Наблюдая за ползучей реанимацией «советского», ставшей бесспорным знамением путинского десятилетия, вполне резонно предположить, что реставрация былых политических практик не могла обойти стороной и такой довольно курьезный элемент нашего политического бытования, как федерализм. И действительно, позанимавшись этим вопросом, без особого труда можно обнаружить, что итогом двадцатилетней эволюции России стало возвращение в политическую жизнь тех принципов и подходов, которые отличали советский федерализм. Оба государства – и ушедшее, и ныне здравствующее – именуются «федеративными» лишь по какому-то недоразумению: в обоих случаях за формулировками, по идее обозначающими системное рассредоточение и рассеяние власти, скрывается унитарно-имперская конструкция, не признающая за своими составными частями никакой реальной автономии. Но все же, при всей своей убедительности, данная констатация неудовлетворительна – ее, как мне кажется, необходимо усилить. В российском случае правовая форма и политическое содержание столь решительно порвали друг с другом, что ушедший советский федерализм нежданно предстал гораздо более симпатичным проектом, чем его нынешний российский аналог.

Зарубежные специалисты давно и неутомимо спорят о том, можно ли зачислять сотворенную большевиками государственную конструкцию в разряд федеративных государств. Большинство, разумеется, относится к ней с высокомерным пренебрежением, и для этого, следует признать, имеются веские основания: советский федерализм, бесспорно, был фасадным приспособлением, ибо за ним скрывались имперские методы управления государством. Но, соглашаясь с подобной констатацией, не следует забывать о том, что империя – это не только насилие и принуждение. Всякая империя, будучи, подобно федерации, многонациональным образованием, предполагает диалог и, следовательно, торг между элитами имперского центра и имперской периферии. В СССР элементы такого торга, вне всякого сомнения, всегда присутствовали, хотя порой – и здесь зарубежные исследователи правы – центральные власти, вместо того чтобы сделать очередной ход в диалоге, предпочитали опрокинуть доску, навязывая свое мнение «националам» самой грубой силой. Федерализм есть рыночная, по сути, конструкция; постоянный обмен услугами, обязательствами и ресурсами составляет его центральный элемент, и в этом отношении коммунисты, переустраивая царскую Россию на новый лад, показали себя, как ни странно, вполне рыночниками. Столь же бесспорно и утверждение о ситуативной, тактической предопределенности коммунистической федерации, вытекавшей из сущностных особенностей освоенного царской империей политико-географического пространства. Захватив по воле случая власть, новое большевистское руководство довольно скоро «прониклось пониманием того, что успех цивилизаторских кампаний зависел от коммуникативной способности нового строя. Изменение образов жизни предполагало их доступность. И этот доступ должны были обеспечить местные элиты. Языки, нравы и обычаи, к которым революционеры никогда не проявляли особого интереса, вдруг стали играть важную роль. Национальный вопрос превратился в дискурсе о будущем социализма в многонациональной империи из второстепенного в центральный».

Конечно, советских вождей никак нельзя упрекнуть в том, что они были истовыми федералистами. Ленин всегда оставался откровенным державником, а федерализм рассматривал лишь в качестве неизбежного зла, с которым предстоит мириться в силу политической необходимости, четко ограниченной во времени. Для него «основным оставался переходный характер советского государства, а вследствие этого и временный характер федерализма, ставшего результатом компромисса, а не долгосрочного политического проекта». Многонациональное разнообразие уходящей империи обрекало его на изощренную «идеологическую акробатику»: сначала предстояло развалить старое государство, сокрушая его правом наций на самоопределение, а потом, не отказываясь от этого права полностью, требовалось восстановить империю – желательно в прежних границах. К новым опциям, в свою очередь, были предрасположены и националистические элиты распавшейся империи. В разгар Гражданской войны малые народы «с опозданием, но поняли, что белые генералы не собираются предоставлять им автономию и самоуправление. Поэтому они выбрали то, что было, по их мнению, наименьшим злом, и солидаризировались с лозунгами большевиков». Опыт тех лет явил многочисленные примеры такого рода; весьма типичными, в частности, выглядят метания башкирских националистов под предводительством Ахмета Заки Валидова. Когда адмирал Александр Колчак в ноябре 1918 года провозгласил себя Верховным правителем России, он упразднил Башкирскую территориальную автономию, ранее гарантированную коммунистами. Разумеется, «большевистские обещания национального самоопределения для всех народов больше устраивали башкирских националистов, чем политическое будущее, в котором господствовали бы русские армейские офицеры». Они сделали ставку на «красных», которым не доверяли, но без которых обойтись не могли; в результате уход башкирских воинских формирований в начале 1919 года ощутимо ослабил колчаковский фронт, а коммунистические руководители в очередной раз убедились в правильности провозглашения автономистских лозунгов.

