. Ведь это боярская винокурня… Всего с версту До села осталось.

В самом деле, они выехали через несколько минут на большую дорогу, и почти в то же самое время послышался в близком от них расстоянии конский топот. Ферапонт невольно осадил лошадей.

— Господи! — вскрикнула Дарья. — Вон скачут пря-i мо к нам… Ну, попались мы!

— Постой-ка, постой! — молвил Ферапонт. — Да это едут от села… верно, к нам навстречу… Ну, так и есть: Кондратий Тихоныч?..

Ферапонт не ошибся: к ним подъехал, в сопровождении трех верховых, дворецкий боярина Куродавлева. Увидев незнакомых людей, Софья опустила свою фату. Как ни любила она Левшина, но в эту минуту чувство стыда было в ней сильнее самой любви: ей совестно было глядеть на свет Божий. Ей казалось, что все должны были смотреть на нее с этим обидным любопытством, с этой насмешливой улыбкой, которая только что не говорит: «Аи да дочка! Потешила батюшку!.. Теперь ушла от отца, а там, глядишь, и от мужа убежит!..»

— О! зачем я не умерла от тоски! — шептала про себя бедная девушка, заливаясь слезами. — Уж один бы конец!.. А теперь… Боже мой, Боже мой!.. Да разве легче для меня не сметь взглянуть на добрых людей и по сто раз на день умирать со стыда!

Левшин соскочил с телеги, а Кондратий спешился, подошел к нему и сказал почтительным голосом.

— Здравствуй, батюшка Дмитрий Афанасьевич! Уж мы тебя ждали, жали!.. Юрий Максимович начинал тревожиться и выслал меня к вам навстречу… Он приказал тебе доложить, чтоб ты пожаловал к нему, а для твоей суженой отведена изба у старосты. Там ее примут и уберут к венцу сенные девушки, а боярская кормилица, Матрена Никитична, вместо посаженой матери благословит ее святой иконой. В свахи большие с осыпалом наряжена моя старуха, а в меньшие свахи ключница Игнатьевна. Боярин изволил сказать, что он у тебя посажепым отцом, и хочет снарядить твою невесту, как свою дочь родную. Отец Егор уже давно вас в церкви дожидается, а сам боярин не будет в поезде; а как вы обвенчаетесь, так встретить вас у себя с хлебом-солью. Он прежде венца, — промолвил вполголоса Кондратий, — не желает видеть твоей суженой: боится, что ей будет стыдно.

В продолжение этого разговора Дарья, которая также, ради девичьей стыдливости, опустила фату, шептала Софье:

— Смотри же, Софья Андреевна, когда станут тебя одевать к венцу да начнут косу расплетать, так ты, моя голубушка, тут-то себя покажи — так и разрывайся!

Левшину подвели верховую лошадь; он присоединился к поезду и, проводив свою невесту до Старостина двора, который был в двух шагах от церкви, отправился к боярину Куродавлеву.

XI

Левшин нашел боярина в его любимом теремном покое.

— Добро пожаловать, Дмитрий Афанасьевич, — вскричал Куродавлев, идя к нему навстречу.

— Ну, что твоя суженая? Привез ли ты ее?

— Привез, Юрий Максимович.

— Аи да молодец!.. То-то потеха будет в Мещовске!.. Чай, Федька Токмачев затеял пир во весь мир!.. Гостей назвал!.. Исхарчился!.. Ан вот тебе и невеста!.. Что, взял?.. По усам текло, да в рот не попало… мошенник этакий!.. А я, Дмитрий Афанасьевич, начинал уже побаиваться… Да что вы, шагом, что ль, ехали?

— Туда ехали скоро, Юрий Максимович, а назад, почитай, все шагом, насилу дотащились.

— Как так?.. На этой тройке?

— Что ж делать: дорога-то больно плоха. Ведь мы ехали зимним путем.

— Зачем?

— За нами была погоня, а повозка-то у нас сломалась. Вот пока мы сидели, притаясь в лесу, погонщики взяли у нас переду. Мы после кое-как телегу достали, да ехать-то нам нельзя было по одной с ними дороге.

— Вот что — Так за вами была погоня!.. А знает ли Андрей Поморянин, что это дело ты спроворил?

Как же!.. И меня и слугу моего видел сторож.

Ну, так мешкать нечего!.. Чай, будущий твой тесть знает, что ты гостишь у меня, и уж, верно, сюда пожалует. Ступай-ка, Дмитрий Афанасьевич, принарядись на скорую руку, да и к венцу!.. Коли вас успеют повенчать прежде, чем он приедет, так и все концы в воду!.. Вот этак-то будет лучше, — продолжал оярия, когда Левшин вышел из покоя, — а то ведь, в самом деле, как скажешь отцу: да, дескать, любезный, дочка твоя здесь, и я, посторонний человек, хочу выдать ее замуж; а тебе, дескать, родному ее батюшке, до этого и дела нет. Хочешь с нами пировать — милости просим, а не хочешь — так со двора долой! Да этого сказать и язык не поворотится!.. Вот дело другое, как повенчались, так уж тут и батюшке говорить нечего: в жене волен муж, а не отец.

— Эй! Кто там?

В комнату вошел дворецкий.

— Кондратий, — молвил Куродавлев, — пошли-ка сказать, чтоб невесту скорей наряжали; да готова ли колымага, в которой повезут ее к венцу?

— Как же, Юрий Максимович, она уж давно стоит у старосты на дворе.

— А много ли вершников будет в жениховом поезде?

— Всего пятнадцать человек. Впереди Андрюшка Барсук поедет с тулумбасником, за ним шестеро вершников попарно, там жених с двумя дружками, а позади еще шестеро вершников.

— Эх, маленько!.. Ну да так уж и быть. А жених на чем поедет?

— На своем аргамаке, батюшка; только мы оседлали его твоим кизылбашским седлом с каменьями; плат под седлом из травчатого аксамита, науз из витого золота, а поводная цепь — серебряная.

