Дорн торопился, через час у колокольни Хиральда у него была назначена первая встреча со связником. Приход майора Нендевильи был совсем некстати. Сидя в потертом кожаном кресле, испанец пространно рассуждал, что франкист франкисту рознь, потому что франкист — это еще не фашист, значит, убежден не до конца.
— Опасно… — попыхивая пахитоской, говорил он, — опасно… Мы перебрасываемся к Кордове, все подчинено единой цели и единому командованию, и вдруг раздаются голоса, что чисто испанское дело решается руками интервентов. Предательские голоса… — Нендевилья понизил тон: — Это все дворянчики, мелкие грандики, мадре Спанья… Прошлый век. Фалангистов они считают грязными свиньями. Грех, говорят, мыть руки в испанской крови…
Они сидели в кабинете ректора Севильского университета. Фалангисты превратили университет в тюрьму для студентов-республиканцев. Обер-лейтенант Курт Хайнихель из абвера сказал вчера Дорну: «Фаланга окончательно превратилась в организацию специалистов по пыткам и убийствам». Однако руку генералу Кейподе Льяно, который встречал в Севилье Франко и немцев, пожал. И принял от него предложение разместить отделение абвера и СД, пропагандистов из министерства Геббельса в здании химического факультета, где на стенах аудиторий еще была видна свежая кровь жертв.
Обер-лейтенант Курт Хайнихель отвечал за безопасное размещение германских служб. С того памятного дня 7 марта, когда Хайнихель командовал группой разведчиков при захвате Рейнской демилитаризованной зоны, в его жизни многое изменилось. Его донесение, которое он отправил, обскакав с солдатами-разведчиками левый берег Рейна, что французских войск в округе нет, было оценено высоко — ему досрочно присвоили звание обер-лейтенанта. После отпуска его с повышением в должности направили в Испанию. Тем не менее Хайнихель смотрел на взлет своей карьеры скептически и с опаской — в своем роду он был первым, кто надел офицерскую форму, и не сомневался, что его коллеги, потомственные служаки-офицеры, отметят его возвышение такой подножкой, после которой он не встанет.
Дорн стал контактировать с Хайнихелем после получения шифровки из Берлина от Лаллингера, в которой указывалось, что отныне Дорну вменялась в обязанность работа не только с испанскими офицерами, но и с пленными республиканцами и интербригадовцами. Особенно внимательно следовало отнестись к австрийцам, чехам и полякам. Все эти люди попадали к нему через обер-лейтенанта Курта Хайнихеля.
— Не могли бы вы, дорогой Нендевилья, назвать нам имена офицеров, которых вы так патриотично назвали «предательскими голосами»? — Голос Дорна звучал бесстрастно.
Майор заерзал в кожаном кресле.
— Я изложил мнение. Так думают многие, но вам же нужны не все…
— Совершенно верно, и поторопитесь, не исключено, что мы можем в скором времени быть переброшены отсюда. Скажем, в Саламанку.
Нендевилья присвистнул:
— Так противник все же жмет на нас?! Может быть, Кабальеро уже получил военную помощь русских? Стоило ли тогда радоваться, что Блюм сыграл нам на руку, закрыв границу и запретив ввоз в Испанию французского оружия, хотя в Бордо уже стояли корабли с полными трюмами. Русские… Это посерьезней Блюма…
— Вот именно. А сейчас, дорогой майор, я должен покинуть вас. Извините, деловое свидание. Да! — спохватился Дорн и отсчитал агенту пять крупных купюр с профилем Франко, которого только 1 октября бургосская хунта провозгласила главой государства, а деньги уже вот, отпечатаны, только где — в Мюнхене или в Милане?
Нендевилья важно принял купюры и откланялся. «Надо было ему сразу всучить деньги, — досадовал Дорн, — а не выслушивать его похмельную болтовню. Впрочем, общие настроения переданы верно — не все офицеры-франкисты довольны сотрудничеством Франко с немцами и итальянцами, на некоторых это действует раздражающе. Хорошо бы получить две-три фамилии офицеров, которые действительно недовольны. Развить недовольство в недоверие, недоверие в неприятие, неприятие в осознанную необходимость борьбы — и республика получила бы если не нового сторонника, то потеряла бы еще одного врага.