В те годы подобные истории происходили во многих районах бывшей империи, населенных национальными меньшинствами. Кстати, упомянутому казусу придавалось настолько большое значение, что Ричард Пайпс, например, называл сотрудничество большевиков и башкир «первым экспериментом советской национальной политики», понимая под ней предоставление территориальной автономии наиболее значительным нерусским национальностям. Причем без федерализма тут было не обойтись, ибо удобство этой формы состоит именно в том, что она, с одной стороны, потакает национальным чувствам, а с другой стороны, держит их в неослабной узде, предлагает этническим группам элементы политического самовыражения, но при этом встраивает их под крышу «общего дома». Иными словами, стремясь предотвратить полный крах империи и вернуть в нее «временно отпавшие» территории, большевики вынуждены были выдавать себя за тех, кем на деле решительно не являлись. При этом, разумеется, «они не предполагали, что федерализм станет интегральной структурой и институциональной основой будущего советского государства».

Понятно, что применение новой тактики было связано с немалыми рисками, обсуждавшимися еще до революции. С точки зрения кадетов, например, этническое многообразие никак не позволяло применить в России модель национально-территориального федерализма. «Какая-нибудь маленькая национальность, занимающая какой-нибудь небольшой уголок территории, например, молдаване в Бессарабии, будет также претендовать на те же самые функции, которые имеют другие национальности, – размышлял в 1917 году Федор Кокошкин. – Эти функции ей придется предоставить, и Россия окажется изрезанной на множество крупных и мелких, большей частью даже мелких частиц, в которых целый ряд важнейших функций государственной власти будет постоянно осуществляться обособленно от центра». Более того, в разряд негодных политических инструментов в тот же период однозначно зачисляли федерацию и сами большевики, о чем свидетельствуют, в частности, дореволюционные публикации Иосифа Сталина. «Тенденция развития идет не в пользу федерации, а против нее, – писал будущий “отец народов” в марте 1917 года, парадоксально ссылаясь на опыт США, Канады и Швейцарии. – Федерация есть переходная форма. …Неразумно добиваться для России федерации, самой жизнью обреченной на исчезновение». Интересно, что примерно так же рассуждала и группа большевиков, вступивших в дискуссию о федерализме с Лениным на VIII съезде ВКП(б) в марте 1919 года. Противясь обособлению национальных республик, «интернационалисты» во главе с Николаем Бухариным и Георгием Пятаковым называли федерализацию России опасной уступкой буржуазии. Вероятно, они и тогда были готовы подписаться под самой известной ленинской филиппикой 1913 года, нацеленной против федерализма: «Мы в принципе против федерации – она ослабляет экономическую связь, она негодный тип для одного государства. Хочешь отделиться? Проваливай к дьяволу, если ты можешь порвать экономическую связь, или вернее, если гнет и трения “сожительства” таковы, что они портят и губят дело экономической связи. Не хочешь отделяться? Тогда извини, за меня не решай, не думай, что ты имеешь “право” на федерацию».

Проблема, однако, заключалась в том, что к 1919 году большевистские лидеры решительно пересмотрели собственные взгляды. Фактически, сражаясь с упрямыми «интернационалистами», Ленин образца 1919 года спорил с Лениным предвоенной поры. Когда федерализация стала оборачиваться снятием инородческих полков с «белых» позиций, он довольно быстро сделался, как показывает башкирский опыт, решительным федералистом. Объясняя «эволюцию взглядов нашей партии по вопросу о государственной федерации», Сталин в 1924 году простодушно признавался: «Удельный вес национального движения оказался гораздо более серьезным… чем это могло казаться раньше, в период до войны, или в период до Октябрьской революции». Действительно, мощь национализма, захлестнувшего бывшую Российскую империю, пришлось оценивать на ходу, и, взвесив ее, коммунистические лидеры решили, что былое пренебрежение федеративным принципом теперь не просто несвоевременно, но крайне опасно. Ленин, кстати, предчувствовал это еще накануне Гражданской войны, наблюдая за набирающим силу распадом имперского пространства, и поэтому «Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа», написанная им в 1918 году, сообщала: «Советская Российская республика учреждается на основе свободного союза свободных наций, как федерация Советских национальных республик». А в Программе РКП, принятой через год, появился такой тезис: «как одну из переходных форм на пути к полному единству, партия выставляет федеративное объединение государств, организованных по советскому типу».