— Хорошо!.. Теперь ступай, да поторопи жениха, мешкать нечего.

Оставшись один, Куродавлев подошел к окну, из которого был виден" двор, озеро, церковь и все село; он с приметным беспокойством посматривал на дорогу, которая шла по той стороне озера.

— Вот, так и жду, — прошептал он, — что этот Андрей Поморянин нагрянет ко мне как снег на голову!.. Э! Да вот уж кто-то едет, тройкою в телеге… Ахти, никак он!.. Кажись, в телеге сидит старик… Вот шибко поехали… Авось мимо… Нет! Заворачивают на плотину… сюда едут!.. Ну, так и есть!!! Верно, Андрей Поморянин!.. Эй, Степка! — продолжал боярин, растворив сенную дверь. — Сбегай проворней — узнай, кто это ко мне приехал?

Через несколько минут слуга воротился и доложил Куродавлеву, что приехал передовой боярина Кириллы Андреевича Буйносова.

— Как! — вскричал с радостью Куродавлев, — друг сердечный, Кирилла Андреевич?.. Ну, не ждал я так скоро дорогого гостя!.. Милости просим. Вот кстати-то пожалует!.. В посаженые отцы его к молодой… Да, хочет или не хочет, а уж угорское-то винцо мы с ним покончим!.. Веди сюда передового.

— Вот он, Юрий Максимович, — сказал дворецкий, введя в покои Савельича, этого досужего пчеловода и костоправа, который был некогда раскольником и жил в работниках у Андрея Денисова. — А я, батюшка, — промолвил Кондратий, — пришел доложить тебе, что жених готов и сейчас едет в церковь.

— Да вот и поезд тронулся, — прервал Куродавлев, — а вот и жених… Экий молодчина, подумаешь!.. Любо-дорого взглянуть!.. И осанка-то какая!.. Ну, похож ли он на стрелецкого сотника?.. Эх, жаль!.. А что, брат, — продолжал боярин, садясь в кресла и обращаясь к приезжему, — как тебя зовут?

— Антошка Савельев, батюшка.

— Ну что, Савельич, ты далеко оставил своего барина?

— Нет, государь Юрий Максимович, много, если версты четыре переду взял. Лошадки-то у меня поплоше боярских, да и больно поумаялись.

— Так друг-то мой сердечный того и гляди прикатит?.. Да как же он это пустился в дорогу: ведь путь не близкий, а оп мне писал, что не может встать с постели?

— Да, батюшка! Кирилла Андреевич изволит зашибить правую ножку, и на первых-то порах я думал, что не скоро встанет; да видно, что это мне так с испуту показалось.

— Тебе?

— Да, Юрий Максимович, ведь боярипа-то я пользовал.

— Вот что! Так ты человек досужий?

— Знаем кой-что, кормилец. Я таки за мой век много косточек повыправил.

Так ты костоправ?.. А руду метать умеешь?

И это маракуем. Коли надо твоим лошадкам кинуть кровь, прикажи, батюшка; а коли часом и тебе самому надо будет жилку открыть…

Нет уж, брат, спасибо!.. Вот разве как-нибудь ногу или руку вывихну…

Дай-то Господи, батюшка!.. Уж я бы тебе послужил…

— Что-ты, что ты? — прервал боярин с громким смехом

— Вот о чем Бога молит!

— А что ж, государь Юрий Максимович?.. Коли тебе на роду написано вывихнуть ручку или ножку, так уж лучше при мне: ведь разные костоправы, батюшка, какому попадешься…

— Да лучше, брат, никакому. А скажи мне, что Кирилла Андреевич совсем, что ль, выздоровел?

— Нет, батюшка, все еще изволит прихрамывать; а подождать не хотел: что-то больно к тебе торопился.

— Знаю, знаю!.. Да порадовать-то его будет нечем.

— Юрий Максимович! — сказал дворецкий, входя торопливо в комнату, — сейчас въехал на двор вот этот раскольничий-то голова…

— Кто?.. Андрей Поморянин?

— Да, батюшка.

— Ступай проворней… прими его со всяким почетом.

— Как, батюшка!.. Этого еретика?

— Да, да!.. Как самого дорогого гостя — слышишь?

— Слушаю, сударь! — пробормотал дворецкий, с трудом скрывая свое негодование.

— Введи его в большую расписную палату: оттуда он ничего не увидит; да попроси его обождать минутки две, а там как я к тебе пришлю, проводи его сюда. Ну, ступай проворней!

Куродавлев подошел опять к окну.

— Да что ж это они едут не едут? — сказал он с приметным нетерпением. — Что за увальни такие!.. И зачем я не приказал им ехать рысью!.. Вон плетутся как!.. Ну, слава Тебе, Господи, — доехали!.. Вошли в церковь… Теперь за невестой дело станет!.. Эх, проваландаются они вплоть до вечерен!.. Ведь эти девки перед венцом — беда!.. Чай, ревет теперь в истошный голос, а мои-то дуры, чем бы ее скорее снаряжать, глядишь — также голосят!.. Ох, эти бабы! Как примутся вопить да причитать, так их ничем не уймешь!.. А! Вот никак зашевелились… отворяют ворота… вот невеста выехала!.. Благо церковь-то близко… Вот и свахи принимают ее из колымаги… ведут на паперть… Ну, теперь можно!.. Послушай-ка, Савельич, пошли сенного мальчика сказать Кондратию, чтоб он ввел сюда приезжего гостя, а сам подожди в сенях: мне еще надо будет с тобой словечка два перемолвить.