Дорн понимал, задача эта далеко не простая. Слишком велико у офицерства подогретое посулами будущих привилегий желание расправиться с непокорным народом. Кастовость, на основе которой всегда пестовался испанский офицерский корпус, играет не последнюю роль. И мелькнула мысль — не оттого ли так назойливо трется возле него Хайнихель? Наверное, у него виды если не перебраться в СД, то хотя бы завести перспективные контакты. Не случайно, вспомнил Дорн, он рассказывал, что его погибший в мировую войну отец был рядовым, а матушка содержит в Бремене крохотную кондитерскую. Надо будет присмотреться к обер-лейтенанту. И само собой, присмотреть честных, думающих и способных к политическому анализу людей среди испанских офицеров. Завтра республике станет еще труднее, и нужны будут новые и новые сторонники. «Я выверну задание Лаллингера наизнанку. Он хочет, чтобы я здесь вербовал ему разочаровавшихся интербригадовцев, хочет, чтобы они приехали потом домой и с моего благословения сказали там, что Гитлер — это прекрасно, как это мы сразу не поняли… — злился про себя Дорн. — Но доктор Карел Гофман из Янске-Лазны все равно этого не скажет. Более того, если я не помогу ему вернуться, мои "коллеги" сделают все, чтобы он не вернулся, потому что Гофман после Испании окажется не просто пацифистом и гуманистом, а законченным политическим борцом. На допросе Хайнихель не выдержал его взгляда, столько в нем было ненависти», — Дорн рассчитывал, что сегодня наконец удастся решить судьбу Гофмана.
У колокольни Хиральда Дорна ждал связник Центра. Им оказался франкистский офицер, невысокий, с большими печальными глазами на умном, бледном, несмотря на загар, лице. Он подошел к Дорну и задал тот вопрос-пароль, который с внутренней тревогой Дорн ждал с самого Лас-Пальмаса.
— Вы прибыли из Берлина? Что вы привезли оттуда?
Услышав отзыв, франкистский офицер улыбнулся:
— Меня зовут Фернандес.
Фернандес рассматривал уходящий ввысь шатер колокольни, который строился в течение пяти веков — с двенадцатого по шестнадцатый.
Дорн стал рядом и тоже задрал голову:
— Музыка, застывшая в камне? Так, кажется?
Фернандес поправил пилотку и тихо сказал:
— Центр интересуется, как конкретно организуется переброска в Испанию регулярных частей вермахта.
— Пока они доставляются морем на торговых судах под видом гражданских лиц с соответствующими документами.
— Это ограниченные силы. И долго так продолжаться не может. Центр интересует, откуда, какими подвижными средствами, когда и куда они будут переброшены. То же по флоту и авиации.
Они пошли от колокольни в сторону музея Мурильо. Яркие цветы, выжженная солнцем трава. Совсем не видно детей и женщин. У музея Мурильо они невольно остановились: дорогу преградили грузовики, солдаты что-то неспешно грузили в них. Они были в форме франкистов. Грузовики явно немецкие, с номерами торгового представительства рейха.
Фернандес вопросительно взглянул на Дорна:
— Не иначе, в уплату за военную помощь, — усмехнулся Дорн. — Полотна идут вместе с марганцем и медью. Уж тут Геринг знаток — и по части искусства, и как уполномоченный по четырехлетнему плану. Даже создал для операций по компенсации военной помощи целое коммерческое общество «Хисма». Здесь, в Севилье, его отделение открылось, пожалуй, в тот же день, как войска Франко заняли город…
Солдаты вынесли скульптуру, завернутую в холстину. Неловко перехватили ношу, подавая в кузов. Холстина порвалась, открылась прелестная головка — Дорн узнал «Святую Инессу» Кановы. Фернандес отвернулся.
Грузовик отъехал, они пошли дальше, и Дорн спросил:
— Вы можете отбить человека, когда его повезут из Севильи в Арагосу?
— В лагерь перемещенных лиц?
— В концлагерь, так будет точнее.
— Здесь я могу многое…
— Тогда слушайте… Его зовут Гофман, Карел Гофман. Врач, чех, точнее судетский немец, но это для него значения не имеет. Его нужно переправить к республиканцам.
— Ясно.