Исторический опыт свидетельствует, что федералистские принципы часто применяют в тех ситуациях, когда возникает необходимость переформатировать империю во что-то иное, более современное и эффективное. Российская многонациональность не оставляла большевикам выбора: в основу обновляемой государственности, помимо марксистской доктрины, был положен договор нескольких этнических групп. Утверждая это, мне трудно разделить мнение Терри Мартина, согласно которому национальная политика победителей «не предполагала федерацию, если в это понятие вкладывалось нечто большее, чем просто формирование административных территорий в национальном духе». Ведь учреждение этнических административно-территориальных единиц не было прихотью и своеволием коммунистов; оно выступало для них императивом, который навязывался обстоятельствами. А это означает, что, размышляя об устройстве нового государства, его случайные властители не могли не считаться с устремлениями своих нерусских подданных. Иными словами, в основе советского федерализма лежал баланс интернационализма центра и национализма периферии, на котором, собственно, и было воздвигнуто соглашение между ними, учредившее новое государство. Причем степень его добровольности, как представляется, в данном случае неважна; что действительно существенно, так это сама правовая форма, которая, несмотря на соседство с далекими от права коммунистическими структурами и порядками, оказалась исключительно живучей. Даже если, как утверждает Мартин, «образование Советского Союза в 1922–1923 годах ввело территориальную форму статуса нации, а не федерацию автономных национальных территорий», принципиальную важность избранной большевиками юридической новации трудно переоценить. Ведь в конце концов, по прошествии десятилетий, внезапно наполнившись живым содержанием, именно эта пустая, как казалось многим, форма разрушила СССР. И с этой точки зрения тактический выбор коммунистической верхушки, в годы Гражданской войны склонившейся к введению в обновляемой стране федеративных установлений национально-территориального типа, можно считать роковым.

Сторонних наблюдателей всегда изумляла та бесшабашная легкость, с которой создатели новой советской империи довольно скоро пошли на фиксацию в ее конституционных установлениях «права наций на самоопределение вплоть до отделения». Почему? Действительно, парадокс был очевидным: коммунистическая федерация, очень похожая по своей сути на упраздненную империю и никогда не стеснявшаяся насилия, законодательно предусматривала свободный выход для всех желающих. Кстати, «в мировой практике лишь СССР и Сенегамбия выступали в качестве федераций, основанных на договоре и признании права субъектов союзного государства на односторонний выход из его состава». Второе из упомянутых образований просуществовало всего семь лет, в 1988 году распавшись на Сенегал и Гамбию. Сегодня единственной федерацией, резервирующей за своими субъектами аналогичное право, остается Эфиопия.

Можно, разумеется, отмахнуться от этого обстоятельства, объявив его следствием элементарной безответственности и недальновидности большевистских вождей, не сумевших или не пожелавших просчитать ходы наперед. Но такой подход будет поверхностным. Дело в том, что свободный выход из СССР являл собой оборотную сторону принципиальной новизны советской империи – империи, которая главный способ своего расширения видела не в силовых захватах, присущих прежним «империалистическим хищникам», а в добровольном присоединении к ней все новых и новых очагов «всемирной пролетарской революции». Именно по этой причине, инкорпорируя в Советский Союз очередной кусочек суши, коммунисты всегда заботились о легитимности процедуры. Мотивированная просьба о принятии в «социалистическую семью» формулировалась законно избранным органом власти вполне добровольно, причем вступавшие в СССР заранее оговаривали для себя тот же статус, которым обладали прежние субъекты федерации. «Только в составе великого Советского Союза и в качестве равноправного члена братской семьи советских республик эстонский народ получит возможность поднимать свою экономику, развивать национальную культуру, укреплять равноправие народов и гарантировать мир, хлеб и настоящую свободу эстонскому трудовому народу», – говорилось, например, в декларации о вступлении Эстонии в состав СССР, принятой 22 июля 1940 года. Исходя из этой бесспорной предпосылки, эстонский парламент просил «о принятии Эстонской Советской Социалистической Республики в состав Советского Союза в качестве союзной республики на том же основании, на котором в Союз Советских Социалистических Республик входят Украинская Советская Социалистическая Республика, Белорусская Советская Социалистическая Республика и другие союзные республики». Иными словами, подобный способ реконфигурации государственных границ резко отличался, скажем, от версальского переустройства, что делало его безусловно новаторским.