Оставшись один, боярин начал ходить взад и вперед по комнате. Несмотря на свою природную отвагу, он очень был встревожен. Да и было отчего: в первый раз еще в жизни познакомился он с чувством, вовсе ему неизвестным. Что грех таить: у боярина Юрия Максимовича Куродавлева сердце замирало от страха; и тот, кто не дрогнул бы стать один против целой толпы врагов, не мог подумать без ужаса, что он должен остаться с глазу на глаз с каким то Андреем Поморянином, ничтожным раскольником, безоружным. Но этот раскольник был обиженный отец — этот старик пришел требовать от него своей дочери. Как ни старался убедить себя Куродавлев, что он делает доброе дело, помогая православному жениться на раскольнице, что он возвращает духовной пастве одну из ее заблудших овец и что лучше было для невесты Левшина покинуть отца, чем остаться навсегда отлученной от истинной церкви — но все это было напрасно. Неумолимая совесть говорила свое; она шепнула ему: «не ради доброго дела ты отнимаешь дочь у отца — нет! а ради того, чтоб отомстить мещовскому воеводе. До сей поры ты не краснел ни перед кем, Куродавлев; кому ты не смел глядеть прямо в глаза? А теперь… Ну-ка, Юрий Максимович, не моргни, любезный, когда глаза раскольника встретятся с твоими; не покрасней, когда этот старик начнет с тобой говорить о своей дочери»…

— Да что ж это такое? — прошептал боярин, стараясь ободрить себя. — Ведь девку-то не я сманил, да и Левшин увез ее не насильно… А коли дочка сбежала с молодцом, так еще батюшка должен мне спасибо сказать, что я поторопился этот грех венцом прикрыть… Чу! Да вот никак он идет! — промолвил Куродавлев, садясь в кресла.

Двери распахнулись настежь, и Андрей Поморянин, войдя в комнату, низко поклонился хозяину.

— Милости просим, сосед любезный! — сказал Куродавлев, привставая. — Ведь мы, чай, с тобой соседи?

— Да, боярин, я живу недалеко отсюда.

— Очень рад с тобой познакомиться.

Не о знакомстве речь, Юрий Максимович, — сказал почтительным голосом Андрей. — Где нам, простым людям, вести знакомство с таким знаменитым сановником.

— Ну, полно, любезный! — прервал Куродавлев.—

— Что тут разбирать чины, дело соседское.

Желая чем-нибудь задобрить Андрея Поморянина, Куродавлев решился отступить от своих правил, и несмотря на то, что гость его был в простом сером балахоне, он пригласил его садиться.

— Нет, Юрий Максимович, — сказал Андрей, — я и постою. Непригоже мне сидеть перед тобой: я не гость твой, а челобитчик.

— Все равно! — возразил Куродавлев. — Может быть, тебе не в привычку сидеть перед нашей братией, боярами?.. Да ведь у нас не Москва, любезный, мы здесь живем попросту… Вон скамеечка, придвинь-ка ее сюда да садись, голубчик!

В продолжение этих речей, которые, казалось, сильно потревожили Андрея, угрюмое лицо его покрывалось ярким румянцем. Он не тронулся с места, не вымолвил ни слова; но что-то похожее на исполненную неприязни и презрения улыбку изобразилось на бледных устах его.

— Да полно, не чинись! — продолжал боярин. — Уж коли я тебя прошу, так садись, братец!

Та же самая улыбка была ответом боярину, но на этот раз Андрей его послушался: он молча взял, только не скамью, а точно такое же кресло, на каком сидел хозяин, поставил против него и опустился в него так небрежно, с такой свободой, как будто бы весь свой век сиживал в боярских креслах.

«Ах, он балахонник! — подумал Куродавлев. — Вишь, как плюхнул!., так и развалился — словно перед своим братом!.. Мог бы и на кончике посидеть, охреян этакой!»

— Юрий Максимович! — сказал Андрей, не обращая никакого внимания на весьма заметное неудовольствие хозяина, — я приехал просить твоей защиты.

— Говори, любезный, говори!

— Кто не знает в нашей стороне, боярин, что ты не даешь потачки ни ворам, ни разбойникам, стоишь горой за правду и не покривишь душой не токмо ради знакомства и приязни, но и ради собственного живота своего.

«Ну! — подумал Куродавлев, — с ним держи ухо востро!.. Вишь, какой лисой подъезжает!»

— Я и подумать-то не смею, — продолжал Андрей, — чтоб ты захотел помогать в деле воровском какому-нибудь разбойнику… Ведь лучше всякого знаешь, боярин, что тот, кто мирволит недобрым людям, и сам недобрый человек, а кто помогает и дает приют отъявленным ворам и разбойникам, тот сам такой же точно вор и разбойник, как они.

Вся кровь бросилась в лицо Куродавлева.

— Да о каких ты это говоришь разбойниках? — промолвил он едва внятным голосом. — Я, брат, обиняков не люблю!.. Говори прямо!

— Изволь, боярин!.. Прямо, так прямо. Меня ограбил стрелецкий сотник Левшин, который живет в твоем доме.

— Ограбил!.. Что, ты, братец, в уме ли?

— Да! — продолжал Андрей, вставая, — ограбил!.. Ты спросишь, может быть, боярин: «А что он у тебя украл? Серебро, что ль, из сундука вытащил, коней свел, кладовую подломал, деньги отнял?..» Деньги! Да если б он обобрал меня до последней копейки, поджег дом, разорил вконец, пустил бы по миру в одной рубашке — так я махнул бы рукой и сказал: «Бог с ним! И деньги, и добро, и дом — все дело наживное!.. А не наживу, так что ж?.. Земное достояние-

— Но этот злодей — прах!.. украл у меня единственную дочь, сделал меня на старости сиротою, погубил душу христианскую!..

— Погубил душу! — вскричал Куродавлев, обрадовавшись, что может на что-нибудь опереться. — Уж не душу ли твоей дочери, которая с ним убежала?.. Нет, голубчик, погоди!.. Она будет законной супругою Левшина и православной христианкою. Слышишь ли, господин Поморянин — православной!

— Я пришел к тебе не о вере состязаться, — прервал Андрей. — Кто б я ни был по-вашему: раскольник, татарин, жид, а я все-таки отец и говорю тебе, боярин Куродавлев: отдай мне мою дочь!

