Советскую культуру отличало умение колебаться вместе с линией партии. В 1957 году Академия наук Украинской ССР издает второй том «Истории украинской литературы», где упомянут роман О. Т. Гончара «Прапороносцы»: «Первые две части трилогии были удостоены Сталинской премии II степени за 1947 год. Через год была удостоена этой награды также и “Злата Прага”».

В 1964 году украинские академики «переделали и дополнили» том истории родной литературы образца 1957 года. Оглавление уточнили: «История украинской советской литературы». И «Прапороносцы» не забыли: «Трилогия О. Гончара целиком заслуженно отмечена Государственной премией». «Забыли» академики о двух Сталинских премиях и легко «разменяли» на одну Государственную.

В 1964 году в Москве выдвигают «Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицина на Ленинскую премию. Произведение о ГУЛАГе провалили. В 1964 году Ленинскую премию присудили, но не бывшему зэку А. Солженицину, а лауреату двух Сталинских премий (или одной Государственной?) О. Гончару.

Новое руководство СПУ, изгнав из своего номенклатурного рая Павла Загребельного, летом 1986 года триумфально заявилось в Москву на съезд писателей всего Советского Союза.

Неизгладимое впечатление произвели победители с Андреевского спуска на российского литератора Наталью Иванову. В воспоминаниях «Ностальящее» и спустя десять лет перед ней, словно вживую, восстает лик Бориса Олийныка:

«Процитирую, дабы продемонстрировать высший пилотаж советской мысли, как можно, говоря о Чернобыле, выехать на оптимистической риторике: “И высшим проявлением сочувствия здесь являются не слезы и вздохи, а реальные дела, которые в эту минуту вершат сыны всех наций и народностей в Чернобыле, подавляя взбунтовавшийся атом”». И интернациональный пафос финала выступления Олийныка, начавшего с тревоги по поводу украинской мовы, идеологически уравновешивает и нейтрализует возможные обвинения в национализме.

Иванова отмечает антиначальственный пафос Олийныка:

«…Критикуя отжившее, мы пытаемся изъять себя из отжившего, к которому причастны, и как ни в чем не бывало ставим задачи другим, начисто забывая о себе…. Отрезать путь к трибунам тем, кому вольготно жилось именно в застойниках прошлого и кто, не страдая элементарной совестью, конечно же, первым полезет на трибуну учить, как жить и работать по-новому».

В кулуарах съезда поговаривали об особой приближенности Олийныка к Горбачеву. Так что выпад его можно было интерпретировать как непосредственное озвучивание мнения очень даже выше стоящего товарища, которого в дальнейшем – всего через четыре года! – Олийнык проклянет и назовет Сатаной.

Дорожа истиной, приведу запись Гончара от 24.06.1986: «Відкриття VIII з'їзду письменників СРСР.

Присутній Генеральний секретар і весь уряд, атмосфера уваги і доброзичливості… Одразу ж після перерви мені доручено було головувати на засіданні. Надав слово (після Михалкова) Б. Олійнику, який виступив блискуче, викликав овацію. Взяв під захист «Собор». Ніхто з промовців у цей день так Олійника і не перевершив. Всі поздоровляють з успіхом Україну».

В октябре 1986 года Павло Загребельный убедится, какие тучи начали над ним сгущаться еще с 1983 года, после выхода романа «Я, Богдан». Удар нанесла газета ЦК КПСС «Советская культура», которая давно вошла в черносотенные анналы своим доносом на Владимира Высоцкого. Высоцкий дал сдачи, за словом в карман не полез: «Вот незаслуженный плевок в лицо, оскорбительный комментарий, который может послужить сигналом к кампании против меня…»

«В октябре 1986 года… появилась огромная (на целую газетную полосу, с портретом автора) статья Бориса Олийныка, – вспоминал Загребельный, – которая фактически перечеркивала не только роман «Я, Богдан», а и Загребельного как писателя. Главное обвинение было идеологическим: Богдан Хмельницкий ценен для нас только как творец Переяславской рады, а Загребельный пишет о каком-то супермене, целиком пренебрегая обязанностью писателя, который берется за такую тему… и т. д., и т. п.».

Прошел месяц. И в поддержку Олийныка все та же газета ЦК КПСС печатает заявление киевских ветеранов партии. Они призвали считать роман «Я, Богдан» вредным. Один из этих ветеранов трудился секретарем ЦК КП(б) Украины по пропаганде и агитации в годы студенчества Загребельного. В библиотеке отца сохранилось исследование Аркадия Долинина «В творческой лаборатории Достоевского», изданное в 1947 году. На второй странице обложки заметки рукой Загребельного: «Критику этой книги см. Лит. Газета № 66 за 1947 г. и покаянное слово Долинина в Лит. Газете №91 за 1948 г.». У Долинина отец подчеркнул высказывание Федора Михайловича о романе «Обрыв»: «Экая старина! Экая дряхлая пустенькая мысль». Думаю, в адрес тех, кто Павла Загребельного в 1986-м «прорабатывал», лучше не скажешь.