В отличие от англичан или французов времен интенсивного освоения Африки, в процессе которого о «демократии» никто и не вспоминал, большевистская экспансия везде, где только было возможно, пыталась опираться на «волю народов», причем фиксируемую правовым образом. Иначе говоря, федерализм как инструмент расширения собственных границ в нашем случае противопоставлялся более примитивному вооруженному присвоению, чаще всего односторонним образом оформляемому захватчиком. Соответственно, продолжением этой «игры в формальности» должно было стать и право свободно покидать СССР. Его наличие можно уподобить рекламному объявлению, призванному привлечь потенциального потребителя: ведь элитам соблазняемых территорий вступление в федерацию дается гораздо легче, нежели присоединение к империи, потому что в рамках федеративных установлений их положение кажется более прочным, а аргументы, предъявляемые в ходе торга с центром, представляются более весомыми. Иными словами, свобода выхода из состава Советского Союза объяснялась стремлением этого принципиально нового государства выглядеть более модернизированным и, соответственно, более демократичным, чем его исторические конкуренты в лице старых колониальных империй или Соединенных Штатов.

Кстати, в уже упоминавшейся статье «Против федерализма» Сталин между делом совершает любопытное политико-правовое открытие. После Гражданской войны 1861–1865 годов, напоминает он читателю, в Америке устанавливается федерация, «т. е. союз суверенных штатов, делящих власть с федеральным (центральным) правительством». Но в последующие десятилетия события, согласно его интерпретации, разворачиваются весьма неожиданным образом, приводя к столь же необычному исходу: «Борьба между штатами и центральным правительством не прекращается, двоевластие становится невыносимым, и в результате дальнейшей эволюции Соединенные Штаты из федерации превращаются в унитарное (слитное) государство. …Название “федерация” по отношению к Соединенным Штатам превращается в пустой звук, пережиток прошлого, давно уже не соответствующий действительному положению вещей». Понятно, что такая «выродившаяся» конструкция никак не могла походить на подвергшийся марксистской реновации федерализм будущего. Право свободного выхода, ради упразднения которого американцы учинили самое масштабное кровопролитие за всю свою историю, покончив, как полагал будущий вождь, с федерацией, отныне предлагалось народам открыто и без всякой опаски.

Московская идея наделить этнические меньшинства правом свободно покидать «социалистическую семью» была поддержана марксистами и в других странах. Так, конституция существовавшей с 1931 по 1937 год Китайской Советской Республики, принятая в ноябре 1931 года, провозглашала: «Советское правительство Китая признает за национальными меньшинствами, проживающими в стране, право на самоопределение, то есть право на полное отделение от Китая и образование собственного национального государства. Монголы, мусульмане, тибетцы, корейцы и прочие меньшинства… могут либо присоединиться к Советскому государству Китая, либо отделиться от него и учредить собственную государственность». Правда, в отличие от российских единомышленников китайские товарищи, придя к власти в 1949 году, почти сразу расстались не только с духом, но и с буквой этого замечательного принципа.

Причем следует признать, что это «желание нравиться» удалось весьма эффективно реализовать: страна Советов на долгие годы стала главным возмутителем спокойствия не только в Евразии, но и на других континентах, по самым различным поводам привлекая к себе необычайный интерес. «Коммунистическое государство, которое внутри собственных границ отличалось исключительной консервативностью и не терпело никакой инициативы снизу, за рубежом… действовало радикальным образом, возбуждая те самые массы, которым дома оно заткнуло рот», – отмечает американский историк. И, конечно же, принцип «открытых дверей» не был случайностью или недосмотром нового государства, но выполнял важнейшую организационную функцию. Предоставление малым народам столь необычного права «выражало готовность новых властителей к компромиссу и повышало привлекательность нового строя, в том числе за пределами сферы влияния большевиков».