— Да небойсь, Андрей, дочь твоя не пропадет!.. Послушай, любезный, — продолжал Куродавлев ласковым голосом, — ведь ты знаешь пословицу: «снявши голову о волосах не плачут». Уж коли дочь твоя бежала с молодым парнем, так на что она тебе?.. Да я бы на твоем месте перекрестился, что она замуж выходит за Лев-шина. Ведь после такого дела кто на ней женится?

— Это моя забота, боярин; захочу, так выдам ее замуж.

Чай, за мещовского воеводу?.. Чего доброго этот срамец на все пойдет!.. Да какая жизнь-то ее будет? Вечный попрек!.. Эй, любезный, не упрямся!.. Ну, сам скажи: чем Левшин ей не жених?

— Нет! — вскричал Андрей. — Я никогда не соглашусь…

— Экий ты какой! — прервал Куродавлев. — Сам не умел сберечь дочери, так чего тут — не соглашусь!.. Уж если прежде тебя не спрашивались, так теперь и подавно спрашиваться не станут. Да и что ты этак упираешься?.. а Ради того, что Левшин не ваш брат старообрядец…

— Нет, Юрий Максимович, это — другая речь.

— А коли другая, так о чем же и говорить?.. Левшин отличный молодец, человек родословный, поместный!.. Не будь он стрелецким сотником, так и я бы не задумался с ним породниться…

— Да если тебе, Юрий Максимович, бесчестно породниться со стрелецким сотником, так почему же ты думаешь, что я захочу выдать за него мою дочь?

— Что, что? — промолвил Куродавлев. — Эк, куда хватил!.. Ты, голубчик, говори, да не заговаривайся!.. Разве я то, что ты?

— А почему ты знаешь, боярин, кто я?

— Кто ты?.. Да, не прогневайся, любезный, я, чаю, ты или беглый дьячок, или поп-расстрига; ну, а может статься, и гость московский. Там вашей братии много развелось.

— Нечего делать! — прошептал Андрей. — Да не вменит мне Господь, что я нарушаю обет мой!.. Нет, Юрий Максимович, я не поп-расстрига, не беглец, а такой же родовой человек, как и ты. Отец мой был окольничий, Яков Яковлевич Денисов, а я старший сын его, Андрей.

— Андрей Яковлевич Денисов, племянник князя Мышецкого?

— Да, боярин.

— В этом сером балахоне?

— А на что ваши парча и бархат тому, кто гнушается всей земной роскошью. Это рубище, этот серый балахон, — моя труженическая ряска, боярин, и я не променяю ее на все ваши золотые ферязи.

— Денисовы! — повторил Куродавлев, стараясь что-то припомнить. — Постой-ка, Андрей Яковлевич!.. Да тебе все-таки нечего браковать Левшина: ведь, помнится, твоя родная сестра вышла не за боярина!

— Нет. Она была замужем за стрелецким головою, Афанасьем Левшиным?

— Как!.. Так дочь твоя…

— Двоюродная сестра стрелецкому сотнику, Дмитрию Афанасьевичу Левшину.

— Двоюродная сестра! — повторил с ужасом боярин. — Ах, батюшки!.. Эй, кто там? Все сюда!

В комнату вошли: дворецкий, Савельич и двое слуг.

— Бегите скорей в церковь! — закричал Куродавлев. — Скажите отцу Егору, чтоб остановил венчание!.. Да ну же!., поворачивайтесь!

Двое слуг кинулись опрометью вон, а дворецкий и Савельич остались в комнате.

— Как! — молвил Андрей. — Так они уж в церкви?

— Да уж, чай, и повенчаны!.. Ну наделали мы дела!.. Господи Боже мой! Брат и сестра!.. Что теперь делать!.. Придется подавать челобитную в патриарший приказ да развенчивать!.. Экий грех, подумаешь!.. Экий грех!.. Да и ты, Андрей Яковлевич… Ну, что ты ломался!.. Сказал бы прямо: они, дескать, двоюродны… Да постой-ка, любезный, — продолжал Куродавлев, посматривая недоверчиво па своего гостя. — Ведь я тебя не знаю, так ты, пожалуй, и сказку плетешь… Полно, правда ли, что ты Денисов и что дочь твоя двоюродная сестра Левшину?

— Дозволь мне, государь Юрий Максимович, словечко вымолвить, — сказал Савельич, выступая вперед. — Его милость доподлинно Андрей Яковлевич Денисов. Когда еще он изволил жить в Выгорецком ските, за Онегою, я был у него служителем и на Вятку вместе с ним ездил… Да неужели-то, батюшка Андрей Яковлевич, ты не изволил опознать меня?..

— Семен Савельич? — промолвил Денисов, нахмурив брови.

— Я, сударь, — я.

— Так он точно Денисов? — сказал Куродавлев.

— Истинно так! — отвечал Савельич. — Только дочка-то его вовсе не родня Дмитрию Афанасьевичу.

— Не родня?.. Так Левшин ему не племянник.

— Как же! Родной племянник да Софья-то Андреевна не родная ему дочь: она приемыш!

— Кто смеет это сказать? — прервал вспыльчиво Денисов.

— Я, батюшка, — молвил Савельич.

— Ты?.. Изменник проклятый, беглец, отступник от истинной веры, предатель!..

Да ты, сударь, не изволь так лаяться — я правду говорю. Я еще покамест живой человек, и память-то не вовсе сгибла. Как теперь гляжу: ты привез в Выгорецкий скит девочку годков трех и строго всем наказал не говорить ей, что она приемыш. «Пусть, дескать, бедная сиротинка думает, что я — родной ее батюшка».

Ты лжешь, Иуда окаянный!

Эх, полно, кормилец!.. Какой у тебя быть дочери: ведь ты и женат-то никогда не был.

Фу, батюшки, — промолвил Куродавлев, поглаживая свою широкую грудь. — Как гора с плеч!.. Так вот дело-то какое!.. Они вовсе не родня?.. Ну, перепугал ты меня, Андрей Яковлевич!.. Эку штуку выкинул!.. Да как прикинулся: родная дочь, да и только!.. Теперь не прогневайся, любезный, мы ухаживать за тобой не станем: хочешь благословить свою нареченную дочь — милости просим! А не хочешь — так Бог с тобой!.. Савельич, ступай-ка, скажи, чтоб их довенчивали… Да только правду ли ты говоришь?