«И меж детей ничтожных мира, / Быть может, всех ничтожней он», – вспомнив оценку, данную поэтам Александром Сергеевичем Пушкиным, в 1990-х в своих беседах с Иваном Безсмертным Загребельный назовет статью Олийныка ударом в спину: «К сожалению, многих украинских писателей это касается прямо. Многие из них не являются людьми высоких моральных качеств. Они часто поучают – как следует жить, и очень часто не умеют сами… И потому для меня было огромным облегчением, когда я ушел из Союза (СПУ – Авт.). Во всяком случае, две вещи я уже не обязан делать – читать графоманов и жать руку негодяям».

«Тем же, кто козыряет неприкасаемостью традиций, я мог бы сказать: разве от таких козыряний зависит истина? – отвечал он своим хулителям. – Да, без традиций нельзя. Дерево не вырастает из воздуха. Ему нужна почва. Но дух людской бунтует против традиции ограниченной, куцей, тупиковой. Нужно уметь различать уважение и идолопоклонство.

О Богдане написаны целые тома. Моими предшественниками и моими современниками тоже. Книги наших историков, романы М. Старицкого, П. Панча, Н. Рыбака, И. Ле, пьеса А. Корнейчука были для меня тем основанием, на котором только и можно выстроить задуманное. Но вместе с тем мучила жажда чего-то большего; ты вслушиваешься в голоса прошедшего, и тебе кажется, что начинаешь слышать то, чего не смогли – тогда не смогли – услышать твои предшественники.

Самым трудным для писателей было удержаться на той высоте, на которую вознесся Богдан благодаря силе и величию своей мысли, унаследованным от народа, который не спал перед тем целые столетия, а в незаметных, но титанических усилиях рождался, собирался, готовился заявить о себе всему миру!

Богдан для меня в этом романе – великая неповторимая личность, но вместе с тем и некая таинственная сила, до сих пор до конца не разгаданная, как бы высшее средоточение народной гениальности во всем: в разуме, мужестве, одаренности, воле…

К сожалению, исторические источники не дают свидетельств о тех годах, когда формировался характер Богдана, о его стамбульской неволе, о пребывании при королевском дворе в Варшаве, о путешествиях по Европе, о французских приключениях. Все это в романе – лишь намеки, все это еще ждет своих исследователей и своих, если так можно выразиться, воспевателей.

В наше время нет-нет да и сталкиваешься с ситуацией, когда власть и слово размежевываются. Когда-то было иначе. Без слова не было власти – и наоборот.

Именно поэтому казалось мне, что жизнь Хмельницкого нельзя ни представить, ни понять вне слова. Это я попробовал сделать в романе. Целиком построив его на монологе. Искать справедливости и власти в слове, как это делали во все времена писатели.

Сумел ли я?

Быть может, слишком злоупотребил словами, заставил Богдана говорить чересчур много, иногда быть непоследовательным в мыслях и высказываниях, допускать несогласованность поступков. В свое оправдание могу сослаться разве что на невозможность представить жизнь как нечто одномерное и упрощенное до примитива, кроме того хочется мне, отнюдь не претендуя сравниваться с великими, а только стараясь учиться у них (ибо у кого же тогда учиться!), привести здесь одно соображение Гете, высказанное им по поводу произведений Шекспира своему помощнику и секретарю И. П. Эккерману 18 апреля 1827 года: Шекспир всякий раз заставляет своих персонажей говорить то, что наиболее уместно, действенно и хорошо в данном случае, пренебрегая тем, что их слова, возможно, вступают в противоречие со сказанным ранее или позднее. Свои творения он видел живыми, подвижными, быстро протекающими перед взором и слухом зрителя, которые, однако, нельзя настолько удержать в памяти, чтобы подвергнуть их мелочной критике. Ему важно было одно: моментальное впечатление.

В наше время, когда над миром нависают страшные угрозы всеобщего уничтожения, когда пренебрегают величайшими святынями, когда обесцениваются самые высокие и дорогие чувства – литература обязана стать на защиту любви, добра, благородства, мудрости и величия».

Травлю 1980-х Загребельный перенес стоически. Он прекрасно был осведомлен, с кем имеет дело. В «Южном комфорте», в разделе «Деекомфортник» повествует о той «общности советских людей», которая не знала иной цели, ценности, как мещанская «благосклонность», пиетет перед званиями, наградами и должностями:

«Как у Шевченко: «И благосклонно пребывали…» А ежели не «пребывали», а «пребывая»? Деепричастие, которое тут следовало бы переименовать в деекомфортник, поскольку «Южный комфорт», отдохновение для тела, и комфорт для души, и сплошная “благосклонность”…»

Герой «Южного комфорта», как Загребельный в 1980-х, «…внезапно очутился в положении Фауста, которому угрожал черт: «Ты затеряешься в дали пустой. Достаточно ль знаком ты с пустотой?».