Другая важнейшая особенность новой формы, непосредственно связанная со всем вышеизложенным, состояла в том, что она предполагала множество преференций для малых народов, приобщившихся к «социалистической семье». Откликаясь на запрос времени, «революционное правительство России было первым среди правительств старых европейских многоэтничных государств, которое столкнулось с подъемом национализма и ответило на него, систематически развивая национальное сознание этнических меньшинств и создавая для них много институциональных форм, присущих нации-государству». Фактически большевики провели деколонизацию еще до того, как она охватила прочие колониальные империи. Причем это было сделано нетривиальным образом: они объявили бывшим колонизируемым народам, что отныне им предстоит обладать более высоким статусом, нежели тот, что имели бывшие колонизаторы. Более того, в качестве бонуса за прежнее «угнетение» многие (но не все) национальные меньшинства царской империи получили набор элементов собственной государственности. Таким образом, усматривая одну из фундаментальных своих задач в преодолении великорусского национализма, последователи Ленина стали пионерами «покровительственной политики» в отношении меньшинств. Разумеется, такая политика была избирательной, но это не меняет ее сути: поощрение национального самосознания даже тех этнических групп, которые во времена Российской империи и думать не смели о собственной государственности, оставалось их более или менее неуклонной линией. «Идея советских республик казахской, киргизской, узбекской, таджикской или туркменской “наций” была скорее чисто теоретической конструкцией советских интеллектуалов, нежели исконным устремлением любого из перечисленных народов», – справедливо констатирует Эрик Хобсбаум. Сказанное верно в отношении практически всех крупных этнических общностей бывшей империи, после 1917 года неожиданно получивших доступ к политическому творчеству.

Несмотря на неоднократные и порой довольно резкие колебания этой линии, в целом она оставалась неизменной на протяжении всего существования Советского Союза. На нее не повлияли даже свертывание политики коренизации, состоявшееся в начале 1930-х годов, а также периодически охватывающие руководство страны приступы любви к русскому народу. Данный факт привносил любопытные нюансы в практику советского имперского строительства, и поэтому неоднократно подмечался учеными, интересовавшимися национальной политикой в СССР. «Империи традиционно ассоциируются с подавлением национальных идентичностей, ассимиляцией, доминированием чужеродной государственной власти над национальными меньшинствами, – пишет, в частности, один из них. – Величайший парадокс советской империи состоит в том, что долгое время она занималась обратным: подобно другим империям, она имела возможность влиять на развитие наций, но ее влияние было позитивным, способствовало нациестроительству, поощряло этнический партикуляризм и коренизацию». Или, используя изрядно затертую формулу американского исследователя Терри Мартина, можно сказать, что Советский Союз выстраивался и развивался как «империя аффирмативного действия».

В принципе сказанного уже достаточно, чтобы предпринять попытку сравнения советской модели федерализма с путинской его моделью. Стандартные возражения, строящиеся на том, что при Владимире Путине у нас в стране никакого федерализма не осталось вовсе, придется проигнорировать, поскольку Россия, лишившись едва ли не всех атрибутов федеративной государственности, удивительным образом продолжает оставаться федерацией в конституционном смысле. Согласно Основному закону, это по-прежнему федерация, и непреложность этого факта позволяет не обращать внимания на звучащие порой заявления о том, что российский федерализм скорее мертв, чем жив, а в политическом анализе этим фактором допустимо пренебрегать. Иначе говоря, даже «спящих» правовых норм вполне достаточно, чтобы по-прежнему рассматривать Россию в качестве федерации, пусть и не реализующей соответствующий потенциал в полной мере.

Итак, какие новации мы обнаружим, сравнив две модели? Прежде всего, современная версия иначе трактует национальную компоненту российской государственности. Тот факт, что доля национальных меньшинств в нынешней России по сравнению с прежним Советским Союзом стала значительно меньше, укрепляет позиции тех, кто полагает, что в новых условиях акцент на этническом разнообразии страны должен уступить место акценту на национальной однородности. Данное обстоятельство имеет принципиальное значение, поскольку в сложносоставных и односоставных обществах федералистские подходы и схемы работают по-разному и с их помощью решаются разные задачи. Включение в собственный арсенал «русской доминанты» позволяет нынешней власти подступиться к важнейшей политической и психологической проблеме, важность которой подчеркивается знаменательным крушением советской идеологии дружбы народов. Ведь опираясь на нее, можно избавиться от одного из главных изъянов, мешающих восстановлению «хорошего» Советского Союза. Речь идет об избавлении от сохранившейся после большевиков идеи чрезмерного возвеличивания национальных меньшинств, за семьдесят лет избалованных разнообразными льготами и привилегиями. Не случайно после развала СССР принцип национального самоопределения внутри федеративного целого оказался под большим подозрением, и в ближайшее время, похоже, реабилитация ему не грозит. Чтобы убедиться в этом, достаточно проанализировать содержательный компонент прозвучавших в последние годы выступлений первых лиц государства, посвященных вопросам государственного строительства.