— Помилуй, государь мой, Юрий Максимович! Захочу ли я взять на душу такой грех — избави Господи!

— Ну, так ступай же проворней!

— Приемыш! — прошептал Денисов. — Да разве та, которую я вспоил и вскормил, нянчил на руках своих, называл своею дочерью?..

— Все-таки не двоюродная сестра Левшину, — прервал Куродавлев. — А что ты вспоил и вскормил ее, так это не диво, любезный. В ваших скитах будут поить и кормить всякого, лишь только бы привести в свою веру. Вот и ты думал сделать то же, и тебе не хотелось, чтоб эта сиротинка была православною, а Господь-то сделал по-Своему. Да полно, Андрей Яковлевич, — не кручинься! — продолжал Куродавлев, — а попируй-ка лучше с нами. Я же жду с часу на час друга моего сердечного, Кириллу Андреевича Буйносова. Вот, любезный, не тебе уж чета — понатерпелся горя. Было у него одиннадцать дочерей, а ни одной не осталось: десять померло, а одиннадцатая, крестница моя — пропала без вести, здесь, в наших Брынских лесах.

Денисов вздрогнул.

— Здесь, в Брынских лесах? — повторил он.

— Тому назад ровно пятнадцать лет.

— А что… Разве ты об этом слыхал?

— Нет! — отвечал отрывисто Денисов. Он снова задумался, и вдруг мрачное лицо его прояснилось, глаза заблестели, и злобная улыбка мелькнула на устах. — Вот, — сказал он, — твой приятель Кирилла Андреевич Буйносов, хоть барин большой, а, чай, выдал бы свою дочь и за стрелецкого сотника, лишь бы она отыскалась.

— За стрелецкого сотника!.. Чтоб моя крестница, дочь боярина Буйносова, была какой-нибудь стрельчихой?.. Сохрани Господи!.. По мне лучше век не находись… Да к чему ты это говоришь?

— Так.

— Нет, видно, что-нибудь недаром.

— Ну, — продолжал Денисов, как будто бы говоря с собою, — видно, детей в Брынских лесах теряют частехонько.

— А разве и твой приемыш?..

— Да, Юрий Максимович! я эту девочку нашел в здешнем лесу, также лет пятнадцать назад и, кажись, об эту пору.

— Об эту пору?

— Да. Я из здешних мест ехал тогда за Онегу; вот этак недалеко от села Беликова…

— От села Беликова?..

— Да. Гляжу, лежит под кустом девочка лет трех или четырех в красной кофточке…

— В красной кофточке?.. Что ты говоришь?..

— Правду, боярин. Сначала я думал, что она мертвая— не дышит, а там, как ее поднял да поотогрел, так она и глазки раскрыла. Вот, — подумал я, — видно, Господь сжалился над моим сиротством и посылает мне детище. Завернул ее в кафтан и увез с собой.

— Господи! — вскричал Куродавлев. — Неужели в самом деле?..

— Право так! — продолжал спокойным голосом Денисов, взглянув украдкой в окно. — Всю дорогу она была без памяти, а там, как очнулась и стали ее расспрашивать, так начала что-то лепетать, да мы разобрали только, что ее зовут Сонюшкою.

— А не было ли у нее чего-нибудь на шее? — прервал, едва дыша, боярин.

— Как же!.. У пей висел на шелковом гайтане обделанный в серебро финифтяный образок с ликом преподобной великомученицы Варвары.

— Боже мой!.. Боже мой! — вскричал Куродавлев. — Это она!.. Точно она!..

— Она!.. Кто она, боярин?

— Моя крестница — дочь Кирилла Андреевича Буйносова!

— Неужели в самом деле?.. Так ее-то теперь венчают со стрелецким сотником?

— Господи Боже мой!.. Кондратий, беги!..

— Что его трудить, боярин, — прервал Денисов, указывая на окно. — Вон, посмотри, молодые-то из церкви уж едут.

Обвенчаны! — завопил неистовым голосом Куродавлев.

Да, Юрий Максимович… И развенчивать их не станут: они ведь не родные. А вот, кажется, и батюшка ее изволит ехать.

Подлинно, в самое то время, как свадебный поезд, переехав через плотину, стал приближаться к господскому двору, на противоположном конце села показался длинный ряд повозок.

— Это Кирилла Андреевич, — сказал Кондратий, глядя в окно. — Точно, он!.. Вон едет впереди его летний возок, обитый красным сукном.

— Эх, жаль! — промолвил Денисов. — Не успеет принять молодых с хлебом и солью!

— Молодых! — повторил отчаянным голосом Куро-1 давлев. — Ну! снял я себе голову с плеч!.. Что мне теперь) делать?.. Что сказать Кирилле Андреевичу?.. Как показаться ему на глаза?.. Фу, батюшки!.. Смерть моя!.. Ноги не держат!.. — промолвил боярин, задыхаясь. Он опустился в кресло и закрыл руками лицо.

С полминуты продолжалось молчание. Денисов торжествовал. Он смотрел с такой радостной улыбкой, с таким наслаждением на отчаяние Куродавлева, что, казалось, в эту минуту вовсе не жалел о потере своей нареченной дочери.

— Правду ты говорил, Юрий Максимович! — промолвил он наконец. — Истинно, все наши земные помыслы прах и суета. Думал ли я, что мое доброе заплатится мне злом?.. Вот и тебе также, боярин, больно не хотелось, чтоб твоя крестница была стрельчихой, а Господь-то сделал по-Своему — да еще как!.. Ты сам снарядил ее к венцу!..