— Затем лучше всего отправить домой. Он умный человек и широко мыслит. После того, что я сегодня вечером собираюсь ему сказать, он поймет, что его место сейчас в Судетской области, в Чехии. Помогите ему. В Арагосу я отправлю его сегодня после восьми вечера.
— Хорошо. Меня просили передать, мисс Нина по-прежнему ждет ваших писем. Я пришел, потому что вы замолчали.
— Я вас очень ждал. Не через каналы же СД мне переписываться с девушкой.
Фернандес скупо улыбнулся и назначил место и время следующей встречи.
…Когда привели Гофмана, Дорн сказал ему:
— Сегодня вас переведут в лагерь для перемещенных лиц. Мне необходимо выполнить некоторые формальности. Итак, ваше полное имя Карел Мария Ежи Гофман, вам сорок семь лет, вы родились в Карлсбаде.
— Я родился в Карловых Варах, — Гофман смотрел поверх головы Дорна.
— Скоро, я полагаю, к этому городу вернется его прежнее название… Думаю, подлинные патриоты Судет ждут этого часа. Нам никто не будет сопротивляться.
Гофман презрительно улыбнулся. Какая выдержка! Молодец! Вот и пусть подумает об этих словах, вновь оказавшись дома.
— Вы женаты?
— Нет.
— Дети?
— Я холост, я же ответил. Нет у меня детей.
— Одно с другим не всегда связано напрямую. Я пишу вашу национальность — немец… В ваших же интересах…
— Я прошу написать — чехословак.
— Нет такой национальности. Есть чехи, словаки… Вы — немец.
— Я гражданин страны, в которой немцы находятся в национальном меньшинстве. Я гражданин Чехословакии.
— Не могу понять вашей ненависти к немцам. — Дорн отложил ручку. — Посмотрите на себя, вы же стопроцентный ариец. Вы светловолосы, у вас правильные черты лица, вы голубоглазы, форма ушных раковин…
Губы Гофмана исказила усмешка:
— Я видел в своей жизни светловолосых, голубоглазых, с правильными чертами лица и точной геометрической формой ушной раковины стопроцентных евреев… Не старайтесь навязать мне ваши партийные теории. Я интересовался. И могу сказать вам как врач — они лженаучны, более того, невежественны.
— Мы с вами, кажется, не занимаемся ревизией партийных доктрин. Тем более что мы находимся в этом отношении в положении неравном для дискуссии. Я член национал-социалистской партии, вы, насколько мне известно, не принадлежите к ней. И стало быть, следующий вопрос — ваша партийность?
— Я приехал в Испанию, не принадлежа к какой бы то ни было партии. Если Бог даст мне вернуться на родину, я разделю убеждения тех, кто борется против вас.
— Мы выполняем здесь, в Испании, свой долг, назовем его союзническим. Ведь и вы выполняли свой долг, назовем его гражданским, если угодно, гиппократовым — вы врач и прибыли на поле брани исцелять раны. Но вы же судетский немец… Неужели кровь молчит в вас?
Гофман не удостоил Дорна ни ответом, ни взглядом, только презрительно повел плечами.
Дорн выдержал паузу и заговорил снова:
— Значит, я могу написать в своей препроводительной записке, что вы в душе коммунист. Но это явно неблагоприятно скажется на условиях вашего пребывания в лагере для перемешенных лиц.
— Если это лагерь, где инструкторами испанцев, как и везде, где речь идет о физическом устранении инакомыслящих, вы, немцы, тогда я не завидую своей участи. Но тем не менее я не хочу лгать. Я не разделяю убеждений христианских демократов и социалистов. В их убеждениях слишком много слов и никакого конкретного и полезного дела. Они словно мертвые языки, которые существуют сами по себе. А я человек конкретного дела. Я врач. И если передо мной больной, я должен его спасти. Сейчас больна Европа. И я должен внести свой посильный вклад, чтобы спасти ее…
— В таком случае напоминаю один из гиппократовых постулатов — не навреди. Вы не боитесь, Гофман, что такие люди, как вы… или те, чьи убеждения вы не считаете пустопорожней социальной демагогией, могут навредить больной Европе, погубить ее… Развязать войну, к примеру? И ваша пациентка, которой вы в прямом смысле слова отдаете свою кровь, умрет. Как тогда быть с вашей совестью лекаря?