Проблема, однако, заключается в том, что подобная смена вех не осовременивает российский федерализм, но, напротив, делает его еще более архаичным и отсталым. Поощрение многообразия как один из центральных трендов политической культуры постмодерна неожиданным образом обострило интерес к былым коммунистическим опытам в области национального строительства. Ведь заботясь о собственном политическом выживании, большевики делали удивительные вещи: как отмечалось выше, они побуждали к самобытности и самовыражению те общественные группы, у которых не было ни опыта, ни желания подняться до полноценного политического бытия. И в этом плане в одной из самых кровавых империй ХХ столетия мы вдруг обнаруживаем ростки поощряющего отношения к меньшинствам, проявляемого только на том основании, что они – меньшинства. Причем коммунистическая деспотия удивляла подобными вещами в ту эпоху, когда в Европе о них даже и не думали: версальская система, как известно, не жаловала малые группы, ибо, в соответствии с ее главной идеей, национальное самоопределение – «каждой нации по государству» – должно было покончить с этой проблемой раз и навсегда.

Более того, русские коммунисты, оставаясь безусловными западниками во многих других отношениях, здесь парадоксальным образом вступили в конфликт со всей западной политической традицией, которая издавна относилась к правам меньшинств с необъяснимым безразличием. «Организованные политические сообщества, складывавшиеся в истории человечества, почти всегда были многонациональными, – отмечает Уилл Кимлика. – Но при этом в большинстве своем западные теоретики привыкли оперировать идеализированной моделью политии, в которой сограждан объединяли общее происхождение, язык и культура». Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить великие утопии, вышедшие из-под пера знаменитых европейских мыслителей разных эпох. Отношение к этническому разнообразию как к социальной ценности смогло одолеть идеал гомогенной политической системы только после Второй мировой войны, отмеченной наиболее последовательными – и потому ужасающими – попытками воплотить «унификаторский» проект в жизнь.

Именно поэтому, даже оставаясь последовательными врагами демократии, большевики в своей национальной политике предвосхитили тем не менее одну из новейших тенденций ее развития: а именно перенесение центра тяжести с принятия ключевых решений большинством голосов на заботливый учет интересов меньшинств, в первую очередь национальных. Нельзя не подчеркнуть, что во внедрении элементов подобной практики Советская Россия на десятилетия опередила западные демократии. Становление международного порядка, который основывается на идее изначального равенства индивидов и коллективов, ломая этнические или расовые иерархии, в Европе началось лишь с конца 1940-х годов; большевики к тому моменту активно практиковали «аффирмативное действие». Только с этого времени западные страны «окончательно отказались от стирания национальной идентичности меньшинств, согласившись с тем, что подобные группы впредь и навсегда могут рассматривать себя как обособленные и самоуправляющиеся нации, живущие в границах более крупных государств». Снова оговорюсь, что переоценивать этот момент не стоит, поскольку он не менял сути коммунистической тирании, но и игнорирование его, прикрываемое ссылками на «эфемерность» советского федерализма, столь же некорректно.

Иначе говоря, при ретроспективном анализе в советском федерализме можно при желании найти ростки ныне пришедшего будущего. Напротив, в российском федерализме начала XXI столетия обнаруживаются только пеньки прошлого. Не проговариваемое до конца, но достаточно внятно звучавшее в дискурсе нынешней власти – по крайней мере до недавней поры – желание трактовать Россию в качестве «национального государства русских», а в православии видеть его духовную основу позволяло, разумеется, решать некоторые из сиюминутных задач, направленных на поддержание столь лелеемой Кремлем «стабильности». Но в долгосрочной перспективе это безусловный тупик. Философия федерализма не согласуется с безоговорочным триумфом большинства и доминированием плебисцитарных технологий. В ее основе – защита того, кто невелик, от посягательства и произвола. Как раз отказ от этой хрестоматийной истины и превратил нынешний российский федерализм в уродливую фикцию.

Кстати, наш путь политической консолидации на этнической и религиозной основе резко диссонирует с процессами, идущими по соседству с Россией – в расширяющемся Европейском союзе. В то время как у нас территориально-этнический принцип формирования федерации подвергается постоянной и зачастую несправедливой критике, в объединенной Европе он, напротив, закладывается в фундамент нового, невиданного прежде политического образования. Европейский федерализм есть федерализм этнический, собирающийся не искоренять на континенте пресловутое «право наций на самоопределение», но, напротив, поощрять его. (Кстати, именно это обстоятельство в конечном счете придаст политической и экономической системе Европы гибкость, которая позволит преодолеть ее нынешние финансовые неурядицы.) Иными словами, в экспериментах с федералистской формулой Россия и Европа идут в принципе одной и той же дорогой – но в разные стороны. И – если подобное сравнение можно признать хотя бы отчасти корректным – стоит сказать, что ушедший Советский Союз в своих национально-территориальных основах был похож на здравствующий Европейский союз в большей мере, нежели Российская Федерация модели Путина – Медведева.