— Молчи, проклятый! — закричал боярин, вскочив с кресла. — Все это сказки, вздор, выдумки! Эта девка никогда не была дочерью Буйносова. Ты от кого-нибудь слышал, да и сплел все это нарочно, чтоб только осрамить меня и моего друта… Да нет, голубчик, не на того напал!.. Слушай, Кондратий: если как-нибудь дойдет до Кириллы Андреевича — коли кто ни есть из наших вымолвит хоть одно словечко — заикнется сказать, что этот приемыш — дочь боярина Буйносова, так я и тебя и его живым в землю закопаю!.. Слышишь?.. А, ты, господин родословный человек в сермяжном балахоне, — продолжал Куродавлев, обращаясь к Денисову, — ступай, куда хочешь, да рассказывай свои сказки, а здесь, в моем доме, чтоб сей же час и след твой простыл!.. Милости просим вон отсюда, коновод раскольничий!

— Не гони, Юрий Максимович: сам пойду! — сказал Денисов, взглянув с неизъяснимым презрением на Куродавлева. — Благодарствую тебе, боярин, за угощенье, ласковый прием и радушные проводы. Дай Господи и тебе встречать всегда таких же хлебосолов!

— Проклятый еретик! — прошептал Куродавлев, когда Денисов вышел вон. — Кондратий, прими молодых и приведи их в расписную палату.

— В расписную палату?.. Да ведь стол-то накрыт…

— Молчи и делай, что тебе приказывают!

— Слушаю, батюшка!.. Только воля твоя… не прогневайся, кормилец!.. Ведь, кажись, в самом деле…

— Дурак!.. Да разве жена какого-нибудь стрельца может быть дочерью Кириллы Андреевича… Ступай!.. Вон он сердечный, — продолжал боярин, подойдя к окну. — Видно, сердце в нем не чует, что родная дочь его у меня в доме?.. Не поехал бы он шажком!.. И что это я так заторопился?.. Венчай да венчай!.. Вот и повенчали! Эх, Юрий Максимович! не кривить бы тебе душою, не выдавать бы замуж дочери без отцовского благословения! Так нет! дай-ка я путем насолю этому сквернавцу Токмачеву!.. Ан вот тебя лукавый-то и попутал!.. А какая была бы радость!.. Какое веселье!.. Уж то-то был бы для тебя гостинец, друг сердечный!.. Ты ко мне в двери, а родная-то твоя — твоя Сонюшка к тебе на шею!.. Ох, да ведь она уж не девица Буйносова, а стрелецкая женка Левшина!.. Нет, нет! Лучше ему век не знать, что дочь его нашлась: ведь уж он привык к своему горю… Что ж это возок-то его остановился?.. Кто-то подъехал к нему на тройке… соскочил с телеги… Ахти! Да это никак… так и есть… мошенник Денисов!.. Зарежет он меня без ножа!.. Они разговаривают… Вот Кирилла Андреевич машет руками… кричит что-то своим людям… Все знает! Ну, поскакали!!!

XII

Через несколько минут возок, обитый красным сукном, вкатил на господский двор и подъехал к крыльцу, на котором стоял уже Куродавлев. Он принял сам из возка боярина Буйносова.

Здравствуй, друг сердечный, — говорил он, обнимая Кириллу Андреевича. — Милости просим!

Где она! Где она? — промолвил дрожащим голосом старик Буйносов, вырываясь из объятий своего друга.

— Она!.. Кто она?

— Дочь моя!.. Дитя мое!..

— Тише, мой друг, — тише!.. Что ты это говоришь?.. Ведь, пожалуй, эти, дурачье, поверят!.. Войдем, любезный, в покои, войдем!.. Мы уж там потолкуем об этом…

— Чего тут толковать! — вскричал Буйносов. — Она здесь, у тебя…

— Да успокойся, Кирилла Андреевич!.. Пожалуй, пожалуй!

Куродавлев схватил под руку своего гостя, провел его через переднюю и столовую, затворил за собою все двери и, войдя с ним в первую приемную комнату, по-нашему гостиную, сказал:

— Ну вот, теперь отдохни, любезный друг, — садись!

— Да где же она?..

— Садись!.. Мы поговорим…

— Эх, Юрий Максимович!.. Да что ж, уморить, что ль, меня хочешь?

— Говорят тебе, садись!.. Не сядешь, так я тебе и отвечать не стану.

— Ну, ну, изволь!.. Вот я сижу.

— Послушай, друг сердечный, — сказал Куродавлев, садясь подле Кириллы Андреевича, — ну что толку без пути радоваться, коли, может статься, вовсе нет никакой радости?..

— Что ты говоришь!..

— Ну, да!.. Мало что нам кажется на первых порах, и так и этак, а там, как порассмотришь да порассудишь хорошенько — так ой, ой, ой!., в такой бы просак попал, что и, Господи… Вот и мне было сгоряча показалось:

— Да как не то, когда мне сейчас рассказал обо всем тот самый, кто нашел ее, вспоил и вскормил, как родную дочь!..

— А знаешь ли, кто это тебе рассказывал и что это за человек такой?.. Да ему здесь и малый ребенок ни в чем не поверит!.. Ведь это отъявленный мошенник и еретик, Андрюшка Поморянин!

— Что нужды, кто бы он ни был!

— Да и почему ты думаешь, что этот найденыш точно твоя потерянная дочь?

— Как почему?.. Он ровно пятнадцать лет тому назад нашел ее в здешнем лесу…

— Эко диво!.. Да здесь, почитай, каждый год дюжины по две ребятишек в лесу находят. Ведь ты не знаешь, какие здесь водятся раскольники: иные детей-то своих нарочно в лесу покидают. «Пусть, дескать, они гибнут от диких зверей — мученики будут!» Ну, рассуди сам, что хорошего, если бы ты при всех начал целовать и назвал бы своею дочерью какого-нибудь раскольничьего подкидыша?

— Но этот Поморянин говорил мне, что девочке было на взгляд годка три или четыре, что она была в красной кофточке…

— В красной кофточке!.. Эка невидаль!.. Да ведь и старый и малый, все поголовно носят красные кофты.