Эти люди были сплошной пустотой. Что-то они вроде защищали, что-то оберегали, от чего-то отступались, еще на что-то закрывали глаза, там поднимали руки, там затыкали уши, там отворачивались, в ответ на наглость улыбались, от угроз съеживались, жалобы отбрасывали, просьбы не слышали, при необходимости отсутствовали, вместо настойчивости напускали на себя наивность, шелестели словами, шуршали одеждой и фигурами и зевали, зевали до хруста в челюстях, так что в этих зевках могли бы утонуть все заботы мира. Когда-то они вышли из народа, потом оказались над и вне народа, но не замечали и не хотели замечать. А что им, действительно? Кого-то снимут, кого-то переставят. Этого возвысят, а того спустят в ад…

Есть устав, есть незыблемость, есть традиция, есть история. Они ничего не охватывают, ничего не обобщают, ни за что не отвечают, у них только протяженность от макушки до стоп, и песок под подошвами, и суесловие, и пустословие. Они нашли комфорт для души, избавившись от обязанностей, а комфорт для тела – в этом приюте покоя и лености».

Герой «Южного комфорта», как член ЦК Компартии Украины, депутат Верховного Совета СССР Загребельный «…решил, что с него достаточно. Теперь здесь до утра будет продолжаться соревнование в изобретательности раболепства, и никто не заметит его исчезновения.

Что же выходит: пока он боролся за справедливость, пока миллионы людей выращивали хлеб, добывали руду и уголь, строили и созидали, где-то на окраинах жизни игралась комедия суетности и никчемности.

Как же так? И почему такое возможно? Или, быть может, это расплата за то монструальное добровольно-принудительное порождение, которое называется государством и объединяет в себе и то, что защищает человека, и то, что его пожирает?»

В диалоге Роксоланы и Сулеймана возникает образ наполненного пустословием и глупостью мешка Шемси-эфенди, воспитателя царственного сына:

«– Он же глуп, ваше величество.

– А кто это сказал?

– Я говорю.

– Чем можно измерить ум?

– Знаниями, которые приносят пользу.

– А что приносит пользу? И кому?

Хуррем горько засмеялась.

– Мы с вами в этом споре можем стать похожими на Шемси-эфенди.

Умоляю вас, ваше величество, не подпускайте этот наполненный пустословием и глупостью мешок к вашему царственному сыну! Разве вата и огонь могут быть вместе?»

Однажды Шемси-эфенди решил «проявить перед падишахом всю глубину своих знаний… Он откашлялся, прочистил нос и, натягивая мосластыми коленями полы праздничного халата, изрек:

– Всевышний Бог своею волей может все твари, составляющие и этот видимый, и тот небесный свет, совокупить воедино и поместить их в уголке ореховой скорлупы, не уменьшая величины миров и не увеличивая объема ореха. Если мы хотим постичь всю безмерность вселенной, следует вспомнить хадис пророка, который приводит Ибн аль-Факих: «Земля держится на роге быка, бык на рыбе, рыба на воде, вода на воздухе, воздух на влаге, на влаге же прерывается знание знающих».

Дальше Шемси-эфенди привел в свое оправдание цитаты из Корана о человеческом несовершенстве. Из суры четвертой: «…Ведь создан человек слабым». Из суры семидесятой: «Ведь человек создан колеблющимся…» Из суры семнадцатой: «…ведь человек тороплив». Из суры двадцать первой: «Создан человек из поспешности». Муфтий, улемы, все присутствующие немедленно высказались о цитатах: «Точны, правильны, совершенны». Султан милостиво высказал согласие с единодушным мнением ученых, и опасение исчезло из сердец. Шемси-эфенди расцветал, а Сулейман думал о том, какой мудрой оказалась султанша Хасеки, добиваясь устранения этого ученого глупца, напоминавшего легендарную Манусу из Тарса. Когда джинны спросили ее: «Где Аллах был до того, как он сотворил небо?», Мануса, не растерявшись, ответила: «На светозарной рыбе, которая плавала в свете». Шемси-эфенди не теряется, как и Мануса, но может ли такой человек учить будущего Повелителя Века, и чему он может научить?»

«Сегодня (интервью 1991-го. – Авт.) я считаю, что вся моя административная работа – это потерянные для творчества годы, – возвращался в прошлое Загребельный. – Так случилось, что я трудился для какой-то идеи, что-то хотел сделать (и я, кстати, кое-что сделал, полагаю, что многим талантливым людям помог), а с другой сторны – я жил в каком-то мире абсурда».