Итак, с меньшинствами российская разновидность федерации больше работать не хочет, и из-за этого она вырождается в ту самую пустую форму, о которой говорилось вначале. Вместе с тем, отказавшись от позиции, которую пусть с известной долей условности, но вполне можно было считать достижением большевиков, нынешний российский федерализм принял на вооружение и гипертрофировал иную особенность советского предшественника – готовность обосновывать и оформлять территориальную экспансию. Фактически эта функция сегодня преобладает среди фундаментальных причин его политического выживания. В мире, где силовые захваты новых земель стали бессмысленными теоретически и невозможными практически, федерация остается единственной формой государственного устройства, которая позволяет стране географически расширяться вполне легальным и мирным способом. Сказанное вдвойне верно в том случае, когда речь идет о державе, за столетия привыкшей быть империей, мыслить имперским образом и до сих пор не сумевшей изжить многочисленные имперские предрассудки. Рассуждая об этом несколько лет назад, можно было иметь в виду лишь потенцию, несомненную, но все-таки нереализованную. Однако теперь, после российско-грузинской «пятидневной войны», эти разговоры вполне способны обернуться практическими делами.

Не слишком продуманное и поспешное признание Россией независимости Абхазии и Южной Осетии стало лишь временным решением застарелой региональной проблемы. С самого начала было понятно, что сконструированная этим решением диспозиция крайне неустойчива и, следовательно, подвержена неминуемым изменениям. Поскольку возвращение отпавших грузинских территорий под юрисдикцию Тбилиси следует признать маловероятным исходом, единственным более или менее логичным вариантом дальнейшего развития событий выступает та или иная разновидность их поглощения Россией, пусть даже и не сиюминутного. Как известно, наше законодательство не допускает вхождение в Российскую Федерацию и образование в ее составе новых субъектов без согласия со стороны тех государств, которые формально осуществляют юрисдикцию над соответствующими территориями. Но в данном случае такое согласие требовалось лишь до 26 августа 2008 года – до момента российского признания независимости Абхазии и Южной Осетии. Теперь же дорога к прямому вхождению двух самостоятельных субъектов международного права в состав Российской Федерации разблокирована, хотя нельзя не отдавать себе отчет в том, что подобное развитие событий означало бы грандиозный скандал во взаимоотношениях России с ее главными международными партнерами. Как скоро эта опция будет использована и будет ли использована вообще, сказать пока трудно, но полностью исключать ее, безусловно, тоже нельзя, поскольку ни в экономическом, ни в политическом, ни в военном отношении новые государства не являются жизнеспособными в долгосрочной перспективе.

Разумеется, Абхазии это касается в меньшей степени, Южной Осетии – в большей. Колоссальные масштабы российской помощи, оказываемой второй из упомянутых республик, и столь же баснословная неэффективность ее использования за послевоенные годы заметно поколебали убежденность российского общественного мнения в том, что югоосетинская независимость – серьезное и долговечное явление. Согласно опросам, постоянно растет число тех россиян, которые полагают, что Южную Осетию стоит присоединить к Российской Федерации или даже вернуть в состав Грузии. Если в 2009 году 52 % респондентов готовы были рассматривать эту территорию в качестве самостоятельного субъекта международного права, то к концу 2011 года сторонники этого мнения составляли лишь 38 %. Согласно опросу, проведенному ВЦИОМ осенью 2011 года, 28 % респондентов предлагали присоединить республику к России, а еще 9 % видели ее в составе союза России и Белоруссии. Интересно, что за послевоенный период более чем вдвое, с 3 % до 7 %, выросла доля тех российских граждан, кто поддерживает возвращение республики в состав Грузии. По всей видимости, эти настроения вполне резонируют с тем, как данная проблема воспринимается российским политическим классом.