— Да это все еще ничего! Он сказал мне, что у девочки был на шее финифтяный образок с ликом святой великомученицы Варвары, что он и теперь еще на ней… А ведь ты сам благословил свою крестницу таким образом.

— Вот то-то и дело, что нет!.. Я точно благословил ее, да только образом святой Веры, а не Варвары.

— Господи! — промолвил с ужасом Буйносов. — Да нет, нет! Ты забыл!

— Ох, любезный! то-то и беда, что не забыл… Ты постарее меня, память становится у тебя плоха, а имена-то сходны меж собою: Вера, Варвара — вот ты и перепутал!.. А я как теперь помню…

— Боже мой, Боже мой! — простонал бедный старик. — Неужли ты порадовал меня для того только, чтоб мне горчее стало жить на белом свете.

Он закрыл руками глаза, и крупные слезы потекли по его бледным щекам.

— Ах, я окаянный! — прошептал Куродавлев. — Ну, наделал я дела!.. А что, мой друг, — продолжал он, помолчав несколько времени, — говорил ли тебе еще что-нибудь этот Андрюшка Поморянин.

— Нет! — отвечал Буйносов. — Он только успел вымолвить то, что я тебе пересказал; да объявил мне, что эта девица у тебе в доме.

«Девица!» — подумал про себя Куродавлев и сказал вслух:

Вот что!.. Так он не сказал, что она повенчана?

Вера!.. Варвара! — повторял Буйносов. — Ох, кажется, Варвара!.. Да постой!.. Лучше всего… позволь, любезный.

Кирилла Андреевич вскочил, вышел в переднюю и сказал дворецкому Кондратию:

Послушай, братец, попроси у этой приезжей, что У вас теперь в доме, финифтянный образок, который она носит на шее.

— Да на что тебе? — спросил с приметным смущением Куродавлев, когда гость его возвратился опять в приемную.

— Как на что? — отвечал Буйносов. — Я хочу сам видеть. Почем знать: коли ты, мой друг, точно помнишь, что благословил свою крестницу образом святой Веры, так может статься, этот Поморянин ошибся, когда сказал мне, что на этом образке лик великомученицы Варвары.

— Помилуй, любезный!.. Да неужели в пятнадцать лет они не рассмотрели, какая святая написана на образе?

— Эх, Юрий Максимович!.. Кто тонет, тот и за соломинку хватается!

Через несколько минут Кондратий возвратился, неся бархатную ладанку, привешенную к шелковой тесьме. Куродавлев предупредил Кириллу Андреевича. Он выхватил ладанку из рук Кондратия, вынул из нее образок, взглянул на него и, казалось, совершенно успокоился.

— Ну вот, — сказал он, передавая образок Буйносову, — посмотри сам.

— Да, — промолвил с отчаяньем Буйносов, — так и есть: великомученица Варвара!

— И образок-то вовсе не такой! — подхватил Куродавлев. — Вспомни хорошенько: ведь у того, которым я благословил крестницу, были только краешки серебряные, а этот весь в серебро обделан. Подай-ка его сюда.

— Погоди! — сказал Буйносов, осматривая крутом образок. — Ты мне что-то напомнил… Да, так точно!.. Я сам отдавал его обделать в серебро… И зачем бишь?.. О, дай Бог память… А! помню! помню!.. Для того, чтоб надпись не стерлась… Постой!

И прежде чем хозяин мог догадаться, что хочет делать Буйносов, он с живостию молодого человека выхватил из кармана дорожный ножик, отогнул им края у серебряной спинки образа, снял ее… Вот на задней стороне иконы открылась надпись, и Кирилла Андреевич прочел громким голосом: «Сей святой иконою великомученицы Варвары благословить крестницу свою, девицу Софью Буйносову, боярин Юрий Максимович Куродавлев».

— Ну, Юрий Максимович! — вскричал Буйносов, — веришь ли теперь, что это моя дочь?

Куродавлев молчал. Бледный, с поникшей головой стоял перед Буйносовым, как стоит уличенный преступник перед своим неумолимым судьею.

— Что ж ты молчишь? — продолжал Буйносов. — Иль не веришь, любезный?.. На вот — прочти!

— Ну! — прошептал Куродавлев, — нечего делать!.. Кирилла Андреевич! — молвил он, повалясь в ноги своему гостю, — прости меня, Бога ради!

— Что ты, что ты?.. Бог с тобой! — вскричал Буйносов. — Да встань, пожалуйста!

— Нет, не встану, пока ты меня не простишь!

— Прощаю, братец, прощаю!.. Да в чем?

— Ох! Страшно вымолвить!

— Господи!.. Да что ж такое?

— Какими глазами мне на тебя взглянуть?.. Что я наделал!.. Друг мой… Кирилла Андреевич!., ведь я, не зная, что это твоя дочь, выдал ее замуж!

— Замуж!.. За кого?

— Вот в том-то и дело!.. Язык не повернется вымолвить!

— Да говори, Бога ради!

— Ее сейчас обвенчали.

— С кем?

— Ну, резать, так резать!.. Я обвенчал ее с присланным от тебя стрелецким сотником…

— С Левшиным?

— Да!.. Теперь ты все знаешь. Вот тебе моя голова, делай с нею, что хочешь!

— Фу, батюшки! — промолвил Буйносов, перекрестясь. — Слава Тебе, Господи!.. А я уж думал и Бог знает что!.. Ну, Юрий Максимович, напугал ты меня.

— Напугал! — повторил Куродавлев. — Да чего тебе еще?.. Иль ты не слышал?.. Стрелецкий сотник…

— Так что ж.'

Этот вопрос до того поразил Куродавлева, что он несколько времени не мог вымолвить ни слова.

— Батюшки! — прошептал он наконец, — да он никак с радости-то обезумел?.. Что ты это, друг сердечный?.. Христос с тобою!

Чему ж дивишься? — сказал Буйносов. — Отец Левшина был моим задушевным приятелем… Он сам молодец прекрасный… Левшины люди родословные…

Хороши родословные! — прервал Куродавлев. — И батюшка и сынок — оба стрельцы!