— Простите, не знаю вашего имени, — Дорн наконец поймал на себе взгляд Гофмана. — Скажите, вы читаете газеты? Кроме «Фолькишер беобахтер» и «Ангрифа» и прочего официоза рейха?
— Если угодно, я регулярно читаю «Дейли мейл». «Вашингтон пост» порой попадается в руки. Я владею английским.
— В таком случае… Вы не обратили внимания, что сейчас, как никогда в истории, на политической арене много говорят? Это англичане за глаза называют свой парламент «говорильней». Сейчас в говорильню превратился весь мир. Все время кто-то с кем-то договаривается. Французы — с англичанами, французы — с русскими, русские — с поляками, поляки — с чехами, чехи — с французами, французы опять с англичанами — и дальше по замкнутому кругу… Но никто никак при этом обилии разговоров не может договориться! Договориться! А ваш фюрер договаривается с себе подобными… И вполне результативно. Подминают под сапог вермахта… — Гофман осекся.
Дорн сделал вид, что не заметил этого.
— Обстоятельство, что слова фюрера не расходятся с делом и переговоры заканчиваются результативными договорами, говорит лишь о действенной ценности авторитарного режима. Плюрализм не приносит единства, а государство должно быть единым — народом, территорией, программой и взглядами.
— Доктрина Бисмарка. Но она оставалась прогрессивной, пока Бисмарк собирал по маркграфствам и курфюрстшествам единую Германию. Как только он возжелал чужого…
— Бисмарк вошел в Париж…
— …где не было ни одной живой души. Его встретили презрением! Вас ждет та же судьба — судьба всякого агрессора. И здесь, в Испании, вы убедитесь в этом, я надеюсь, очень скоро.
— Видите ли, — мягко сказал Дорн, — у нас пока еще редки офицеры с университетским образованием. И если вам придется еще раз встретиться с кем-то из нас… не будьте столь яростно откровенны. Это мой вам добрый совет. Потому что слова не всегда отражают истинные убеждения. Не так ли? И последнее: не страдаете ли вы какими-то инфекционными или наследственными заболеваниями?
— Я здоров.
— В таком случае все. Единственное, что я хотел бы добавить, прежде чем мы распрощаемся… Запомните мое имя — Роберт Дорн, оберштурмфюрер Дорн. Мир, как известно, удивительно тесен.
Гофмана посадили в «опель», рядом с шофером уселся молоденький солдат-испанец, который, как показалось Гофману, боялся собственного ружья. В темноте Гофман плохо различал дорогу, предместья Севильи остались далеко позади, впереди — ни огонька. Солдатик то и дело ронял голову на плечо, впадая в дрему. Шофер снизил скорость… Гофман напрягся: если тот уснет, он выхватит у солдата ружье, оглушит прикладом его и шофера, лишь бы не убить, — и побежит туда, вперед, к республиканской зоне. Но шофер опять взбодрился, поехали быстрее.
…Одинокий выстрел прозвучал неожиданно, машина заковыляла, припадая на капот. Из-за деревьев показались силуэты людей, молодой солдат пронзительно, как поросенок перед забоем, завизжал. Люди — точнее, их тени — двигались зигзагами. «Боятся, что из машины откроют огонь, — мелькнуло у Гофмана, он не понимал, кто это — друзья или враги?… Почему этот Дорн так затянул допрос, что пришлось выезжать на ночь глядя?»
Тени приближались к машине. Их было больше десятка, они меняли положение так быстро, что солдат и не пытался стрелять. Он дрожал. Шофер, когда машина остановилась, лег на сиденье и прикрыл голову руками — он был безоружен. Гофман сидел спокойно, и только когда раздался второй выстрел, невольно подался в глубь машины.
Солдат опять закричал, выронил ружье, начал что-то горячо говорить, воздевать руки к небу, потом вспомнил о ружье — происходило все в считанные секунды. Дверца открылась с лязганьем, Гофман увидел рядом с собой лицо и почувствовал теплое дыхание человека. Впереди метнулась тень молоденького солдата, кто-то заломил ему руки. Шофера подняли и тоже начали связывать. И вдруг Гофман услышал голос, и этот голос сказал по-чешски:
— Ты с друзьями, Карел. Ни больных, ни раненых у нас нет. Отдыхай.