Разумеется, юридически допустимое прямое вхождение бывшего осколка Грузии в Российскую Федерацию – дело хлопотное и экономически бессмысленное. Но соображения материальной выгоды можно не принимать в расчет: государство, которое в интересах узкой группы лиц несколько лет назад пошло на разгром самой успешной из собственных нефтяных компаний, далеко не всегда готово мыслить прагматически. Кроме того, на фоне затянувшегося сезона экономической турбулентности, открытого кризисом 2008 года, который усугубил бессмысленность и несостоятельность экономической политики российских властей в последнее десятилетие, геополитические успехи могут показаться весьма привлекательными и желаемыми. Ведь ни мнимое «удвоение ВВП», ни обанкротившиеся «приоритетные национальные проекты», ни таинственный «план Путина» предъявить избирателям больше невозможно, особенно после скандальной думской кампании 2011 года, а выборы проводить по-прежнему приходится. Парадоксальным образом это обстоятельство повышает ставки причудливой, но все же реанимации российского федерализма. Причем спрос возникает именно на его советскую, экспансионистскую модель, ориентированную на освоение, пусть даже мнимое, прилегающих территорий. И по мере мобилизации режима под давлением неблагоприятных факторов этот спрос будет только нарастать. Если, конечно, сам режим устоит.

Между прочим, в данном отношении отечественные федеративные искания – в отличие от экспериментов с поощрением меньшинств – не кажутся новаторскими. Специалисты, интересовавшиеся политическим развитием Индии, не раз обращали внимание на тот факт, что британские колонизаторы конструировали «жемчужину британской короны» в качестве федерации именно потому, что так легче было присоединять к ней новые территории. Вот что пишет один из них: «Для британцев федеральный дизайн вовсе не был подспорьем демократии. Его внедрение не предполагало ни более широкого вовлечения масс в политику, ни предоставления самоуправления территориальным сообществам. Для них федерализм был удобным инструментом колонизации, позволявшим эффективно аннексировать новые земли. Федеративные установления с присущими им принципами разделенного правления составили основу для соглашений, заключавшихся с отдельными князьями. Присоединение к федеральной Индии как части британской империи предоставляло этим владыкам, соглашавшимся на доминирование колонизаторов, наилучшие шансы на сохранение собственных царств».

Итак, к чему же приводит предпринятый анализ? Рассмотрев две ключевые особенности советского федерализма – присущее ему покровительственное отношение к национальным меньшинствам и «заряженность» на обоснование территориальной экспансии, – мы убеждаемся в том, что в нынешней Российской Федерации первая из упомянутых ипостасей (условно назовем ее «позитивной») была подмята и вытеснена второй (с той же долей условности назовем ее «негативной»). Иными словами, подобно тому как это происходит и в прочих сферах жизни современной России, в плане федералистского строительства реставрация «советского» касается лишь самых архаичных, отсталых, дремучих его элементов. Причем процесс подражания оказался слишком творческим. Подспудно проповедуемая ориентация на «хороший» Советский Союз обернулась тем, что, с одной стороны, из его светлого образа изгнали «национально-этническую вольницу», а с другой стороны, поставили федеративную идею на службу расширению и упрочению российской сферы влияния, пусть даже ограниченной и виртуальной. То есть, как нередко у нас бывает, положительный опыт был забыт и вытеснен, а отрицательный опыт, напротив, возвышен и расширен. Беда, однако, в том, что «хороший» Советский Союз заведомо приговорен завершить свой жизненный путь точно так же, как и предыдущий «плохой». И произойдет это не потому, что он «недостаточно» хорош, а из-за того, что это – по-прежнему Советский Союз.

Согласно формулировке Владимира Гельмана, нынешние российские элиты используют советские рецепты для решения постсоветских проблем. Подтверждая этот верный диагноз, стоит добавить, что те факторы, которые в свое время вынудили руководство большевистской партии обратиться к федералистской риторике, несмотря на прошедшие сто лет, остаются в силе. Национальный вопрос в России по-прежнему стоит остро, и никакие разговоры о «стабильности» не должны нас обманывать, тем более что «вертикаль власти», похоже, вступила в непростую для себя эпоху. Сейчас, когда бесперебойное поступление денег на покупку лояльности местных элит под большим вопросом, а создание принципиально новых механизмов межнационального согласия, приличествующих эпохе постмодерна, за все годы посткоммунизма так и не продвинулось ни на шаг, эта тема становится чрезвычайно актуальной. Поэтому о федерализме в России скоро заговорят, причем не сквозь зубы, как это делалось в официальных документах последних лет, а в полный голос. И центральной власти не мешало бы подготовиться к этому, ибо, скорее всего, инициатором такого разговора выступит не она. Тем более что «советское» отнюдь не значит «отличное». Особенно в той редакции, которая предлагается нам никак не желающей уходить эпохой Путина.