Стрельцы, да не изменники; а по мне тот, кто служит верой и правдой царю-государю — где бы он ни служил… да вот, хоть, например, стрелецкий полковник Сухарев…

— Ну, что по-твоему?.. Чай, нашему брату будет в версту?

— А почему же нет?

У Куродавлева руки опустились.

— Эге! — промолвил он, глядя на своего гостя, — как вы там в Москве-то онемечились!.. Ну!.. Так тебе ничего, что твоя дочь стрелецкая сотничиха?

— Ничего.

— Ну, а коли тебе ничего, так мне и подавно!.. Ведь Софья-то Кирилловна моя крестница, а не дочь родная.

— Да что об этом говорить?.. Веди меня скорей к ней…

— Постой!.. Ведь надобно же ей сказать, кто она такая, а то ведь ты ее перепугаешь: кинешься к ней на шею, закричишь, заплачешь… Побудь немного здесь. Я сам приведу к тебе молодых… Эки времена! — продолжал шепотом Куродавлев, идя во внутренние покои. — Я думал, что с ног его срежу, а он как ни в чем не бывало!.. Стрелецкий сотник ничего… ну!..

Прошло несколько минут; разумеется, каждая из них не имела конца для Буйпосова. Несколько уже раз хотел он бежать навстречу к своей дочери, искать ее по всему дому, проклинал медленность Куродавлева, и вот наконец в соседних покоях послышались скорые шаги, двери растворились; молодая женщина, с закинутой назад фатою, вбежала в комнату и с радостным криком бросилась в объятия Буйносова.

— Дочь моя, дитя мое!.. Сонюшка, друг мой! — не говорил, а рыдал старик отец, прижимая к груди своей ту, которую он давно уже оплакал.

А Софья… о, в эту минуту она была совершенно счастлива! Все прошедшее воскресло в душе ее. Вот этот другой отец, который являлся ей иногда как будто бы во сне — вот его родные, милые черты!.. Эти детские воспоминания не мечта, — нет! Этот тайный шепот сердца не обманул ее: она не дочь Андрея Поморянина!

Я не стану описывать, или, вернее сказать, я не могу описать вам, что чувствовали отец и дочь при этом неожиданном свидании. Как ни богат, ни роскошен язык русский, но он так же, как и все языки земные, беден и мертв, когда дело идет о том, чтобы описать эту чистую, непорочную радость души, это тихое, неизъяснимое блаженство, которые сближают землю с небесами; но там они вечны, а здесь эта радость, это блаженство — минутные гости. Там Господь Бог дает их даром, а здесь почти всегда мы покупаем их страданьем целой жизни.

Когда первый восторг свидания прошел, Буйносов обнял с нежностью Левшина и назвал его своим милым сыном. Хозяин хотя и поморщился, однако ж не сказал ни слова и пригласил всех в самую обширную комнату своего дома. Там был накрыт стол и дожидался священник. После молитвы, отец Егор надел на молодых венцы, которыми они венчались в церкви, а хозяин посадил их рядом на кресла, обитые богатой парчой. Перед ними стоял, по обычаю наших предков, огромный свадебный каравай, начиненный всякими сластями. По правую руку Левшина Юрий Максимович посадил священника, Буйносов сел рядом с дочерью, а подле него поместился хозяин. За креслами князя и княгини — так называли в старину всех молодых — стоял, светлый, как медный грош, наш давнишний знакомец Ферапонт. Он не мог наглядеться на своих молодых господ, перемигивался с Дарьей, которая, вместе с другими сенными женщинами, выглядывала из-за двери, и ухмылялся по временам так выразительно, что шут Тришка отвел его после обеда в сторону и сказал:

— Ну, брат Ферапонт, какие ты рожи корчил за столом!.. Нечего сказать — мастерище!.. Выучи меня, пожалуйста, голубчик!

Когда хозяин выпил несколько кубков знаменитого угорского винца за здоровье своего друга, Кириллы Андреевича и деток его, то стал немного'повеселее.

— А ведь надо сказать правду, — молвил он, толкнув локтем Буйносова, — любо на молодых-то посмотреть — парочка! Хороша твоя дочка, друг сердечный, да и Дмитрий Афанасьевич — экий писаный красавец!.. Эх, жаль! Не служи только этакий молодец в стрелецком войске…

— Да он уж в нем не служит, — прервал Буйносов.

— Как?

— Да он приписан к царской охоте. Государь Иван Алексеич изволил мне обещать пожаловать его в свои начальные сокольники.

Прямо в начальные сокольники?.. Ну, это полегче… А все, любезный, хоть дойди он до чина старшего подсокольничьего, так и тут станут говорить: «Что, дескать, он ходит таким козырем — оглянулся бы назад… Теперь, дескать, он шапку-то заломил, а напреж сего не велик был человек. Служил-де в стрельцах, и батюшка его был стрелецким головою».

Да полно об этом толковать, — сказал Буйносов. — брат Юрий Максимович, зажился ты в своих

Брынских лесах… Пора тебе приехать в Москву проветриться. Там уж не об этом речь идет. У государя Петра Алексеича пображивают в головушке свои замыслы. У него только тот и боярин, кто по-боярски служит, сиречь не жалея живота своего. А лежебок-то он не очень жалует — не прогневайся.

— Послужили и мы! — сказал Куродавлев. — И если б меня не обидели…

— Обидели?.. Вот то-то и есть!.. Да погоди, любезный, дай только подрасти государю Петру Алексеичу: у него бояре местами считаться не станут.

— Право?.. Да ведь батюшка-то его, царь Алексей Михайлович, не глупей его был, а в наши боярские дела не вступался.

— А этот вступился!.. Вот попомни мое слово, повернет он все по-своему.

— Что ты говоришь?.. Да не дай Господи дожить до этого!

— А вряд ли не доживем, — прошептал боярин Буйносов, принимаясь за новый кубок угорского вина..